Исповедь глупца (Стриндберг)

Исповедь глупца
автор Август Стриндберг, пер. В. Рудиной
Оригинал: швед. En dares för svarstal, опубл.: 1888. — Перевод опубл.: 1909. Источник: az.lib.ru

Август Стриндберг
Исповедь глупца

править

Введение

править

Я сидел за столом с пером в руках, когда со мной сделался припадок лихорадки: целых пятнадцать лет я не был ни разу серьезно болен, и этот внезапный припадок испугал меня. Не то, чтобы я боялся смерти, нет, совсем нет. Мне было 38 лет, за мной лежала шумно проведенная жизнь, в которой я не совершил ничего значительного и не осуществил всех своих юношеских мечтаний; голова моя была еще полна планов, и этот припадок был мне крайне нежелателен. Вот уже четыре года, как я живу с женой и детьми в полудобровольном изгнании в баварской деревушке, как затравленное животное; незадолго перед этим ко мне были предъявлены крупные иски, имущество мое было описано, я был опозорен, выброшен на улицу; и теперь мною владело одно только чувство мести даже в ту минуту, когда я свалился в постель. Теперь-то началась борьба. Не имея сил позвать на помощь, лежал я одиноко в своей комнатке под чердаком, лихорадка трясла меня, как лист, сжимала мне горло, сводила судорогой колени к груди, в ушах у меня стучало, и глаза, казалось, вылезали из орбит. Я не сомневался, что это смерть проникла ко мне в комнату и набросилась на меня.

Но я не хотел умирать. Я сопротивлялся; это была ожесточенная борьба; нервы натягивались, кровь бушевала в жилах, мозг крутился в какой-то дикой пляске. Но вдруг меня охватила уверенность, что я должен погибнуть в этой смертельной схватке; я перестал бороться, откинулся на спину и покорно отдался во власть страшного чудовища.

Невыразимое спокойствие охватило всё мое существо, благотворная сонливость сковала члены, сладостный покой пролился по всему моему телу, тот покой, которого я уже давно не знал за эти долгие годы тяжелого труда.

Без сомнения, это была смерть: постепенно гасло во мне желание жить, я переставал чувствовать, сознавать, думать.

Когда я проснулся, возле моей постели сидела жена и пытливо глядела на меня тревожным взглядом.

— Что с тобой, дорогой друг? — спросила она.

— Я болен, — отвечал я, — но как хорошо быть больным!

— Что ты говоришь? И ты говоришь это серьезно?

— Конец мой близок; по крайней мере, я надеюсь на это.

— Не оставляй же нас, Бога ради, без крова! — воскликнула она. — Что станется с нами в чужой стране без друзей, без средств!

— Я оставлю тебе страховую премию, — успокоил я ее. — Это не много, но тебе хватит, чтобы вернуться на родину.

Она не подумала об этом раньше и продолжала несколько успокоенная:

— Но надо же тебе помочь, дружочек, я пошлю за доктором.

— Нет, я не хочу доктора!

— Почему?

— Потому что… потому что я не хочу.

Вместо слов мы обменялись красноречивым взглядом.

— Я хочу умереть, — упрямо повторил я. — Жизнь мне противна, прошлое представляется мне клубком ниток, распутывать который дальше я не чувствую сил. Пусть наступит мрак!

— Давайте занавес!

Она холодно выслушивала эти благородные излияния.

— Опять прежнее недоверие, — сказала она.

— Да, опять! Прогони призрак! Ты одна можешь это сделать!

Она привычным жестом положила руку на мой лоб.

— Легче тебе так? — льстиво спросила она тоном прежней материнской заботливости.

— О, да, гораздо легче!

Прикосновение этой маленькой ручки, так тяжело тяготевшей над моей судьбой, действительно обладало силой отгонять мрачные призраки и рассеивать тайные сомнения.

Немного спустя припадок повторился еще сильнее первого. Жена пошла приготовить успокоительное питье. Оставшись на минуту один, я приподнялся взглянуть в окно. Это было широкое трехстворчатое окно, увитое снаружи виноградом; между его зеленью мелькали обрывки ландшафта: вблизи вершина айвы с её прекрасными золотисто-желтыми плодами среди темно-зеленой листвы, а дальше яблони, растущие на лужайке, башня часовни, голубой кусочек Боденского озера, а совсем вдали Тирольские Альпы.

Стояла середина лета, всё кругом было залито отвесными лучами полуденного солнца — картина была поразительно красива.

Снизу доносился говор скворцов, сидевших на лестнице у виноградника, гоготанье молодых уток, стрекотанье кузнечиков, колокольчики коров; к этому веселому концерту примешивался смех детей и голос жены, отдававшей кому-то распоряжения. Она разговаривала о моей болезни с женой садовника.

Тогда меня снова охватило желание жить, и я содрогнулся от страха перед смертью. Нет, я не хотел умирать, ведь мне надо еще исполнить столько обязанностей, загладить столько проступков.

Томимый угрызениями совести, я чувствовал настоятельную потребность покаяться, испросить у мира в чем-то прощение, унизить себя перед кем бы то ни было. Я чувствовал себя виновным, совесть мою терзало какое-то неведомое преступление.

Я горел желанием облегчить мое сердце полным признанием моей воображаемой вины.

Во время этого припадка слабость, вызванного прирожденной робостью, вошла моя жена, неся в кружке успокоительное питье. Шутливо намекая на манию преследования, которой я страдал одно время, она отхлебнула от питья, прежде чем подать его мне.

— Оно не отравлено, — сказала она, улыбаясь.

Мне стало стыдно, я не знал, что ответить на это, и, чтобы доставить ей — удовольствие, залпом выпил всю кружку.

Успокоительное питье, запах которого напомнил мне родину, где таинственные свойства бузины являются народным культом, привело меня в сентиментальное настроение, перешедшее, наконец, в раскаяние.

— Выслушай меня, дорогое дитя, пока я еще жив. Сознаюсь, я был бессовестным эгоистом, я разбил твою сценическую карьеру ради моей литературной славы; я сознаюсь во всём этом, прости меня.

Отвернувшись, она старалась успокоить меня словами, но я прервал ее и продолжал:

— Когда мы женились, мы решили по твоему желанию, что твое приданое останется в твоих руках; и все-таки я его растратил, чтобы покрыть легкомысленно взятые на себя обязательства; и это больше всего тяготит меня, потому что в случае моей смерти ты не будешь иметь права на мои изданные произведения.

Позови нотариуса, чтобы я мог завещать тебе мое мнимое или действительное состояние. И тогда ты можешь вернуться к своему искусству, которое ты бросила ради меня.

Она уклонялась от разговора, стараясь обратить его в шутку, советовала мне немного заснуть, уверяла, что всё пройдет, что смерть не наступает так быстро.

Я бессильно схватил ее за руку, просил посидеть со мной, пока я буду спать, снова умолял ее простить мне всё страдание, которое я причинил ей, и всё не выпускал её руки из своих; сладостная усталость снова сомкнула мне глаза, я коченел как лед под лучами её больших глаз, с бесконечной нежностью смотревших на меня, под её поцелуем, которым она, как холодной печатью, прикасалась к моему горячему лбу — и я погрузился в неизъяснимое блаженство.

*  *  *

Когда я очнулся от моей летаргии было уже светло. Солнце проникало сквозь штору с изображением веселого ландшафта и, судя по доносящимся снизу звукам, было вероятно часов пять утра. Я проспал всю ночь, не просыпаясь, без сновидений.

Чашка чая была еще не убрана с ночного столика, кресло жены стояло еще на своем месте, но я был закутан в лисью шубу, и её мягкие волоски нежно щекотали мне подбородок.

Мне казалось, что я в первый раз выспался за последние десять лет, таким свежим и отдохнувшим чувствовал себя мой переутомившийся мозг. Неистово мятущиеся мысли соединились в порядке в стройные, сильные ряды, могущие выдержать приступы болезненных угрызений совести — симптом телесной слабость у вырождающегося субъекта.

Прежде всего мне вспомнились два темных события моей жизни, в которых я каялся вчера на смертном одре перед моей горячо любимой женой; они тяготели надо мной долгие годы и вчера отравили мне минуты, которые я принял за предсмертные.

Теперь я хочу ближе подойти к вопросу, которого я никогда не разбирал основательно, смутно сознавая, что не всё в нём обстоит, как надо.

Посмотрим же ближе, говорил я себе, в чём собственно моя вина, действительно ли я вел себя, как подлый эгоист, принесший в жертву своим честолюбивым планам сценическую карьеру своей жены.

Посмотрим, как было в действительности.

В то время, когда мы вступали в брак, она занимала в театре второстепенное положение, ей давали только вторые и даже третьи роли. Выступая вторично, она потерпела неудачу, благодаря отсутствию таланта, апломба, уменья олицетворять характер, одним словом, у неё не было ни малейшего сценического дарования. Накануне свадьбы она получила синюю тетрадку с ролью в две фразы, которые говорит компаньонка в какой-то пьесе.

Сколько слез и горя принес этот брак, разбивший славу артистки. Еще так недавно она была так интересна, она — баронесса, бросившая мужа из любви к своему искусству.

Виноват в этом был, разумеется, я; началось падение и кончилось оно неожиданным увольнением — после двух лет страданий над синими тетрадями с ролями, становившимися всё тоньше.

В то время, как рушилась её сценическая карьера, я выступил как романист и имел успех, действительный, бесспорный успех. Раньше я писал небольшие пьесы, постановка которых не имела для меня большого значения, теперь же я начал работать над крупным произведением, над произведением, имевшим определенную цель доставить моей горячо любимой жене ангажемент, которого она так жаждала. Я принялся за работу, впрочем, довольно неохотно, потому что уже давно старался провести новшества в драматическом искусстве, но на этот раз я поступился своими литературными убеждениями. Я должен был принудить публику смотреть мою дорогую жену, обратить на нее внимание, несмотря на всех известных артисток, и привлечь к ней все симпатии этого упрямого народа. Но ничто не помогло.

Пьеса успеха не имела, артистка провалилась, публика протестовала против разведенной и вторично вышедшей замуж женщины, и директор поспешил нарушить контракт, не представлявший для него никакой выгоды.

Да разве это моя вина, спросил я себя, вытягиваясь на постели, вполне довольный собой после этого первого расследования. О, как хорошо иметь спокойную совесть! И с чистым сердцем я вспоминал дальше.

Целый год прошел в слезах и печали, хотя у нас и родилась в это время страстно-жданная дочурка.

В жене вдруг с новой силой проснулась страсть к театру. Мы обегали все театральные бюро, осаждали всех директоров, делали рекламы, но нигде не добились успеха, всюду нас любезно выпроваживали.

К провалу своей драмы я отнесся равнодушно; но, так как моим стремлением было занять почетное место в мире писателей, то я не хотел больше писать пьес для странствующих комедиантов, но я не желал подвергать нашу совместную жизнь случайным превратностям; я ограничился той чашей, которую мне пришлось испить при этом неудавшемся опыте.

В конце концов это было выше моих сил. Я воспользовался своими связями с одним театром в Финляндии и устроил, наконец, своей жене ряд гастролей.

Но зато себе я только повредил этим! За целый месяц соломенного вдовства, забот о кухне и доме я получил умеренное утешение в виде двух ящиков венков и букетов, которые она привезла к супружескому очагу.

Но она была так счастлива, так довольна и прелестна, что я был вынужден сейчас же написать директору об ангажементе.

Подумайте, я решил бросить родину, друзей, положение, издателей, чтобы исполнить её каприз. Но что же делать, когда любишь.

К счастью, у директора не оказалось места для актрисы без репертуара.

Разве и это была моя вина? Я готов был плясать от радости. Как хорошо время от времени производить такое следствие. На сердце становится легко; я, наверное, снова помолодею и посвежею.

Ну, а что было потом? Потом пошли дети, один, другой, третий, — их было слишком много.

Но жена всё не бросала мысли о сцене. Должно же это, наконец, кончиться. В это время открылся новый многообещающий театр. Чего же проще, как предложить театру свою пьесу, на этот раз с главной женской ролью, сенсационную вещь, затрагивающую модный женский вопрос.

Сказано — сделано!

Итак, это будет драма, женская роль, подходящие к обстоятельствам костюмы, колыбель, лунный свет, бандит в противовес мужу под башмаком, трусу, влюбленному в жену (таков должен быть я); я, беременная жена (это было так ново), монастырь и тому подобное.

Артистка имела колоссальный успех, а автор провалился, да еще как!

Она была спасена, а мое поражение было полное, несмотря на ужин в сто франков, устроенный директору.

В этом я не был виноват! Кто был мучеником? Разумеется, я! И все-таки все порядочные женщины смотрели на меня как на чудовище, разбившее карьеру своей жены. Уже сколько лет совесть терзает меня за это, и я не имею ни одного спокойного дня. Сколько раз меня упрекали за это прямо в лицо перед чужими людьми! Я? Да ведь как раз наоборот! Да, одна карьера разбита. Но чья? И кем?

Ужасное подозрение просыпается во мне, и улыбка слетает с губ при мысли, что я мог бы умереть с этим обвинением без единого защитника, который мог бы смыть с меня это пятно.

Остается еще растраченное приданое. Я помню, меня вывели однажды в фельетоне под заглавием «Расточитель приданного». Я отлично помню, как мне совали в нос, что моя жена содержит своего мужа. Под впечатлением этих красивых выражений, я зарядил мой револьвер шестью пулями. рассмотрим дело, ведь его же обсуждали, вынесем приговор, ведь считали же возможным произнести его.

Приданое моей жены, десять тысяч франков, заключалось в каких-то сомнительных акциях; я поместил их за свой собственный счет в закладные из 50 % номинальной стоимости. Но в это время разразился всеобщий крах, и результат получился плачевный: бумаги упали, и в критическую минуту их нельзя было продать. Я вынужден был заплатить мой заем из 50 %. Позднее банкир, выпустивший негодные акции, выплатил моей жене по 25 %; вот актив, полученный после ликвидации банковских дел.

Вот задача для математика: сколько же я собственно растратил?

Мне кажется — ничего. Непродаваемые бумаги приносят владельцу их действительную стоимость, между тем как я, благодаря личному поручительству, повысил доход на двадцать пять процентов.

Положительно в этом деле я виноват так же мало, как и в первом.

А угрызения совести, отчаянье, частые покушения на самоубийство! И снова поднимаются подозрения, прежнее недоверие, горькое сомнение, и я прихожу в бешенство при мысли, что я был близок к тому, чтобы умереть грешником. Отягченный заботами и работой, я никогда не мог найти время, чтобы разобраться в путанице слухов, намеков, туманных фраз, которые мне приходилось выслушивать. И пока я жил погруженный в работу, из болтовни завистников, из сплетен в кафе вырастала злая легенда. А я сам — я верил положительно всему миру, кроме себя самого! Неужели действительно возможно, что я не сходил с ума, не был болен, что я не дегенерат? Неужели действительно возможно, что я спокойно дал обморочить себя возлюбленной сирене, чьи маленькие ножницы были бы в состоянии обрезать волосы Самсону, когда он преклонит ей на колени голову, переутомленную заботами о ней самой и детях. В продолжение десятилетнего сна в объятиях волшебницы он доверчиво и безмятежно лишался своей честь, мужественности, любви к жизни, разума, всех своих пяти чувств и многих других!

Неужели возможно, — мне стыдно подумать об этом — чтобы во всей этой сутолоке, преследующей меня годами, как призрак, могло зародиться незначительное, бессознательное преступление, вызванное неопределенным стремлением к власти, невыясненным желанием женщины покорить мужчину в этой борьбе двух существ, называемой браком!

Я решил всё исследовать; я поднялся, соскочил с кровати, как расслабленный, отбрасывающий воображаемые костыли, быстро оделся, чтобы пойти взглянуть на жену.

Я заглянул в полуоткрытую дверь, и очаровательная картина предстала моим восхищенным глазам. Она лежала на кровати, зарывшись головкой в белые подушки, по которым как змеи извивались её золотистые волосы; кружево рубашки спускалось с плеча, открывая девичью грудь; её нежное, гибкое тело вырисовывалось под полосатым белым с красным одеялом, маленькая прелестная ножка с прозрачными безупречными ноготками на розовых пальчиках, слегка изогнувшись, выглядывала из-под него; это было совершенное, художественное произведение, античный мрамор, в который влилась жизнь. Невинно улыбаясь, с целомудренной материнской радостью смотрела она на трех маленьких кукол, которые возились и ныряли в подушки, как в сено. Обезоруженный этим чудным зрелищем, я сказал сам себе: «Берегись, если баронесса играет с детьми!»

Приниженный и связанный величием материнства, я подошел робко и неуверенно, как школьник.

— А, ты уже встал, мой милый, — приветствовала она меня изумленно, но не с тем приятным изумлением, какого бы я это желал. Я пробормотал какое-то объяснение и наклонился поцеловать жену, но дети бросились на меня и едва не задушили.

Неужели это преступница? — спрашивал я себя, уходя, побежденный оружием целомудренной красоты, открытой улыбкой этих уст, еще никогда не согрешивших ложью! Тысяча раз нет! Я ушел, убежденный в противном. Но ужасные сомнения снова овладели мною. Почему она так холодно отнеслась к неожиданному улучшению моего здоровья? Почему она не осведомилась о припадках лихорадки, о том, как я провел ночь? И чем объяснить мне разочарование на её лице, её почти неприятное изумление, смущенную, насмешливую улыбку, когда она меня увидала здоровым и бодрым? Может быть, в душе она надеялась найти меня мертвым в это чудное утро, освободиться от глупца, делавшего её жизнь невыносимой? Надеялась она получить две тысячи франков страховой премии, которые открывали ей новый путь для достижения её цели?

Тысяча раз нет! И все-таки! Сомнения проникали мне глубоко в сердце, сомнения во всём, в честности моей жены, в законности детей, сомнения в моей способности суждения, сомнения, беспощадно преследующие меня.

Во всяком случае, пора разобраться во всём этом; я должен быть уверен или умереть. Или тут скрывается преступление, или я безумец! Я должен теперь открыть истину. Обманутый муж? Пожалуй, только бы знать об этом! Тогда я мог бы отомстить презрительной усмешкой. Есть ли хоть один мужчина, уверенный в том, что он единственный избранник? Проглядывая мысленно всех моих друзей юности, теперь женатых, я вижу, что все они, конечно, были более или менее обмануты. И они ничего не подозревают, счастливцы! Не надо быть мелочным, нет! Равные права, равные обязанности! Но только не знать — это опасно! Знать — это главное! Если человек проживет даже сто лет, то и тогда он не будет знать в точности, как живет его жена. Он может знать общество, весь свет и не проникнуть ни на шаг в душу своей жены, жизнь которой связана с его жизнью. Поэтому счастливые мужья и любят так вспоминать беднягу Бовари!

А я хочу знать наверное! Я хочу дознаться! Чтобы отомстить! Какое безумие! Кому? Избраннику? Они доказывают только законность прав мужа! Жене? Не надо быть мелочным! Погубить мать этих ангелов? Это безумие!

И все-таки я во что бы то ни стало должен знать истину. И для этого я предпринимаю основательное, тайное, по-моему даже научное расследование; я использую все новые данные психологических наук, внушение, чтение мыслей, душевные пытки; я не откажусь даже и от старинных приемов: взлом, воровство, перехватывание писем, обман. Что это, — мономания, припадок, умопомешательство? Не мне судить об этом; пусть осведомленный читатель произнесет в последней инстанции свой приговор, если он беспристрастно прочтет эту книгу! Он найдет здесь, может быть, элементы физиологии любви, отрывки из патологической психологии и, кроме того, отдел криминальной философии.

Это было 13 мая 1875 г. в Стокгольме. Я как сейчас вижу себя в большой зале Королевской библиотеки, занимающей целый корпус королевского дворца. Деревянная обшивка стен побурела от старости, как хорошо прокуренная пенковая трубка. Огромное здание в стиле рококо с гирляндами, цепями, щитами и гербами, окруженное на высоте первого этажа галереей с тосканскими колоннами, встает теперь в моих воспоминаниях со своими сотнями тысяч томов и представляется мне чудовищным мозгом, где сложены мысли всех прошлых поколений.

Два главных отдела залы с полками в три метра высоты разделяются проходом с одного конца залы до другого. Весеннее солнце бросает свои золотые лучи сквозь двенадцать окон и освещает разнообразные переплеты ренессанса. Тут стоят фолианты в белом или тисненом золотом пергаменте, в черном или белом сафьяне XVII столетия, в опойке с красным обрезом XVIII столетия, в зеленой коже времен Империи и в дешевых современных переплетах. Рядом с теологом стоит алхимик, с философом натуралист, с историком поэт — геологическое наслоение неизмеримой глубины, в котором слои лежат один над другим, указывая на этапы развития человеческой глупости и мудрости.

Я вижу себя на балконе, как я распаковываю ящики с негодным хламом, подаренным библиотеке одним знаменитым антикварием; он был убежден, по-видимому, что обеспечивает себе бессмертие, надписав на каждом томе свой девиз: «Speravit infestis».

Так как я был суеверен, как всякий атеист, то это изречение, бросающееся мне в глаза на каждой книге, которую я вынимал, произвело на меня известное впечатление. Даже в несчастье этот честный малый не терял надежды; это было его счастьем. А я потерял уже всякую надежду на постановку моей трагедии в пяти актах, шести картинах и трех превращениях, а что касается моего повышения, то для этого должны были умереть семеро кандидатов, находящихся в полном здравии, из которых четверо получали жалованье. В двадцать шесть лет с месячным жалованьем в 20 франков и пятиактной трагедией в каморке под крышей имеешь большую склонность к самому мрачному пессимизму, этому новому изданию скептицизма, который так удобен для непризнанных гениев, ищущих в нём замену сытного обеда и слишком скоро износившегося платья.

Член ученой богемы, заменившей собою прежнюю художественную богему, сотрудник известных газет и научных журналов, скудно платящих, акционер общества для перевода «Философии бессознательного», последователь свободной, но не бесплатной любви, обладатель неопределенного титула королевского секретаря, авторе двухактной пьесы, постановленной в ThИБtre Royale, я с трудом удовлетворял насущным потребностям моей жалкой жизни. В конце концов, я начал ненавидеть жизнь. Но во мне еще не умерло желание жить, и поэтому я делал всё возможное, чтобы продлить это жалкое, существование и размножить свой род. И надо сказать, что пессимизм, воспринятый буквально толпой и обманчиво спутанный с ипохондрией, ведет к тому, что начинаешь созерцать жизнь с ясной и утешительной точки зрения. Если весь мир, собственно, ничто, к чему же делать столько шума, особенно если истина является чем-то случайным? Разве только теперь открыто, что вчерашняя истина завтра считается безумием; так к чему же тратить свои юношеские силы на открытие нового безумия? Единственно несомненный факт — это смерть, поэтому мы и живем. Но для кого, для чего? После того, как весь строй, уничтоженный в конце прошлого столетия, снова был введен при вступлении на престол Бернадотта, этого покаявшегося якобинца, поколение 1860 года, к которому принадлежал я, увидало, что все его надежды рассеиваются вследствие парламентских реформ, осуществленным с таким шумом. Обе палаты, заменившие собою собрание четырех сословий, состояли большей частью из крестьян, обративших парламент в городской совет, где они мирно и спокойно обсуждали свои мелкие делишки и откладывали в сторону все важные вопросы. Политика явилась перед нами в виде компромиссов местных и личных интересов, так что последний след веры в то, что тогда называлось идеалом, распался при столкновении с горькими принципами. Прибавим к этому религиозную реакцию, наступившую после смерти Карла XV, при воцарении королевы Софии Нассауской, и станет ясно, что для появления пессимизма были и другие основания кроме личных неудач. — Почти задохнувшись от пыли, я открыл окно, выходившее на Львиный Двор, чтобы впустить немного свежего воздуха и полюбоваться на открывающийся вид. Легкий ветерок, напоенный благоуханием тополей, колыхал распустившиеся ветки сирени. Жимолость и молодой виноград уже начали обвивать решетку своей светлой зеленью; акации и платаны еще не цвели, им, вероятно, были знакомы капризы мая. И все-таки это весна, хотя под молодой зеленью ветвей и кустов и виднеются еще темные ветви. А над балюстрадой, украшенной дельфийскими фарфоровыми вазами с голубыми гербами Карла XII, высились колоннами мачты стоящего в гавани парохода, разукрашенного в честь Его Величества, а дальше между берегами лиственниц и хвой выкупает темно зеленая полоса залива. Все суда на рейде распустили свои национальные флаги, которые более или менее символизируют различные страны. Кроваво-красный, как ростбиф, флаг Англии, испанский, красный с желтым, полосатый, как жалюзи мавританского балкона; полосатый, как матрацный тик, флаг Соединенных Штатов, веселая трехцветка Франции рядом с мрачным флагом не снимающей траура Германии с железным крестом в углу; дамская рубашка Дании, скромная трехцветка России. Всё колышется рядом под зеленовато-голубым северным небом. Отовсюду несется шум экипажей, свистков, колоколов, лебедок; запах машинного масла, соленых сельдей, кожи, съестных припасов, к которому примешивается благоухание сирени. Все эти запахи освежались по временам западным ветром, рябившим зеркально-спокойную поверхность северного моря.

Я оставил книги и высунулся в окно, чтобы освежить все свои пять чувств; в это время шла смена часовых, и оркестр играл марш из Фауста. Музыка, знамена, цветы, голубое небо — все это так захватило меня, что я не заметил, как вошел служитель с почтой. Он тронул меня за плечо, передал мне письмо и сейчас же вышел.

Письмо было от дамы. Я быстро распечатал его, предчувствуя что-то приятное, и я не ошибся.

«Приходите сегодня вечером ровно в пять часов к дому номер 65 на улице Регента. Там вы меня встретите. Примета: сверток нот».

В последний раз я был одурачен одной маленькой плутовкой; поэтому я был очень не прочь хорошенько вознаградить себя. Но одно злило меня. Мое мужское самолюбие было оскорблено уверенным, почти повелительным тоном. Что это вздумалось этой малютке так неожиданно напасть на меня! Что воображают себе эти дамы, составившие себе такое низкое мнение о нашей добродетели? Она не просит разрешения, она просто отдает приказание своей жертве. Кроме того, я был приглашен вечером на загородную поездку и не испытывал ни малейшего желания среди белого дня ухаживать на главной улице. Когда пробило два часа, я отправился на сборище моих коллег в лаборатории нашего химика. Комната уже была полна докторов и кандидатов медицины и философии, собравшихся обсудить сегодняшний праздник. Я извинился, и меня засыпали вопросами о тех причинах по которым я отказывался принять участие в проектируемой вечером оргии. Я показал письмо опытному в этих делах зоологу; он покачал головой и глубокомысленно заметил:

— Это не подойдет! Такие выходят замуж, но не продаются! Животное с семейными инстинктами! Да, это дело серьезное! Но как хочешь! Приходи после, ты встретишь нас в парке, если это прельщает тебя и если дама окажется другого сорта.

И таким образом в назначенный час я очутился перед указанным домом и ждал появления прекрасной незнакомки. Этот сверток нот был как свадебное объявление в газетах и колебал мое решение, но в эту минуту я увидал перед собой даму, первое впечатление от которой — а ему я придаю большое значение, — было в высшей степени неопределенное. Возраста неопределенного, между двадцатью девятью и сорока двумя, вид отчасти искательницы приключений, нечто среднее между художницей и синим чулком, порядочной девушкой и кокоткой, эмансипированной женщиной и кокеткой. Она представилась мне, как невеста моего старого друга, оперного певца, который поручал ее моему покровительству-- позднее это оказалось ложью.

Она была похожа на птичку и болтала без умолку. В полчаса она посвятила меня во всё, что она думает и чувствует. Но это очень мало интересовало меня, и, наконец, я спросил ее, чем могу быть ей полезен.

— Я должен быть охранителем молодой девушки? — воскликнул я. — Но ведь вы не знаете, что я самый легкомысленный малый!

— Ах, это вам так кажется, я прекрасно знаю вас, — возразила она. — Вы просто несчастны, и вас надо отвлечь от ваших мрачных мыслей.

— Вы думаете, что действительно знаете меня; но вам известно только мнение вашего жениха о моей особе.

Но спорить с ней было напрасно, она знала всё и читала в сердцах людей. Она была одна из тех назойливых особ, которые стремятся властвовать над умами и в то же время залезают в самые сокровенные уголки сердца. Она умела красиво писать письма и засыпала ими всех выдающихся людей, давала советы, изливалась в наставлениях молодежи и любила руководить судьбами людей. Властолюбивая, она занялась спасением душ и охраной всего мира; поэтому она и почувствовала призвание спасти меня; одним словом, интриганка чистейшей воды, не особенно умная, но с чудовищной женской страстью к приключениям.

Я начал поддразнивать ее, насмехаясь над миром, людьми и Богом. Она назвала меня отсталым.

— Но, милая барышня, что вам до этого? Все мои в высшей степени современные идеи кажутся вам отсталыми! А ваши идеи, исходящие из прошлых эпох, общие места моих юных лет, давно оставленные мною, кажутся вам совершенно новыми! Откровенно говоря, то, что вы предлагаете мне за свежие фрукты, это просто консервы в белых плохо закупоренных жестянках. От них даже пахнет, знаете ли.

Вне себя от бешенства, она, не прощаясь, убежала от меня.

Покончив с ней, я отыскал своих товарищей в парке, где мы и прокутили всю ночь.

На следующее утро; еще не вполне очнувшись, я получил письмо, полное женского пустословия, упреков, излияний, сожаления, снисходительности и добрых пожеланий духовного благополучия; в заключение она опять назначала мне свидание — я должен был нанести визит старухе, матери её жениха.

Как человек опытный, я знал, что мне придется выдержать снова целые потоки увещаний; и, чтобы отделаться как можно дешевле, я надел на себя маску полнейшего равнодушие к вопросам, касающимся Бога, мира и всего прочего.

Какое совпадение! Молодая особа в туго зашнурованном, опушенном мехом платье, в шляпе Рембрандт, приняла меня очень дружески; преисполненная нежности, как старшая сестра, избегала всех опасных тем, так что при нашем обоюдном желании понравиться друг другу души наши вели между собой восхитительный разговор.

После визита мы отправились погулять в прекрасный весенний вечер.

Будучи в мефистофельском настроении духа, а также из желания отомстить за ту скучную роль доброго товарища, которую я должен был играть, я признался ей, что почти уже помолвлен; принимая во внимание, что я в это время сильно ухаживал за одной девушкой, это было ложью только наполовину.

Тогда она взяла на себя роль бабушки, начала сокрушаться о молодой девушке, расспрашивать об её характере, внешности, положении. Я набросал ей портрет, могущий возбудить в ней ревность. После этого разговор стал более односложен. Действительно, интерес её ко мне упал, так как ангел-хранитель увидал перед собой соперницу в деле спасения моей души. Мы расстались, не рассеяв незаметно установившейся между нами холодности.

На следующий день разговор вращался всё время около любви и моей воображаемой невесты.

После того, как мы целую неделю ходили по театрам, концертам, совершали прогулки, она незаметно стала поверенной моей жизни, наши ежедневные встречи обратились в твердую привычку, от которой я не мог освободиться.

Возможность пользоваться разговором с хорошо образованной женщиной доставляет почти чувственное наслаждение, это было соприкосновение душ, ласки умов, наслаждение чувств.

Однажды утром она была совершенно вне себя; она прочла мне отрывки из письма, полученного накануне от жениха; он бесился от ревности. Теперь она призналась мне, что поступала против указаний жениха. Справедливо предчувствуя, что дело примет дурной оборот, он рекомендовал ей быть как можно осторожнее по отношению ко мне.

— Я не понимаю такой сильной ревности, — презрительно сказала она.

— Потому что вы не понимаете любви, — ответил я.

— Ах, эта любовь!

— Эта любовь, сударыня, есть дошедшее до высшей точки чувство собственности, а ревность — это боязнь потерять ее.

— Собственность! Вот еще — собственность!

— Обоюдная собственность, видите ли. Каждый взаимно владеет другим.

Она не хотела понимать такого рода любви; любовь-- это чувство бескорыстное, возвышенное, целомудренное, неописуемое!

Короче говоря, она не любила своего жениха, который, как я понял из её слов, был безумно влюблен в нее.

Она рассердилась и откровенно призналась, что никогда не любила его.

— И вы все-таки выходите за него замуж?

— Потому что он погибнет без меня.

Опять спасение души!

Она была так раздражена, что начала уверять, что она с ним даже не помолвлена.

Так, значит, мы оба солгали. Это дает мне надежду!

Мне не оставалось ничего другого, как быть тоже откровенным и объявить, что моя помолвка была выдумкой; теперь зависело от нас воспользоваться нашей свободой.

Ревность её пропала, и старая игра началась сначала. Я послал ей письменное объяснение в любви, которое она переслала своему жениху. Он не замедлил в следующем же письме осыпать меня грубой бранью.

Тогда я обратился к красавице с просьбой объясниться и выбрать одного из нас. Но она остерегалась это сделать; она была готова выбрать нас обоих, трех четырех, видеть как можно больше у своих ног и просила только позволения втайне боготворить.

Она была настоящей кокеткой, помешанной на мужчинах, целомудренной полиандристкой!

Но я был совершенно ослеплен, у меня не было ничего лучшего, уличная любовь опротивела мне, а моя одинокая каморка нагоняла на меня тоску.

Незадолго до её отъезда я пригласил ее посетить библиотеку, я хотел ослепить ее, показать себя в обстановке, которая должна была поразить крошечные мозги высокомерной птички. Я водил ее из галереи в галерею и выставлял на вид все свои библиографические познания; я заставлял ее восхищаться миниатюрами, рисунком букв средних веков, автографами великих людей; я цитировал великие исторические события, запечатленные в манускриптах и старопечатных книгах, и она чувствовала себя подавленной в своем ничтожестве.

— Да ведь вы ученый! — воскликнула она.

— Разумеется, сударыня.

— Бедный певец, — пробормотала она.

Я думал, что таким путем я выбью певца из позиции. Не тут-то было! Актер грозил мне в письмах револьвером, обвинял меня, что я отнял у него невесту, доверенную моим попечениям. Я же старался дать ему понять, что я ничего не украл у него, потому что он не владел ничем, что он мог бы отдать на хранение. На этом переписка кончилась, и воцарилось угрожающее молчание.

Приближался день отъезда. Накануне вечером я получил от моей красавицы взволнованное письмо, в котором она сообщала мне приятную новость. Она прочла мою трагедию нескольким особам из высшего круга, близко стоящим к театру. Мое произведение произвело на этих особ сильное впечатление, и они льстили себя надеждой познакомиться с автором. Подробности она расскажет мне при свидании. В назначенный час отправились мы с ней по магазинам, где она делала свои последние закупки; она всё время говорила о моей драме, но, не видя с моей стороны никакой склонности к протекции, она прибегла к другому способу, чтобы убедить меня.

— Мне противно, милое дитя, стучаться к чужим людям и болтать обо всём, кроме самого главного. Я должен идти к ним, как нищий, и клянчить.

Я только что начал красноречиво излагать свою мысль, как вдруг она остановилась против элегантной, прекрасно одетой, стройной дамы.

Она представила меня баронессе У., которая сказала мне несколько слов, заглушенных шумом улицы. Я пробормотал несколько бессвязных слов, раздраженный, что меня хитростью заманили в ловушку. Это несомненно было условлено заранее.

На прощанье баронесса повторила свое приглашение, подсказанное ей фрекен X.

В баронессе меня больше всего поразило свеже, как у ребенка, лицо, несмотря на её двадцать пять лет. У неё была головка школьницы, маленькое личико, окаймленное белокурыми, непокорными, золотистыми волосами, плечи принцессы, талия гибкая, как рукоятка хлыста, её манера наклонять голову говорила об откровенности, любезности, рассудительности. Можно ли допустить, чтобы эта девственная мать могла безнаказанно наслаждаться моей трагедией! Она была замужем за гвардейским полковником, и у неё была трехлетняя девочка. Она питала большую склонность к сцене, но высокое положение её мужа не давало ей возможности выступить, тем более, что её тесть только что получил звание камергера.

Так обстояло дело, когда мой майский сон исчез вместе с пароходом, увозившим мою красавицу к её актеру. Теперь он вступил в мои права, и ему, наверно, было приятно читать мои письма к его невесте в отместку за такое же мое поведение: в последнее время мы всегда читали его письма вместе. И даже на пристани, в минуту нежного расставания, она умоляла меня как можно скорее посетить баронессу. Это были её последние слова.

На месте этих невинных мечтаний, так непохожих на дикую любовь ученой богемы, воцарилась пустота, которую надо было чем-нибудь заполнить. Тесная дружба с женщиной своего круга, соединение двух личностей с одинаковыми взглядами доставляли мне драгоценное наслаждение, которого я давно был лишен, благодаря ссоре с родными.

Стремление к семейной жизни, подавленное вечным пребыванием в кафе, снова проснулось, благодаря общению с простой, но в общепринятом смысле вполне приличной женщиной. И вот вечером, часов в шесть, я стоял у ворот дома в Северной Аллее.

Какое совпадение! Это был когда-то дом моих родителей, где я прожил жесточайшие годы моей жизни, где я пережил все внутренние бури возмужалости, первое причастие, смерть матери и прибытие мачехи. Охваченный внезапным недомоганием, я испытывал искушение повернуть назад и бежать отсюда, я боялся снова обрести все страдания моей юности. Передо мной лежал знакомый двор, могучий ясень, расцвета которого я так ждал некогда каждую весну, мрачный дом на краю глубокого песчаного оврага, угрожавший обвал которого вызвал понижение наемной платы.

Но, несмотря на эти грустные воспоминания, я овладел собой, вошел, поднялся наверх и позвонил. Мне казалось, что отец по-прежнему отворит мне дверь. Но появилась горничная и прошла вперед доложить обо мне. Вслед за ней вышел барон и встретил меня как нельзя более сердечно. Это был человек лет тридцати, сильный и большой, с благородной осанкой, с манерами настоящего светского человека. На его крупном, несколько отекшем лице светились голубые глаза, имевшие несколько тусклое выражение, как и его улыбка, принимающая горькую складку и говорящая о разочаровании и неудавшихся планах.

Гостиная, наша прежняя столовая, была обставлена в несколько небрежном, художественном стиле. Барон носил имя одного из знаменитых генералов, нечто в роде Кондэ или Тюренна его родины; ему удалось собрать фамильные портреты эпохи 30-летней войны в белых кирасах и париках Ю la Людовик XIV; они выглядели несколько странно среди ландшафтов дюссельдорфской школы.

Там и тут стояла старая, переделанная вызолоченная мебель вперемежку с современными стульями и пуфами. Все углы были заставлены, всё дышало уютностью, миром и домовитостью.

Вошла баронесса, она была очаровательна, сердечна, проста и любезна. Но на их лицах я прочел какое-то смущение и замешательство, причину которых я скоро открыл. По голосам, доносившимся из соседней комнаты, я понял, что у них гости; я извинился, что пришел не в урочный час. У супругов были в гостях родственники, сошедшиеся на партию виста, и через несколько минут я уже сидел в семейном кругу: камергер, полковник Д., мать и тетка баронессы. Как только старики уселись за карты, мы, представители молодежи, занялись беседой. Барон говорил о своей любви к живописи; благодаря стипендии Карла XV, он кончил курс в Дюссельдорфе. Таким образом между нами нашлась точка соприкосновения, потому что я тоже был когда то стипендиатом этого короля, но только на литературном поприще. Разговор шел о живописи, театре и личности нашего покровителя. Но наша беседа начала постепенно охладевать, потому что старики время от времени вмешивались в наш разговор, касались острых вопросов, терзали едва закрывшиеся раны, так что под конец я почувствовал себя в этом разнородном обществе чужим и отвергнутым. Я встал и простился. Барон с баронессой проводили меня в переднюю и здесь, далеко от стариков, они, по-видимому, сняли свои маски и пригласили меня в следующую субботу обедать в тесном семейном кругу. После короткого разговора на площадке лестницы мы расстались добрыми друзьями.

В назначенный день я отправился к трем часам в Северную Аллею. Хозяева встретили меня как старого испытанного друга и, не задумываясь, посвятили меня в интимную сторону своей жизни. Обед прошел в обмене откровенностей. Барон, не разделявший взглядов своих товарищей по службе, принадлежал к партии недовольных, созданной правлением нового короля. Завидуя победоносной популярности своего брата, новый властелин заботливо отстранял всё, что. с любовью выращивал его предшественник, так что друзья старого режима с их свободной откровенностью, терпимостью, стремлением к прогрессу, образовали группу оппозиции, не вмешивавшуюся, впрочем, в мелочную борьбу выборов.

Перебирая воспоминания прошлого, мы сошлись во взглядах, и все мои прежние мещанские предрассудки против дворянства, поколебавшиеся со времени парламентской реформы 1865, теперь вполне рассеялись и превратились в сочувствие павшему величию. Баронесса, родившаяся в Финляндии и только недавно выехавшая оттуда, сначала не принимала участия в нашем дружеском разговоре. Но когда обед кончился, она села за фортепиано и сыграла несколько песен; барон и я показали себя непризнанными талантами в дуэте Веннерберга. Как быстро мчались часы! Потом мы прочли маленькую пьеску, игранную недавно в Королевском театре; роли мы разделили между собою.

После различных развлечений воцарилось вдруг молчание, обыкновенно наступающее, когда люди слишком быстро стараются выказать себя, чтобы заставить себя оценить. Ко мне снова вернулось чувство подавленности, и я затих.

— Что с вами? — спросила баронесса.

— Здесь живут призраки, — объяснил я. — Вы знаете, я целые века тому назад жил в этих комнатах. Да, это было век тому назад, я так уже стар.

— И нам не удается прогнать призраков? — продолжала баронесса с материнской нежностью.

— Ах, нет, возразил барон, только одна особа в состоянии рассеять мрачные призраки. Не правда ли, ведь вы жених фрекен X.?

— Ах, барон, это был потерянный труд.

— Как, разве она помолвлена с другим?

— Вы еще спрашиваете?

— Ах, очень жаль! Эта молодая девушка настоящее сокровище и, судя по всему, она относилась к вам очень сочувственно.

Тут я снова начал бранить бедного актера. Мы вместе негодовали на злополучного певца, который принуждал бедную девушку против её воли полюбить его. В конце концов, баронесса объявила, что она всё уладит во время пребывания в Финляндии, куда она вскоре собиралась съездить.

— Этого не будет, — уверяла она, преисполнившись гневом при мысли о браке, к которому хотят принудить такую прекрасную девушку, планы которой совершенно иные.

Часов в семь я поднялся и простился. Но меня так настойчиво просили остаться, что я готов был подумать, что они скучают, оставшись одни, несмотря на то, что они женаты всего три года и имеют ребенка, похожего на ангела. Вечером ждали кузину баронессы, и они хотели познакомить нас, чтобы я высказал свое мнение о молодой девушке.

Во время этого разговора, горничная подала барону письмо. Он распечатал его, прочел, не вставая, пробормотал несколько отрывистых слов и передал письмо жене.

— Это невероятно! — воскликнула она, прочтя письмо. На утвердительный кивок мужа она обратилась ко мне как к другу.

— И это моя самая любимая кузина! Представьте себе, мой дядя и тетка запрещают ей ходить к нам, потому что свет позволяет себе болтать всякий вздор о моем муже!

— Это уж слишком! — прибавил он. — Прекрасной, невинной, несчастной девушке нравится бывать у нас, молодых людей, её единомышленников, и это дает повод к сплетням.

Может быть, они заметили скептическую улыбку на моем лице, но во всяком случае разговор охладел, наступило смущенное молчание, плохо скрытое предложением пройтись по саду.

После ужина, часов в десять, я, наконец, простился и, выйдя из дому, мысленно стал припоминать всё, что видел и слышал в этот богатый впечатлениями день.

Несмотря на внешнее счастье супругов, несмотря на их взаимную нежность, в их жизни, несомненно, было какое-то темное пятно. Озабоченные, смущенные лица и скрытность указывали на какое-то горе и заставляли предполагать тайны, открытия которых я боялся.

Зачем, спрашивал я себя, это уединение, эта жизнь на краю предместья? Они казались мне потерпевшими кораблекрушение, — так радовались они, найдя человека, первого, который пришел к ним и которому они сейчас же раскрыли свои сердца.

Меня главным образом занимала баронесса. Я старался представить себе её образ, но меня совершенно сбивало с толку соединение противоречивых черт характера: преисполненная добрых желаний, грациозная, упорная, энтузиастка, участливая, сдержанная, холодная, порывистая, капризная и мечтательная; она не была слишком худа, но, благодаря простым гладким платьям, ниспадающим широкими складками, как на одежде св. Цецилии, она казалась одухотворенной, как женщина византийской живописи; её сложение говорило о чистоте линий и поразительной красоте; иногда бледные, окаменевшие черты её маленького личика оживлялись и озарялись какой-то порывистой радостью. Мне трудно было решить, в руках кого из супругов была власть. Он, как солдат, привык командовать, но, благодаря изнеженности, он имел послушный вид, скорее по природной вялости, чем по слабость воли. Они обращались друг с другом дружески, но без пыла первой любви, и мое появление пробудило в них потребность вызвать передо мною воспоминания прошлого. Одним словом, они питались реликвиями и скучали вдвоем; доказательство — частые приглашения, посыпавшиеся на меня после первого визита.

Накануне её отъезда в Финляндию я пришел с прощальным визитом. Был чудный июньский вечер. Я вышел на двор и вдруг увидал ее за садовой оградой у куста. Я остановился, пораженный этим невероятно прекрасным зрелищем. Она была вся в белом, пикейное белое платье, отделанное великолепным русским кружевом, алебастровое ожерелье, застежка и браслеты тоже из алебастра; ее окружало сияние, как свет фонаря, лучи которого проходят сквозь молочные стекла. К этому примешивалась зелень густой листвы, которая отбрасывала мертвенные тени на светлые и теневые блики на её бледном лице, с горящими, как два угля, глазами. Меня охватило глубокое волненье, словно это было видение. Во мне снова поднялось глубоко дремавшее стремление поклоняться и боготворить, пустота наполнилась, потерянное религиозное чувство, потребность молитвы вернулись в новом виде. Бог был свергнут, на его месте появилась женщина; но женщина — одновременно девственница и мать; и, когда я видел рядом с ней её маленькую дочь, я не мог себе объяснить, как могло совершиться её рождение. Взаимные отношения супругов никогда не указывали на чувственную сторону, такой бесплотной казалась мне их дружба. Для меня эта женщина была воплощением чистой, недосягаемой души, влитой в чудное тело, как приписывает это святое писание умершим душам. Одним словом, я поклонялся ей, не стремясь к её обладанию. Я боготворил ее такою, как она была; как жену и мать, и так, как она была — как жену этого человека, как мать этого ребенка. И поэтому для того, чтобы наслаждаться счастием поклонения, присутствие её мужа являлось мне существенно необходимым. Ведь без мужа, думалось мне, она будет вдовой, а я неуверен, буду ли я тогда боготворить ее. Может быть, как мою жену? Нет! Во-первых, мне и в голову не приходила такая богохульная мысль; потом, выйдя за меня замуж, она перестала бы быть женой этого человека, матерью этого ребенка, хозяйкой этого дома. Да, так, как она сейчас есть-- не иначе! Да, с этим домом были связаны священные воспоминания, это была также глубоко лежащая склонность низших классов поклоняться аристократии, чистой крови, которую перестанут почитать, если она когда-нибудь сойдет с пьедестала; итак, мое поклонение этой женщине во всём было схоже с прежней религией, которую я отринул от себя. Поклоняться, жертвовать собой, страдать без малейшей надежды добиться чего-нибудь другого, кроме наслаждения поклонения, жертвы и страдания.

Я хотел быть её ангелом-хранителем, охранять ее так, чтобы сила моей любви, наконец, привязала ее ко мне. Я старательно избегал оставаться с ней наедине, чтобы мы — во вред её мужу — не подружились слишком близко.

А теперь, когда я увидел ее у кустарника, она была одна. Мы обменялись несколькими ничего незначащими словами. Но внезапно ей передалось мое внутреннее волнение, и, когда я взглянул на нее горящим взором, в ней проснулась потребность довериться мне. Она заговорила о том, как ей тяжело даже на короткое время расстаться с мужем и ребенком. Она настоятельно просила меня посвящать им мое свободное время и также не забывать и ее, так как она едет отстаивать мои интересы перед фрекен X.

— Вы очень любите ее? — спросила она, пытливо смотря на меня.

— Вы спрашиваете? — отвечал я, всецело подавленный тяжелой ложью.

И в эту минуту я убедился, что моя весенняя любовь была только фантазией, шуткой, ничем.

Боясь запятнать ее прикосновением моей мнимой любви и завести ее в тончайшие изгибы моего чувства, заботясь оградить ее от самого себя, я коротко прервал опасный разговор, спросив о бароне. Она спрятала лицо, потому что прекрасно поняла значение моего вопроса, а, может быть — теперь я допускаю это — мое смущение перед её победоносной красотой доставило ей удовольствие. Может быть, в эту минуту она сознала ужасную волшебную силу, которую она проявила над этим Иосифом, равнодушие которого было только внешнее, развязность которого была только вынужденная.

— Вы скучаете в моем обществе, — произнесла она, — мне надо обратиться за подкреплением.

И она звонким голосом позвала мужа, который сидел в своей комнате в первом этаже.

Окно распахнулось, и появилось дружеское лицо барона, который кивнул нам с простодушной улыбкой. Вскоре затем он вышел в сад. На нём была парадная форма королевских гвардейцев. Он был великолепен в темно-синем мундире с серебряными и шелковыми нашивками. Его мужественное полное лицо оказалось резким контрастом с алебастрово-белым обликом жены. Это была прекрасная пара; каждый выделял достоинства другого. Это было ослепительное зрелище, художественное произведение. После ужина барон предложил мне сопровождать их на следующий вечер на пароход, с которым уезжала баронесса; мы, т. е. он и я, можем слезть на последней пограничной станции; это предложение, которое я счел себя обязанным принять, по-видимому, доставило удовольствие баронессе; она радовалось при мысли о прекрасной летней ночи на палубе парохода в Стокгольмском заливе.

В десять часов вечера мы встретились на пароходе, который вскоре и отошел. Ночь была ясная, небо горело оранжевыми красками, море было голубое и спокойное. Бегущие мимо берега мелькали в этом странном, фантастическом освещении, которое казалось зрителю и заходом и в то же время восходом солнца. К полуночи наше оживление, возбуждаемое всё новыми, блестящими мыслями, всё снова пробуждающимися воспоминаниями, упало, и нас охватила сонливость; лица в сумраке рассвета казались бледными, и утренний ветерок холодком пробегал у нас по членам. Нас охватила внезапная сентиментальность, и, случайно сведенные судьбой, мы заключили вечную дружбу; мы словно предчувствовали роковую нить, которой позднее суждено было связать нас. Я чувствовал себя не совсем здоровым, недавно оправившись от лихорадки, а они обращались со мной, как с больным ребенком. Баронесса кутала меня в свой плед, усаживала на защищенное от ветра место, подавала мне мадеру в дорожной фляжке, говорила со мной с материнской нежностью, и я охотно допускал всё это. Сон, смыкающий мне глаза, делал меня нежным и мягким, и моя замкнутая душа раскрывалась. Не привыкший к этой женской нежности, я погружался в благоговейное преклонение, и мой мозг, возбужденный бессонницей, плавал в поэтических мечтах.

Все дикие сны бессонной ночи принимали образы, темные, мистические, веселые, вся сила подавленного таланта раскрывалась в легких видениях. Я говорил не смолкая, целые часы я черпал вдохновение в двух парах глаз, слушавших меня, не уставая. Я чувствовал, как мое бренное тело разрывалось в неугасимом огне мыслительной машины, и мало-по-помалу я потерял сознание своего телесного существа.

Взошло солнце, сотни мелких островков, мелькавших в бухте, осветились; ветви елей с их серно-желтыми иглами окрасились в медно-красный цвет; в окнах прибрежных хижин отразилось солнце; из дымовых труб поднимался дым и напоминал о кофе; рыбачьи лодки идут на парусах осматривать сети; кричат чайки, чуя маленьких селедок в темно-зеленых волнах.

На пароходе еще всё тихо, путешественники спят в каютах, только мы втроем сидим на задней палубе, и капитан сверху наблюдает за нами и удивляется, о чём мы можем рассказывать друг другу целыми часами.

Уже три часа утра, когда из-за мыса появляется лоцманская шлюпка. Пора прощаться. Залив отделяется от моря всего несколькими широкими островами, чувствуется уже бурное море, и слышен шум волн о последние крутые утесы.

Наступает минута прощанья. Они целуются в сильном волнении. Потом она страстно жмет мне руку обеими руками, со слезами на глазах; она поручает моим заботам своего мужа и просит утешать его во время его двухнедельного вдовства. А я низко поклонился и поцеловал её руку, не думая о том, что этого не следовало бы делать и что я невольно выдаю свои тайные чувства. Пароход остановился, шлюпка замедлила ход, и скоро лоцман очутился уже на палубе. Я сошел по трапу, и вот мы с бароном уже в лодке.

Пароход, как колосс, высился над нами. Оттуда кивала нам, облокотившись на перила, её маленькая головка с влажными от слез детскими глазками. Винт пришел в движение, колосс вздрогнул, взвился русский флаг, и мы закачались на волнах, махая мокрыми от слез платками. Её тонкое личико становилось всё меньше, нежные черты затушевывались, и нам были видны только её большие глаза, которые тоже скоро исчезли; мгновенье спустя мы видели только белый вуаль, развевающийся над японской шляпой, и батистовый платок, которым она махала; потом только белое пятно, белую точку и потом только колосса, бесформенную массу, окутанную дурно пахнущим дымом.

Мы высадились на таможенной станции, обращенной летом в купальный курорт. В деревне всё еще спало, и на пристани никого не было; мы стояли и следили за пароходом, который лавировал, чтобы повернуть направо и скрыться за мысом, служившим последней преградой от моря.

В ту минуту, как исчез пароход, барон, рыдая, бросился мне на шею, и мы стояли несколько минут обнявшись и не произнося ни слова.

Что вызвало в эту минуту эти слезы, бессонница или ясная ночь? Было ли это смутное предчувствие или просто жалость? Я и теперь не могу этого объяснить.

Молча и печально направились мы в деревню напиться кофе; но ресторан был еще заперт, и мы пошли блуждать по улицам. Маленькие домики стояли запертыми, и занавеси были спущены. За деревней мы вышли в пустынное место, где находились шлюзы. Вода была чистая и прозрачная, и мы омыли ею глаза. Потом я вынул из несессера чистый носовой платок, мыло, зубную щетку и одеколон. Барон насмешливо улыбнулся на мою утонченность, но это не помешало ему с благодарностью принять принадлежности этого импровизированного туалета. Вернувшись назад в деревню, мы почувствовали запах жженого угля, проникавший сквозь листву прибрежной ольхи. Я знаком дал понять барону, что это был последний привет парохода, донесенный до нас морским ветерком. Но он этого не понял.

За кофе он имел очень печальный вид со своим большим сонным лицом, опухшими чертами и безутешным выражением. Между нами воцарилась какая-то неловкость, и он, погруженный в свою печаль, хранил упорное молчание.

Иногда он дружески пожимал мне руку и просил извинить за расстроенный вид, а минуту спустя снова погружался в необъяснимую задумчивость. Я делал всё возможное, чтобы оживить его, но гармония не возобновлялась, узы были порваны. Его лицо, прежде такое ласковое, стало мало-помалу принимать пошлое и грубое выражение. Отражение очарования и одухотворенной красоты его прелестной жены исчезло, и наружу выступил человек невежественный. Я не знаю, о чём он думал. Отгадал ли он, что происходит во мне? Судя по быстрой смене его обращения, его обуревали противоположные ощущения: то он жал мою руку и называл меня своим первым и единственным другом, то поворачивался ко мне спиной.

А я, к ужасу своему, заметил, что мы живем только для неё и благодаря ей. Солнце для нас закатилось, и мы оба потеряли свою индивидуальную окраску.

Вернувшись в город, я хотел проститься с ним, но он настойчиво просил проводить его, и я согласился.

Когда мы вошли в опустевшую квартиру, нам показалось, что кто-то умер, и мы снова заплакали. Смутившись, я решил обратить всё в шутку.

— Ну, разве это не смешно, барон, — гвардейский полковник и королевский секретарь плачут…

— Но слезы облегчают, — отвечал он.

Потом он велел привести девочку, появление которой снова усилило нашу печаль.

Было девять часов утра. Так как мы оба очень устали, то он предложил мне лечь на диван, а сам он пойдет в спальню. Он подложил мне под голову подушку, прикрыл меня своей шинелью и пожелал мне доброй ночи, продолжая благодарить за то, что я не оставил его одного.

В его братской нежности я чуял влияние его жены, наполнявшей все его мысли, и я погрузился в глубокий сон, при чём, засыпая, я видел, как он тихонько подошел ко мне и спросил еще раз, удобно ли мне.

Я проснулся к обеду. Он уже встал. Он боялся одиночества и предложил мне отправиться в парк и пообедать там. Я. согласился, и мы целый день провели вместе, при чём мы болтали о том и о другом, а больше всего о женщине, к которой были прикованы наши жизни.

Два дня подряд я не виделся с ними и искал одиночества; для этого я удалился в библиотеку, в нижний этаж, — прежде скульптурный зал, — который являлся самым подходящим убежищем для моего настроения. Большая зала в стиле «рококо» выходила на Львиный двор; в ней хранились рукописи. Я расположился здесь, взяв первую попавшуюся рукопись, которая казалась мне достаточно старой, чтобы отвлечь мои мысли от недавних событий. Но чем дальше я читал, тем сильнее сплеталось прошлое с настоящим, и пожелтевшие письма королевы Кристины шептали мне признания баронессы, Я избегал моего обычного ресторана, чтобы не встречаться с друзьями. Я не хотел осквернять своего языка болтовней с безбожниками, которые ничего не должны были знать о моем новом веровании; я ревниво охранял свою особу, которая в будущем должна быть посвящена ей одной. Выходя на улицу, мне хотелось, чтобы передо мной шли маленькие певчие и звоночками возвещали народу о приближении святыни, которую я нес в сокровищнице моего сердца. Мне казалось, что я несу по улицам скорбь и печаль о королеве, мне хотелось крикнуть миру, чтобы он обнажил головы перед смертью, перед моей мертворожденной любовью, не имевшей никакой надежды на жизнь.

На третий день около часу дня я был выведен из моего оцепенения музыкой проходящего мимо отряда гвардейцев; она играла траурный марш Шопена. Я подбежал к окну и увидал, что смену ведет барон. Он кивнул мне с лукавой усмешкой; это он велел играть любимую пьесу баронессы, и музыканты не знали, что они играют в честь нас обоих перед толпой, которая ничего не подозревала.

Через полчаса барон пришел ко мне в библиотеку. Я провел его по темным коридорам, заставленными шкафами и полками, в залу рукописей в нижнем этаже. Он был в хорошем настроении и передал мне содержание письма, полученного от жены. Всё шло как нельзя лучше; в письме была записка ко мне, которую я быстро пробежал, стараясь по возможности скрыть мое волнение. В простом, сердечном тоне она благодарила меня за заботы об её муже и признавалась, что ей очень польстила моя печаль после её отъезда. В настоящее время она находилась у «ангела-хранителя», она очень ее полюбила и расхваливала её характер; в конце письма она подавала мне некоторые надежды. Это было всё.

Так значить, эта противная женщина, этот «ангел-хранитель» любит меня; воспоминание о ней наполняло меня ужасом. Теперь помимо моей воли я вынужден был играть роль любовника, я был впутан в отвратительную, может быть, бесконечную комедию. Действительно, нельзя безнаказанно шутить с любовью. Попав в ловушку, я в бешенстве старался беспристрастно взглянуть на это неопрятное существо с монгольскими глазами, серым лицом и красными руками. С дьявольской радостью представлял я себе её соблазнительные приемы, которыми она заставила меня полюбить себя, её подозрительный вид, навлекший на меня насмешливые замечания со стороны моих друзей; они спрашивали меня, как зовут девку, с которой я шляюсь по предместьям города.

С злой радостью думал я об её хитростях, уловках и упорстве в погоне за мной, об её манере вынимать часы из-за корсета, так, чтобы был виден кусочек белья. А то воскресенье, когда мы гуляли в парке! Мы шли по главной аллее, но она вдруг предложила свернуть в чащу. У меня волосы стали дыбом от ужаса, потому что такие прогулки в кусты пользовались вполне заслуженной славой. Но на мое возражение, что это было бы неприлично, она сумела только ответить:

— Ах, что такое прилично!

Она хотела нарвать анемонов под орешником; она свернула с аллеи и пошла в кусты. Я смущенно последовал за ней. Найдя укромное местечко за кустами, она села, расправив платье так, чтобы можно было видеть её ноги, хотя и маленькие, но некрасивые. Наступило неловкое молчание, и она напомнила мне древних распутниц Коринфа, приходивших в бешенство, если их заставляли ждать обычного физического акта. Она простодушно глядела на меня, и на этот раз я обязан моей добродетелью только её необыкновенному безобразию.

Все эти мелочи, о которых я до сих пор не думал, давили меня теперь, когда являлась возможность, что она бросится в мои объятия, и я молил Бога о победе певца в этой борьбе за любовь. Но я должен был надеть маску и запастись терпением.

Пока я читал записку, барон сидел на столе, заваленном старинными книгами и рукописями. Он играл саблей и имел очень растерянный вид, словно испытывая перед штатскими свою слабость в литературных познаниях, и на все мои попытки заинтересовать его научными трудами он отвечал одной фразой:

— Это, должно быть, очень интересно.

А я, подавленный величием его чина, орденами, шарфом, парадным мундиром, старался восстановить равновесие, выказывая ему мои познания; но я достиг только того, что он стал обнаруживать знаки беспокойства.

Сабля и перо; долой дворянина, дорогу гражданину! Может быть, ясновидящая женщина инстинктивно предчувствовала, кому принадлежит будущее, когда позднее она выбрала своим детям отца из грядущей аристократии ума.

И мной и бароном овладело какое-то бессознательное смущение, несмотря на всё его старание держаться со мной как с равным. Не раз он высказывал даже свое уважение к моей учености, показывая этим свое невежество в этой области; но если ему вдруг приходило в голову поважничать передо мной, то довольно было одного слова о баронессе, чтобы сбить его с позиции. В её глазах наследственный герб не имел никакой цены, и парадный гвардейский мундир должен был склониться перед покрытым книжной пылью сюртуком ученого. Может быть, он сам понял это, когда надел блузу художника и записался простым учеником в мастерскую? И все-таки в нём замечалось влияние утонченного воспитания и предрассудки традиций; ревнивая вражда ученых и военных перешла ему в плоть и кровь.

В настоящую минуту ему было необходимо излить кому-нибудь свои горести, и он пригласил меня к себе обедать.

После кофе он предложил мне написать баронессе; он сам подал мне перо и бумагу. Не видя возможности отказаться, я мучился, подыскивая банальные фразы, чтобы скрыть свое чувство.

Окончив письмо, я подал его, не запечатывая, барону, чтобы принудить его этим прочесть.

— Я никогда не читаю чужих писем, — сказал он притворно гордым тоном.

— А я, — отвечал я, — никогда не пишу чужой жене, не дав прочитать мужу.

Он одним взглядом пробежал записку и запечатал ее вместе со своим письмом, улыбаясь ничего неговорящей улыбкой.

Я не видел его целую неделю, и, наконец, как-то вечером мы встретились с ним на улице. Он, казалось, очень обрадовался, увидя меня, и мы отправились в кафе, где он мог излить мне свою душу, как своему преданному другу.

Он провел несколько дней на даче у кузины своей жены. Еще не зная этой очаровательной особы, я уже оценил её влияние на поведение барона. Он сбросил с себя свою обычную надменность и грусть. Лицо его имело живое, веселое выражение, он обогатил свою речь несколькими вульгарными выражениями сомнительного вкуса, даже звук его голоса сильно изменился. Какая слабая воля, подумал я, он поддается всем влияниям; это чистый лист, на котором самая слабая женская рука может чертить все глупости и фантазии неразвитого ума.

Барон сделался совершенно опереточным героем. Он острил, рассказывал скандальные истории и был шумно весел. В штатском он потерял всё свое очарование. А когда после ужина, уже несколько навеселе, он предложил поехать к девицам, он стал мне прямо противен! Ничего, кроме расшитого мундира, перевязи, орденов! Ничего!

Когда его опьянение дошло до высшей точки, он начал мне поверять тайны своей супружеской жизни. Я прервал разговор и встал недовольный, несмотря на его уверения, что его жена разрешила ему развлекаться на стороне во время его вдовства. Это показалось мне невероятным и еще больше убедило меня в целомудренности образа мыслей баронессы. Наконец, на рассвете мы расстались, и я отправился домой, смущенный всеми нескромными признаниями, которые мне пришлось выслушать.

Жена, влюбленная в мужа, дает ему полную свободу после трех лет супружества, не требуя взамен такого же права! Это изумительно! Противоестественно, как любовь без ревности, свет без тени. Непостижимо! Он меня уверил, что его жена целомудренная натура. Опять неестественно! И мать и девушка одновременно, как я уже думал раньше; целомудрие — свойство высшей породы, душевная чистота, являющаяся культурным достоянием высших классов. Так мечтал я в моей юности, когда девушки светского общества внушали мне только чувство поклонения, не будя моей чувственности. Детские мечты, сладостное незнание женщины, этой загадки, разгадать которую труднее, чем может думать старый холостяк.

*  *  *

Наконец, баронесса вернулась; она сияла здоровьем и молодостью, освежившись воспоминаниями и общением с друзьями юности.

— Вот и голубь, принесший масличную ветвь, — сказала она, подавая мне письмо от моей мнимой невесты.

Я прочел высокомерную, бесцветную болтовню, излияния бездушной женщины, синего чулка, хотевшей завоевать свободу браком с каким бы то ни было мужчиной.

Прочтя письмо с плохо сыгранной радостью, я захотел, наконец, очистить свою совесть в эту тяжелую минуту.

— Не можете ли вы мне сказать, — начал я, — что же она — невеста этого певца?

— И да и нет!

— Она дала ему согласие?

— Нет!

— Она хочет выйти за него?

— Нет!

— А хотят этого её родители?

— Они не выносят его.

— Но почему же она непременно хочет принадлежать ему?

— Потому что…. я не знаю!

— Она меня любит?

— Может быть!

— Тогда она просто помешана на мужчинах!

— Она решила выйти за того, кто может ей предложить больше благ! Разве это не правда? Разве она понимает что-нибудь в любви?

— А что вы понимаете под словом любовь?

— Говоря откровенно, это чувство, которое подавляет все другие, стихийная сила, перед которой ничто не может устоять; любовь — она подобна грому, бурному проливу, потоку, буре…

Она взглянула прямо мне в лицо и не сделала мне ни одного упрека в защиту своей приятельницы.

— И вы так ее любите? — спросила она.

В эту минуту меня охватило желание открыть ей правду; но что же тогда мне останется? Связь будет порвана; а эта ложь, которая должна охранить меня от преступной любви, стала мне теперь необходимой. Я уклонился от прямого ответа и просил ее больше не заговаривать об этом; прелестное чудовище умерло для меня, и мне будет очень тяжело забыть ее.

Баронесса делала всё возможное, чтобы утешить меня, но должна была признаться, что певец был очень опасен; на его стороне было то преимущество, что он мог влиять личным присутствием.

Соскучившись нашим разговором, барон прервал нас замечанием, что можно обжечь пальцы, вмешиваясь в чужие любовные дела.

Щеки баронессы вспыхнули от гнева при этом грубом замечании, и мне пришлось рассеять надвигавшуюся бурю.

*  *  *

Камень скатился; ложь, первоначально бывшая шуткой, всё росла; боязнь и стыд привели меня к тому, что я, наконец, сочинил сам себе историю и поверил ей. Я взял на себя роль несчастного влюбленного, играть которую мне было не трудно, принимая во внимание настоящее положение вещей. Только предметом моей любви была не она.

Таким образом я был готов запутаться в сетях, расставленных мною же самим. В один прекрасный день я нахожу у себя визитную карточку господина X., таможенного чиновника, другими словами, отца моего чудовища. Я сейчас же ответил на его визит. Маленький старичок, до неприятного похожий на дочь, карикатура на карикатуру. Он обошелся со мной, как с будущим зятем; расспрашивал меня о моей семье, сбережениях, видах на будущее. Дело грозило принять серьезный оборот. Что делать? Я старался показаться ему как можно незначительнее, чтобы отвлечь от себя его отеческие планы. Цель его путешествия в Стокгольм была мне слишком ясна. Он думал избавиться от ненавистного певца; или же красавица решила выбрать меня и послала своего агента поймать меня. Но я был неумолим, уклонялся от встреч, пропустил даже обед у баронессы, измучил беднягу тестя постоянной погоней за мной, отговаривался серьезной работой в библиотеке, пока, наконец, он не уехал раньше назначенного срока.

Если бы певец знал, кому он был обязан своим несчастливым браком, когда он женился на своей мадонне? Он не узнал этого никогда и приписывал себе одному честь победы.

После этого произошло новое событие, имевшее решающее значение для судьбы всех нас. Баронесса внезапно уехала с своей маленькой дочкой. Было начало августа. Ссылаясь на расстроенное здоровье, она выбрала курорт «Мариенфриден», пустынное местечко на Мефарском озере, где жила с родителями её кузина.

Этот поспешный отъезд вскоре по возвращении удивил меня. Но, так как это меня не касалось, то я воздержался от всяких вопросов. Через три дня барон пригласил меня к себе. Он был беспокойно и нервно настроен и таинственно сообщил мне, что баронесса скоро вернется.

— Почему? — спросил я, будучи не в силах скрыть своего изумления.

— Потому что… у неё расстроены нервы; климат ей не подходит, она пишет очень неясно, это сильно меня беспокоит. Я вообще не всегда понимаю ее; ей приходят в голову такие безумные мысли; между прочим, ей кажется, что ты сердишься на нее.

Как мне следовало держать себя?

— Ну, разве это не глупо? — продолжал он. — Во всяком случае, я тебя убедительно прошу, не показывай никакого удивления, когда она вернется; она стыдится своего непостоянства, а так как она невероятно горда, то сделает что-нибудь необдуманное, если увидит, что ты насмехаешься над её капризами.

Ну вот, скрытые беды начинают выходит наружу, подумал я. С этой минуты я стал готовиться к отступлению, я боялся впутаться в роман страстей, катастрофа которого должна была скоро разразиться.

Первое приглашение я отклонил под плохо выдуманным и фальшивым предлогом. Затем последовала встреча с бароном, который спросил меня о причинах моего недружеского отношения. Я не знал, что ответить; он же воспользовался моим замешательством и взял с меня слово поехать вместе с ними за город.

Баронесса выглядела слабой и утомленной, только глаза её блестели. Я был сдержан, говорил ледяным тоном и держался очень далеко. После прогулки на пароходе мы зашли в знакомый ресторанчик, где условились встретиться с дядей барона.

Ужин на открытом воздухе прошел довольно скучно; перед нами расстилалось темное озеро, окруженное мрачными горами, над нами шелестели столетние липы, и чернели их стволы.

Разговор тянулся вяло и касался вещей безразличных. Я заметил, что между супругами произошла какая-то размолвка, и не хотел присутствовать при вспышке. К несчастью, барон с дядей встали, им надо было переговорить наедине. Теперь пришло время взрыву.

Баронесса вдруг обернулась ко мне.

— Вы знаете, что мой муж был очень недоволен моим внезапным возвращением?

— Не имею ни малейшего понятия.

— Представьте, он надеялся каждое воскресенье навещать прелестную кузину.

— Сударыня, — прервал я ее, — не лучше ли вам принести ваши жалобы в присутствии самого обвиняемого?

Что я сказал? Это было грубо, это был строгий, прямой выговор, который я бросил в лицо неверной жене в защиту существа одного пола со мной.

— Это уж слишком! — воскликнула она, то бледнея, то краснея.

— Да, это слишком, сударыня!

Этим было всё сказано! Всё было кончено.

Когда тут же подошел её муж, она быстро подошла к нему и взяла его под руку, как бы ища защиты от врага. Барон заметил это, но не понял.

На пристани я откланялся, Ссылаясь на визит на Соседнюю виллу. Я вернулся в город, сам не знаю как. Ноги несли бездушное тело, жизненные нити были порваны, по дороге плелся только труп.

Один, опять одинокий, без семьи, без друзей! Нечему поклоняться! Божества больше не было, мадонна низвергнута, на её месте выступила женщина, коварная, вероломная, выпустившая когти. Желая сделать меня своим поверенным, она совершила первый шаг, ведущий к разрушению брака; и в эту минуту во мне проснулась ненависть одного пола к другому. Она оскорбила во мне мужчину и человека, я чувствовал себя союзником её мужа в борьбе против женщин. Я заключил перемирие со своей добродетелью. Я не гордился этим, потому что мужчина берет только то, что ему дают; он никогда не бывает вором; только женщина ворует, или продает себя. И единственный случай, когда она бескорыстно идет на опасность потерять всё, — это, к сожалению, измена мужу. Публичная женщина продается, жена продается, и только изменница отдает любовнику то, что она крадет у мужа. Но я не хотел иметь ее любовницей, она всегда внушала мне только дружбу; охраняемая присутствием ребенка, она всегда была закована в броню материнского достоинства; а так как у неё был муж, то меня ничто не соблазняло пользоваться наслаждениями, которые нечисты сами по себе и облагораживаются только полным и безраздельным обладанием.

Разбитый и уничтоженный добрался я до моей одинокой комнатки, покинутый всеми, потому что с самого начала моего знакомства с баронессой я порвал все сношения с товарищами.

Я жил под крышей в довольно большой комнате; её два широких окна выходили на новую гавань, залив и скалистые утесы южного предместья. Перед окнами я устроил скромный садик. Бенгальские розы, азалии и герань по очереди снабжали меня цветами для тайного поклонения мадонне и её ребенку. У меня вошло в привычку каждый день при наступлении вечера спускать занавеси, ставить полукругом горшки с цветами, а посреди освещенный лампой портрет баронессы. Она была изображена на нём молодой матерью с бесконечно чистым, но несколько строгим выражением лица и прелестной головкой, окаймленной белокурыми волосами; на ней было светлое платье с высоким воротом и кружевным воротником; рядом с ней на столе стояла маленькая девочка, вся в белом; она глядела на зрителя своими глубокими печальными глазами. Перед этим портретом я писал письма «К моим друзьям», которые я на следующий день отправлял по адресу барона. Это был единственный исход для моих писательских наклонностей, и я изливал в них всю глубину моей души. Чтобы направить на правильный путь этот неудачный художественный дар, я посоветовал баронессе поискать в литературной деятельности исход для своих поэтических фантазий. Я принес ей художественные образцы всех литератур и дал ей первые указания к литературной деятельности путем замечаний, сравнений и объяснений, к которым я прибавлял иногда свои советы и практические указания. Она не особенно заинтересовалась этим и высказала сомнение в своей способности быть писательницей. На это я возражал, доказывая, что каждый образованный человек обладает способностью написать по крайней мере письмо и, следовательно, носит в себе более или менее развитой писательский дар. Но это ничему не помогло, — страсть к театру слишком глубоко и прочно вкоренилась в ней. Ей казалось, что у неё природное сценическое дарование, а так как, благодаря своему положению, она не могла выступить на сцене, то ей нравилось разыгрывать роль мученицы, что шло в ущерб её супружескому счастью. Её муж, мой соучастник в той благотворной идее, которую я высказывал исключительно из тайной цели не довести супругов до разрыва, был мне очень благодарен, но не решался выступить открыто. Я становился всё настойчивее перед сопротивлением баронессы.

— Возьмите что-нибудь из вашей жизни, — писал я, — у вас была очень разнообразная жизнь; возьмите несколько листов бумаги, перо, будьте искренни, и вы станете писателем, — цитировал я ей известные слова Борне.

— Тяжело переживать вторично горести жизни, — отвечала она. — Нет, я стремлюсь к искусству, чтобы найти забвение, воплощаясь в характеры, совершенно отличные от моего.

Я никогда не задавался вопросом, что она хочет забыть, потому что, в сущности, я не знал её прошлого. Боялась ли она помочь разрешению загадки или дать ключ к пониманию её характера? Стремилась ли она к сценическому искусству, чтобы спрятать себя за его масками или прославиться в ролях, более значительных, чем она сама?

Исчерпав все доводы, я посоветовал ей начать с переводов, чтобы усовершенствовать свой стиль и завести знакомство с издателями.

— А хорошо оплачиваются переводы? — спросила она.

— Довольно хорошо, но надо основательно знать свое дело, — отвечал я ей.

— Не думайте, что я такая жадная, — возразила она, — но работа, не дающая никакого действительного результата, совсем не привлекает меня.

Она была одержима манией современных женщин самой зарабатывать свой хлеб. Барон скептически улыбался, он предпочитал, по-видимому, чтобы жена его больше занималась домом, чем зарабатывала пару пфеннигов на приходящее в упадок хозяйство.

С этого дня она начала осаждать меня просьбами достать ей переводы и отыскать издателя. Чтобы выпутаться из этого дела, я принес ей две короткие статейки для отдела смеси одного иллюстрированного журнала, который ничего не платил за это.

Прошла целая неделя, а работа, которую свободно можно было сделать в два часа, всё еще была не кончена. А когда барон осмелился подразнить ее, называя бездельницей, которая любит поспать до полудня, она так вспылила, что, несомненно, это было её больное место. После этого я перестал заводить об этом разговор, вовсе не желая бросать яблоко раздора между супругами.

Так обстояли дела, когда разразилась гроза.

Сидя за столом у себя в мансарде и перечитывая письма баронессы, я почувствовал, как сжалось мое сердце. Это была отчаявшаяся душа, согнутая сила, непроявленный талант, совершенно, как я. Отсюда и зародилась наша симпатия. Я страдал из-за неё, как из-за больного органа, введенного в мою страдающую душу, съежившуюся и неспособную испытывать даже ужаснейших ощущений боли.

И что же она сделала, за что лишилась моего сочувствия? Охваченная справедливой ревностью, она пожаловалась на свое супружеское несчастье. А я оттолкнул и жестко упрекнул ее вместо того, чтобы образумить ее, что было бы совсем не трудно, судя по словам её мужа, так как она давала ему полную свободу.

Меня охватила бесконечная жалость к этой женщине, в духовном и телесном образе которой было скрыто столько тайн и противоречий. Мне казалось в эту минуту, что я совершил несправедливость, наводя ее на ложный путь. Мое отчаяние становилось всё сильнее, и я сел писать ей; я просил у неё извинения и умолял забыть происшедшее между нами, я хотел изгладить дурное впечатление, ссылаясь на недоразумение. Но я не находил подходящих слов, перо неподвижно лежало у меня в руке, и, охваченный усталостью, я бросился на постель.

Проснувшись на следующее утро, я увидел теплый пасмурный августовский день. Разбитый и печальный отправился я в библиотеку; не было еще восьми часов, но у меня был ключ, и я мог войти и провести там в одиночестве три часа до открытия. Я бродил по проходам между двумя рядами книг, охваченный чувством восхитительного одиночества в интимном общении с величайшими умами древности.

По временам я вынимал один из томов и старался сосредоточиться на чем-нибудь, чтобы забыть тяжелое впечатление вчерашней сцены. Но ничто не могло изгладить запятнанного образа низвергнутой мадонны. Поднимая глаза от страниц книги, которые я пробегал, не понимая ни слова, мне казалось, что я вижу ее, как в какой-то галлюцинации, нисходящей по ступеням лестницы, которая бесконечной перспективой убегала в конце низкой галереи. Я видел, как она идет вниз, придерживая складки голубого платья, так что видны её маленькие ножки, видел, как она вызывала меня на измену своим острым взглядом, заманивала своим лживым, сладострастным взором, который я в первый раз открыл у неё вчера. И этот призрак будил во мне чувственные желания, которые я подавлял в себе три месяца, — таким целомудренным сделала меня окружавшая ее атмосфера чистоты; доказательство, что вожделения, как говорят, начинают индивидуализироваться, когда сосредоточиваются на одном единственном существе. Несомненно, я стремился к ней, представлял ее себе нагой, переносил на её белое тело все линии её одежды, известные мне наизусть. И как только мои мысли нашли себе цель, я начал рассматривать художественное издание итальянских музеев, содержавшее в себе снимки всех известных скульптур. Я хотел произвести научное исследование, чтобы открыть формулу этой женщины; я думал найти вид и род, от которого она происходит. Выбор был огромный. Венера, полногрудая, с широкими бедрами, нормальная женщина, уверенная в победе своей красоты, ожидающая мужа! Это не она. Юнона, плодовитая мать с ребенком, благословенная детьми женщина, раскинулась на супружеском ложе, заставляя ценить всё очарование её чудного тела. И это не то! Может быть, Минерва, синий чулок, старая девственница, скрывающая под мужскими латами свою плоскую грудь? Ни в каком случае!

А Диана! Бледная супруга ночного светила, боящаяся дневного света и свирепая в своем вынужденном целомудрии; скорее мальчик, чем девушка, благодаря неправильности сложения, не могущая простить Актеону, что он застал ее во время купанья. Тип Дианы, может быть, и подошел бы, но не её род! Будущее решит это! И это нежное тело, эти прелестные члены, эти изящные формы, эта гордая улыбка, эта скрытая под покровом грудь жаждали крови и тайных наслаждений? О, какая ужасная мысль!

В своих поисках я перелистал все художественные издания, собранные и хранимые в богатой королевской коллекции, рассматривает различные снимки целомудренной богини. Я делал сравнения, искал подтверждения своих взглядов, как ученый бросался с одного конца длинной залы на другой, потому что каждое сочинение делало ссылки на то или другое, и в этом прошло время до наступления рабочего часа, когда приход моих товарищей вернул меня к моим обязанностям.

*  *  *

Вечером я решил пойти в клуб к друзьям. Когда я вошел в лабораторию, меня встретили адским шумом, от которого у меня сразу повеселело на сердце. Посреди комнаты стоял в виде алтаря стол, украшенный черепом и огромным кубком с синильной кислотой перед ним.

Кругом стояли стаканы пунша, наполняемые из реторты; товарищи были уже несколько навеселе. После того, как мне подали дистилляционную колбу, содержащую около пол-литра, и я залпом опустошил до дна, все члены общества крикнули в один голос пароль клуба «Проклятье!», на что я отвечал, затянув известную «Песнь бездельника».

После этого введения поднимается всеобщий шум, ужасные крики, и, приветствуемый громкими восклицаниями, я произношу свою глупую речь. В высокопарных стихах с анатомическими выражениями восхваляется женщина, как олицетворение неспособности мужчин веселиться между собой.

Я опьянял себя гнусными речами, профанацией мадонны, болезненным результатом неудовлетворенных желаний. Вся моя ненависть против моего ложного божества прорвалась наружу, и я ощутил некоторое чувство горького утешения. Собутыльники мои, бедные малые, знающие любовь только по публичным домам, в восхищении слушают, как я мешаю с грязью женщину из общества, недоступную им.

Опьянение всё возрастает. Мне приятно слышать мужские голоса после долгого нежного мяуканья фальшивой честности и лицемерной невинности. Словно снимаешь маску, отбрасываешь мнимую святость, прикрывающую ничтожество. Я вижу перед собой свое божество, как оно предается всем излишествам супружеской любви, только чтобы рассеять скуку мучительного существования. На нее, отсутствующую, изливаю я все низости, нападки, оскорбления, в слепой ярости, что я не обладаю ею, потому что я боюсь измены, несмотря ни на что.

Лаборатория является в эту минуту моему воспламененному взору, как чудовищная оргия всех страстей. Реактивные стаканчики на полках сверкают всеми цветами радуги: пурпурный свинцовой охры, оранжевый хромистого калия, желтый сернистой сурьмы, зеленый углекислой меди, синий медного купороса. Воздух отравлен табачным дымом и запахом аракового пунша, приготовленного с лимоном; он будит неясное воспоминание о счастливых землях; на расстроенном пианино терзают в неведомых тонах траурный марш Бетховена, так, что ритма поймать нельзя; бледные силуэты пьющих неясно, подобно теням, мелькают в сизых облаках дыма; золотая перевязь лейтенанта, черная борода доктора, череп с пустыми глазными впадинами, шум и крик, невероятная какофония, — все вместе вызывает разные образы; всё мешается в моем разгоряченном мозгу — и вдруг раздается призыв одним единодушным криком: «К женщинам»!

И все хором начинают петь: «Вино и любовь — вот истинная цель жизни!»

Мы хватаем пальто и шапки, и всё общество отправляется на улицу.

Полчаса спустя вся банда сидит уже у женщин; заказывают ужин, зажигают огонь, и сатурналии начинаются живыми картинами…

*  *  *

Проснувшись поздно утром в своей комнате, я с удивлением почувствовал, что почти вполне владею собой. Нездоровые ощущения исчезли, и культ мадонны рассеялся, как дым, в наслаждениях этой ночи. Я смотрел теперь на мою любовь, как на слабость духа и тела — в то время оба казались мне имеющими одно значение.

Взяв холодную ванну и плотно позавтракав, я отправился на работу, довольный, что всё кончилось так хорошо. Работа шла необыкновенно легко, и часы быстро летели.

Было уже половина первого, когда служитель доложил мне о приходе барона.

«Так, значит, еще не всё кончено», — подумал я, готовясь к могущей произойти сцене.

Барон вошел сияющий и веселый; он сердечно пожал мне руку и пригласил принять участие в прогулке на пароходе в курорт Федертелье, где давался любительский спектакль.

Я отговаривался, ссылаясь на неотложные дела.

— Но моя жена очень просила вас ехать с нами, — возразил он, — и к тому же Бэби тоже поедет…

Бэби это была кузина. Он уговаривал меня так настойчиво и трогательно, так дружески смотрел на меня своими добрыми глазами, что я почувствовал, как решение мое начинает колебаться. Но вместо того, чтобы согласиться прямо, я спросил:

— А как себя чувствует баронесса?

— Вчера она была нездорова, ей было очень плохо, но сегодня ей лучше. Скажите мне, дорогой друг, — продолжал он, — что собственно произошло третьего дня между вами? Жена мне рассказала, что в ваш разговор вкралось недоразумение, и вы без всякой причины рассердились на нее.

— Даю вам слово, — отвечал я несколько неуверенно, — я сам не понимаю этой истории. Может быть, я выпил лишнее, и у меня вырвалась какая-нибудь глупость.

— Оставим это, — возразил он, — и станем добрыми друзьями по-прежнему. Ведь вы знаете женщин, они такие восприимчивые… Так вы согласны, правда? Мы встретимся около четырех часов!

Я согласился.

Необычайная загадка: недоразумение! И все-таки она страдала! Страдала из страха, от досады, или еще от какой другой причины?

События приняли интересный оборот, когда на сцену выступила маленькая незнакомка; и не без сердечного трепета я отправился к четырем часам на назначенную пристань.

Подойдя к друзьям, я сразу заметил, что баронесса приветствует меня с нежностью сестры.

— Ведь вы не сердитесь на меня за мою резкость, — начала она, — я так легко раздражаюсь…

— Не будем говорить об этом, — прервал я ее и отыскал ей местечко на защищенной стороне мостков.

— Господин **, фрекен *** — представил барон, и я увидал молодую девушку лет восемнадцати, похожую на субретку; именно такой я и представлял ее себе. Она была небольшого роста, с незначительным личиком, одета просто, но с легким оттенком искусственного изящества.

А баронесса! Бледная, с впавшими щеками, такая худенькая! Браслеты звенели на её руках, платье с закрытым воротом; можно было видеть голубые жилки возле ушей, которые как-то особенно выступали, благодаря небрежной прическе. Она была дурно одета в негармоничные, кричащие цвета. В эту минуту она положительно была некрасива. Она внушала мне глубокую жалость, и я искренно сожалел о моей вчерашней несправедливости. Как мог я принять ее за кокетку! Она скорее была мученицей!

Святая, терпящая незаслуженное несчастье!

Пароход отошел; чудный августовский вечер на Меларском озере располагал к тихой мечтательности.

Случайно или намеренно барон с кузиной заняли места рядом настолько далеко от нас, что мы не могли слышать их разговора. Наклонившись к молодой девушке, барон болтал, смеялся и шутил с веселым, помолодевшим лицом жениха.

По временам он бросал нам лукавый взгляд, на который мы кивали ему с улыбкой.

— Не правда ли, какая веселая эта малютка? — спросила меня баронесса.

— Кажется, да, баронесса, — отвечал я, не зная хорошенько, какое надо при этом сделать лицо.

— Она так хорошо умеет развеселить моего мужа; я совершенно лишена этого дара, — прибавила она, взглядывая на них с улыбкой искренней симпатии.

В эту минуту на лице её отразился отпечаток подавленной печали, осушенных слез, сверхчеловеческого отречения; словно облако пронеслось по нему то неясное отражение доброты, самоотверженности и покорности, которое встречается обыкновенно у женщин, ожидающих ребенка, и у молодых матерей.

Охваченный раскаянием и стыдом за мое необоснованное мнение о ней, я с трудом подавил слезы и постарался завести простой разговор.

— И вы не ревнуете?

— Нисколько, — отвечала она с открытой улыбкой, без малейшего следа злобы. — Вам это покажется странным, но это так: я люблю моего мужа, он человек честный, и я обожаю эту прелестную малютку. Это всё так невинно. Ревность заставляет нас дурнеть, а в моем возрасте надо обращать на это внимание.

А на самом деле её подавленное состояние высказывалось душу раздирающим образом; охваченный бессознательным сочувствием, я отеческим тоном просил ее накинуть шаль, чтобы не простудиться на сильном ветру. Я набросил ей на плечи пушистый платок, так что он обрамлял и её лицо, выделяя его нежную красоту.

Как она была прекрасна, когда благодарила меня улыбкой! На лице её появилось счастливое выражение и как бы благодарность ребенка, тоскующего по ласке.

— Бедный мой муж, я так рада, что вижу его наконец веселым. Вы не поверите, сколько у него забот.

— Баронесса, — решился я, наконец, сказать, — я не хочу быть нескромным, но скажите мне, ради всего святого, что с вами; ведь не надо быть особенно проницательным, чтобы заметить, что в вашей жизни есть какое-то больное место. Я не могу помочь ничем, кроме доброго совета, но если я могу быть вам полезен в этом смысле, рассчитывайте всецело на мою дружбу.

И тут я узнал, что моего бедного друга непрестанно мучил страшный призрак грозящего им разорения. Незначительное жалованье барона пополнилось до сих пор из приданого баронессы, но в последнее время это приданое оказывалось весьма фантастичным, так как большая его часть находилась в ненадежных бумагах. Барон поэтому собирался выйти в отставку и искал места в банке.

— И поэтому, — добавила она, — я и хотела использовать свой талант, чтобы увеличить наш заработок. По моей вине он попал в такое положение, я испортила ему всю карьеру…

Что тут можно было сказать или сделать?

Такой серьезный вопрос решить было трудно.

Я постарался обрисовать дело с поэтической точки зрения; вообразил, что всё это пустое и, нарисовав ей беззаботное будущее, полное радостных перспектив, постарался статистически доказать ей, что вскоре наступит улучшение в экономическом положении и бумаги снова поднимутся; я приводил сказочные аргументы, создал, как по волшебству, новые реформы армии, которые поведут за собой неожиданные повышения по службе.

Все это были поэтические измышления, но, благодаря моей фантазии, я придал ей мужество и надежду и привел ее даже в хорошее расположение духа.

Высадившись на берег, мы отправились попарно гулять по парку в ожидании начала спектакля. Я не обменялся еще ни одним словом с кузиной, так всецело завладел ею барон; он нес её манто, глядел на нее горящим взглядом, изливал на нее потоки слов и обдавал ее своим дыханьем, а она оставалась равнодушной и холодной, с ледяным взором и строгим выражением лица. Время от времени она, по-видимому, вставляла в разговор односложные замечания, вызывавшие громкий смех барона, но на её лице не вздрагивал ни один мускул. Судя по веселому выражению лица барона, можно было заключить, что она всё время говорила намеками или даже двусмысленностями. Наконец, театр отперли, и мы вошли поскорее занять свободные места. Занавес взвился. Баронесса была в восторге видеть снова сцену и вдыхать смешанный запах размалеванного холста, сырого дерева, белил и пота.

Играли «Каприз». Мною внезапно овладело какое-то недовольство, не то благодаря горькому сознанию моей неудавшейся жизни, для которой навсегда закрыта сцена, не то вследствие вчерашнего кутежа. Когда занавес упал, я поднялся и потихоньку прошел обратно в ресторан подбодрить себя двумя рюмками абсента. Представление между тем кончилось. Друзья мои пришли ужинать, как было условлено. Они казались усталыми и с трудом сдерживали свою досаду на мое бегство. Стол был накрыт при всеобщем молчании. Вчетвером разговор завязывается не так легко; кузина молчит высокомерно и сдержанно.

Наконец, начинается обсуждение меню.

Баронесса, спросив моего мнения, выбирает, наконец, закуску, но барон резко отменяет её заказ; этот тон задел меня за живое, мною овладевает бешенство, и, делая вид, что я не понял его, я заказываю выбранную ею закуску для двоих, для неё и меня.

Барон смертельно побледнел. В воздухе чувствовалась гроза, но не было произнесено ни слова.

Удивляясь своему собственному мужеству ответить невежливостью на оскорбление, что во всякой другой цивилизованной стране вызвало бы серьезное столкновение, я молча принялся за еду. Баронесса, приободрившись благодаря моей храброй защите её прав, подсмеивалась надо мной, стараясь меня рассмешить. Но старание её было напрасно. Никакой разговор не был возможен; нам нечего было сказать друг другу, и мы с бароном только обменивались грозными взглядами. Наконец, мой противник начал шептаться с своей спутницей, которая отвечала ему кивком головы и мелким движением губ; при этом она всё время бросала на меня презрительные взгляды.

Кровь бросилась мне в голову, и буря уже готова была разразиться, когда совершенно непредвиденное обстоятельство вдруг послужило нам громоотводом.

Веселая компания, занимавшая комнату рядом с нашей, уже с полчаса немилосердно барабанила по рояли, а теперь, окончательно развеселившись, они запели хором, не обращая внимания на открытые двери.

— Затворите дверь, — приказал барон кельнеру. Но едва дверь затворилась, как ее снова распахнули, и певцы продолжали петь, бросая вызывающие слова.

Это был удобный для меня предлог разразиться гневом.

Я вскочил с места, в два прыжка очутился у двери и захлопнул ее, перед носом распевающей компании. Искра в бочке пороха произвела бы тот же эффект, как мое решительное выступление против врага. После короткой борьбы, когда я крепко держался за ручку двери, дверь уступила силе, и я очутился среди разъяренной толпы, которая набросилась на меня, готовая вступить в драку. В ту же минуту я почувствовал, как чья-то рука легла мне на плечо и взволнованный голос обращался к честь этих господ, набросившихся в таком большом числе на меня одного… Это была баронесса; забыв приличие и хороший тон, она последовала внезапному побуждению, говорящему о более теплом чувстве, чем, может быть, она хотела показать. Ссора кончилась, и баронесса, пытливо глядя на меня сказала:

— Вы храбрый, маленький герой; а как я испугалась за вас!

Барон спросил счет и велел позвать старшину.

Между нами снова воцарилась полная гармония, и мы единогласно от души возмущались невоспитанностью местных жителей. Слепую бешеную ревность и оскорбленное чувство честь мы сообща излили не бездельников полицейских, и дома за стаканом пунша дружба наша снова загорелась ярким пламенем, так что мы даже не заметили, что старшина так и не появился.

На следующее утро мы сошлись в кафе, веселые и довольные, что вышли из неприятного положения, последствий которого нельзя было предвидеть.

После кафе мы отправились пройтись по набережной канала, по-прежнему парами и на известном расстоянии друг от друга. Дойдя до шлюза, где канал делает поворот, барон остановился и обернулся к жене с нежной, почти влюбленной улыбкой.

— Ты помнишь это место, Мария? — спросил он ее.

— Да помню, милый Густав! — отвечала она с любящим и в то же время печальным выражением лица.

И она объяснила мне:

— Здесь он объяснился мне в любви однажды вечером, когда мы смотрели на падающие звезды, стоя под этой самой березой…

— Три года тому назад… — докончил я её фразу. — А теперь вы снова возвращаетесь к старым воспоминаниям, и живете прошлым, потому что настоящее не дает вам никакого удовлетворения.

— Довольно, — это заведет нас слишком далеко… Я ненавижу прошлое и благодарю моего славного мужа, что он избавил меня от тщеславной матери; я бы задохнулась под её нежным деспотизмом. Нет, я обожаю моего Густава, он мой самый верный друг…

— Как вам угодно, баронесса, я всегда согласен с вами — чтобы сделать вам приятное.

В назначенный час пароход отплыл обратно в город, и после поездки по голубому озеру с тысячью зеленых островков мы пристали к набережной и распростились.

Я решил приняться за работу с строгим намерением вырвать из души это безумие, принявшее вид женщины; но я скоро увидел, что не рассчитал, что есть силы сильнее меня самого. На следующий же день я получил приглашение на обед к баронессе, праздновавшей в этот день годовщину своей свадьбы.

Отказаться было невозможно, и, несмотря на мои опасения, что наша дружба может нарушиться, я явился к ним в назначенный час. Представьте же себе мое изумление, когда я нашел весь дом в беспорядке, благодаря большой уборке; барон был в отвратительном настроении, баронесса еще не выходила и просила меня извинить за запоздавший обед. Прогулка по маленькому садику с сердитым, голодным бароном, едва скрывавшим свое нетерпение, отняла у меня последние остатки искусства поддерживать разговор, так что наша беседа замерла окончательно, и после получаса унылого молчания мы сочли за лучшее вернуться в столовую.

Стол был уже накрыт и уставлен закусками, но хозяйка всё еще не появлялась.

— Пойдем и закусим немножко, — предложил мне барон.

Я всячески уговаривал его подождать, я хотел пощадить впечатлительность баронессы. Но он ничего не хотел слушать; я очутился между двух огней, и мне ничего не оставалось, как покориться.

Наконец, вышла прелестная, помолодевшая баронесса; она была прекрасно одета в свои любимые цвета — желтое с лиловым; платье из прозрачного шелка великолепно сидело на ней, обрисовывая её девичью талию, личико, очерченные плечи и стройные, изящные руки. Я поспешил поднести ей букет роз с пожеланием еще многих лет празднования этого дня и, извиняясь за наше невежливое нетерпение, свалил всю вину на барона.

Она сделала гримасу, увидя беспорядок на столе, и бросила мужу упрек, который звучал больше горечью, чем шуткой; барон сейчас же возразил на эти несколько незаслуженные упреки. Я поспешил прервать их спор, заговорив о последнем вечере, о чём, впрочем, мы уже достаточно наговорились с бароном.

— А как вам понравилась моя прелестная кузина? — спросила меня баронесса.

— Необыкновенно! — воскликнул я.

— Не правда ли, милый друг, этот ребенок настоящее сокровище! — воскликнул барон с таким серьезным участием и состраданием, как будто дело шло о невинности, преследуемой тиранами.

Но баронесса, подхватив слово «ребенок», жестко отпарировала:

— Посмотрите, как это прелестное бэбэ растрепало волосы моему мужу.

Действительно пробор барона исчез, волосы его были развиты Ю la cheval, усы закручены кверху, что совершенно меняло выражение его лица. Но по ассоциации идей я заметил, что и баронесса позаимствовала у очаровательной кузины некоторые мелочи в прическе, туалете и даже манерах. Можно было подумать, что химическое сродство вполне проявилось здесь между двумя живыми существами.

Между тем обед тянулся тяжело и грузно, как повозка, потерявшая четвертое колесо. К кофе ждали необходимого теперь четвертого члена нашего квартета, неналаживающегося больше в трио. За десертом я произнес тост в честь супругов, тост самый обыденный, без всякого подъема, как отстоявшееся шампанское.

Супруги обнялись, охваченные воспоминаниями прежних лет, и под влиянием ласки они сделались снова влюбленными и нежными, как актер становится, наконец, сам печальным, изображая искренние слезы. Или под пеплом, может быть, еще тлел огонь, готовый разгореться, если искусная рука сумеет вовремя раздуть его. Трудно было предсказать, чем всё это кончится.

Мы сошли в сад и сели в беседке, откуда была видна аллея. Разговор тянулся вяло, а рассеянный барон, насторожившись, выглядывал на улицу, не идет ли кузина. Вдруг он бросился из беседки, оставив нас одних, вероятном намерением пойти навстречу гостье.

Оставшись наедине с баронессой, я почувствовал некоторое смущение; я был не очень конфузлив, но она имела очень странную привычку пристально оглядывать меня с ног до головы, хваля ту или другую мелочь в моем туалете. После долгого неловкого молчания она вдруг рассмеялась и указала рукой по тому направлению, куда скрылся барон.

— Как он влюблен, мой милый Густав! — заметила она.

— Да, кажется, — отвечал я. — А вы не ревнуете?

— Нисколько! — возразила она. — Я обожаю эту прелестную маленькую кошечку. Ну, а как чувствуете себя вы, что испытывает ваше сердце при виде моей прелестной кузины?

— Я чувствую себя прекрасно, баронесса. Говоря совершенно откровенно и не желая вас обидеть, я должен признаться, что она, эта дама, не внушает мне особой симпатии.

И это была правда. С первого же взгляда эта девушка, принадлежащая, как я, к среднему сословию, невзлюбила меня. Я был для неё неудобный свидетель или, вернее, опасный соперник, охотящийся на одном участке с ней, который она отвела себе, чтобы быть принятой в общество. Своими маленькими светло-серыми проницательными глазками она сразу разглядела во мне особу, знакомство с которой не принесет ей никакой пользы, и своим буржуазным инстинктом она считала меня карьеристом. До известной степени она была права, потому что, знакомясь, я имел только целью найти людей, заинтересованных моей драмой, но влияние моих друзей в театральных сферах оказалось выдумкой финляндки, и о моем произведении никогда не заходил разговор, кроме нескольких общепринятых комплиментов по его адресу.

Барон, легко поддающийся каждому влиянию, показал своим обращением со мной, вполне изменившимся в присутствии кузины, что он начинает смотреть на меня глазами коварной красавицы.

Нам, впрочем, пришлось недолго ждать, пока оба союзника появились у решетки, громко смеясь и болтая.

Малютка в этот вечер была необыкновенно оживлена. Она болтала на жаргоне уличных мальчишек, говорила всевозможные двусмысленности с таким милым и невинным видом, словно не понимала скрытого смысла слов; она курила и пила, ни на минуту не забывая держать себя как женщина и даже, скорее, как молоденькая дама. Ни малейшего оттенка мужественности или эмансипации, ни следа щепетильности. Одним словом, она была очень забавна, и часы быстро летели.

Но одно заставляло меня предугадывать грядущие события — это та необычная веселость баронессы, с которой она принимала каждую двусмысленность, срывавшуюся с уст кузины. Тогда на её лице появлялась нехорошая улыбка, чувственное выражение, и это указывало, что она глубокий знаток во всех тайных наслаждениях.

Во время нашей веселой болтовни явился еще дядя барона: старый вдовец и полковник, внимательный к дамам, с любезными манерами несколько свободного старомодного типа ухаживания, прикрываясь близким родством, он был признанным любимцем дам, расположение которых он умел быстро заслужить.

Поэтому он давал себе полную свободу ласкать их целовать ручки, гладить по щечкам; при его появлении обе дамы с радостным криком бросились ему в объятия.

— А, малютки, будьте осторожнее! Две за раз — это слишком для такого старого малого. Не играйте с огнем! Лапки прочь, или я ни за что не ручаюсь!

Баронесса протянула ему папиросу, которую она держала во рту:

— Дай мне немножко огня, дядя! — весело закричала она.

— У меня его больше нет, девочка; он потух пять лет тому назад, — отвечал он с лукавой усмешкой.

Баронесса слегка ударила его по щеке, но старик схватил ее руку обеими руками и погладил до локтя.

— Ты совсем не так худа, милочка, как кажется, — продолжал он, ощупывая её мягкую белую руку!

Баронесса позволяла ему это, по-видимому довольная комплиментом; всё с тою же чувственной улыбкой она подняла рукав и показала свою изящную, словно точеную белоснежную руку. Вдруг она вспомнила о моем присутствии, но было уже поздно, я уже уловил искру неукротимого пламени, сверкнувшего в её глазах, на лице женщины, охваченной влюбленным опьянением. По рассеянности я уронил в эту минуту спичку, которой хотел закурить папиросу, между сорочкой и жилетом. С криком ужаса баронесса бросилась ко мне и, протянув руки, закричала вся красная от волнения: «Горите! Горите!» Испугавшись, я отскочил в сторону, прижимая её руки к груди, чтобы затушить огонь; потом, несколько сконфуженно выпустив её руки, я выразил взволнованной баронессе мою глубочайшую благодарность, делая вид, что я избежал большой опасности.

Мы оживленно болтали до самого ужина. Солнце зашло; из-за купола обсерватории выплыл месяц и осветил яблони в нашем фруктовом саду; мы начали отгадывать названия сорта плодов, висевших на ветвях и полускрытых в зелени, которая казалась бледно-зеленой при лунном свете. Обычно кроваво-красный канваль казался желтоватым пятном, астраханские яблоки выглядели серо-зелеными, ранеты — коричневато-красными, а остальные сливались в один тон. То же самое было и с цветами на клумбах. Георгины приняли самые странные оттенки, гвоздики сияли окраской чуждой планеты, крупные маргаритки сверкали ослепительными цветами.

— Посмотрите, баронесса, — обратился я к ней, — как всё основывается на воображении. Нет ни одной самостоятельной окраски; всё зависит от света. В конце концов — все только иллюзия.

— Всё? — повторила она, остановившись перед мной и пронизывая меня взглядом своих глаз, казавшихся во мраке необычайно большими.

— Всё, баронесса! — солгал я совершенно опьяненный этим реальным видением из плоти и крови, пугавшим меня своей красотой.

Ее несколько растрепавшиеся белокурые волосы, осеняли ореолом её освещенное луной лицо; чудно пропорциональная фигура поднималась высоко и гибко в полосатом платье, цвета которого превратились в черный и белый.

Левкои изливали свой опьяняющий аромат, кузнечики трещали в мокрой от росы траве, тихий ветерок слегка колыхал деревья, сумерки окутывали нас в свой мягкий покров, всё звало к любви, и только честная трусость удерживала признания.

Вдруг с одной ветки, поколебленной ветром, упало яблоко. Она нагнулась поднять его и протянула мне с многозначительной улыбкой.

— Запретный плод, — пробормотал я, — нет, баронесса, благодарю вас.

Чтобы загладить эту глупость, невольно вырвавшуюся у меня, я поспешил придумать объяснение, сославшись на скупость владельца дома.

— Что скажет на это хозяин?

— Что вы по меньшей мере рыцарь — без упрека, — возразила она, как бы упрекая меня в боязни, и при этом она искоса взглянула на беседку, где барон и кузина укрылись от наших взглядов.

Подали ужин. Когда мы встали из-за стола, барон предложил нам всем пройтись и проводить милое дитя домой.

Выйдя из ворот, барон предложил кузине руку и, обратившись ко мне, сказал отеческим тоном:

— Предложите руку моей жене, любезный друг, и покажите, что вы кавалер.

Мне стало страшно. Вечер был теплый; она несла накидку на руке; прикосновение её руки, мягкие очертания которой чувствовались сквозь шелк, пробежало во мне как электрический ток и пробудило во мне необычное ощущение; мне казалось, что я чувствую, где кончается рукавчик сорочки — как раз у дельтообразной мышцы моей руки. Я был так возбужден, что мог бы рассказать всё анатомическое сложение прелестной руки. Её бицепс, этот могучий элеватор, играющий первенствующую роль при объятии, тесно прижавшись к моей руке, ритмически сжимал ее. Идя рядом с ней, я ощущал формы её тела под задевающим меня платьем.

— С вами очень ловко идти под руку; вы, вероятно, прекрасно танцуете! — ободряла она меня в моем смущенном молчании.

А немного спустя, заметив состояние моих возбужденных нервов, она насмешливо спросила меня с полным превосходством опытной женщины:

— Вы дрожите?

— Да, баронесса, мне холодно.

— Так наденьте пальто, мой друг, ласково произнесла она своим нежным голосом.

Когда я надел пальто, как своего рода броню, я почувствовал себя лучше защищенным от тепла, переливавшегося из её тела в мое. Но ритмичность, с какой её маленькие ножки шли в такт с моими шагами, так всецело соединяла мою нервную систему с ней, что мне казалось, словно я двигаю четырьмя ногами, как, удвоившееся существо.

Во время этой прогулки происходило нечто в роде прививки растений, которую садовники производят при помощи соприкосновения двух ветвей.

С этого дня я уже не принадлежал себе. Эта женщина проникла мне в кровь. Токи нашей нервной системы достигли крайней степени напряжения; проснувшаяся в ней чувственность требовала от меня удовлетворения. Неужели мы этого так и не сознавали? В этом и был весь вопрос.

Вернувшись к себе в комнату, я задал себе вопрос, чего я собственно желаю. Бежать и достичь счастье в чужой стране или погибнуть. Я сейчас же составил план поездки в Париж, центр цивилизации, чтобы зарыться там в библиотеках или музеях и окончить свою работу.

Приняв это решение, я сейчас же начал приводить его в исполнение; мне посчастливилось устроить всё очень быстро, и через месяц я уже мог начать прощальные визиты. Но мне пришлось уступить настояниям друзей и остаться еще несколько недель, пережидая период осенних бурь, так как я решил ехать на пароходе в Гавр.

К тому же в начале октября должна была праздноваться свадьба сестры, и таким образом дело затягивалось.

В продолжение всего этого потерянного времени одно приглашение следовало за другим. Кузина вернулась к родителям, мы по-прежнему проводили вечера втроем, и барон, снова попав под влияние жены, был со мной крайне любезен. Успокоенный моим предстоящим отъездом, он вернулся к своему прежнему дружескому обращению.

Однажды вечером мы сидели интимным кружком у матери баронессы. Небрежно развалясь на диване, она положила голову на колени матери и призналась ей, что пылает страстью к одному знаменитому артисту. Было ли это сказано с намерением подвергнуть меня пытке и посмотреть, какое впечатление произведет на меня это признание — не знаю. Факт тот, что старуха, гладя дочь по волосам, сказала, обращаясь ко мне:

— Слышите, сударь, если вы когда-нибудь соберетесь писать роман, то вот вам тип пылкой женщины. У неё всегда есть какое-нибудь увлечение кроме мужа.

— Это совершенно верно, дорогой друг, — прибавила баронесса. — И в настоящую минуту это очаровательный X.

— Ну, не безумная она! — улыбнулся мне барон более лукаво, чем хотел этого.

Пылкая женщина! Это слово запечатлелось в моей памяти, если даже это шутка, то все-таки ее произнесла пожилая женщина, её мать, и следовательно в этом была хоть крупица правды.

Накануне моего отъезда я пригласил моих друзей на холостой ужин к себе в мансарду. Моя комнатка По этому случаю приняла праздничный вид, а чтобы скрыть недостаток мебели, я превратил ее в нечто в роде храма. Между оконными нишами, в одной из которых стоял мой письменный стол и цветы, а в другой моя маленькая библиотека, стоял диванчик, прикрытый искусственной тигровой шкурой, укрепленной незаметными гвоздиками.

Налево стоял большой диван, покрытый пестрым чехлом, а над ним на стене висела раскрашенная географическая карта; направо комод и зеркало, оба в стиле Empire с медными украшениями; шкаф с гипсовым бюстом и умывальник, который для такого торжественного случая был спрятан за оконные занавеси. Стены, украшенные гравюрами в рамах, представляли весьма разнообразную картину, и общий вид производил впечатление чего-то античного.

На потолке висела фарфоровая люстра; её трещины и разбитые места были умело прикрыты искусственным плющом, который я не задолго перед этим стащил у своей сестры. Я отыскал эту люстру у одного старьевщика; она напоминала старинную церковную утварь. Под люстрой стоял накрытый стол. На белоснежной скатерти стоял горшок цветущих бенгальских роз; их многочисленные розовые цветы среди темной зелени ниспадающего плюща давали праздничное впечатление. Вокруг розового куста стояли разноцветные рюмки, красные, зеленые, опаловые, купленные по случаю на распродаже, и каждая имела какой-нибудь недостаток. То же самое было с приборами: тарелки, солонки и сахарница были из китайского, японского, мариенбергского и всякого другого фарфора.

Ужин состоял из холодных блюд, которых было около дюжины, но все они имели больше значение с декоративной точки зрения, чем с существенной, так как главным блюдом были устрицы. Остальными необходимыми приготовлениями к парадному ужину, такому необычному в мансарде под крышей, я обязан моей квартирной хозяйке. С немым одобрением созерцал я все эти приготовления. Эта смесь впечатлений напоминала одновременно работу поэта, исследования ученого и склонность к гастрономии и цветам, что указывало отчасти на женское влияние. Это можно было бы принять за свадебный ужин вдвоем, если бы не стояло третьего прибора, за ночь наслаждений, — но для меня это был пир примирения. Мою комнату не посетила ни одна женщина со времени разрыва с тем ужасным созданьем, каблучки которого оставили ясные следы на деревянной ручке дивана. В зеркале над комодом уже давно не отражалась ничья женская грудь. И теперь целомудренная, образованная женщина, молодая мать, освятит своим присутствием это жилище, бывшее свидетелем горя, нужды и тоски. Но это был также и священный пир, так поэтически представлялся он мне; потому что я решил пожертвовать для счастья моих друзей моим сердцем, покоем и, может быть, жизнью.

Все было готово, когда на лестнице послышались шаги. Я поспешил зажечь свечи, поправить букеты, и через минуту мои гости стояли уже в дверях, задыхаясь от подъема на четвертый этаж.

Я отворил. Ослепленная таким блестящим освещением баронесса захлопала в ладоши, как при виде удавшейся декорации.

— Да вы великолепный режиссер! — воскликнула она.

— Да, баронесса, я играю в театре, но позвольте…

Сняв с неё манто, я поздоровался с ней и предложил сесть на диван. Но ей не сиделось на месте. С любопытством женщины, никогда не видавшей холостой квартиры, но из родительского дома прямо перешедшей под власть мужа, она начала подробно оглядывать мою комнату. Начав с письменного стола, она взяла в руки мою ручку, перелистала бювар, как бы подозревая скрытую в нём тайну; затем она подошла к моей библиотечке и беглым взглядом окинула корешки книг. Проходя мимо зеркала, она остановилась, поправила волосы и расправила кружево на вырезе платья, так что стало видно легкое очертания груди, потом она оглядела мебель, с наслаждением понюхала цветы, слегка вскрикивая от восторга. Наконец, обойдя всю комнату, она спросила меня совершенно наивно без всякой задней мысли, как бы ища чего-то глазами.

— Ну, а где же вы спите?

— На диване, баронесса.

— Ах, как, должно быть, приятно быть холостяком! — воскликнула она. В душе её, казалось, затрепетали далекие девичьи мечты.

— Иногда это бывает весьма печально, — отвечал я ей.

— Печально быть господином самого себя, иметь свой собственный угол, без всякой ответственности! Ах, я мечтаю о свободе, брак в сущности бремя! Не правда ли, дорогой? — обратилась она к барону, который ответил, принужденно улыбаясь:

— Да, это скучная история!

Подали ужин, и мы сели за стол. После первой рюмки вина мы развеселились. Но скоро мы вспомнили, что это последнее свидание перед разлукой, наше веселое настроение омрачилось некоторой грустью, и мы стали вызывать воспоминания прошлого. Мы еще раз пережили все маленькие приключения и совместные прогулки и повторяли то, что было сказано по тому или другому поводу. Глаза горели, сердца переполнялись любовью, мы пожимали друг другу руки и чокались.

Часы быстро летели, и со всё возрастающей грустью мы чувствовали, что близится час разлуки. По знаку жены барон вынул из кармана кольцо с опалом и подал его мне, торжественно возгласив:

— Прими, дорогой друг, эту безделушку на память и в благодарность за твою преданную дружбу; да будет судьба благоприятна твоим стремлениям, это мое самое горячее пожелание тебе, потому что я люблю тебя, как брата, и ценю, как человека благородного! Счастливого пути, и скажем не прощай, а до свиданья!

Человека благородного! Так значит он понял меня! Он следил за нами! Нет! Не может быть! В изысканных выражениях барон в виде намеков вылил добрую дозу брани на голову бедной Сельмы, которая заставила замолчать свое сердце и отдалась человеку, которого она нисколько не любила, одним словом субъекту, который был обязан своим счастьем только одному благородному человеку.

Этим благородным человеком был я! Мне было стыдно, но, увлекаясь искренностью этого простого, бесхитростного сердца, я вообразил себя действительно несчастным и безутешным, и ложь так вкоренилась в мою душу, что за ней совершенно не видно было действительности.

Баронесса, обманутая моим искусным маневром и холодным отношением к ней, приняла уверенный тон и с материнской нежностью старалась ободрить меня.

— Оставим эту девушку в покое. Мир велик, найдутся и получше этой дурочки. Не грустите, милый друг, она была не особенно благоразумна, если не хотела вас подождать. И кроме того я про нее слышала не мало хороших историй, которых не могу вам повторить.

И с худо скрытым удовольствием она окончательно низвергла моего бывшего кумира.

— Представьте себе, она хотела увлечь одного лейтенанта из очень хорошей семьи, и она гораздо старше, чем говорит… настоящая кокетка, поверьте мне!

По недовольному движению барона она поняла свою ошибку, начала жать мне руку, изливаться в сердечных излияниях, признавалась в своей братской любви ко мне и произносила непрерывные тосты, которые все витали в высших сферах и, казалось, никогда не кончатся.

Ее разгоревшееся лицо сияло от удовольствия, а грустные глаза так нежно смотрели на меня, что у меня не оставалось никакого сомнения в искренности её симпатии ко мне. Она просто была большое, доброе дитя, безупречно честное, и я поклялся свято исполнить свое намерение, если бы даже мне грозила смерть. Мы встали из — за стола, чтобы проститься, может быть навсегда. Баронесса вдруг расплакалась и спрятала лицо на груди мужа.

— Я положительно сошла с ума, привязавшись так к нашему другу! — воскликнула она. — Его отъезд так сильно расстраивает меня. И, повинуясь внезапному порыву, отчасти чистому, отчасти чувственному, бескорыстному и не совсем безразличному, страстному и в то же время ангельски непорочному, она бросилась на глазах мужа мне на шею и простилась со мной, осенив меня крестным знамением.

Моя старуха хозяйка, стоя в дверях, отирала слезы, и мы расплакались все трое. Это была великая, незабвенная минута. Жертва была принесена.

Около часу я лег в постель, но спать не мог. От беспокойства опоздать на пароход я не мог сомкнуть глаз. Утомленный бурно проведенной неделей, возбужденный до крайности излишеством в питье, выбитый из колеи праздностью, раздосадованный всё откладывающимся отъездом и совершенно разбитый волнениями последнего вечера, я беспокойно метался по подушке до самого рассвета. Зная свое безволие и к тому же ненавидя железные дороги, эти катящиеся тюрьмы, про которые кто-то сказал, что их толчки вредят спинному мозгу, я решил ехать морем, чтобы отрезать себе всякий путь к бегству. Пароход отходил в шесть часов утра, и в пять часов за мной приехала карета. Совершенно один отправился я в дорогу. Октябрьское утро было ветреное, пасмурное и холодное, на ветвях деревьев виднелся иней. Когда я проезжал по Северному мосту, мне показалось, что у меня галлюцинация — я увидел барона, шедшего в том же направлении, как ехала моя карета. Но это действительно был он; он встал так рано против своего обыкновения, чтобы проститься со мной. Тронутый до глубины души этим неожиданным доказательством дружбы, я почувствовал всю незаслуженность её и горькое раскаяние в своих дурных мыслях о нём. Придя на пристань, он поднялся на пароход, осмотрел мою каюту, представился капитану и просил его заботиться обо мне. Одним словом, он вел себя, как старший брат или верный друг, и мы обнялись со слезами на глазах.

— Береги себя, дружище, — посоветовал он мне, — мне кажется, ты не совсем здоров.

Действительно, я чувствовал себя очень плохо, но крепился, пока пароход не снялся е якоря. Тогда меня вдруг охватил ужас при мысли о долгом путешествии, не имеющем никакой разумной цели, и я почувствовал бешеное желание броситься в море и вплавь вернуться на берег. Но у меня не хватило сил выполнить это намерение, и я продолжал нерешительно стоять на палубе и махать платком в ответ на прощальные приветствия моего друга, фигура которого скоро скрылась за судами, стоящими на рейде.

Я ехал на транспортном судне, сильно нагруженном, с одной единственной каютой. Я отыскал свою койку и повалился на нее с намерением проспать первые сутки, чтобы лишить себя всякой надежды на бегство. Но после получасового глубокого забытья я вдруг проснулся, как от толчка — обычное следствие неумеренного питья и бессонных ночей. Вся безнадежная действительность предстала в эту минуту передо мной. Я встал и поднялся на палубу. Берега тянулись темные и холодные с обнаженными деревьями, желтовато-серыми лугами, в расщелинах скал лежал уже снег. Вода казалась серой с коричневатыми пятнами, небо пасмурное, свинцовое; палуба была грязная, матросы грубые, из кухни доносился отвратительный запах, одним словом всё действовало на меня подавляюще. Я испытывал непреодолимое желание поделиться с кем-нибудь своими чувствами, но не видел никого из пассажиров. Я взобрался на капитанский мостик поболтать с капитаном. Но это был угрюмый, нелюбезный медведь. Итак, я заключен на целые десять дней один в обществе людей ничего не понимающих, бессердечных. Это была пытка!

Я снова принялся быстро бегать с одного конца палубы на другой, как будто так дело шло скорее. Мой разгоряченный мозг работал под сильным давлением; мысли вихрем неслись одна за другой, давно забытые воспоминания просыпались во мне, теснясь и перегоняя друг друга, и среди всего этого хаоса меня мучила непрестанная боль, которую, подобно страшной зубной боли, трудно было определить и назвать. Чем дальше уходило судно в море, тем сильнее становилось это внутреннее напряжение; это были словно нити, связующие меня с родиной, семьей и с ней, нити, готовые порваться. Качаясь между небом и землей на высоко вздымающихся волнах, я чувствовал, как пол колеблется подо мной, и сознание заброшенности и одиночества вселяло в меня страх перед всем миром. Без сомнения, это было следствием прирожденной слабость; я помню, что даже двенадцати лет я плакал, когда мать уезжала в гости, несмотря на то, что физически я был сильно развит для своего возраста. Я отношу это к преждевременным родам матери или, вернее, к попыткам вызвать выкидыш, что часто бывает в семьях богато награжденных потомством. Во всяком случае это создало во мне нерешительность, появляющуюся каждый раз, как мне приходится менять местожительство, и в эту минуту, когда я расставался с привычной дружеской средой, меня охватил панический ужас перед будущим, далекой страной и экипажем судна. Восприимчивый, как несформировавшийся ребенок, нервы которого лежат сейчас же под еще окровавленной кожей, обнаженный, как рак, прячущийся под камни в период линяния, я ощущал малейшее понижение барометра; я бродил по пароходу в поисках души более сильной, чем моя, крепкого рукопожатия, тепла человеческого тела, ободряющего, дружеского взора. Я метался по передней палубе, как белка в колесе, и мысленно рисовал себе десять мучительных дней, какие мне предстояло здесь провести. И подумать, что я провел на пароходе всего только час! Час такой же длинный, как целый тоскливый день. Ни искры надежды избежать этого ужасного путешествия! И хотя я старался образумить себя, но снова и снова падал духом.

Что собственно заставило тебя уехать? Кто имеет право критиковать твой поступок, если ты вздумаешь вернуться? Никто! И все-таки… стыд, смешное положение, честь! Нет, я должен рассеять все надежды! К тому же до прибытия в Гавр пароход никуда не заходит. Итак, храбро в путь! Но мужество зависит от физических и нравственных сил, а мне в эту минуту не хватало ни того, ни другого. Гонимый и преследуемый этими черными мыслями, я решил перейти на заднюю палубу, потому что все снасти и мачты передней части судна были мне уже знакомы до отвращения, как много раз прочитанная книга. Войдя в стеклянную дверь, я едва не натолкнулся на даму, сидевшую сзади рубки под защитой от ветра. Это была пожилая особа вся в черном, седая, с печальным лицом.

Она ответила мне по-французски, и знакомство завязалось.

После первых незначительных слов мы поведали друг другу о цели нашего путешествия: её поездка тоже была не из веселых. Она — вдова лесопромышленника, гостила у родственников в Стокгольме и теперь возвращается в Гавр ухаживать за сыном, который заболел душевной болезнью и находится в лечебнице. рассказ этой дамы, такой простой в своей душу раздирающей краткости, произвел на меня потрясающее впечатление, и эта история, поразившая мой несколько расстроенный мозг, может быть, и послужила исходной точкой всего, что затем случилось со мной.

Дама вдруг прервала свой рассказ, с беспокойством взглянула на меня и участливо воскликнула:

— Что с вами?

— Со мной, сударыня?

— Да! У вас совсем больной вид! Вы не хотите попробовать немного заснуть?

— Действительно, я не спал прошлую ночь и чувствую себя несколько возбужденно. К сожалению, последнее время я страдаю бессонницей, и все мои попытки вернуть сон ни к чему не ведут.

— Ну, этому я попробую помочь. Идите в каюту и ложитесь, я принесу вам лекарство, от которого вы заснете даже стоя.

Она встала и, нежно подталкивая, заставила меня пойти лечь. Затем она вышла на минуту и вернулась с пузырьком какой-то ароматичной жидкости, налила ее в ложку и подала мне.

— Прекрасно, теперь вы заснете, — сказала она.

Я поблагодарил ее. Как нежно и заботливо окутала она меня в одеяло. Она изливала на меня материнскую нежность, какую встречают дети, прижимаясь к груди матери. Ласковое прикосновение её рук успокаивало меня, и через несколько минут сладостная сонливость овладела мною. Мне казалось, что я маленький ребенок и моя мать нежно возится около моей постельки, но мало-помалу бледные черты матери смешались с прекрасным лицом баронессы и физиономией соболезнующей дамы, только что ушедшей от меня, и, охраняемый явлением этих трех женщин, я растворился, как краска, и потерял сознание окружающего.

Проснувшись, я не помнил, снилось ли мне что-нибудь, но меня неотступно преследовала одна мысль, зародившаяся во мне, быть может, во сне. Я должен вернуться к баронессе, или я сойду с ума.

Дрожа от холода, я вскочил с моей койки, влажной от сырого ветра, проникающего отовсюду. Я вышел на палубу; небо было пасмурно, воющие волны бились о судно, перекатывались через палубу и бросали мне в лицо снопы брызг.

Взглянув на часы, я высчитал, сколько мы должны были пройти во время моего сна; мне показалось, что мы находимся в Норркопингском заливе, отрезанные от всякой возможности вернуться. Окружающий ландшафт казался мне совершенно незнакомым, все эти рассеянные маленькие бухты, скалистые берега, хижины, спускающиеся там и сям к берегу, очертания парусов на рыбачьих лодках. И при виде этой чуждой природы меня охватила тоска по родине. Слепое бешенство душило меня; я с отчаянием сравнивал себя с партией сельдей, отправляемых на этом транспортном судне, помимо моей воли, повинуясь какой — то высшей силе, называемой честью. Излив свое бешенство, я почувствовал себя разбитым. Облокотись в полном изнеможении на борт, я подставил свое пылающее лицо под брызги пены, жадным взором следя за отдельными точками берега, стараясь уловить хоть луч надежды и строя планы, как, хотя бы и вплавь, достигнуть берега.

Чем дольше смотрел я на берег, тем спокойнее становился мой дух, мирная радость без всяких особенных причин разлилась у меня в душе, возбужденная мысль не работала с прежним безумием, передо мной всплыли картины ясных летних дней, воспоминания из моей далекой юности, при чём я сам не мог понять причину такого мирного настроения. Пароход готовится обогнуть мыс; из-за елей показываются крыши красных домиков с белым карнизом, над беседкой маленького садика высится флаг, мостик, часовня, колокольня, кладбище… Это сон! Или галлюцинация?

Нет, это скромный курорт, в окрестностях которого я проводил каждое лето еще ребенком; он был расположен на маленьком островке, и как раз в том домике наверху я был с друзьями прошлою весною. Она и он провели в нём вместе со мною ночь после поездки по морю и прогулки в лесу… Да, конечно, на том холмике под ясенями на балконе я любовался её прелестным личиком, сияющем в ореоле белокурых волос; на ней была маленькая японская шляпа с голубой вуалью, её изящная ручка, затянутая в лайковую перчатку, махала мне сверху, что обед готов… И мне кажется, что я вижу ее на балконе, как она машет мне платком и зовет меня своим глубоким голосом… и вот пароход замедляет ход, машина останавливается, и приближается лоцманская лодка… Раз, два, три… внезапная мысль, как молния пронзает меня, одним прыжком я вскакиваю по лестнице на капитанский мостик и решительным тоном обращаюсь к капитану:

— Спустите меня на берег, или я сойду с ума!

Он пытливо смотрит на меня и, не отвечая, испуганно, словно видя перед собой сумасшедшего, зовет штурмана и быстро отдает ему приказание:

— Свезите этого господина и его багаж на берег, он болен.

Мгновенье спустя, я уже сидел в лоцманской лодке, которая мчалась так быстро, что через пять минут мы уже достигли берега.

Так как я отличался необыкновенной способностью притворяться глухим и слепым, то дошел до гостиницы, не видя и не слыша ничего, что могло бы задеть мое самолюбие; ни физиономию лоцмана, проникшего в мою тайну, ни оскорбительных замечаний носильщика. Придя в гостиницу, я занял комнату, заказал абсент, закурил сигару и погрузился в размышления.

Сумасшедший я или нет? Была ли опасность так близка, чтобы вызвать эту поспешную высадку на берег?

В моем положении в данную минуту я не считал себя компетентным судить об этом; я вспомнил, что сумасшедшие, по мнению врачей, не сознают своего помешательства и что связность их мыслей нисколько не служит доказательством против их ненормальности. Я начал, как исследователь, разбирать все аналогичные случаи уже бывшие со мной в моей жизни. Будучи в университете, я заболел таким сильным нервным расстройством от разных волнений, самоубийства товарища, неудачной любви и боязни будущего, что среди бела дня боялся оставаться один в комнате, так как мне сейчас же начинало казаться, что я вижу самого себя. Мои товарищи по очереди дежурили у меня по ночам, комната ярко освещалась свечами, и огонь пылал в печи.

Другой раз в припадке отчаяния от всевозможных неприятностей я бросился за город в поля, блуждал по лесу, взобрался, наконец, на высокую ель, уселся верхом и обратился с речью к соснам, желая заглушить своим голосом их шум и воображая себя народным оратором. Это местечко было невдалеке, на том же маленьком острове, где я часто проводил лето и мыс которого виднелся вдали. Пережив мысленно это событие во всех его смешных подробностях, я пришел к убеждению, что я во всяком случае переживаю первую стадию помешательства.

Что же надо делать? Разве не следует мне заранее известить моих друзей, прежде чем слух об этом распространится по городу? Но стыд, позор причислить себя к умственно невменяемым! Это было невыносимо!

И в то же время мне было противно лгать и притворяться, что всё равно никого бы не обмануло. Мучимый сомнениями, хватаясь то за один, то за другой план, как выбраться из этого лабиринта, я принял вдруг решение бежать от всех томительных мучений, предстоящих мне, отыскать себе в лесу укромный угол, спрятаться в него и погибнуть, как дикий зверь, ожидающий смерти.

Приняв это решение, я перебежал уличку, перелез через скользкие скалы по мху, сырому от осенних дождей, пересек паровое поле и достиг изгороди, за которой дремал с закрытыми ставнями наш прежний домик. Он весь сверху донизу зарос диким виноградом, который теперь облетел и открывал голые, серые колья.

Созерцание этого священного для меня места, где развился зародыш нашей любви, пробудило во мне снова страсть, заглушенную в моей душе другими заботами. Облокотись на сломанные, деревянные перила балкона, я плакал и рыдал, как заблудившееся дитя.

Я помню, читал в «Тысяче и одной ночи», что юноши заболевают от неудовлетворенной любви и выздоравливают единственно от обладания возлюбленной. Мне вспоминается также, что в шведских народных песнях молодые девушки, не имея надежды обладать предметом своих мечтаний, чахнут и умоляют мать изготовить им ложе смерти. И даже старый скептик Гейне воспевал людей того племени, которое умирает, когда полюбит.

Моя любовь, должно быть, действительно была настоящей, так как я впал в детство, поддался власти одной единственной мысли, единому образу, единому чувству, сделавшему меня слабым и безвольным, так что я был способен только безнадежно плакать.

Чтобы несколько рассеяться от своих мыслей, я направил свои взоры на прекрасный вид, расстилающийся у моих ног. Тысячи островов, поросших елями и соснами, плавали в огромном заливе Балтийского моря, где они становились всё меньше и меньше, превращаясь в островки, утесы и рифы до отдаленнейших очертаний залива, где виднеется уже линия моря и разбиваются волны о крутые преграды последних скал.

Облака, висящие на пасмурном небе, отражались в воде узкими полосами всевозможных темных окрасок, проходя всю скалу цветов от бутылочно-зеленого и васильково-синего до белоснежного цвета пены. Из-за укреплений, построенных на одном отвесном островке, поднялся как из невидимого источника черный столб дыма и разостлался над волнами, а вслед за тем обрисовался темный силуэт транспортного парохода, при виде которого сердце мое сжалось, как при виде свидетеля моего позора. Я крепко стиснул зубы и убежал в лес.

Войдя под готические своды сосен, где ветер поет среди свай свои псалмы, я преисполнился болью своей печали: здесь бродили мы, когда солнце освещало первую зелень и распускались пурпурно — красные побеги елей, пахнущие, как земляника, когда можжевельник рассыпал вокруг свою желтую пыльцу, а анемоны пробивались сквозь прошлогоднюю листву.

Здесь по этому темному мягкому мху ступали, как по ковру, её маленькие ножки, а сама она своим звонким, как колокольчик, голоском распевала народные финские песни. Внезапный луч света озарил мои воспоминания, и я увидел две чудовищные сосны, растущие из одного корня, между тем как вершины их, склоняясь под порывами ветра, скрипя, касались друг друга. Отсюда отправилась она к болоту нарвать водяных цветов. С усердием гончей собаки старался я отыскать следы её обожаемых ножек, отпечатка которых я не мог проглядеть, как бы легок он ни был. Пригнувшись к земле, почти ползком я осматривал землю, ища и шаря широко раскрытыми глазами, но ничего не находил. Всё было затоптано скотом, и я с таким же успехом мог бы отыскивать следы нимфы этого леса, как отпечаток башмачков моей возлюбленной. Ничего, кроме лужиц грязной воды, коровьего помета, шампиньонов, мухоморов, дождевиков, наполовину или совсем сгнивших, и оборванных стеблей цветов. Подойдя к грязному болоту, я утешил себя на минуту мыслью, что эта трясина имела честь отражать в себе очаровательнейшее в мире личико, и я с напряжением старался различить листья кувшинок среди поблекших листочков, упавших с растущих по ту сторону болота берез, но всё было напрасно. Я снова пустился в путь и зашел еще глубже в лес, где шум листвы становился тем глуше, чем выше были стволы дерев.

В глубоком отчаянии и горькой тоске я начал громко рыдать, и слезы текли у меня по щекам; я сбивал ногами мухоморы, вырывал можжевельник и колотился о деревья. Я сам не знал, чего я хотел. Жгучее стремление снова увидеть ее, бесконечное томление по ней, которую я слишком любил, чтобы жаждать её обладания, охватили меня. И теперь, когда всё было кончено, я хотел умереть, так как не мог жить без неё.

С хитростью помешанного я придумывал достоверный способ смерти, я желал умереть от воспаления легких или чего-нибудь подобного. Я несколько недель пролежу в постели, снова увижу ее и прощусь с ней, целуя её руку.

Несколько успокоенный этим заботливо набросанным планом, я повернул к берегу; мою задачу было легко выполнить, потому что шум волн ясно доносился до меня.

Спуск был отвесный, вода глубока, всё было по моему желанию. С тщательной заботливостью, совсем не указывающей на мои злостные намерения, я разделся, сложил мои вещи под молодой ольхой, а часы спрятал под выступ скалы. Ветер был резкий, и теперь, в октябре, в воде должно было быть немного выше ноля. Разбежавшись на скале, я бросился вниз головой в волны и немного спустя вынырнул с таким ощущением, словно я был погружен в пылающую лаву: я вынес с собой воспоминание о виденных на дне водорослях, прикосновение которых еще царапало мне икры. Я поплыл дальше, подставляя свою грудь ценящимся волнам, приветствуемый криком чаек и карканьем ворон. Когда силы мои истощились, я повернул обратно и достиг берега. Теперь наступила минута приступить к самому главному. По всем указаниям для купаний главная опасность заключается в долгом пребывании в обнаженном виде на открытом воздухе. Поэтому я сел на выступ скалы, наиболее открытый ветрам, и предоставил им хлестать мою спину, пока кожа на ней не сморщилась. Мускулы непроизвольно сокращались, а грудная клетка вдавилась, как бы инстинктивно желая оградить благородные органы, лежащие внутри. Чувствуя невозможность оставаться на одном месте, я схватился за крепкий сук ольхи. Держась изо всех сил за дерево, сгибающееся под моим судорожным объятием, мне удалось усидеть на месте. Ледяное дуновение, как раскаленное железо, пронизывало мою спину; я был убежден, что прием мой удался, и поспешил одеться. Но наступил уже вечер, и, когда я вошел в лес, было совсем темно. Мне стало страшно, и я только ощупью мог выбраться на дорогу. Под влиянием этого дикого страха чувства мои настолько обострились, что я мог узнавать породу дерева по одному только шелесту его листвы. Это было положительно сказочно! Низкими басами гудели ели, плотные и густые хвои которых казались чудовищными пирамидами; более высоким тоном пели длинные и подвижные иглы сосен, своим свистом напоминая шипенье тысячи змей; отрывистое трепетание березы будило детские воспоминания о жгучих страданиях первых чувственных порывов; шелест немногих неопавших сухих дубовых листьев напоминал шорох бумаги, перешептывание кустов можжевельника звучало почти как голоса женщин, шепчущихся между собой, и глухо шумели ольхи, когда ветер срывал с них сухой хворост. Я открыл в себе способность отличать еловую шишку от сосновой только по звуку, с каким она падает на землю. По одному запаху узнавал я близость шампиньонов, а нервы моих пальцев, казалось, различали, наступаю я на плауновый мох или обыкновенный.

Руководимый чутьем, я добрался до кладбища и вошел в него. Там я наслаждался музыкой плакучих ив, длинные ветви которых бились о могильные камни.

Наконец, заледенев от холода и вздрагивая от малейшего шороха, я вернулся в деревню и по огням нашел дорогу в гостиницу.

Войдя к себе в комнату, я отправил телеграмму барону, в которой сообщил ему о моей внезапной болезни и вынужденной высадке на берег. Затем на нескольких листках бумаги я набросал подробное признание в моем душевном состоянии, указывал на прежние случаи и просил о молчании.

Совершенно измученный лег я в постель, уверенный, что я действительно схватил лихорадку и, позвонив девушку, велел ей послать за врачом… Но так как такового не оказалось, то я попросил привести мне священника, которому я мог бы передать мою последнюю волю.

С этой минуты я начал готовиться или умереть или сойти с ума.

Священник пришел. Человек лет тридцати, тип деревенского парня в праздничной одежде. Рыжий, с тусклыми глазами и веснушчатым лицом, он не внушил мне ни малейшей симпатии, и я долго не мог произнести ни одного слова, потому что я положительно не знал, что я могу доверить этому человеку без образования, без опытности старца и без знания человеческого сердца. С робостью деревенского жителя перед горожанином он стоял посреди комнаты, пока я не предложил ему знаком сесть. После этого он обратился ко мне с расспросами.

— Вы позвали меня, сударь. У вас, вероятно, есть горе.

— Да.

— Так как всё счастье наше покоится в Иисусе…

Хотя для меня счастье было в другом, но я оставил его говорить, не противореча. А он, проповедник евангелия, начал говорить монотонно и безучастно, как машина. Старые знакомые фразы из катехизиса приятно убаюкивали мой мозг, а присутствие человека, подходившего к моей душе с духовной стороны, подкрепляло меня. Но молодого священника вдруг охватило сомнение в моей искренности, и он спросил:

— Вы истинно веруете, сударь?

— Нет, — отвечал я, — но продолжайте, это меня успокаивает.

И он снова принялся говорить. Непрерывный звук его голоса, блеск его глаз, теплота, исходящая от его тела — все это так магнетически действовало на меня, что через полчаса я заснул. Когда я проснулся, магнетизера моего уже не было, а девушка принесла мне из аптеки лекарство с строгим предписанием не принимать большой дозы, потому что содержимого пузырька было достаточно, чтобы убить человека. Разумеется, оставшись один, я поспешил разом опустошить весь пузырек и с твердым намерением умереть я завернулся в одеяло и снова заснул.

Проснувшись на следующее утро, я нисколько не удивился, увидя комнату, всю залитую ярким солнечным светом, так как, всю ночь мне снились отчетливые, красочные сны. Я вижу сон, следовательно я еще жив, говорю я себе и начинаю ощупывать свое тело, чтобы констатировать лихорадку и первые симптомы воспаления легких. Но, несмотря на всё желание найти себя больным, я чувствую себя сравнительно хорошо. Несколько тяжелая голова работала ясно, но уже не так бурно, как прежде, а двенадцатичасовой сон вернул мне мои жизненные силы, которые, благодаря физическим упражнениям с детства, сохранились в целости.

Мне подают телеграмму, извещающую меня о приезде моих друзей с двухчасовым пароходом.

Меня снова охватило чувство стыда. Что я скажу, какой вид приму?

Моя проснувшаяся мужественность пугается унизительного положения, и после короткого раздумья я решаю остаться здесь до первого парохода, чтобы продолжать свой путь. Таким образом честь будет спасена, и посещение моих друзей будет только последним прощаньем. Но, вспоминая прошедший вечер, я испытываю отвращение к самому себе. Как могло случиться, что такой сильный ум, такой скептик, как я, мог поддаться такой слабость? А обращение за помощью к священнику! Чем я могу объяснить себе такой глупый поступок? Я пригласил его в качестве государственного чиновника, а он поступил, как гипнотизер! А общество увидит в этом мое обращение. Может быть, еще поверят в неслыханные признания, в последнюю исповедь преступника на смертном одре. Какой прекрасный повод для сплетен деревенских жителей, находящихся в непосредственном общении с городом! Какая богатая пища для болтовни женщин!

Отъезд за границу и как можно скорее, — вот единственный способ спасти невыносимое положение. И, приняв на себя роль потерпевшего кораблекрушение, я провел всё утро, расхаживая по балкону, то справляясь с барометром, то изучая путеводитель. Часы быстро летели, и пароход показался в устье морского рукава, прежде чем я решил, следует ли мне сойти вниз или остаться здесь. Так как меня нисколько не прельщало дать представление толпе, то я остался в своей комнате. Через несколько минут я уже слышал взволнованный голос баронессы, справляющейся у хозяйки о моем здоровье. Я сошел вниз ей навстречу, и немногого не хватило, чтобы она не поцеловала меня перед всеми. В своем волнении она не переставала сетовать на мою болезнь, наступившую вследствие переутомления, и советовала мне вернуться в город и отложить путешествие до весны.

Она была в ударе. На ней было меховое пальто, придававшее ей вид ламы, так плотно облегали её стройную фигуру длинные мягкие волоски. Щеки её покраснели от морского ветра, а глаза, возбужденные радостью свиданья, глядели с бесконечной нежностью. Я напрасно восставал против её заботливости о моем здоровье, заявляя, что я совершенно поправился, между тем как ей казалось, что я выгляжу, как скелет, и неспособен пошевельнуться, одним словом — она обращалась со мной, как с ребенком. И эта роль матери как нельзя лучше шла к ней. Нежным, ласковым тоном она шутливо называла меня «он», кутала в свою шаль, завязывала салфетку, наливала вина и указывала мне, что я должен делать. Она была истинной матерью! Если бы она могла отдаваться своему ребенку, как отдавалась мне, мужчине, скрывающему свой любовный пыл, зверю, охваченному страстью! В этом виде больного ребенка, закутанного в её шаль, я кажусь себе самому волком в постели съеденной бабушки, который собирается проглотить и Красную Шапочку.

Мне было стыдно перед её наивным, законным супругом, который так заботливо отнесся ко мне и избавил меня от всех тягостных расспросов. И, несмотря на всё это, я был невинен, и сердце мое было замкнуто; на все любезности баронессы я отвечал с почти оскорбительной холодностью.

За десертом, когда уже близился час отъезда, барон вдруг предложил мне вернуться вместе с ними и занять в их доме комнату, которую они отдавали в полное мое распоряжение. К честь своей должен сказать, что ответил ему решительным «нет», предчувствуя неминуемую опасность, которая скрывается в такой игре с огнем; я объявил им мое непоколебимое решение пробыть здесь еще неделю до полного выздоровления и затем вернуться в город в свою мансарду.

И так и осталось, несмотря на неоднократные приглашения моих друзей. И как странно: как только я переставал быть слабым и обнаруживал мужественную волю, баронесса сразу лишала меня своей дружбы. А чем нерешительнее и податливее был я на её капризы, тем сильнее она восхищалась мной и хвалила мое благоразумие и рассудительность.

Она властвует надо мной и балует меня, но как только я оказываю серьезное сопротивление, она опускает руки и является существом неприятным, почти недружелюбным.

При обсуждении вопроса о моем переселении к ним она настаивала на всевозможных преимуществах этого проекта; таким образом можно было видеться всегда, без приглашений.

— Но, баронесса, — возражал я, — что будет говорить свет о молодом человеке, поселившемся у молодых супругов.

— Что нам за дело до света и людских пересудов?

— Но ваша мать и тетка… и, наконец, мое мужское самолюбие против таких поступков, которые могут быть приняты за какую-то несамостоятельность…

— Оставьте ваше самолюбие! Может быть, вы считаете мужественным разбить себе голову и не пикнуть?

— Да, баронесса, показать свою силу — это мужественно.

Она рассердилась, так как не признает существующей разницы полов. Её женская логика так сбивает меня с толку, что я обращаюсь к барону, который отвечает мне насмешливой улыбкой, преисполненной презрения к женским рассуждениям.

Наконец, около шести часов пароход отходит и увозит моих друзей, а я возвращаюсь один в гостиницу.

Вечер великолепный. Солнце заходит в ярких оранжевых тонах, темно-темно-синие воды заволакиваются беловатой пеленой, и на горизонте из-за елей медленно поднимается медно-красный месяц.

Я сижу в столовой, облокотясь на стол, погруженный в свои мысли, то мрачные как смерть, то снова легкие и ясные, когда ко мне подходит хозяйка.

— Сударь, молодая дама, которая только что уехала, ваша сестра?

— Нет, она мне не сестра.

— А! Удивительно, как вы похожи. Можно побожиться, что вы родные.

Так как я не был расположен к беседе, то разговор погас, породив во мне все-таки целый ряд новых мыслей.

Возможно ли, задавался я вопросом, чтобы мое непрестанное общение с баронессой за последнее время наложило отпечаток на мое лицо, или можно ли допустить, что лица наши стали схожи между собой, благодаря шестимесячному непрерывному духовному союзу? Вызывает ли инстинктивное желание нравиться во что бы то ни стало бессознательный подбор выражений лица и манеры глядеть, и подчиняются ли более слабые более сильным?

Возможно, что происходит такое объединение душ и что теперь мы интимнее владеем друг другом, чем прежде. Случай или, скорее, инстинкт сыграл свою первенствующую роль, и камень неудержимо покатился, увлекая за собой всё, лежащее на его пути — честь, благоразумие, счастье, верность, добродетель и воздержанность.

А эта суровая честность пылкого юноши, непременно желающего оставаться в своей мансарде, в возрасте, когда чувственные порывы обуревают его плоть и кровь! Неужели, в сущности, она легкомысленная женщина? Она? О, тысячу раз нет! Я чтил ее за её искренность, её откровенность, честность и материнскую нежность. Правда, она была эксцентрична и неуравновешенна, сама сознавала это и признавалась в своих ошибках, но дурной она не была, решительно нет. Даже в маленьких шалостях, которые она придумывала, чтобы развеселить меня, она проявляла скорее желание взрослой женщины позабавиться над смущением робкого юноши, чем возбудить в нём чувственное влечение.

Мне оставалось только разогнать вызванных мною демонов; и, чтобы сбить с толку моих надсмотрщиков, я отправился на почту и написал письмо на старую тему о моей несчастной любви и приписывал свой порыв отчаяния успеху певца, отнявшему у меня все виды на будущее. В виде литературного опыта я прилагаю два стихотворения, обращенных к «ней», написанных страстным стилем, и предоставляю баронессе принять это по своему благоусмотрению. Ни на письмо, ни на стихи я никогда не получил ответа, оттого ли, что этот прием был слишком избит или тема перестала уже быть интересной.

Последующие дни, тихие и спокойные, много помогли моему выздоровлению. Окружающий ландшафт принял окраску обожаемого существа, и даже лес, в котором я провел такие мучительные часы, теперь улыбался мне; когда я гулял в нём по утрам, то не оставалось и следа ужасных воспоминаний, связанных с местом, где я боролся со всеми демонами человеческой души. Один только её приезд и уверенность снова свидеться с ней вернули мне жизнь и рассудок.

Я знал по опыту, что не всегда неожиданное возвращение бывает приятно, и входил в дом баронессы не без некоторого смущенного колебания.

Уже на дворе замечалось приближение зимы по облетевшим деревьям, убранным скамьям, дырам в садовой ограде, вместо калиток, по крутящимся сухим листьям и соломе, заткнутой в щели погреба. При входе в гостиную мне стеснило грудь от душного воздуха, идущего от раскаленной кафельной печи, бело и резко выделявшейся на стене, как развешенное полотно. Двойные рамы уже вставлены и оклеены бумагой; лежащая между рамами вата похожа на снег и придает большой комнате вид мертвецкой. Я с трудом старался отогнать её настоящее убранство и вызвать в памяти прежний вид строгого мещанства: голые стены, неприкрытый деревянный пол. Я представляю себе унылый обеденный стол, похожий со своими восемью ногами на паука, и сидящие за ним строгие лица отца и мачехи.

Баронесса встретила меня очень сердечно, но вид у неё был печальный, и казалось, она пережила какое то разочарование. Тесть и дядя играли с бароном в карты в соседней комнате. Поздоровавшись с игроками, я остался один с баронессой. Она села в кресло ближе к лампе и начала вязать. Молчаливая и печальная, она предоставила мне одному вести разговор, который за недостатком ответов превратился в настоящий монолог. Она сидела в углу у печки, и я смотрел на нее, как она сидит, склонившись над работой и не поднимая головы. Таинственная и как бы погруженная в самое себя, она, казалось совсем забыла о моем присутствии, так что я подумал, что явился не вовремя и что возвращение мое произвело дурное впечатление.

Вдруг мои усталые взоры падают на пол, и я вижу под скатертью её ногу из-под высоко поднявшейся юбки. Изящная ножка, плотно обтянутая белым чулком и завязанная под коленкой пестро вышитой подвязкой, обнаруживала очаровательные мускулы, которые сводят нас с ума, давая широкое поле фантазии, которая рисует себе всю её фигуру. И затем изящно выгнутая ступня с высоким подъемом в домашней туфле…

В эту минуту я просто подумал о случайной небрежности; только позднее я понял, что женщина инстинктивно чувствует, если нога у неё открыта выше, чем следует. Несколько смущенный очаровательным зрелищем, я меняю тему и искусным маневром перехожу к моей мнимой любви.

Она поднимает голову, резко поворачивается ко мне и, глядя мне прямо в лицо, говорит:

— Вы, должно быть, очень постоянны в своих симпатиях?

Мои глаза упорно стремятся заглянуть под скатерть, где неясно рисуются белоснежный чулок и красная лента, но я взглядываю прямо ей в глаза, кажущиеся еще больше от света лампы, и отвечаю твердо и решительно:

— К несчастью, да!

Шорох карт и возгласы игроков, сопровождают эту исповедь без признания.

Воцаряется тяжелое молчание. Она продолжает вязать и опускает платье. Очарование исчезло, и осталась только безразличная, плохо одетая женщина; через четверть часа я простился, ссылаясь на нездоровье.

Придя домой, я достал свою драму с твердым намерением переработать ее и, отдавшись ревностному труду, вырвать из себя эту безнадежную любовь, которая может привести только к преступлению, ненавистному мне инстинктивно как что-то отвратительное и низкое. Этим я обязан моему моральному воспитанию. И я твердо решил порвать эту связь, становившуюся с каждым днем всё опаснее.

Неожиданный случай пришел мне на помощь; два дня спустя я получаю приглашение привести в порядок библиотеку одного частного лица, живущего в своем загородном доме.

Я очутился в старинном дворянском замке семнадцатого столетия, в зале, сверху донизу заставленной книгами. Это было целое путешествие по отдельным эпохам моей родины. Я нашел здесь полную шведскую литературу, начиная с рукописей прошлого столетия до последней современной новинки. И я всецело погрузился в книги, ища забвения; это прекрасно удалось мне, так как по прошествии первой недели я совершенно не заметил отсутствия моих друзей. И вот в субботу вечером, приемный день баронессы, ординарец королевской гвардии является ко мне с письмом от барона, в котором он приглашает меня, упрекая за мое исчезновение. Я испытываю горькое удовольствие, отсылая не менее любезный отказ, и указываю на то, что теперь я уже больше не господин своего времени.

Проходит еще неделя, и снова появляется ординарец, на этот раз в парадной форме, и передает мне записку от баронессы, которая в трогательных словах умоляет меня навестить барона — он простудился и лежит в постели. Кроме того она спрашивает меня о моем самочувствии. Отказаться на этот раз невозможно, и я отправляюсь к моим друзьям.

У баронессы утомленный вид, а слегка простуженный барон скучает, лежа в спальне, куда меня и вводят. Вид этого святилища, до сих пор скрытого от меня, снова пробуждает во мне инстинктивное отвращение к совместной супружеской жизни в общей спальне, где супруги не стесняются ни при каких случаях, требующих уединения. Громадная постель, на который лежит барон, выдает всю неопрятность интимной жизни, а гора подушек рядом с больным указывает на обычное место баронессы. Туалет, умывальник и полотенца — все кажется мне неприятным, и я должен был закрыть на всё это глаза, чтобы скрыть свое отвращение.

После короткой беседы у постели больного баронесса пригласила меня в гостиную выпить рюмку ликера, и едва мы остались одни, как она заговорила порывисто, как бы отгадав мои мысли:

— Не правда ли, это отвратительно?

— Что такое?

— Ах! Вы меня понижаете! Эта женская жизнь без цели, без смысла, без дела! Ах! Я гибну в ней!

— Но, баронесса, у вас есть ребенок, воспитанием которого вы можете заняться, а потом у вас будут и другие дети.

— Я не хочу иметь больше детей; я не создана быть нянькой.

— Не нянькой, но матерью в благороднейшем значении этого слова…

— Мать, хозяйка! Это одно и то же! А что, по-вашему я должна делать, когда две прислуги и без меня прекрасно ведут хозяйство? Нет, я хочу жить.

— Как артистка?

— Да!

— Но все обстоятельства против вас!

— Я это знаю слишком хорошо. И поэтому я гибну от тоски и отупения. О, как мне всё это противно!

— А писательство? Ведь это далеко не такая противная профессия, как актерская!

— Драматическое искусство для меня выше всего, и, что бы там ни было, я никогда не утешусь, что отказалась от своего призвания ради иллюзии!

Барон позвал нас.

— Что с ней? — спросил он меня.

— Ах, всё театр, — отвечал я.

— Она положительно сумасшедшая.

— Она вовсе не такая сумасшедшая, как кажется, — возразила баронесса, выходя из комнаты и громко хлопая дверью.

— Послушай, старый дружище, — поведал мне барон, — она больше не спит по ночам.

— Чего ей нужно?

— Она играет на рояли, дремлет на диване в гостиной и просматривает хозяйственные счета. Посоветуй, молодой ученый, чем тут можно помочь.

— Ей надо иметь детей! И побольше!

Он делает странное лицо. Потом старается сдержаться.

— Врач запретил это, потому что первые роды были очень трудные… а кроме, того материальные причины… ты понимаешь…

Я понял и поостерегся продолжать дальше эту щекотливую беседу. К тому же я был еще слишком юн, чтобы понимать, что больные женщины предписывают сами врачам всё, что те им назначают.

Баронесса вернулась с ребенком и уложила его в железную кроватку, стоящую рядом с бароном. Девочка начала плакать и не хотела спать. После долгих напрасных попыток успокоить ребенка мать принесла розгу. Я никогда не мог видеть без гнева, чтобы били ребенка, и выступал в подобным случаях даже против отца; и теперь я вмешался, едва скрывая свое раздражение.

— Простите, что я вмешиваюсь в ваши дела, обратился я к ней, но неужели вы думаете, что ребенок плачет без серьезной причины?

— Она просто непослушна!

— Так у неё, вероятно, есть причина не слушаться. Может быть, она устала, и наше присутствие и свет лампы беспокоят ее.

Она казалась смущенной и вероятно поняла невыгодную роль мегеры, — она согласилась со мной, и я встал, чтобы проститься.

Заглянув так неожиданно в глубину их интимной жизни, я на несколько недель излечился от своей любви, и должен сознаться, что сцена с розгой много способствовала к поддержанию во мне неприятного воспоминания.

Осень прошла пасмурно и мрачно; подошло Рождество. Приезд одной новобрачной четы из финляндских друзей баронессы несколько обновил наши отношения, готовые порваться. Благодаря стараниям баронессы, я получал многочисленные приглашения и появлялся в черном сюртуке на ужинах, обедах и даже танцевальных вечерах. Бывая в этом не слишком избранном обществе, я замечал, что у баронессы появляются несколько развязные манеры, а под маской чрезмерной искренности она сама ухаживает за молодыми людьми, при чём она всегда искоса наблюдает за мной, чтобы поглядеть, какое это производит на меня впечатление. Совершенно невероятно, как далеко она заходила в своих шутках; я отвечал ей оскорбительной холодностью, вызванною как чувством порицания её пошлого поведения, так и болью при виде того, как обожаемое существо унижается до степени простой кокетки. К тому же это, казалось, забавляло ее, потому что она удерживала всё общество до утра; это еще больше укрепляло меня во взгляде, что я имею дело с женщиной, страдающий от неудовлетворенных желаний и скучающей у семейного очага, с женщиной, сценическое призвание которой основывается только на неизменном тщеславии, стремлении выставить себя на показ и насладиться жизнью. Веселая, живая и остроумная, она обладала искусством блистать и всегда была центром среди гостей, не столько благодаря своей красоте, как своей обходительности, которая покоряла даже её врагов. Она была всегда так неудержимо весела и так нервно возбуждена, что даже самые равнодушные невольно смотрели на нее и слушали ее, но мне казалось, что в ту минуту, как нервы её падали и она забивалась в угол, волшебство рассеивалось, и никто больше не обращал на нее внимания. В общем она была тщеславна, властолюбива, пожалуй даже бессердечна, она всегда стремилась окружить себя молодыми людьми, а к дамам относилась с оскорбительным равнодушием. Она вероятно вбила себе в голову видеть меня порабощенным, покоренным и вздыхающим у её ног. Однажды после новых триумфов в одном обществе она отважилась на решительный шаг. В безумном ослеплении она рассказывает одной приятельнице, что я совершенно влюблен в нее. Придя однажды к этой приятельнице, я неосторожно высказываю надежду встретить у неё баронессу.

— Так вы пришли, чтобы видеться с ней, — поддразнивает меня хозяйка дома. — Это очень любезно с вашей стороны.

— Нет, сударыня, говоря откровенно, баронесса сама пригласила меня прийти к вам.

— Так это свидание?

— Если вам угодно это так называть!

Во всяком случае, не я пропустил его!

Действительно баронесса сама придумала этот визит; я пришел по её приглашению; она хотела скомпрометировать меня этой выходкой, сама оставаясь в стороне.

Чтобы отмстить, я испортил ей целый ряд праздников своим отсутствием, отняв у неё удовольствие любоваться моими страданиями. А как я страдал! Блуждая по улице под окнами дома, куда — я знал — она приглашена, я испытывал жгучую боль, дрожа от ревности, представляя ее себе в объятиях танцора, в голубом шелковом платье, с развевающимися белокурыми локонами, её очаровательную фигурку, скользящую на самых крошечных подошвах в мире!

Прошел Новый год, приближается весна. Мы проводим время или в празднествах или сидя дома втроем, что было невыразимо скучно; узы дружбы рвались и снова завязывались, у нас происходили ссоры и. перемирия, мелкие стычки и сердечные, дружеские излияния. Я уходил и снова возвращался.

Близился март, этот ужасный месяц, когда в холодных странах наступает время любви и судьбы любящих решаются сами собой, когда разбиваются сердца и порываются все священные обеты, узы честь, семьи и дружбы.

Барон снова отправившийся на службу в первых числах марта, приглашает меня как — то провести вечер у него на гауптвахте. Человеку среднего сословия, отпрыску мелкобуржуазной семьи ничто не внушает большего уважения, как вид почетных знаков высшей власти. Проходя по коридорам с моим другом, где ему на каждом шагу отдают честь офицеры, я слышу звон сабель, оклики часовых и треск барабана, пока мы не входим в ордонанс-зал.

Я дрожу в душе при виде военных эмблем и невольно склоняюсь перед портретами знаменитых генералов; отнятые при Лютцене и Лейпциге знамена, другие, служащие для ежедневного употребления, бюсты царствующего короля, шлемы, щиты, военные планы — все это возбуждает во мне беспокойство низших классов перед атрибутами господствующей власти.

В этой внушительной обстановке полковник значительно вырос в моих глазах, и я стараюсь держаться поближе к нему, чтобы в случае нужды прибегнуть к его защите.

Когда мы входим в служебную комнату, к нему приближается лейтенант и стоя отдает ему честь, и я чувствую себя подавленным этой иерархией офицерства, которое по отношению к дамам является явным соперником ученых и заклятым врагом детей народа. Ординарец приносит пунш, и мы закуриваем сигары. Барон показывает мне альбом полка, художественное собрание эскизов тушью и углем, на которых изображены все выдающиеся офицеры, служащие уже двадцать лет в королевской гвардии — предмете восхищения и зависти гимназистов во времена моей юности, доставлявших себе ежедневное удовольствие присутствовать при сменах караула. Мое мелкобуржуазное чувство радуется, видя изображения этих избранников в комичном виде, и, рассчитывая на сочувствие ставшего несколько демократичным барона, я позволяю несколько скромных выходок против вооруженного соперника. Но пограничная черта демократизма барона иная, чем у меня, и он не слишком дружелюбно принимает мои шутки. Дух корпорации одерживает верх, и, нервной рукой перебирая листы, он останавливается на рисунке, изображающем восстание 1868 года.

— Да, да; мы славно разделались с этими канальями, — говорит он, злобно усмехаясь.

— Ты тоже участвовал в этом?

— Разумеется. Я был послан с моим отрядом охранять трибуну, возведенную вокруг памятника; эту трибуну осаждала толпа. Кто-то еще бросил в мое кепи камень. Это вынудило меня раздать патроны. К несчастью, по приказу короля велели прекратить огонь, и я остался мишенью для камней толпы. Суди сам, мог ли я относиться иначе к этим канальям!

И после короткого молчания, во время которого он пытливо смотрел на меня, он продолжал, смеясь:

— А ты еще помнишь эту историю?

— О, я прекрасно всё это помню. Я принимал участие в студенческом шествии.

Я умолчал о том, что находился в толпе, которая пришла в ярость при виде трибуны, отведенной для абонентов и исключавшей народ из национального праздника, умолчал, что я стоял на стороне возмутившихся и, как ясно помню, бросал камнями в солдат.

В эту минуту при аристократическом произнесении слова «канальи» мне стало понятно чувство страха, охватившее меня при входе во вражеский лагерь, и в моем воображении весь вид моего друга изменился так сильно, что я окончательно упал духом. Вся ненависть рас, классов и традиций как непроходимая стена поднялась между нами, и, когда я увидел, как он оправляет рукой саблю, эту эмблему грубой силы, почетное отличие, украшенное шифром и короной короля, я ясно почувствовал, что дружба наша была искусственная, созданная руками женщины, бывшей единственным звеном между нами. Он принял высокомерный тон, а выражение его лица всё больше и больше подходило к окружающей обстановке и отдаляло его от меня. Чтобы направить его мысли в другую сторону, я переменил тему разговора, вдруг осведомившись об его жене и дочери. Его лицо сразу прояснилось и приняло свое обычное, добродушное выражение. Я снова почувствовал почву под ногами и под милостивым взором людоеда, ласкающего мальчика с пальчик, я принялся вырывать великану три волоска.

— Послушай, старый дружище, — обратился я к нему, — Матильда приедет к пасхе?

— Конечно! — отвечал он.

— Отлично, так я поухаживаю за ней, — весело сказал я.

Выпив залпом стакан, он воскликнул насмешливо, с ласковой улыбкой людоеда.

— Что ж, попробуй!

— Я попробую; может быть, впрочем, она уже помолвлена?

— Нет, насколько мне известно — нет! Но мне кажется я слышал… впрочем, попробовать не мешает.

И затем прибавил с убеждением:

— Впрочем даром будешь стараться!

Это беспощадное предупреждение звучало презрением, и это оскорбление вызвало во мне дерзкое решение помериться силой с этим высокомерным болтуном и счастливой комбинацией оградить себя от преступной любви, направив ее на другое существо, и в то же время отмстить за баронессу, оскорбленную в своих законных чувствах.

Наступил вечер, и я встал, чтобы идти домой. Полковник проводил меня мимо часовых, и мы пожали друг другу руку у решетчатых ворот, которые захлопнулись за мной слишком быстро, словно выгоняли меня.

Наступила весна; снег таял, и улицы освободились от своего ледяного покрова; голодная детвора продает уже подснежники, на выставках цветочных магазинов азалии, рододендроны и ранние розы красуются во всём своем блеске. Апельсины сверкают в фруктовых лавках, омары, алжирская цветная капуста и редиска украшают окна гастрономических магазинов. Солнце сияет в ленящихся волнах реки; около северного моста у набережных суда появились уже в новой окраске, заново выкрашенные в зеленый или багряный цвет. Отяжелевшие под тяжестью лет мужчины снова набираются силы под теплыми лучами солнца, и начинается период всеобщей любви. Горе слабым, когда кругом сам по себе совершается подбор и чувство любви дает всё новую пищу гибельным страстям!

Очаровательная волшебница приехала и поселилась у барона. Я очень любезен в обращении с ней, а она насмехается надо мной с видом человека, заранее обо всём осведомленного. Мы играем в четыре руки на рояле, и она прижимается правой грудью к моей левой руке. Баронесса замечает это и страдает. Барон вне себя от ревности и награждает меня гневными взглядами. То кажется, что он злится за жену, то ревнует к кузине.

Когда он оставляет жену и шепчется с кузиной по углам, я вступаю в разговор с покинутой женщиной. Тогда он начинает горячиться и обращается к нам с нескромными вопросами, прерывающими наш разговор. Иногда я отвечаю ему намеренно насмешливо, но чаще всего не обращаю на это внимания.

Однажды вечером мы обедаем в тесном кружке. Мать баронессы тоже была с нами. Она полюбила меня, но осторожная, как все старые женщины, боялась, не скрывается ли здесь какого-нибудь обмана.

Вдруг, в порыве материнской нежности и предчувствии неведомых бед, она схватила меня за обе руки и произнесла, пристально глядя на меня:

— Добрый друг, я твердо убеждена, что вы человек порядочный. Я не понимаю, что собственно происходит в этом доме. Обещайте мне всё время следить за моей дочерью и, если случится то, что не должно случиться, то обещайте прийти ко мне и всё мне сказать.

— Обещаю вам, сударыня, — отвечал я, целуя ей руку, по русскому обычаю, так как она была замужем за русским офицером. И я сдержал слово.

Мы словно танцуем на краю пропасти. Баронесса бледна как смерть, какая-то застывшая и холодная. Барон ревнует, раздражается и со мной почти груб. Я ухожу, но на следующий же день за мной присылают и встречают меня с распростертыми объятиями. Всё сваливается на недоразумение, хотя мы прекрасно понимаем друг друга. Один Бог знает, что происходит в их доме. Однажды вечером красавица Матильда удаляется к себе в комнату померить бальный туалет. Барон тоже выходит и оставляет меня наедине с женой. Поболтав с полчаса, я осведомляюсь о моем друге.

— Он исполняет роль горничной при Матильде, — объясняет мне баронесса.

И, как бы оправдывая его, прибавляет:

— Она еще дитя, и между родными это позволительно! Не следует думать ничего дурного.

Потом говорит изменившимся голосом:

— Вы так ревнивы!

— А вы, баронесса?

— Может быть, буду ревновать и я.

— Дай Бог, чтобы это было вовремя! Это пожелание друга.

Барон входит в сопровождении молодой девушки, одетой в зеленоватое бальное платье с таким большим вырезом, что видны очертания груди.

Я делаю вид, что ослеплен, и, прикрывая глаза рукой, отступаю назад.

— Ах! — восклицаю я, — на вас опасно смотреть, фрекен!

— Не правда ли, как она хороша? — спрашивает меня баронесса несколько неуверенным тоном.

Барон уводит ее, и мы опять остаемся одни.

— Почему вы последнее время так обращаетесь со мной? — говорит она со слезами в голосе и с видом побитой собаки.

— Я? Я этого не замечал, — отвечаю я.

— Вы страшно изменились, и я бы очень желала знать, в чём я провинилась.

Она подвигается ближе, смотрит на меня блестящими глазами, дрожит, и… я поднимаюсь.

— Видите ли, баронесса, мне начинает казаться очень странным отсутствие вашего мужа. Мне не нравится эта оскорбительная доверчивость с его стороны.

— Что вы хотите этим сказать?

— Я нахожу… вообще… жену не оставляют так вдвоем с молодым человеком, особенно если сам запираешься в комнате с молодой девушкой, когда она…

— Знаете, вы оскорбляете меня! У вас такая манера говорить…

— Здесь дело вовсе не в манере говорить! Мне это противно! Я презираю вас, если это не оскорбляет вашего достоинства. Что они там делают?

— Они заняты туалетом Матильды! — отвечает она с невинным лицом и смеется. — Что же мне делать?

— Мужчина не присутствует при туалете дамы, если не находится с ней в любовной связи.

— Она еще ребенок, по его словам, и она смотрит на него, как на отца.

— Я бы никогда не позволил играть в папу и маму своим детям, а тем более взрослым.

Она встает, чтобы позвать барона.

Мы проводим вечер в занятиях гипнотизмом. Я провожу руками над лицом баронессы, и она уверяет, что это действует успокоительно на её нервы. Вдруг, когда она уже готова погрузиться в гипнотический сон, она вскакивает и кричит, глядя на меня неподвижным взглядом:

— Оставьте меня! Я не хочу! Вы хотите заколдовать меня!

— Ну, так испробуйте вы на мне свою гипнотическую силу, — обращаюсь я к ней.

И она начинает производить те же манипуляции, каким только что подвергалась сама.

За пианино наступает подозрительное молчание; опуская глаза, я заглядываю между ножек и лирообразной педалью инструмента. Мне кажется, что я вижу сон, и быстрым движением я вскакиваю с места. Барон выходит из-за пианино и предлагает мне стакан пунша.

Мы все поднимаем стаканы и чокаемся. Барон обращается к жене с просьбой:

— Выпей же в знак примирения с Матильдой.

— За твое здоровье, маленькая волшебница, — говорит улыбаясь баронесса.

И затем обращается ко мне:

— Представьте, мы поссорились с ней и как раз из-за вас.

Я не знал, что собственно мне следует ответить, но, помолчав немного, сказал:

— Вы не хотите высказаться яснее, баронесса?

— Никаких объяснений, — хором заявили они.

— Очень жаль, — отвечал я, — мне кажется, что мы и так молчим слишком долго.

Настроение становится несколько напряженным, мы прекращаем опыты, и я откланиваюсь.

«Из-за меня!» — повторял я, роясь в своей совести.

Что всё это значит? Была ли это наивная выходка несдержанного духа? Две женщины ссорятся из за мужчины! Или баронесса до того обезумела, что способна выдать себя таким образом!

Разумеется нет! Так значит тут кроется другая причина!

«Что собственно происходит в этом доме?» — спрашиваю я себя, вспоминая странную сцену, поразившую меня в тот вечер, не смея утверждать, что я видел что-нибудь неприличное, так невероятно казалось мне всё это.

Эти вспышки ревности без повода и причины, опасения старухи матери, возбуждение баронессы, казалось вызванное весенним воздухом, всё это мешалось в моих мыслях, кипя и пламенея, так что после ночи раздумья я снова принял решение бежать от этих грозных и, может быть, непоправимых ударов судьбы.

С этим намерением я встал рано утром и написал рассудительное, искреннее письмо, где я в почтительных выражениях признавался в излишнем злоупотреблении дружбой и без дальнейших объяснений просил извинить меня, обвиняя себя в том, что я нарушил согласие между родными, и я Бог знает что еще взваливал на себя.

Результатом этого было то, что выходя к обеду из библиотеки я случайно встретился с баронессой. Она стояла на Северном мосту; окликнув меня, она повела меня в аллею на площади Карла XII. Она почти со слезами умоляла меня опять бывать у них, не требовать никаких объяснений и по-прежнему оставаться их другом.

Как она была прелестна в этот день! Но я любил ее слишком чисто, чтобы погубить ее.

— Уходите отсюда, или вы испортите свою репутацию! — серьезно сказал я ей, пытливо оглядывая гуляющих, взгляды которых смущали нас. Идите сейчас же домой, если не хотите, чтобы я прогнал вас.

Она взглянула мне прямо в глаза с таким жалобным выражением, что я готов был упасть перед ней на колени, целовать её ноги и умолять о прощении.

Но я повернулся к ней спиной и свернул на боковую дорожку.

Пообедав, я взбирался по лестнице на свою мансарду довольный своей чистой совестью — но с разбитым сердцем. О, она обладала изумительным уменьем, эта женщина, смотреть прямо в лицо мужчине!

Короткий отдых восстановил мои силы. Я взглянул на календарь, висящий на стене.

13 марта! «Ид мартовских поберегись, Цезарь!» прозвучала у меня в ушах знаменитая фраза шекспировской трагедии; в эту минуту вошла служанка и подала мне записку от барона.

Он приглашал меня провести с ним вечер, потому что баронесса была нездорова, а Матильда уходила в гости.

У меня нет сил противиться, и я отправляюсь в гости к барону. Баронесса, бледная как смерть, выходит ко мне навстречу, прижимает мои руки к своей груди и благодарит меня в красноречивых, теплых словах за мое милосердие, что я не лишаю ее друга и брата из-за каких то недоразумений и пустяков.

— Она положительно сходит с ума! — шутит барон, отводя ее от меня.

— Да, я схожу с ума от радости, что к нам снова вернулся наш маленький друг, который хотел навсегда нас покинуть! — И она плачет!

— Она очень страдала вчера, — говорит оправдывающие барон, которого смущает эта поистине трогательная сцена.

Бедная женщина производит впечатление больной лихорадкой, глаза её мрачно сверкают и кажутся огромными; щеки её бледны до синевы. К тому же она кашляет чахоточным кашлем, потрясающим всё её нежное тело.

Приходят дядя и тесть, в камине зажигают огонь, около которого хотят скоротать вечерние часы, не зажигая ламп.

Она садится возле меня, мужчины заводят между собой политический спор.

Я вижу в полумраке, как светятся её глаза, чувствую излучение её тела, вероятно еще разгоряченного после этого истерического припадка. Её платье касается моей ноги, она склоняется к моему плечу, чтобы спросить меня о чем-то, неслышно для других, и шепчет мне неожиданный вопрос:

— Вы верите в любовь?

— Нет, — ударяю я ее словно обухом по голове и встаю, чтобы переменить место.

«Она сходит с ума по мужчине», — думаю я и, боясь что она наделает еще каких-нибудь глупостей, предлагаю зажечь лампу.

Во время ужина дядя и тесть обсуждают хорошие качества маленькой Матильды, её склонность к хозяйству и искусство в рукоделиях. Мой друг опоражнивает один стакан пунша за другим, разражается восторженными похвалами и с пьяными слезами на глазах жалуется на дурное обращение, какое милое дитя терпит в родительском доме. Дойдя до апогея скорби, он смотрит на часы и вдруг поднимается с места, словно призываемый службой.

— Простите, господа, — сказал он, — но я обещал малютке зайти за ней. Не беспокойтесь. Оставайтесь, пожалуйста, через час я вернусь.

Старик барон — отец уговаривает его остаться, но хитрец ловко выпутывается из дел, сочиняя целую историю и ссылаясь на честное слово. И он исчезает, потребовав от меня, чтобы я дождался его возвращения.

Еще с четверть часа мы сидим за столом, а затем переходим в гостиную. Но старики чувствуют потребность остаться наедине и удаляются в комнату дяди, который незадолго перед этим переселился к племяннику.

Я проклинаю судьбу, заманившую меня в ловушку, которую я так старательно избегал; я надеваю панцирь на свое взволнованное сердце и настораживаюсь, как охотничья собака, готовый дать отпор всякой попытке к трогательной или любовной сцене.

Прислонясь к печке, я спокойно курю свою сигару и холодно и молча ожидаю, что будет. Баронесса первая нарушает молчание.

— За что вы ненавидите меня?

— Я ненавижу вас.

— Вспомните, как вы обошлись со мной сегодня утром.

— Молчите!

Этой грубостью без всякого разумного основания я дал промах. Она догадывается, и через мгновенье всё уже сказано.

. — Вы избегаете меня, — продолжает она. — Отлично! А знаете, что заставило меня уехать в Мариенфриден?

На секунду воцаряется молчание и затем я отвечаю:

— Может быть, я не ошибусь, предположив, что по той же самой причине, по какой я хотел уехать в Париж?

— Так, теперь всё ясно, — говорит она.

— И что же дальше? — спрашиваю я.

Я ожидаю сцены, но она спокойно смотрит на меня растроганным взором. Мне следовало прервать опасное молчание.

— Ну, если уж вы открыли мою тайну, так выслушайте меня. Если вы хотите, чтобы я изредка посещал ваш дом, будьте благоразумны! Видите ли, любовь моя так возвышенна, что я могу жить возле вас, не требуя ничего больше, как только видеть вас. Но в ту минуту, как вы забудете ваш долг и выражением лица или движением выдадите нашу тайну, я всё открою вашему мужу, и вы знаете, что тогда произойдет.

В пылком экстазе она подняла глаза к небу:

— Клянусь вам в этом! Как вы велики, какой вы сильный и добрый! О! я преклоняюсь перед вами! Ах! Мне стыдно, мне хотелось бы превзойти вас в честности, мне хотелось бы… Хотите, я скажу всё Густаву!

— Если хотите, да! Но тогда мы больше никогда не увидимся. И наконец, разве это его касается?

— В моем чувстве к вам нет ничего преступного, и, наконец, если бы он даже знал всё, разве он был бы в состоянии задушить мое чувство? Никого не касается, кому я отдаю свою любовь, если моя страсть не захватывает чужих владений. Впрочем, поступайте, как хотите.

— Я готов ко всему!

— Нет, нет; нет никакой необходимости говорить ему, тем более, что он сам позволяет себе много вольностей…

— Простите, но я не разделяю вашего взгляда на сходство наших положений.

Если ему нравится позорить себя, тем хуже для него! Это не причина… Нет!

Экстаз был нарушен, мы спустились на землю.

— Нет, — продолжал я. — Но вы должны сознаться, что это даже комично! Этого никогда еще не бывало, это даже оригинально! Люди любят друг друга, объясняются, и дело на этом кончается!

— Это стильно! — восклицает она и по-детски всплескивает руками.

— Во всяком случае не в стиле фельетона!

— И как хорошо остаться честными!

— Это по крайней мере самый легкий способ!

— И мы будем видеться по-прежнему без боязни…

— И без угрызений!

— И больше не будет никаких недоразумений! Но скажите, ведь не Матильду вы…

— Тише!..

Дверь отворяется, и для пополнения банальности оба старика возвращаются после посещения известного укромного уголка, держа в руках маленький фонарик. Они проходят через гостиную во внутренние комнаты.

— Заметьте, — говорю я, — что жизнь состоит из мелких забот и великих мгновений и что действительность совсем не похожа на поэтический вымысел. Разве бы я. решился воспроизвести в точности только что пережитую сцену в каком-нибудь романе или драме? Вообразите себе: любовное объяснение без объятий и коленопреклонений, без потока слов, и затем влюбленные, застигнутые двумя стариками с фонариком в руках! Это равнялось бы величию Шекспира, изображающему Юлия Цезаря в халате и туфлях, когда ночью его мучают бессвязные сны.

Раздается звонок, и появляется барон с прекрасной Матильдой. Чувствуя угрызения совести, он был с нами крайне любезен. А я, выступая в моей новой роли и желая ввести его в заблуждение, рискнул на смелую ложь:

— А мы тут целый час ссорились с баронессой.

Он поглядел на меня исподлобья и отошел, как бы выслеживая, словно борзая собака, напавшая на ложный след; я простился и ушел.

*  *  *

Какая беспримерная наивность верить в целомудренную любовь! В самом уж сохранении тайны лежит опасность. Это то же, что тайно зачатый ребенок; оно растет вместе с стремлениями наших душ и наконец прорывается наружу. Мы старались примирить наши прежние чувства и пережить еще год в томительной тайне. Мы пустились на хитрости; мы встречаемся у моей сестры; она замужем за учителем гимназии, который, несмотря на свое старинное знатное имя, держится в стороне от общества. Мы назначаем свидания, сначала вполне невинные, но страсть наша растет, и пробуждаются желания. Через несколько дней после объяснения она передает мне связку писем, частью написанных еще до 13 марта, частью после объяснения, — свидетелей её страданий и любви, из которых первые совсем не были предназначены для прочтения.

*  *  *

Понедельник.

Дорогой друг!

Я стремлюсь к тебе — как и все почти дни. Благодарю тебя, что ты позволил мне вчера говорить с тобой, не делая саркастической гримасы, что ты, по-видимому, усвоил себе за последнее время. Зачем эта насмешка? Если бы ты знал, как я страдаю от этого! Когда я приближаюсь к тебе с полным доверием, когда мне больше всего нужна твоя дружба, ты вдруг надеваешь эту маску! Зачем? Разве тебе надо прятаться от меня! Ведь сам же ты в одном из писем сознался, что это маска. Я надеюсь на это, я сознаю это и все-таки страдаю. Тогда мне приходит в голову мысль: я опять сделала ошибку. Что он подумает обо мне?

Как ревниво отношусь я к твоей дружбе. Как я боюсь навлечь на себя твое презрение! Ты должен всегда быть искренним и добрым со мной. Ты должен забыть, что я женщина — я сама так часто забываю об этом.

Я рассердилась на тебя вчера не за то, что ты сказал, но я была поражена и оскорблена. Неужели ты думаешь, что я была способна вызывать ревность мужа и мстить таким бесчестным путем? Представь только себе, чего я достигну, если верну его себе опасным путем возбуждения ревности? Что будет в результате? Он начнет относиться к тебе недружелюбно, и мы перестанем видеться. А что станется со мной без твоего общества, которое стало для меня дороже моей жизни?

Я люблю тебя с нежностью сестры, а не капризом кокетки… Правда, бывают минуты, когда я не могу больше ждать, когда меня охватывает желание взять в свои руки твою прекрасную голову, заглянуть в твои искренние умные глаза, и, нет сомнения, я запечатлела бы поцелуй на твоем ясном челе, в которое я влюблена, но это был бы самый чистый поцелуй из всех, какие ты получал. Это заложено в моей нежной натуре, и если бы ты был женщина, я бы так же любила тебя, при том условии, если бы я могла уважать женщину так же сильно, как уважаю тебя………….

…………………………………………………….

Как я счастлива, что тебе не нравится Матильда!

Надо быть женщиной, чтобы радоваться этому. Но что же ты хочешь! Ведь я вижу, как всё преклоняется перед ней. Это отчасти и моя вина. Я поддерживала эту склонность, в которой видела просто детскую забаву, и допустила мужа запутаться в её сети, уверенная, что все-таки владела его сердцем. В результате я наказана обманом.

Среда.

Он влюблен в нее и признался мне в этом. Их отношения зашли очень далеко, а я смеюсь над этим. Представь себе: проводив тебя до дверей, он возвращается, схватывает меня за руки, заглядывает в глаза, я дрожу, совесть моя нечиста, — он умоляет меня: --Мария, не сердись! Позволь мне сегодня вечером пойти к Матильде, я так влюблен! — Смеяться мне или плакать? А я мучаю себя угрызениями совести за то, что люблю тебя без всякой надежды и ничего не требуя. Что за глупая фантазия — честь! Пусть он наслаждается своей чувственной любовью; ты всегда будешь со мной, мои женские желания не так пылки, чтобы я могла забыть свои обязанности супруги и матери. Но заметь противоречие и двойственную природу моих чувств. Я люблю вас обоих и не могла бы жить без него, честного, благородного друга, а также и без тебя!

Пятница.

Наконец, наконец ты поднял завесу, скрывавшую тайну моего сердца. И ты не презираешь меня. Божественная доброта! Ты даже любишь меня! Слово, которого ты не хотел произнести: ты любишь меня! — Я виновата, я преступница, потому что люблю тебя. Да простит мне это Господь! И в то же время я люблю и его и никогда бы не смогла расстаться с ним.

Как это странно! Любима! Нежно любима! И тобою и им! Я так счастлива, так спокойна — моя любовь не может быть преступной, иначе я испытывала бы раскаяние, или я так испорчена! Ах, как мне стыдно, что я первая сказала тебе об этом! Как раз в эту минуту Густав открывает мне свои объятия, и я упаду в них! Я верна! Да! Зачем не охранил он меня раньше, когда еще было время!

Это всё как роман, каков-то будет конец? Умрет героиня, а герой женится на другой? Или они разойдутся в разные стороны, и всё в заключение кончится добродетельно? Если бы я была сейчас с тобой, я поцеловала бы тебя в лоб с тем же благоговением, как верующие прикасаются к изображению Христа, откинув от себя всё низменное и порочное…

*  *  *

Лицемерие это или нет? Или одно плотское влечение, под которым скрываются желания, внушает ей эти полурелигиозные грезы? Нет, не только оно одно! Желание продолжить свой род усложнилось, и даже у животных физические свойства усиливаются благодаря любви. Так значит тело и душа влюблены оба, и одно ничто без другой. Если дело идет только о физическом влечении, то почему же бросать великана для слабого, больного нервами юноши? Если же дело касается только души, то к чему же томление по поцелуе, это поклонение моим маленьким, розовым ногтям, это восхищение моим гордым челом, моими волнистыми волосами? Или, может быть, её чувственность безгранично возбужденная необузданностью мужа, пробуждает в ней эти галлюцинации? Или, быть может, она инстинктивно чует, что мой юношеский пыл может доставить ей больше наслаждения, чем вялые ласки её мужа? Она не ревнует мужа, следовательно — больше не любит в нём возлюбленного. Но она сильно ревнует меня, — значит, она меня любит!

*  *  *

Однажды в гостях у моей сестры с ней случился истерический припадок. Она бросается, рыдая на диван. Она жалуется на недостойное поведение мужа, который собирается идти вечером с кузиной на бал в офицерское собрание.

В припадке безумия она прижимает меня к своей груди и целует меня в лоб, а я осыпаю ее поцелуями! Петля затянута, и с этой минуты я в её власти.

Вечером я читал «Эксельсиор» Лонгфелло. Увлеченный этим прекрасным стихотворением, я не спускаю с неё глаз, и лицо её, словно загипнотизированное, отражает всю игру моего лица. Она производит впечатление безумной, ясновидящей. После ужина за ней в карете приезжает горничная. На улице, несмотря на мои возражения, она заставляет меня сесть в карету, а горничной велит поместиться на козлах. Очутившись одни в карете, мы обнимаемся, не произнося ни слова, и я чувствую, как её нежное тело дрожит и трепещет под моими поцелуями и о на всё сильнее и сильнее прижимается ко мне. Но я снова отступаю перед преступлением разрушить семью и доставляю ее домой нетронутою, пристыженную, пожалуй даже взбешенную.

У меня не остается больше никакого сомнения. Она хотела соблазнить меня. Она первая поцеловала меня и сделала все первые шаги. Но с этой минуты я совершенно серьезно занимаю место обольстителя, потому что я все-таки не Иосиф, несмотря на мои твердые принципы честь.

*  *  *

На следующий день я назначаю ей свидание в национальном музее.

Я с восхищением гляжу, как её царственная фигура в черном бархатном костюме, выложенном гусарским шнуром, поднимается по мраморной лестнице под вызолоченным куполом и её маленькие ножки стучат по пестрым каменным плитам. Я иду ей навстречу и приветствую ее, преклоняя колена, как паж. Её красота, расцветшая под моими поцелуями, поразительна. Сквозь нежную кожу её щек видно, как кровь струится по жилам. Её почти девственная фигура приобрела жизнь в моих объятиях, Пигмалион вдохнул жизнь в мрамор и обладает теперь богиней. Мы садимся перед статуей Психеи, завоеванной во время тридцатилетней войны. Я целую её щеки, губы, глаза, и она принимает мои поцелуи с опьяняющей улыбкой счастья. Я играю роль обольстителя, соблазнителя и вывожу на сцену все софизмы оратора и всё искусство поэта.

— Покиньте, — говорю я, — этот преступный дом, бегите из этих опороченных комнат, от этой жизни втроем, за которую я презираю вас. (Я не говорю ей «ты», чтобы не сводить ее с пьедестала.) Вернитесь к вашей матери, посвятите себя вашему святому искусству, через год вы сможете выступить и тогда вы будете свободны и сможете устроить жизнь по-своему.

Она подбрасывает жару в огонь, возбуждает меня, я весь пылаю и наговариваю ей массу невероятных слов, всё только с целью выманить у неё обещание сознаться во всём мужу. Последствия мы возьмем на себя!

— А если всё это кончится плохо? — замечает она.

— Пусть для нас наступит ад, но без уважения к самому себе и к вам я не могу любить вас. Вы боитесь, вы хотите пользоваться наградой, но отступаете перед жертвой! Будьте так же велики, как ваша красота, решитесь на смертельный прыжок, рискуя даже разбиться. Пусть всё погибнет, только не честь! Через несколько дней, если будет так продолжаться, вы будете моей, не сомневайтесь в этом, потому что я люблю вас, как молния, которая поразит вас, люблю вас, как солнце любит росу, и я выпью вас! Идите на эшафот! Пожертвуйте вашей головой, но сохраните незапятнанными руки. Вы, может быть, думаете, что я унижусь до того, чтобы вести эту игру! Никогда! Или всё или ничего!

Она делает вид, что противится, и этим прибавляет пороху в огонь. Она жалуется на притязания мужа и срывает покров с их интимной жизни; одна мысль об этом приводит меня в бешенство.

Он, человек глупый, бедняк как и я, без будущего, содержит двух любовниц, а я, человек таланта, будущий аристократ ума, вздыхаю и томлюсь в пламенном кипении моей крови!

Она внезапно меняет разговор, старается меня успокоить, напоминая мне наше решение оставаться братом и сестрой.

— К чёрту братские чувства, глупые, детские выдумки! Муж и жена, любовник и любовница! Я обожаю вас, ваше тело и душу, белокурые волосы и вашу порядочность, самые маленькие ножки в Швеции и вашу искренность, ваши глаза, сверкающие даже во мраке кареты, волшебную улыбку, белые чулки и красную подвязку…

— Но…

— Да, знатная королева, я всё это видел. Я буду кусать вас за горло, я задушу вас поцелуями и раздавлю в своих объятиях! Ах, я силен, как божество, я всю вас вопью в себя! Вы думаете, я слаб. Нет, я мнимый больной, или, скорее, притворяюсь им. Берегитесь раненого льва, не ходите в его пещеру, он заласкает вас на смерть. Прочь отвратительную маску! Я жажду обладать вами с первой минуты нашей встречи, и история с Сельмой была пустая выдумка! Что мне в дружбе этого милого барона! Я человек среднего сословия, провинциал, бедняк! Он презирает меня, а я завидую ему!

Ее по-видимому не поражают эти открытия, не открывающие ей ничего нового; мы знали уже всё, не признаваясь ни в чём.

Мы расстаемся, твердо решив не встречаться раньше, чем она не признается ему во всём.

*  *  *

В стране и трепете сижу я целый день в своей комнате и жду известий с поля битвы. Чтобы рассеяться я выбрасываю на пол целый мешок бумаг и старого хлама и погружаюсь во всю эту кучу, чтобы разобрать ее и привести в порядок. Но мысли мои далеко, и я ложусь на весь этот хлам, подложив руки под голову; я мечтаю и гляжу на люстру. Я жажду её поцелуев и строю планы её дальнейшего обольщения. Она очень чувствительна и наполовину идет мне навстречу; я решаюсь на этот шаг; если он не удастся, отступление будет трудно.

Я закуриваю сигару и представляю себе, что лежу на траве; мне доставляет удовольствие смотреть на мою старую комнатку снизу вверх. Всё кажется мне в новом свете. Диван, свидетель стольких бурных любовных сцен, будил во мне желания, быстро охлаждающиеся при мысли, что всё может быть испорчено благодаря моей глупой порядочности.

Стараясь рассмотреть со всех сторон это понятие, становящееся на пути моих страстных стремлений, я нахожу в нём много трусости, боязни последствий, некоторую жалость к человеку, которому грозит воспитать чужого ребенка, крупицу отвращения к нечистому общению, немного истинного уважения к женщине, которую я не желал бы видеть униженной, частицу сожаления о ребенке, несколько капель сочувствия к матери возлюбленной в случае скандала, и в глубочайших тайниках моего страдающего сердца неопределенное сознание трудности отделаться от любовницы, которую навязал себе. Нет, говорю я, или всё или ничего! Я должен обладать ею один и на всю жизнь!

Среди этих мечтаний я слышу тихий, осторожный стук в дверь, маленькая головка заглядывает в комнату; лукавая улыбка заставляет меня вскочить с моего ложа и бросает в бархатно-нежные объятия любимой женщины.

После града поцелуев в её посвежевшие от холода губы я спрашиваю:

— Ну, что же он сказал?

— Ничего; я ему еще не сказала.

— Так вы погибли! Уходите!

Затем я снимаю с неё манто; предвкушая удовольствия дальнейшего раздевания, я снимаю с неё шляпу и веду к дивану. Затем она объявляет мне:

— Мне не хватает мужества. Я хотела увидеть вас еще раз, прежде чем объясниться. Бог знает, не кончится ли всё это разлукой…

Я закрываю ей рот поцелуем, подвигаю к ней столик, достаю из шкафа бутылку вина и стаканы. Рядом я ставлю горшок цветущих роз и две свечи; вместо скамеечки я подкладываю ей под ноги книгу Ганса Сакса, старинное драгоценное издание в тисненом кожаном переплете с изображением Лютера и позолоченными застежками; я взял ее из королевской коллекции.

Я наливаю вина, срываю розу и вкалываю и в её пышные белокурые волосы. Выпив стакан за её здоровье и за наше счастье, я падаю в восхищение на колени перед ней.

— Как вы прекрасны.

Она в восторге, впервые видя меня роли в влюбленного поклонника; она берет мою голову, целует ее и перебирает пальцами мои волнистые волосы. Её красота внушает мне благоговение и кажется мне святыней, так сильно я люблю ее. Она очарована, видя меня без железной маски, упоена моими сердечными излияниями и любит меня бешено, безумно, видя, что я способен на глубокую, почтительную и в то же время страстную любовь.

Я целую её башмачки и пачкаю о них губы, я целую её колени, не прикасаясь даже к краю её одежды; я люблю ее такой, как она есть, одетой, целомудренной, как ангел, нисшедший на землю, одетый и прячущий свои крылья под одеждой.

В конце концов слезы выступают у меня на глазах, и я сам не понимаю почему.

— Вы плачете? — говорит она. — Что с вами?

— Я не знаю, я так счастлив!

— Так вы можете плакать! Вы — скованный из железа!

— О, мне очень хорошо знакомы слезы!

Как женщина опытная, она думает, что понимает мою тайную скорбь; через несколько времени она встает и проявляет интерес к разбросанному по полу хламу. Она плутовски улыбается и говорит:

— Когда я вошла, вы лежали точно на траве; как прекрасно зимой иметь сено!

С этим словами она опускается на кучу бумаг, я сажусь рядом с ней. И под бурей поцелуев кумир постепенно опускается, готовый упасть.

Я наклоняю ее всё ниже и ниже, осыпаю поцелуями, чтобы не дать ей времени стряхнуть опьяняющий огонь моих взглядов и поцелуев. Я притягиваю ее к себе, и мы лежим в траве, как двое влюбленных, мы отдаемся друг другу, как ангелы, вполне одетые, не выполняя грубого акта. Мы поднимаемся свободные, удовлетворенные, не испытывая угрызений совести, как непавшие ангелы.

О, как изобретательна любовь! Грешишь, не совершая настоящего греха, отдаешься, не совершая падения. О, эта нежная, драгоценная любовь опытной женщины. Она милосердна к бедному юноше и более счастлива давая, чем получая.

Вдруг она вскакивает, возвращается к действительности и собирается уходить.

— Так до завтра!

— До завтра!

*  *  *

Она всё ему сказала и она осуждена, потому что он плакал.

Он плакал горькими слезами! Наивен он или хитрит? И то и другое! Любовь часто вызывает обман чувств, а мнение, какое мы составляем о себе, обманчиво.

Но он не сердится на нас, он разрешает нам оставаться по-прежнему друзьями, с условием, чтобы мы не нарушали целомудрия.

Он благороднее нас, пишет она мне, он великодушнее и любит нас обоих!

Какое мягкосердечие! Он терпит в своем доме присутствие человека, которого целовала его жена, и он считает нас существами бесполыми, разрешая нам прежнее интимное общение.

Этим он оскорбляет во мне мужчину — и я отвечаю ему на это равнодушным полным разрывом.

*  *  *

Сегодня я всё утро провел у себя; я испытал жесточайшее разочарование. Я откусил от яблока, а теперь его хотят отнять у меня. Она, божество мое, раскаивается; она испытывает угрызения совести и осыпает меня упреками, она, соблазнительница! Дьявольская мысль приходит мне в голову. Может быть, она нашла меня слишком невинным? Или досада на мою сдержанность заставила ее отступить? Она ведь не останавливалась перед преступлением, которое так страшило меня, следовательно, её любовь сильнее моей. Но приди хоть еще раз, мое блаженство, и тогда ты увидишь!

В десять часов утра я получаю записку от барона: жена его тяжко заболела, и он просит меня прийти.

Я отказываюсь. Оставьте меня в покое! Я не хочу больше нарушать ваш супружеский мир! Забудьте обо мне, как я забуду, о вас.

В полдень я получаю от барона вторую записку.

«Мы возобновим наши старые дружеские отношения. Я уважаю тебя, так как убежден, что ты поступал, как человек порядочный. Но ни слова больше о случившемся. Вернись, как брат, в мои объятия, и пусть всё будет по-прежнему».

Трогательная простота, полное доверие этого человека тяжело ложатся мне на сердце. Я пишу ему серьезное письмо, прошу его не играть с огнем и предоставить мне свободу действия.

В три часа еще записка. Баронесса умирает, у неё только что был доктор, она желает меня видеть. Барон умоляет меня прийти. И я иду! Как я безволен!

Входя, я слышу сильный запах хлороформа; лампа в гостиной приспущена. Барон обнимает меня со слезами на глазах.

— Что с ней? — спрашиваю я холодно, как врач.

— Я не знаю, но она едва не умерла.

— А что сказал доктор?

— Ничего! Он ушел, покачивая головой и сказал: «Это не моя специальность».

— И он ничего не прописал?

— Ничего!

Он ведет меня в столовую, обращенную в комнату больной. Она лежит на диване, неподвижная, ослабевшая, с распущенными волосами и горящими как уголь глазами. Она протягивает руку, и муж вкладывает ее в мою. Потом он выходит в гостиную и оставляет нас одних. Сердце мое замкнуто, недоверчиво, настороже при этой необычной комедии.

— Вы знаете, что я едва не умерла, — начинает она.

— Да!

— Это вас огорчает?

— Разумеется!

— И у вас нет ни искры жалости, ни слова сожаления?

— Ваш супруг здесь!

— Да! но ведь он позволил нам…

— Что с вами, баронесса?

— Я очень больна! Я должна обратиться к женскому врачу!

— А!

— Я этого очень боюсь! Это ужасно! А как я страдала! Положите мне руку на голову! Ах, как хорошо! Улыбнитесь же мне хоть немного! Ваша улыбка оживляет меня!

— Барон…

— Вы хотите уйти, покинуть меня…

— Чему я могу служить вам, баронесса?

Она плачет.

— Неужели вы хотите, чтобы я разыгрывал из себя любовника здесь в вашем доме, стена об стену с вашим мужем и вашим ребенком!

— Вы чудовище! вы бессердечны! вы…

— Прощайте, баронесса!

Я удаляюсь. Барон провожает меня через гостиную, но не достаточно быстро, чтобы я не заметил женского платья, мелькнувшего за портьерой в соседнюю комнату; это будит во мне подозрение, что здесь разыгрывается какая-то комедия.

Барон хлопает дверью так громко, что гул разносится по всему дому, и мне начинает казаться, что меня выгнали.

Несомненно я был свидетелем какой-то печальной драмы, какой-то двойственной игры.

Какая таинственная болезнь! Истерия! В научном переводе: нимфомания, в вольном; --бешенство самки, которое долгие годы подавлялось и прикрывалось стыдливостью, а теперь каждое мгновенье может найти себе исход в нарушение брака.

Эта женщина, жившая в полубезбрачии, боявшаяся зачатия, так как не хотела иметь детей, постоянно возбужденная неудовлетворенными ласками, толкается неутихшими страстями в объятия любовника, к нарушению брака. Но в ту минуту, как любовник принадлежит ей, он отступает и оставляет ее неудовлетворенной!

Как печален такой брак, как жалка такая любовь! Дойдя до конца моего анализа, я составил себе следующее твердое мнение: супружеская жизнь не удовлетворяла ни мужа, ни жену, и оба стремились сойти с прямого пути; неудовлетворенные желания толкали каждого из супругов к другому существу, обещавшему им больше наслаждений. Разочаровавшись во мне, баронесса снова вернулась к мужу; и теперь, когда любовник воспламенил жену, мужу легче доставить ей желаемое наслаждение.

Итак, они снова примирились, и всё кончено!

Черт проваливается, и занавес падает!

*  *  *

Нет, этого-то и не случилось!

Она приходит ко мне, и я выманиваю у неё полнейшее признание. В первый год брака она совершенно не понимала радостей любви, опьянения семейным счастьем. После рождения ребенка муж несколько охладел к ней, а из боязни новой беременности они стали принимать предохранительные меры.

— И вы никогда не испытывали наслаждения с этим человеком, имеющим вид великана?

— Почти никогда! то есть… иногда!

— А теперь!

Она краснеет.

— Теперь врач посоветовал ему не стеснять себя…

Она откидывается на диване и закрывает глаза рукой.

Возбужденный этими интимными подробностями, я позволяю себе нежный приступ. Она, прерывисто дыша, отдается моим ласкам, но в решительную минуту раскаивается и отталкивает меня.

Изумительная загадка! Это начинает меня раздражать.

Чего она хочет от меня? Всего, она требует высшего наслаждения, но боится преступления, боится незаконного ребенка. Я привлекаю ее к себе, осыпаю поцелуями, чтобы опьянить ее; она поднимается, во всяком случае, разочарованная меньше, чем в последний раз. Что мне теперь делать? Объяснить ей всё до мелочей? Но ведь мы уже покончили с теориями! Сообщить ей подробности? К чему? Тут ведь нет никаких подробностей!

*  *  *

Она продолжает бывать у меня. Она ложится на диван, оправдываясь болезненной усталостью. Но теперь мне уже стыдно играть в сдержанность, я бешусь на этот стыд, боюсь даже проиграть всё дело; я употребляю насилие, если тут может быть речь о насилии; и я поднимаюсь, как победитель, счастливый и довольный собой; у меня такое чувство, словно, я уплачиваю ей долг. А она выпрямляется, делает жалкую мину и вздыхает: Что сталось с гордой баронессой?

Она боится последствий. На её затуманенном лице появляется горькое разочарование, являющееся всегда, когда приносишь первую жертву любви и быстро, без нужного покоя, стремишься насладиться.

— И больше ничего?

Она медленно уходит, а я гляжу ей вслед из окна и тоже вздыхаю:

— И больше ничего?

Сын народа победил белую кость; человек среднего класса добился любви женщины благородной расы, свинопас мешает свою кровь с кровью принцессы. Но какою ценой!

Поднимается целая буря, разносятся сплетни, и репутация баронессы гибнет.

Мать посылает за мной и просит меня прийти.

Я иду к ней.

— Это правда, что вы любите мою дочь?

— Это правда, сударыня.

— И вы этого не стыдитесь?

— Это для меня честь.

— Она призналась мне, что горячо любить вас.

— Я это знал, сударыня. Я очень огорчен за вас, я бесконечно сожалею о последствиях этого, но изменить ничего не могу. Мы любим друг друга, это прискорбный факт; но в этом нет ничего преступного. Как только мы сознали опасность положения, мы во всём признались барону. Дело велось весьма корректно и открыто.

— Мне не в чём упрекнуть вас за ваш образ действий, но вы должны спасти честь моей дочери и её ребенка, честь семьи! Ведь вы же не хотите сделать нас несчастными?

Бедная старуха плачет. Она рассчитывала только на дочь, которая должна была поддержать честь семьи. Это возбуждает мою жалость, и я отступаю перед её горем.

— Приказывайте, сударыня, я всё исполню.

— Уезжайте отсюда.

— Хорошо, сударыня, я обещаю это, но при одном условии.

— Каком?

— Отправьте фрекен Матильду домой!

— Это обвинение!

— Даже донос! Мне кажется, её пребывание в доме барона вовсе не необходимо для их семейного счастья.

— Я с вами согласна. О, этот бесенок; она получит по заслугам. А вы уезжайте завтра!

— Сегодня же вечером!

В эту минуту на сцене появляется Мария без всяких объяснений.

— Вы останетесь здесь, — приказывает она, — а Матильда должна уехать.

— Почему? — спрашивает с удивлением мать.

— Потому что развод решен. Густав выставляет меня перед зятем Матильды погибшей женщиной, но они ведут неверную игру.

Какая тяжелая сцена! Есть ли хирургическая операция, какую можно было бы сравнивать с разрывом семейных уз? Тут все страсть, вся неопрятность глубочайших тайников души выходят на сцену!

Баронесса отводит меня в сторону и передает мне содержание письма, написанного бароном Матильде, в котором он обливает нас грязью и клянется ей в вечной любви; это письмо доказывает, что он с первой минуты обманывает нас.

Лавина скатилась и похоронила под собой и правых и виноватых.

*  *  *

Начинаются бесконечные истории, которым и конца не видать. Разражается новое несчастье. Банк в этом году не выдает дивиденда, и грозит разорение. Приближается нужда, и, благодаря этому обстоятельству, развод решен окончательно, так как барон не в состоянии содержать семью. Чтобы сохранить внешнее приличие, барон спрашивает свое начальство, сможет ли он остаться в полку, если жена его выступит на сцене. Начальство дает ему понять, что это невозможно. Прекрасный случай свалить всё на аристократические предрассудки. Между тем баронесса вследствие какой-то женской болезни обращается к врачу; она остается в доме барона, но держится от него вдалеке. Она не бывает больше одна, всегда лихорадочно возбуждена, мрачна, и мне не легко ободрить ее, хотя я прилагаю все усилия, чтобы придать ей хоть немного моей юношеской уверенности. Я рисую ей её будущее артистки, свободную жизнь в собственной комнатке, такой же, как моя, где всё её существо и все её мысли будут принадлежать ей одной. Она слушает меня, не отвечая; и мне кажется, что поток моих слов электризует ее, как гальванический ток, но не проникает в сознание.

План развода установлен так: после всех мероприятий, требуемых законом, она поедет в Копенгаген, где живет её дядя. Там шведский консул вручит ей запрос об её мнимом бегстве, на что она заявит ему о своем желании расторгнуть брак. Затем она возвращается в Стокгольм и может свободно распоряжаться своей будущностью. Приданое остается мужу, так же как и вся обстановка, кроме некоторых предметов, которые она хочет взять с собой; ребенок остается у барона, пока тот не вступит в новый брак, и баронесса имеет право ежедневно видеться с дочерью.

При обсуждении денежного вопроса происходит крупный скандал. Покойный отец баронессы предоставил ей самой распоряжаться своей частью наследства, чтобы спасти остатки растраченного состояния. Но разными интригами мать присвоила это наследство себе, выплачивая зятю определенную сумму. Теперь же, когда дело дошло до судебного разбирательства, барон требует, чтобы завещание было выполнено по закону. Старуха теща, у которой остается весьма скромная пожизненная рента, приходит в бешенство и в припадке злобы открывает своему брату, отцу прекрасной Матильды, глаза на барона. Разражается целая буря, на сцене появляется полковник и грозит барону отставкой; назревает целый процесс.

Теперь все старания баронессы направлены на то, чтобы помочь отцу своего ребенка. Чтобы выгородить его, она взваливает на меня неблагодарную роль козла отпущения. Я должен писать дяде, должен брать вину на себя, должен засвидетельствовать невинность барона и кузины, должен просить прощенья у отца во всех преступлениях, которые совершил я, кающийся соблазнитель.

Все задумано втихомолку, и баронесса любит меня, как женщина любит человека, который приносит в жертву обожаемым ножкам возлюбленной свою честь и самоуважение.

И вот я, несмотря на мое намерение держаться вдали от всех семейных дрязг, марающих меня, я впутываюсь в отвратительную историю.

Теща награждает меня бесчисленными визитами, напоминает о моей любви к её дочери, восстанавливает против барона, но всё напрасно, так как я принимаю указания только от баронессы. К тому же я стою на стороне отца, берущего себе ребенка: ему одному должно принадлежать наследство.

И это апрель! Это весна любви! Возлюбленная больна; в невыносимых совещаниях обе семьи перемывают свое грязное белье, при чём я вовсе не желал присутствовать; слезы, ссоры; это была какая-то вспышка, при которой выступила наружу вся грязь, скрытая под маской воспитания. Всё это я получаю за то, что разорил осиное гнездо.

И как от этого страдает любовь! Любимую женщину видишь всегда возбужденную спорами, с красными от гнева щеками и массой юридических выражений на устах — всё это очень плохое средство для укрепления любви.

Я по-прежнему стараюсь передать ей мои утешительные мысли, мои иногда обманчивые надежды, так как моя нервная сила истощается, и она принимает их, высасывает мой мозг, выжигает мое сердце. Она превратила меня в помойное ведро, в которое она бросает весь свой мусор, свои огорчения, досаду и заботы.

И в таких мучениях провожу я мою жизнь, в заботах и скорби влачу свое жалкое существование. Приходя вечером и заставая меня за работой, она дуется, и я должен убивать два часа на слезы и поцелуи, уверяя ее в своей любви.

Моя любовь к ней превращается в непрестанное поклонение, рабскую покорность, постоянные жертвы.

Сознание ужасной ответственности подавляет меня, так как я думаю о той минуте, когда несчастье, т. е. рождение ребенка, заставит меня назвать ее своей женой. На весь год у неё осталось только три тысячи франков, И эти деньги предназначены на подготовку для театра. Я начинаю бояться за её сценическую карьеру. У неё еще довольно сильный финский акцент, и в её внешности многое не подходит для сцены. Чтобы рассеять ее, я заставляю ее читать стихи и вхожу в роль учителя. Но она вся поглощена своими заботами, а незначительные успехи, какие она замечает, приводят ее в отчаяние.

Ах, как печальна наша любовь! Её вечный страх иметь ребенка и моя неопытность в тайнах обмана соединяются для нас в сплошное страдание; и всё это из-за любви, которая должна была стать источником, из которого я хотел черпать силы и бодрость, так необходимые в моем гнетущем положении. Только что пробудившаяся веселость снова исчезает благодаря её страху, и мы расстаемся недовольные, обманутые в надежде на высшее счастье.

Бывают минуты, когда меня влечет к уличным женщинам; но моей моногамической природе противна такая замена, и в сущности говоря, как ни несовершенна наша любовь, она доставляет нам духовные радости, может быть, более продолжительные, а неутоленный, неугасимый пыл свидетельствует о продолжительности нашей любви.

*  *  *

Первого мая подписаны все бумаги, отъезд назначен на третье. Она приходит ко мне и садится ко мне на колени.

— Вот я, — кричит она, — бери меня! — Так как мы никогда не говорили о свадьбе, то я не совсем понимаю, о чём она говорит. Мне кажется, в её положении более удобным переехать на другую квартиру. И вот мы сидим в моей каморке задумчивые и печальные. Теперь, когда я знаю, что всё дозволено, искушение слабеет. Она упрекает меня в холодности, и я спешу доказать ей противное. Теперь она обвиняет меня в чувственности. Она требует поклонения, фимиама и молитв.

Затем следует дикая вспышка, и в припадке истерии она заявляет, что я ее больше не люблю. Уже начинается! бесконечные уговоры и лесть, наконец, образумливают ее; но теперь она снова усаживается за стол, приведя меня в полное отчаяние. Теперь она меня любит. Чем униженнее она видит меня, на коленях, маленьким и ничтожным, тем сильнее она восхищается мной. Она не хочет меня мужественным и сильным, и, чтобы заслужить её любовь, я становлюсь жалким и несчастным. Она успокаивается, разыгрывает из себя нежную мать и утешает меня.

Мы ужинаем у меня; она накрывает на стол и подает кушанье. Потом я хочу воспользоваться своими правами любовника, диван обращается в кровать, и я раздеваю ее.

Тут снова просыпается любовь. Девственница, юная девушка принадлежит мне! Какой нежной и тонкой становится чувственность в отношении женщины, которую любишь. К этому духовному единению не примешивается ничего животного, и нельзя сказать, где оно начинается и где кончается.

Успокоенная наблюдениями, которые она производит только теперь, она всецело отдается мне и испытывает полнейшее удовлетворение; она счастлива и благодарна, сияет красотой, а глаза её лучатся от блаженства. Моя жалкая мансарда превращается в храм, в сверкающий дворец; я зажигаю сломанную люстру, рабочую лампу, свечи, чтобы осветить блаженство и радость жизни, единственное, для чего нам стоит жить.

И эти опьяняющие моменты удовлетворенной любви руководят нами на тернистом пути скорби, это — воспоминания тех радостей, что хотела омрачить нам зависть; тем сильнее и продолжительнее будет чистая любовь.

— Не говори ничего о страданиях любви, — говорю я ей. — Преклонись перед откровенной природой, чти Бога, который заставляет нас быть счастливыми даже против нашей воли.

Она молчит, потому что она счастлива. Возбуждение утихает, лицо оживляется и наполняется тепло пульсирующей кровью при бурных объятиях: влажные от наслаждения глаза отражают пламя свечи, окраска сетчатой оболочки выделяется резче, как у птиц в период любви. Она кажется шестнадцатилетней девушкой, — так нежны и чисты её формы.

Ее маленькая запавшая в подушки головка с растрепавшимися волосами кажется головкой ребенка. Её маленькое тело, скорее стройное, чем худое, лежит полуприкрытое батистовой рубашкой, похожей на греческий хитон, которая бесчисленными складками обтягивает бедра, скрывая то, что должно быть скрыто, но обнажая колени, где соединяется столько прелестных мускулов, связок и жил, образуя путаницу линий как на жемчужной раковине; а сквозь кружева, покрывающие грудь как решеткой, видны две козочки с розоватыми мордочками, и плечи, словно выточенные из слоновой кости.

Вот лежит оно, мое божество; она замечает, что я любуюсь ею, потягивается, потирает глаза, искоса бросая на меня полные любви взгляды, полустыдливо, полувызывающе.

Как целомудренна в своей наготе любимая женщина, в самозабвении отдающаяся любовнику! А мужчина, превосходящий по уму женщину, счастлив только тогда, когда соединяется с существом, равным ему. Мои прежние любовные похождения, мое общение с уличными женщинами представляется мне теперь животным развратом, регрессом, вырождением. Разве вырождение — белая кожа, совершенные по форме ноги с розоватыми ноготками, ровными как клавиши пианино, нежная рука? Взгляните на это дикое, неукротимое существо, на блестящие волосы, тонкие руки, недостаток мускулов и множество нервов! Красота женщины — это совокупность качеств, которые достойны быть приведены в гармонию с мужчиной, который сумеет оценить их. Муж не умел ценить этой женщины, она перестала ему нравиться и с тех пор перестала принадлежать ему. Её красота не была ему больше доступна, и на мне лежала задача заставить распуститься этот цветок, видимый только для избранных.

Какое богатое наслаждение в обладании возлюбленной! Это подобно выполнению долга и должно бы быть преступлением! Сладкое преступление, дивная кража, божественная бесчестность!

Бьет полночь. В казармах сменяется караул. Я иду провожать ее домой.

Во время длинного пути я высказываю ей новые надежды, нелепые планы, зародившиеся в наших горячих объятиях; она прижимается ко мне, как если бы это прикосновение укрепляло ее, и я возвращаю ей то, что получаю от неё. Подойдя к калитке, она вспоминает, что забыла ключ. Как это неприятно! Но, желая показать ей свою храбрость, я перелезаю через высокую калитку, спрыгиваю одним прыжком на двор и стучу в дверь, готовый к бурной встрече с бароном. Моя робкая душа жаждет ссоры с бароном на глазах возлюбленной; таким образом возлюбленный попадает в герои! На счастье вниз спускается служанка и отпирает дверь; мы прощаемся спокойно и холодно под презрительным взглядом служанки, ничего не отвечающей, когда мы говорим ей «добрый вечер».

*  *  *

Теперь она убеждена в моей любви и злоупотребляет ею. Сегодня она была у меня. Сначала она восхваляет своего бывшего мужа. Глубоко огорченный отъездом кузины, он сдался на просьбы баронессы и обещал проводить ее на вокзал, где мы оба должны присутствовать, чтобы не придать её отъезду вида поспешного бегства.

К несчастью, барон, уже переставший сердиться на меня, дал уговорить себя и примет меня сегодня вечером, а чтобы заставить замолчать сплетни, он согласился на этих же днях показаться со мной на улице.

Как ни восхищался я благородством этого наивного, прямодушного человека, но сильно восстал против этого плана.

— Я должен нанести ему это оскорбление? Никогда, — отвечал я.

— Но раз дело идет о моем ребенке, — возразила она.

— Но, дорогая, его честь тоже чего-нибудь да стоит!

Честь других была для неё безразлична. А я был просто фантазер!

— Но это уже слишком! Ты толкаешь меня в пропасть, ты позоришь всех нас! Это неслыханно, это бестактно!

А она начинает плакать. Слезы делают ее еще упорнее, и после целого часа рыданий и упреков я обещаю ей сделать всё, что она захочет, я бешусь на этот деспотизм и проклинаю эти кристальные капли, еще более усиливающие власть её чарующих глаз.

Положительно она сильнее нас обоих и водит нас за нос к нашему позору! Чего она хочет добиться этим примирением? Она боится, что между соперниками разразится борьба не на живот, а на смерть, и благодаря этой борьбе возникнут разные нежелательные разоблачения.

Какое мученье создает она мне, заставляя меня идти в этот опустевший дом! Эта ужасная эгоистка не знает совершенно те жертвы, которые ей приносят. Она взяла с меня клятву, что я буду опровергать все сплетни о кузине и буду доказывать невинность её поведения. С тяжелым сердцем и подгибающимися коленями отправляюсь я на это последнее свидание. В саду цветут вишни, благоухают нарциссы. Кустарник, возле которого мне явилось её волшебное видение, стоит весь в зелени, грядки выделяются в траве как могилы; мысленно я вижу, как покинутое дитя блуждает тут по саду с служанкой и учит уроки; девочка будет расти, развиваться и в один прекрасный день узнает, что мать бросила ее!

Я вхожу по лестнице мрачного дома, стоящего на краю песчаного обрыва, и во мне просыпаются грустные воспоминания юности. Дружба, родство, любовь — все прошло здесь, а теперь и нарушение брака, каково бы оно ни было, осквернило порог этого дома. Но кто виноват?

Баронесса отворяет мне дверь и целует меня тайком за дверями гостиной. В это мгновенье я ненавижу ее и невольно отталкиваю ее от себя. Это напоминает мне приемы прислуги в сенях, и сердце мое сжимается! За дверями! Распутная женщина, ни гордости, ни достоинства!

Она делает вид, что принимает это за робость, и просит меня войти в гостиную, как раз в тот момент, когда я ясно сознаю всю унизительность моего положения и решаю вернуться назад. Но она удерживает меня одним взглядом и порабощает. бессильный перед её решимостью, я сдаюсь.

В гостиной всё указывает на разрушение семьи; кругом на мебели лежит белье, платье, нижние юбки, принадлежности туалета; на пианино кружевные рубашки, так хорошо мне знакомые; на письменном столе целая груда панталон; чулки, еще недавно возбуждавшие мой восторг, теперь вызывают во мне отвращение! А она ходит среди всего этого, подходит то к тому, то к другому, складывает, пересчитывает, без стыда и совести.

Неужели я так испортил ее за это короткое время, спрашиваю я себя, глядя на эту выставку интимных вещей порядочной женщины.

Она оглядывает туалеты и откладывает в сторону то, что требует починки.

Мне кажется, словно я осужден присутствовать при собственном обезглавливании; горькое чувство поднимается во мне. Но она не обращает внимания, прислушивается одним ухом к моей болтовне и ждет барона, который что-то пишет, запершись в столовой.

Наконец, дверь отворяется; я вздрагиваю; мое волнение принимает совсем другую форму при виде ребенка, который пришел спросить о причине всего этого беспорядка.

В сопровождении пуделя своей мамы она подходит ко мне, чтобы я, как и раньше, поцеловал ее. Я краснею, сержусь и дрожащим голосом упрекаю мать.

— Вы могли бы, по крайней мере, избавить меня от этого мученья.

Она меня не понимает.

— Мама уезжает, деточка, но она скоро вернется и привезет тебе игрушек.

Пудель помахивает мне хвостом. И он тоже? Наконец, выходит барон.

У него утомленный, разбитый вид; он дружески здоровается со мной, пожимает мне руку. Но он не в силах произнести ни слова. И я тоже почтительно молчу перед лицом этого непоправимого горя. Он выходит.

Темнеет; служанка входит зажечь лампы, не здороваясь со мной. Подают ужин, и я собираюсь уходить. Но барон, поддерживаемый женой, так сердечно и трогательно просит меня остаться, что я сдаюсь.

Мы снова садимся за стол втроем. Это торжественная, незабвенная минута. Мы говорим обо всём, со слезами на глазах спрашиваем себя, — кто виноват. Никто, — судьба, ряд случайностей. Мы пожимаем друг другу руки, чокаемся, заключаем дружеский союз, всё, как раньше. Одна только баронесса сохраняет свое настроение; она набрасывает план завтрашнего дня, встречу на вокзале, прогулку по городу, и мы подчиняемся всем её распоряжениям. Наконец, я поднимаюсь. Барон ведет нас в гостиную, соединяет наши руки и говорит глухим голосом:

— Будь её другом, моя роль кончена. Охраняй ее, защищай против злого света, развивай её талант, ты лучше можешь сделать это, чем я, простой солдат. Бог да сохранит вас на вашем пути!

После этого он выходит, запирает за собой дверь и оставляет нас одних.

Был ли он искренен в эту минуту? Мне так казалось, а теперь я положительно убежден в этом. Своим чувствительным сердцем — если вообще оно у него было — он любил нас обоих и не хотел бы видеть мать своего ребенка в руках врага.

Возможно, что позднее, под дурным влиянием, он изменился, и теперь обманывал нас. Всё это не подходило к его прежнему характеру; но после несчастья каждый стремится снять с себя подозрение в том, что он был обманутым.

*  *  *

В шесть часов вечера я иду на центральный вокзал. Поезд в Копенгаген отходит в 6 часов 15 минут, а баронессы и барона еще не видно.

Все представляется мне последним актом драмы, и я с дикой радостью жду развязки. Еще четверть часа, и наступит покой. Мои расстроенные нервы жаждут успокоения, и эта ночь должна вернуть мне нервные силы, затраченные на любовь к опытной женщине.

Наконец, она подъезжает в экипаже — как всегда с опозданием.

Она как безумная быстро бежит мне навстречу.

— Он не сдержал слова, изменник! Он не приедет! Она говорит так громко, что обращает на себя внимание проходящей мимо публики.

Это очень прискорбно, но в душе я уважаю его за это и из чувства противоречия отвечаю:

— Он поступил правильно и как нельзя более благоразумно.

— Купи скорее билеты до Копенгагена, — приказывает она, — иначе я опоздаю.

— Нет, — отвечаю я, — если я поеду тебя провожать, это будет иметь вид похищения, и завтра весь город будет говорить об этом.

— Что мне за дело! Иди скорее!

— Нет, я не хочу!

В эту минуту меня охватывает глубокая жалость, положение невыносимо, это грозит ссорой — ссорой между любящими.

Она схватывает меня за руки, зачаровывает взглядом, обезоруживает меня. Волшебница бросает меня на землю, связывает мою волю, и я сдаюсь.

— Но только до Катариненгольма, — умоляю я.

— Хорошо!

Она поспешно сдает багаж.

Все потеряно, даже честь, и меня ждет мучительная ночь.

Поезд трогается. Мы одни в купе первого класса. Отсутствие барона гнетет нас. Это совершенно непредвиденная опасность и дурное предзнаменование.

Томительное молчание царит в вагоне, и мы ждем, кто заговорит первый. Наконец, она не выдерживает:

— Ты меня больше не любишь!

— Может быть, — отвечаю я, — измученный историями всего этого месяца.

— А я всем пожертвовала для тебя!

Вот опять начинаются упреки!

— Твоей любви, а не мне! Впрочем, я приношу тебе всю мою жизнь. Ты сердишься на Густава; свали свой гнев на мою голову и успокойся!

Она плачет, плачет! Вот это свадебная поездка! Нервы мои закалились, я надеваю свой панцирь. Я делаюсь бесчувственным, суровым, непроницаемым.

— Оставь в стороне свои чувства! Сегодня тебе нужно всё благоразумие! Выплачь все свои слезы и потом успокойся! Ты сильная, и я поклонялся тебе как королеве, как властительнице, я подчинялся тебе, так как считал себя более слабым. Не доводи же до того, чтобы я начал презирать тебя! Не сваливай всю вину на меня одного! Вчера вечером я поразился великой мудростью Густава, он понял, что важнейшие события в жизни невозможно сводить к одному рычагу. Кто несет на себе вину? Ты, я, он, она, грозящее разорение, твоя страсть к театру, женские болезни, наследство твоего дедушки, который трижды разводился, ненависть к семье твоей матери, передавшей тебе слабость характера, бездеятельность твоего мужа, которому его служба оставляет слишком много свободного времени, мои низменные, мещанские взгляды, случайная связь с финкой, столкнувшая меня с тобой, бесчисленное множество внутренних побуждений, из которых мы сознаем только очень немногие. Не опускайся до народа, который завтра же двумя словами осудит тебя. Не будь так наивна, чтобы верить, что ты разрешаешь сложный вопрос, равнодушно относясь и к измене мужа и к обольстителю! Разве я соблазнял тебя? Будь искренна сама с собой и со мной, когда мы одни, без свидетелей.

Нет, она не хочет быть искренней, да и не может, потому что это противно женской природе. Она чувствует себя соучастницей, терзается угрызениями совести и хочет избавиться от них, сваливая всю вину на меня.

Я оставляю ее в покое и погружаюсь в упорное молчание. Наступает ночь; я опускаю окно и, облокотившись на дверцу, слежу за темными рядами елей, из-за которых медленно поднимается луна. Затем мелькает озеро, обсаженное березами, а дальше ручей и ольхи по берегам. Иногда меня охватывает дикое желание броситься из вагона, освободиться от этой тюрьмы, где меня караулит враг, где волшебница держит меня в плену. Великая ответственность за будущее давит меня, как кошмар, на мне лежат заботы о жизни этой чужой женщины, её будущих детей, её матери, тетки, целой семьи на вечные времена. Я должен буду заниматься её театральной карьерой, должен буду нести на себе все её страдания, разочарования, неудачи, и наступит день, когда она выбросит меня на улицу, как выжатый лимон, меня, всю мою жизнь, мой мозг, мою кровь в отплату за любовь, которую я даю ей и она принимает и которую, по её мнению, она приносит мне в жертву! Галлюцинация влюбленного, половой гипноз!

Она упорно молчит до десяти часов; еще один час, и мы расстанемся.

Теперь она просит о прощенье и вытягивает ноги на противоположный диван, притворяясь внезапно усталой. До сих пор я оставался спокойным и сильным, несмотря на её нежные взгляды, её слезы, её хитросплетенную логику, но при виде её обожаемых ножек, маленького кончика её башмачка, я слабею.

На колени, Самсон! Положи голову ей на колени, прижмись к её бедрам, проси у неё прощенья за свои жестокие слова — которых она не поняла — отрицай свой разум, откажись от своей веры и обожай ее! Ты раб! Ты теряешься перед её белым чулком, вид которого отнимает у тебя силы поднять весь мир на свои плечи! А она, она любит тебя только потому, что ты лежишь во прахе, она подкупает тебя минутным опьянением, слишком дешевым для неё самой, ничего тебе не дающим, но высасывающим у тебя капли твоей крови!

Паровоз свистит, мы приближаемся к последней станции. Она матерински целует меня, крестит, хотя она протестантка, поручает меня Богу, просит меня заботиться о себе и не грустить.

Поезд исчезает во мраке, и я почти задыхаюсь в волнах каменноугольного дыма.

Наконец я вдыхаю свежий ночной воздух, воздух свободы. Но только на минуту.

В деревенской гостинице я падаю, изнемогая от тоски. Я люблю ее, люблю такой, какой она явилась мне в минуту разлуки; и во мне встают воспоминания о первых днях нашей связи, как она, жена и мать в одно и то же время, ласково и нежно ласкала меня, как ребенка.

И я люблю ее и горячо жажду её, как женщины.

Может быть, это противоестественное стремление? Или я жертва игры природы? Моя любовь порочна, потому что я жажду обладать ею, моей собственной матерью? Моя любовь — это бессознательное кровосмешение сердца?

Я спрашиваю письменных принадлежностей и пишу ей письмо, в котором поручаю Богу заботу об её благополучии.

Первый этап падения мужчины достигнут, остальные сами собой последуют за ним до отупения, до границы безумия.

На следующий день весь город знал о похищении баронессы чиновником королевской библиотеки X. Я предвидел это и боялся за нее; я старался спасти её дурную репутацию, но в припадке малодушие всё поставил на карту. Она всё погубила, а я должен был нести последствия, должен был улаживать, может быть, грозные препятствия к её сценической карьере, потому что для неё существовала только одна сцена, а свободные нравы были плохой рекомендацией для ангажемента в королевский театр.

Чтобы доказать свое алиби, я сейчас же по возвращении утром нанес визит заведующему библиотекой, которого болезнь удерживала дома. Затем я показался на главных улицах и в обычный час был уже на службе. Вечером я отправился в клуб журналистов, рассказывал там о разводе баронессы, объясняя его исключительно стремлением к сцене, доказывая, что разрыв этот совершенно мирный и происходит с полного согласия обоих супругов, которые расстаются, только уступая общественным предрассудкам.

Если бы я предвидел последствия, какие принесла эта речь о невинности баронессы, я всё равно поступил бы точно так же.

Все газеты поместили этот случай в отделе «Разных известей», но публика не хотела верить в эту любовь к искусству, которую она — по крайней мере у актеров — ценит не очень-то высоко. Женщины особенно не шли на эту удочку — покинутый ребенок являлся для них отягчающим вину обстоятельством.

Между тем я получаю от неё письмо из Копенгагена! Это сплошной вопль скорби! Подавленная бременем угрызений совести и тоской по ребенке, она приказывает мне немедленно приехать к ней; родные ее мучат и заодно с бароном, как она думает, не выдают ей бумаг, необходимых для развода.

Я решительно отказываюсь ехать и в своем гневе пишу угрожающее письмо барону; он отвечает мне заносчиво, и между нами наступает полный разрыв.

Одна телеграмма, две телеграммы, и мир восстановлен; бумаги отыскались, и можно начать процесс.

Чтобы рассеять мрачное настроение, я пишу ей по вечерам и снабжаю ее необходимыми указаниями; я советую ей работать, изучать её искусство, посещать театры, а чтобы доставить ей заработок, рекомендую ей писать корреспонденции, которые я брался устроить в одной распространенной газете.

Никакого ответа, и я имею все основания думать, что мои достойные советы плохо воспринимаются этим независимым умом.

Прошла целая неделя забот, беспокойства и работы, когда однажды утром мне подают в постель письмо из Копенгагена.

Она весела и спокойна; она не может скрыть некоторой гордости по поводу ссоры между мной и бароном, а так как мы оба послали ей наши письма, то ей легко судить об этом. Она находит стиль в его письме и восхищается моим мужеством.

«Как жаль, — прибавляет она, — что два таких славных человека, не могут оставаться друзьями!» Затем она рассказывает мне о своих развлечениях. Она веселится, посещает клуб начинающих художников, что мне не особенно нравится. В сопровождении молодых людей, которые ухаживают за ней, она посещает театр Варьете, пленила одного юного музыканта, порвавшего с семьей ради искусства, — трогательная аналогия с её судьбой! Тут же приложена подробная биография юного мученика и просьба не ревновать!

Что это? — думаю я, смущенный насмешливым и в то же время сердечным тоном этого письма, которое, как мне кажется, было написано в несколько приподнятом настроении!

Неужели эта холодная, сладострастная мадонна принадлежит к классу прирожденных проституток, неужели она кокетка?

Я сейчас же отвечаю ей выговором, колю правдой в глаза, называю ее мадам Бовари и настоятельно прошу очнуться от этого сна на краю бездны.

В ответ на это в доказательство своего высшего доверия она пересылает мне письма, полученные от юного энтузиаста. Любовные письма! Старая игра словами, дружба, невыразимая симпатия душ, целый репертуар обычных, использованных уже нами самими, фраз. Брат и сестра, материнские чувства, товарищи и другие нежные названия, за которыми прячутся любовники, чтобы, в конце концов, заключить игру животной страстью!

Этого не следовало думать! Одержимая, бессознательная грешница, ничему не научившаяся из ужасных часов последних двух месяцев, хотя сердца трех людей пылали на раскаленный печи! А я превращен в козла отпущения, ширму, чучело, я бегу сломя голову, чтобы расчистить жизненный путь для комедиантки, которая снова разрушит его.

Новое страдание! То, чему я поклонялся, ниспровергнуто в грязь!

А потом меня охватывает невыразимая жалость, я предугадываю будущую судьбу этой порочной женщины и клянусь снова возвысить ее, поддержать и спасти от неминуемого падения, если даже это будет мне стоить моих последних сил.

Ревность! Отвратительное слово, выдуманное женщиной, чтобы ввести в заблуждение мужчину, который обманут или готов стать таковым! Она злоупотребляет им; при первом выражении неудовольствия со стороны супруга она ослепляет его этим словом: ревность. Ревнивый муж, обманутый муж. И есть женщины, которые равняют ревнивого мужа с бессильным, так что, в конце концов, они закрывают глаза и становятся действительно бессильными перед такими упреками.

Через две недели она возвращается: прекрасная, посвежевшая, полная приятных воспоминаний, потому что она веселилась! Но в её туалете я нахожу следы экстравагантности дурного тона. Прежде такая простая и изящная, что с неё брали пример, теперь она превратилась в даму, которой самой следует позаимствовать у других.

Встреча гораздо холоднее, чем можно было ожидать, и после тягостного молчания разражается гроза.

Опираясь на поклонение своего нового друга, она разыгрывает из себя неприступную, дразнит и вышучивает меня, и когда она кладет свое новое платье на мой истрепанный диван, она повторяет старую игру, и вся ненависть выливается в жгучем объятии; а остаток бешенства изливается во взаимных упреках. Утомленная моей неумеренной страстностью, которая не соответствует её вялой природе, она начинает плакать.

— Как ты можешь думать, — восклицает она, — что я играю с этим юношей? Обещаю тебе никогда больше не писать ему, хотя он может за это упрекнуть меня в невежливости!

Невежливость! Это тоже одно из её боевых словечек. Мужчина ухаживает за ней, заходит дальше, чем принято, она всё спокойно принимает, боясь быть невежливой!

На мое несчастье она купила себе новые башмаки, совсем крошечные, и я всецело отдаюсь на её милость и гнев, я погиб! На ней черные чулки, обрисовывающие её икры, а её колени выделяются над ними белые, живые. Её черные ноги, виднеющиеся из-под волн юбок, имеют в себе что-то дьявольское. Чтобы войти в эту область, где сочетаются небо и ад, я заключаю договор с дьяволом. Устав от вечной боязни, я лгу. После тщательных розысков в библиотеке я нашел секрет обманывать природу и предлагаю ей средство вполне безвредное; я говорю ей, что у меня органический недостаток, который если не совершенно исключает возможность иметь детей, то, во всяком случае, делает меня почти безопасным. В конце концов, я сам начинаю этому верить, и она предоставляет мне свободу действий, взваливая на меня всю ответственность.

В это же время она переезжает к матери и тетке, живущим на самой оживленной улице города во втором этаже. Баронесса под угрозой своих посещений ко мне заставляет меня приходить к ней, хотя совсем не весело проходить мимо двух старух, стоящих на часах и к тому же всё время моего визита подслушивающих у дверей.

Теперь она начинает понимать, что она потеряла. Она, баронесса, замужняя женщина, хозяйка дома, снизошла на степень ребенка, живущего под надзором матери, запертого в одной комнате на положении инвалида. И целыми днями мать вспоминает, что она растила дочь для почетного положения, а дочь вспоминает тот счастливый час, когда пришел её муж и освободил ее из материнской тюрьмы. А горькие ссоры по этому поводу, слезы и жесткие слова, которые я выслушиваю каждый вечер, когда я посещаю ее, посещаю в тюрьме, с свидетелями за дверью!

Родным надоедают эти тягостные посещения, и мы рискуем назначать свидания в общественном саду; но, подставляя себя под презрительные взгляды толпы, мы попадаем из огня в полымя.

Весеннее солнце, озаряющее нашу печаль, противно нам; мы стремимся к мраку, с нетерпением ждем зимы, чтобы скрыть свой позор; а близится лето с его длинными белыми ночами.

Все отстраняется от нас. Настроенная сплетнями, моя сестра начинает относиться к нам недружелюбно. На последнем вечере бывшая баронесса, чтобы подбодрить себя, начала пить; она выпила слишком много, начала говорить речи, курить и в конце концов заслужила себе порицание всех замужних женщин и презрение мужчин.

— Развратная женщина! — заявляет один женатый господин по секрету моему зятю, который спешит мне это передать.

Однажды в воскресенье вечером мы были приглашены к моей сестре; мы явились в назначенный час. Нас как громом поражают слова служанки, что господ нет дома, они приглашены в гости.

Это был апогей унижения. Мы провели весь вечер у меня в комнате, полные отчаяния, готовые дойти до самоубийства. Я спустил занавеси, чтобы скрыться от дневного света, и жду сумерек, чтобы проводить ее домой. Но солнце садится так поздно, а в восемь часов мы начинаем чувствовать голод. У меня нет денег, у неё тоже, и в доме у меня нет ни еды, ни питья. Нас охватывает предчувствие нужды, и я провожу ужаснейшие часы моей жизни. Упреки, холодные поцелуи, бесконечные слезы, угрызения совести, враждебность.

Я предлагаю ей идти ужинать к матери, но она не выносит солнечного света; кроме того, она не сумеет объяснить свое раннее возвращение домой, так как рассказала о приглашении моей сестры. С обеда, с двух часов, она ничего не ела, и печальная перспектива лечь голодной спать будит в ней животные инстинкты. Она выросла в богатом доме, привыкла к роскоши, не знает бедности, и сердце её наполняется горечью. Мне голод давно знаком, еще с юных лет; но мне невыразимо тяжело видеть в таком положении любимую женщину. Я обыскиваю шкаф и ничего не нахожу. Я роюсь в ящиках письменного стола; наконец, среди разных сувениров, сухих цветов, розовых записочек и полинявших ленточек я нахожу две конфеты, сохраненные мною на память об одних поминках. Я предлагаю ей конфеты, завернутые в черные бумажки с серебряными полосками. Какое печальное угощенье, напоминающее собою катафалк!

Подавленный, в полном отчаянии я разражаюсь проклятиями против честных женщин, запирающих перед нами дверь, отталкивающих нас.

— За что эта ненависть и презрение? Разве мы совершили преступление, нарушили нравственность? Нет! Нам предстоит открытый, законный развод, удовлетворяющий все требования закона.

— Мы были слишком порядочны, — утешается она, — мир полон негодяев. Открытое бесстыдное нарушение брака терпится, а развод нет. Прекрасная нравственность!

Мы согласны в этом.

Но как бы то ни было, преступление установлено; оно грозит нам, и мы склоняемся под ударами судьбы.

Я кажусь себе уличным мальчишкой, разорившим птичье гнездо. Мать унесена, и птенчик лежит на земле и жалобно пищит, так как ему не хватает согревавшей его матери. А отец? В один воскресный вечер, как сегодняшний, отца оставили одного в его разоренном гнезде, где прежде собиралась вся семья: одного в гостиной, где смолкло фортепьяно, одного в столовой, где он одиноко вкушает свою пищу, одного в спальне…

— Нет, — прерываю я себя, — я имею полное основание думать, что он сидит, развалившись на диване у камергера, зятя кузины, и сытый и веселый пожимает руку своей Матильды, этого бедного, ослепленного ребенка, и передает ей невероятные истории о дурном поведении его недостойной супруги, не находившей никакого удовольствия в гаремной жизни. Охраняемые симпатией и уважением этого лицемерного мира, они кидают в нас первый камень!

После еще более глубокого рассмотрения этого вопроса я заявляю, что барон насмеялся над нами, что он нарочно освободился от жены, чтобы жениться на другой, которая противозаконно присвоит себе приданое.

Но она сердится!

— Не говори о нём дурно! Это моя вина!

— Почему не говорить о нём дурно? Разве его особа священна?

По-видимому, да, я заметил, что она всегда защищает его против моих нападок.

Связывают ли ее с бароном общие классовые интересы? Или в её жизни есть тайны и секреты, благодаря которым барон может выступить её опасным врагом? Одним словом, это несомненный факт, так же как её неизменная нежность к барону, несмотря на его явную неверность ей.

Наконец солнце садится, мы расстаемся. Я сплю тревожным сном голодного; мне снится, что на шее у меня мельничный жернов, который я стремлюсь поднять к небу.

*  *  *

Неудач всё больше. Мы справляемся у директора театра о разрешении дебютировать госпоже X. Он отвечает, что правление театров не может вести переговоров с сбежавшей женой!

Все рушится! Через год средства её истощатся, и она будет выброшена на улицу. А я, жалкий член богемы, должен буду спасать ее!

Чтобы удостовериться в этой печальной новости, она отправляется к известной трагической актрисе, её подруге, с которой она часто встречалась в обществе и которая тогда ползала как собака у ног белокурой баронессы, «этого маленького эльфа».

Великая трагическая актриса, нарушительница брака, состарившаяся в разврате, встречает честную грешницу оскорблениями и указывает на дверь!

Чаша переполнена!

Теперь остается только месть, какою бы то ни было ценой!

— Отлично, — говорю я ей. — Ты будешь писательницей! Напиши драму и поставь ее на нашей же сцене! Зачем ты будешь унижаться, когда можешь возвыситься? Ты должна унизить эту комедиантку и одним прыжком стать выше неё! Вскрой лживое, лицемерное, развратное общество, открывающее свои салоны распутству, но закрывающее их перед разведенной женой! Это прекрасный материал для драмы!

Но у неё мягкая натура, она неспособна сильно воспринимать впечатления и воплощать их.

— Не надо мести!

Трусливая и в то же время мстительная, она предоставляет месть Богу, что выходит то же самое, и возлагает на него всю ответственность.

Но я не успокаиваюсь, и счастливый случай приходит мне на помощь. Один издатель предлагает мне составить иллюстрированную детскую книжку.

— Послушай, — говорю я Марии, — напиши мне текст, ты получишь за это сто франков.

Я приношу ей материал и создаю иллюзию, что она выполнила всю работу, и она получает сто франков. Но какой ценой! Издатель требует, чтобы я поставил свое имя на иллюстрированной книжке после того, как я выступал, как драматург. Это литературная проституция! И сколько радости для моих противников, которые уже давно клялись в моей бездарности, как писателя!

Наконец, я достаю ей корреспонденции в одну утреннюю газету. Она пишет посредственную статью, и ее принимают. Но редакция не платит.

Я мечусь по городу в поисках за луидором, который и передаю авторше с добродетельной ложью, что получил его из редакции.

Бедная Мария! Какая для неё радость передать этот ничтожный заработок своей безутешной матери, которая в виду своего стесненного положения должна во всём отказывать себе и снимать меблированную комнату.

Обе старухи начинают смотреть на меня, как на своего спасителя. Они вытаскивают из письменных столов рукописи переводных пьес, непринятых ни в одном театре; они верят в мое могущество устроить их постановку; они взваливают на меня массу совершенно невыполнимых поручений, которые отрывают меня от работы, и я впадаю в крайнюю нужду.

В этой праздности тают мои сбережения, падают силы, и, наконец, я перестаю обедать и возвращаюсь к старой привычке ложиться спать без ужина.

Ободренная заработком Мария принимается писать пятиактную пьесу. Мне представляется, что я передал ей все семена моего поэтического дарования, и, пересаженные на эту девственную почву, они дают ростки и поднимаются вверх, между тем как я становлюсь бесплодным, подобно почве, отдавшей свое плодородие и умирающей. Побежденный, я чувствую близость смерти, и мозг мой истощается, применяясь к мозговой деятельности женской головки, работающей иначе, чем мужская. Я положительно не понимаю, что побуждает меня преувеличивать литературные способности этой женщины, толкая ее на путь писательницы; ведь я ничего не читал написанного ею, за исключением писем, иногда искренних, по большей же части написанных более чем в обыденном тоне. Она готовится стать воплощением моего поэтического дара и я ставлю ее на место моего подавленного таланта. Её личность так привилась к моей, что она является только новым органом моего существа. Я существую только через нее и я, дающий ей жизнь корень, влачу свое подземное существование, питая это деревцо, поднимающееся к небу в роскошном цвету; и я радуюсь этому, не думая о том, что наступит день, когда черенок отделится от высохшего ствола и будет гордиться присвоенной себе способностью к процветанию.

Первый акт её драмы готов. Я читаю его. Не поддаваясь влиянию своего воображения, я нахожу его превосходным и с искренними поздравлениями выражаю писательнице свое величайшее восхищение. Она сама поражена своим талантом, и я рисую перед ней блестящую будущность писательницы. Но тут планы наши меняются. Мать Марии вспоминает об одной своей приятельнице, художнице, владелице великолепного имения, очень богатой, и, что еще гораздо важнее, близком друге первого артиста королевского театра и его жены; оба открытые враги первой трагической актрисы. Под ручательством незамужней художницы артистическая пара берется подготовить Марию к дебюту. Чтобы переговорить об этом, Мария приглашается на две недели к этой приятельнице, где она должна встретиться с великим артистом и его женой, которая, к довершению счастья, получила от директора очень благоприятные известия. Он опровергает прежние злые сплетни, которые распространяла мать Марии, чтобы охладить её страсть к театру.

Наконец, она спасена; я вздыхаю свободно, я опять могу спать и работать.

Она проводит там две недели и, судя по её редким письмам, веселится. Она готовится с артистами к дебюту, и они объявили, что она не без сценического дарования.

Вернувшись, она нанимает в деревне комнату с полным пансионом. Таким образом она освобождается от своих тюремщиц и может свободно принимать меня вечером в субботу и воскресенье. Жизнь начинает, наконец, посылать нам улыбки, несколько омрачённые еще незажившими ранами после последней операции. Но среди природы меньше чувствуешь тяжесть социальных предрассудков, а под лучами яркого летнего солнца быстрее исчезают горестные мысли.

*  *  *

В начале осени состоялся её дебют под протекцией двух известных имен, и сплетни смолкают. Роль её мне, впрочем, не нравится — незначительная туалетная роль в старой пьесе. Но артист, занимавшийся с Марией, рассчитывал на симпатии публики, так как героиня отказывает маркизу, желающему жениться на ней для украшения своего салона, и предпочитает короне и богатству маркиза благородное сердце бедного молодого человека.

Я уже давно перестал быть её руководителем и могу на свободе заняться моими научными трудами; я намереваюсь написать трактат для какой-нибудь академии и заслужить известность библиографа и ученого. С пылким рвением погружаюсь я в этнографические изучения крайнего востока. Это действовало как опиум на мой мозг, истощенный пережитыми столкновениями, неудачами и огорчениями. Побуждаемый честолюбием занять выдающееся положение на ряду с обожаемой женой, перед которой открывалась блестящая будущность, я работал с необычайным усердием, с утра до ночи проводя время в подвалах королевского дворца, дрожа в холодном и сыром воздухе, и с пренебрежением относился к недостатку питания и денег.

*  *  *

Объявлен день дебюта Марии, и в это же время умирает её дочь от туберкулеза мозга.

— Это наказание, — объявляет бабушка, с радостью вонзая в сердце дочери отравленное острие кинжала; она ненавидит ее, опозорившую их семью.

Пораженная горем Мария день и ночь проводит у постели умирающего ребенка в доме разведенного супруга, под охраной своей бывшей невестки. Бедный отец глубоко потрясен потерей свое единственной радости. Разбитый, подавленный горем, он выражает желание видеть своего прежнего друга, чтобы несколько освежить себя воспоминаниями прошлого. Однажды вечером после погребения ребенка служанка докладывает мне, что без меня был барон и просил меня прийти к нему.

Я не желал возобновления резко порванных отношений и отклонил приглашение в вежливой форме.

Через четверть часа ко мне приходит Мария вся в трауре и со слезами просит меня исполнить просьбу неутешного барона.

Я нахожу эту миссию совершенно неподходящей, указываю на мнение света, на двусмысленность такого положения. Она обвиняет меня в предвзятом мнении, умоляет, обращается к моему благородному сердцу, так что я, наконец, соглашаюсь на этот неприятный визит.

Я поклялся никогда больше не вступать в старый дом, где разыгралась вся драма. Вдовец переехал на новую квартиру близ моего дома и неподалеку от Марии, так что мне не пришлось преодолевать своего отвращения к бывшему жилищу супругов; и вот я отправился с разведенной женой к её бывшему мужу.

Горе, печаль, мрачный, скорбный вид дома, где еще чувствуется смерть — всё это вместе взятое заставляет меньше чувствовать всю фальшь и ненужность этой встречи.

Привычка видеть их вместе предохраняет меня от вспышек ревности, а достойное, сердечное поведение барона дает мне спокойную уверенность. Мы ужинаем, пьем и играем в карты. Всё происходит как в добрые, старые дни.

На следующий день мы сходимся у меня, затем у Марии, которая снимает теперь комнату у одной старой девы. Мы начинаем вести нашу прежнюю жизнь, и Мария счастлива, видя нас снова вместе. Это успокаивает ее, а так как все мы очень чувствительны, то это никого не оскорбляет в его глубочайших чувствах. Барон смотрит на нас, как на тайно помолвленных, и любовь его к Марии, по-видимому, угасла. Иногда он даже поверяет нам свои любовные огорчения по поводу прекрасной Матильды, запертой в родительском доме и недоступной барону. А Мария то дразнит, то утешает его. И он нисколько не старается теперь скрывать своих истинных чувств, которые он сначала отрицал.

Но постепенно эта интимная жизнь принимает беспокоящий меня характер, во мне пробуждается если не ревность, то, во всяком случае, недовольство. Однажды Мария мне сообщает, что она оставалась у барона обедать, так как ей надо было переговорить с ним относительно наследства дочери, наследником которой был отец. Я протестовал против такого рвения и нахожу его совершенно неуместным. Она смеется мне в лицо и вышучивает мою борьбу с предрассудками, и в конце концов я сам начинаю смеяться над этим. Это смешно и необычно, но смеяться над светом считается признаком хорошего тона; и прекрасно, что торжествует добродетель.

С этих пор она часто навешает барона, и я даже думаю, что они развлекаются, читая вместе её роли.

До сих пор всё обходилось без шума, и моя ревность молчала под влиянием привычки и иллюзии смотреть на них, как на супругов. Но однажды вечером Мария приходит ко мне одна. Я снимаю с неё пальто, и против обыкновения она очень долго оправляет свой туалет. Так как я понимаю в тайнах дамского туалета, то чую что-то неладное. Продолжая говорить, она садится на диван против зеркала и, беседуя несколько принужденным тоном, она посматривает на себя в зеркало и старается незаметно поправить волосы.

Страшное подозрение мелькает у меня в голове, и не в силах сдержать своего волнения, я резко спрашиваю ее:

— Где ты была сейчас?

— У Густава!

— Что ты там делала?

Она делает быстрое движение, но сдерживается и отвечает:

— Я читала роль!

— Ты лжешь!

Она возмущается моей бессмысленной подозрительностью, осыпает меня градом упреков, и я снова сдаюсь. К сожалению, мы должны прервать наше объяснение, так как приглашены к барону, и мне приходится приостановить свои дальнейшие исследования.

Вспоминая теперь этот случай, я готов принести клятву, что справедливо упрекал ее в бигамии в тесном смысле этого слова. Но она так искусно околдовывала меня словами и гипнотизировала, что я снова поддавался обману.

Что же происходило? Вероятно, следующее. Она обедает вдвоем с бароном; пьет потом кофе и ликеры; ее охватывает усталость, обычная после еды; барон предлагает ей прилечь на софу, что было её любимейшим удовольствием, ну, а всё остальное приходит постепенно само собой. Одиночество, полное доверие, воспоминания помогают супругам, не испытывающим чувства стыда. Покинутый муж, обреченный на холостую жизнь, становится нежен, и дело делается само собой. Зачем отказываться от наслажденья, которое никому не вредит, принимая во внимание, что оскорбленная сторона ничего не узнает об этом? Она свободна, потому что не получает от своего любовника наличных денег; а нарушать данное слово не считается дурным в глазах женщин. Может быть, она сожалела о потере мужа, так всецело подходившего к ней; может быть, удовлетворив свое любопытство и произведя сравнение, она испытывала действительную потребность в лучшем спутнике в любовной борьбе, где робкий и нежный, как бы пылок он ни был, всегда имеет меньше значения в глазах некоторых женщин. И вероятно она, разделявшая ложе мужа и тысячи раз раздевавшаяся и одевавшаяся в присутствии мужчины, знавшего все тайны её тела, не стеснялась принять после обеда пикантный десерт, предложенный ей при закрытых дверях, особенно если она чувствовала себя свободной от обязанностей и её чувствительное женское сердце было полно сострадания к покинутому. И даю слово, будь я на месте этого, если не оскорбленного, то все-таки обманутого мужа, клянусь всеми древними и новыми богами, если бы я был брошен ради другого и держал возлюбленную в руках, она не вышла бы нетронутой из моей спальни!

Но тогда, когда милые губы непрестанно говорили возвышенные слова о честь, приличии и доброй нравственности, я отгонял прочь все эти подозрения. Почему? Потому что женщина, любимая порядочным человеком, всегда будет торжествовать над ним. Он льстит себя мыслью, что он единственный, он хочет быть единственным, а веришь всегда тому, чего хочешь.

Теперь вспоминаются мне слова моего знакомого, жившего напротив барона. Совершенно невинно он как-то при встрече со мной уронил замечание о почве, приносящей плоды двоим сразу. Правда, тогда я не понял смысла этой насмешки, но она запомнилась мне, хотя с тех пор прошло уже двенадцать лет. Почему она одна сохранилась в моей памяти из всех слов и фраз, какие я слышал в то время и потом забыл? Может быть потому, что теперь её верность кажется мне невероятной, совершенно немыслимой, невозможной!

Впрочем, в те минуты, когда мы оставались с бароном одни, он выказывал всегда сильный интерес к уличным девицам; и однажды вечером, когда мы ужинали в ресторане, он спросил у меня адрес известных домов! Чтобы потом вернее обмануть меня!

Кроме того, его обращение с Марией приняло форму унизительной вежливости, а её поведение напоминало кокотку, между тем как её страсть ко мне гасла всё больше и больше.

Наконец, состоялся дебют. Успех был несколько искусственный. Любопытство видеть на подмостках баронессу, симпатия буржуазии к дворянке, нарушившей брак благодаря условностям и предрассудкам; холостяки, засыпали ее цветами; затем друзья, родственники и приверженцы великого трагика, так или иначе заинтересованные в успехе дебюта.

После спектакля барон пригласил нас на ужин, на котором присутствовала также барышня, квартирная хозяйка Марии.

Все были в восторге от успеха и сияли от чувства удовлетворения. Мария оставила румяна на щеках и слегка подведенные глаза и сохранила пышную прическу светской дамы. Она мне не понравилась. Это не была уже девственница-мать, любившая меня, это была актриса с наглым выражением лица и вульгарными манерами, она болтала без умолку, не давала никому сказать слова и приняла оскорбительно высокомерный тон.

Она воображала, что достигла вершин искусства; на мои возражения она отвечала пожатием плеч и почти снисходительно бросала замечания:

— Ты этого не понимаешь, мой милый!

Барон имел вид несчастно влюбленного. Он хотел поцеловать ее, но боялся меня. Выпив чрезмерное количество мадеры, он начал изливаться в горьких жалобах, что искусство, божественное искусство требует таких жестоких жертв! Подготовленные газеты писали об успехе, и ангажемент казался верным.

Двое фотографов оспаривали друг у друга честь снять ее в роли, а одно маленькое новое издательство издало её биографию с портретом восходящей звезды. рассматривая портреты моей обожаемой жены я с изумлением видел, что ни один из них не похож на оригинал. Неужели за короткий промежуток одного года так сильно изменился её характер и выражение лица? Или же она совершенно другая, когда, глядя на нее, я вижу в ней отражение любви, нежности и жалости, таящихся в моих глазах? На фотографиях я вижу неизменно грубое, наглое выражение, черту сильного кокетства, соблазняющую, вызывающую мину. А одна поза положительно вызывает во мне ужас. Она наклонилась вперед, облокотись на спинку низкого стула и бесстыдно выставляя напоказ свою обнаженную грудь, полуприкрытую веером, покоящимся на вырезе платья. Взоры её словно погружены в чьи-то глаза, только не мои, потому что моя любовь, созданная из уважения и нежности, никогда не ласкает ее с тем наглым сладострастием, которое воспламеняет уличных девиц. Эта фотография производит на меня такое же впечатление, как непристойные картинки, продающиеся у дверей кафе; я отбрасываю ее.

— Ты не хочешь взять портрета твоей Марии, — говорит она жалобным тоном, сразу указывающим на всё её ничтожество, в чём она серьезно никогда не признается. — Ты больше меня не любишь!

Когда женщина упрекает любовника, что он ее больше не любит, это значит, что она сама перестала любить его; и я действительно замечаю, как гаснет её чувство.

Она чувствует, что её ничтожная душа впитала из моей мужество и смелость, необходимые для достижения её целей, и теперь начинает отделываться от своего кредитора. Слушая меня, она крадет мои мысли и потом делает вид, что пренебрегает ими.

— Ты этого не понимаешь, мой милый!

Невежда чистейшей воды, умеющая немного болтать по-французски, получившая посредственное образование, выросшая в деревне, не знакомая ни с театром, ни с литературой, обязанная мне тем, что я научил ее чистому шведскому языку, посвятил в тайны просодии и метрики, она обращается со мной как с каким-то ничтожеством.

Теперь, когда должен состояться её второй дебют, я выбираю сам ей роль; большую роль в мелодраме, на которой держится репертуар. Она отказывается! Но через несколько времени сообщает мне, что её выбор остановился на этой же самой пьесе. Я разбираю с ней роль, указываю ей на костюмы, намечаю эффектные места, советую относиться к ним осторожно и обрисовываю характерные черты роли.

Теперь между мной и бароном возникает тайная борьба. Он директор театра королевской гвардии и руководитель играющих солдат, считает себя знатоком театрального искусства, и Мария выбирает его учителем, так как он лучше понимает её так называемые идеи, а меня отвергает. Добродушный полковник создал свою собственную эстетику театра и считает ее реализмом. И в своем реализме ставит банальность, обыденность и пошлость выше всего.

Я ценю этот принцип, когда дело идет о современной драме, развертывающейся в круге повседневной жизни, но он совершенно неприменим к английской мелодраме. Сильные страсть выражаются иначе, чем салонная болтовня.

Эта разница слишком тонка для посредственного ума, который стремится обобщить каждый отдельный случай.

В день дебюта Мария считает нужным показать мне свои платья. Несмотря на мои возражения и просьбы, она выбрала себе пепельно-серую материю, придающею ей мертвенно-бледный вид. В ответ она выставляет мне чисто-женскую причину:

— Но великая артистка X., создавшая эту роль, играла ее в сером платье.

— Совершенно верно, но она не блондинка, как ты, а что идет к брюнетке, то не идет блондинке.

Она меня понимает и сердится!

Я предсказываю ей неудачу, и действительно её второй дебют кончается полным провалом!

Сколько слез, упреков и ссор!

К довершению несчастья, на следующей неделе великая артистка, празднуя какой-то юбилей, выступает в этой же роли, имеет большой успех и получает корзину цветов и целый ворох венков!

Разумеется, вину в неуспехе Мария взваливает на меня, так как я его предсказал, и еще теснее сближается с бароном, благодаря симпатии, связующей между собой людей ничтожных.

Я, ученый, драматический писатель, театральный критик, знаток всех литератур, знакомый, благодаря сокровищнице библиотеки, с литературными явлениями всего мира, я отбрасываюсь в сторону, как негодный хлам, со мной обращаются как с невеждой, рабом, собакой.

Все-таки, несмотря на неудачный дебют, ее приглашают на оклад в две тысячи четыреста франков в год, и она спасена. Но для неё навсегда закрыта карьера великой артистки. Ей дают вторые роли, светских дам, когда нужно показать туалет, и всё её время проходит в совещаниях с портнихами. Три, четыре и даже пять туалетов в один вечер поглощают всё и без того небольшое жалованье.

Какое горькое разочарование! Сколько раздирательных сцен, когда тетрадки ролей становятся всё тоньше и едва содержат в себе десяток фраз. Её комната превращается в мастерскую, полную образчиками, материями и лоскутами. Она, мать, светская дама, бросившая общество и туалеты, чтобы посвятить себя святому искусству, превратилась в портниху, которая до полуночи просиживает за швейной машиной, чтобы показаться буржуазной публике в виде светской дамы.

А жизнь актрисы на маленькие роли, которая часами в бездействии должна ждать своего выхода, стоя за кулисами! Здесь развивается вкус к сплетням, пикантным рассказам, грязным историйкам, порыв к высотам искусства пропадает, крылья опускаются, волочатся по земле и в конце концов мешаются с уличной грязью.

А несчастье не дремлет, и однажды, когда переделываются всё одни и те же платья и не хватает средств на новые, у неё отбирают роли светских дам, и она становится простой статисткой!

Во время всех этих бед не мало огорчений доставляет ей её мать, эта Кассандра, предвидевшая всё заранее; публика, соединяющая в одно много нашумевший развод и смерть ребенка, восстает против бессердечной матери и неверной супруги.

Директор театра должен уступить протесту публики; знаменитый трагик отрекается от неё, заявляя, что он ошибся в её таланте.

Сколько шума и горя из-за каприза непоследовательной женщины!

Среди всех этих бедствий умирает несчастная мать от какой-то сердечной болезни, нажитой, говорят, благодаря скорби о павшей дочери.

И тут моя честность заставляет меня прийти на помощь; я возмущаюсь против этого несправедливого мира и нечеловеческой силой пытаюсь вырвать ее из болота.

Самое подходящее средство для этого — журналистика. Теперь, когда она должна благодарить каждого, кто старается поднять ее, она принимает мое предложение создать для неё еженедельный журнальчик по вопросам театра, музыки, искусств и литературы. Она будет введена в область критики и фельетона и этим самым проложит себе путь к будущим издателям. Она вносит в предприятие двести франков, я беру на себя редактирование и корректуры. Сознавая свою неспособность в качестве администратора и кассира, я предоставляю ей распоряжаться экспедицией и объявлениями, в чём ей может помочь заведующий газетной экспедицией.

Первый номер составлен и, кажется, довольно удачно. Передовая статья одного молодого художника, корреспонденция из Рима, другая из Парижа, музыкальная критика одного известного писателя, сотрудника одной из крупных газет Стокгольма, литературное обозрение, написанное мною и, наконец, фельетон и критика первых представлений Марии.

Все удалось как нельзя лучше, но успех опасной попытки основан на том, чтобы первый номер вышел в назначенный срок; но для этого у нас не хватает необходимых средств и кредита.

Горе мне, что я доверил нашу судьбу женщине!

В день выхода журнала она по обыкновению спит до полудня. Вполне уверенный, что журнал вышел, я отправляюсь в город, но всюду встречаю насмешливые лица.

— Где же можно достать ваш замечательный журнал? — спрашивают меня многие.

— Везде, — отвечаю я.

— Нигде!

Я иду в газетный киоск, там его нет, в типографию — он еще не вышел из печати!

Все пропало! Следует горячая ссора с экспедиторшой, которая ссылается в свое оправдание на свое врожденное легкомыслие, полное незнакомство с издательским делом; в конце концов она сваливает всю вину на заведующего, которому она передала весь материал.

Она потеряла свои деньги, а я — честь и колоссальный, неоплаченный труд.

Единственная мысль утешает меня в моем унынии:

«Мы гибнем невинно!»

Я предлагаю ей умереть вместе, ей потому, что, благодаря своим несчастьям, она стала ни к чему не способна, мне потому, что я раздавлен этой последней неудачной попыткой поднять ее.

— Умрем, — говорю я. — Не будем лежать трупами на улице и мешать движению порядочных людей.

Она не согласна.

— Ты труслива, труслива, моя прелестная Мария! Гораздо бесчестнее заставлять меня быть зрителем твоего падения под смех и насмешки света!

Я бегу в пивную, напиваюсь и крепко засыпаю.

Проснувшись, я отправляюсь к ней. Острым взглядом пьяного я впервые замечаю происшедшую в ней перемену к худшему. Комната неопрятная, платье безобразное, небрежно надетое, маленькие обожаемые ножки всунуты в стоптанные туфли, чулки в некрасивых складках.

О, какая глубина падения!

Ее язык обогатился грубыми выражениями актерского жаргона, движения словно заимствованные с улицы, лицо её полно ненависти, губы злобно сжаты.

Она сидит, склонившись над работой, и не глядит на меня, словно погруженная во мрачные думы.

Не поднимая головы, она вдруг произносит глухим голосом:

— Ты знаешь, Аксель, что должна в нашем положении женщина требовать от мужчины?

Мне становится страшно, но, всё еще надеясь, что я неверно ее понял, я спрашиваю несмело:

— Что?

— Чего требует любовница от своего любовника?

— Любви!

— А еще?

— Денег!

Грубое слово отнимает у неё желание спрашивать дальше; я догадался, что понял ее, и ухожу.

Девка! С подгибающимися коленами тащусь я по пасмурным осенним улицам. Это уже последняя ступень! Плата за любовь! Без всякого стыда она берет это своей профессией!

Если бы она жила в нужде и лишениях! Но она только что получила от матери мебель и бумаги на сумму несколько тысяч франков, правда, в несколько сомнительных акциях; кроме того, она еще получила жалованье из театра.

Это было необъяснимо! Вдруг мне приходит в голову эта девица, её квартирная хозяйка и интимная подруга.

Это была отвратительная женщина с подозрительными манерами сводницы, лет тридцати пяти; у неё не было состояния, она ничего не зарабатывала, всегда нуждалась; но на улице появлялась в роскошных крикливых туалетах, втиралась во все семьи, чтобы в конце концов что-нибудь призанять, и вечно жаловалась на свою несчастную судьбу. Низкая особа, ненавидевшая меня, потому что она отгадала, что я вижу ее насквозь.

Теперь мне вспоминается случай, которому я тогда несколько месяцев назад не придал никакого значения. Эта особа выманила у одной подруги Марии, живущей в Финляндии, обещание ссудить ей тысячу франков. Но обещания та не сдержала. По настояниям этой особы и чтобы спасти честь своей финляндской подруги, осаждаемой требованиями, Мария берет на себя достать денег. Это ей удается. Но финляндская подруга осыпает ее за это упреками. Во время последующих объяснений эта особа объявила себя невинной и свалила всю вину на Марию. Еще тогда я выразил свое нерасположение и подозрение относительно этой сомнительной личности; я просил Марию порвать с этой женщиной, приемы которой были весьма похожи на вымогательство.

Но нет, у неё было слишком много оправданий для лукавой подруги; а позднее она совершенно иначе осветила этот случай и повернула дело так, как будто тут вышло недоразумение; а еще несколько времени спустя всё это превратилось в вымыслы моей порочной фантазии!

Может быть эта авантюристка и внушила Марии мысль подать мне счета за её любовь? Очень возможно; потому что ей было очень трудно произнести слово, не подходившее к её прежнему способу выражений. Так, по крайней мере, мне хотелось верить и надеяться. Если бы она потребовала возвращения денег, потраченных на журнал — это было бы чисто женской математикой; или если бы она настаивала на браке, но супружество было ей противно. Больше не было никакого сомнения! Дело шло о любви и чувственности, которые я вызывал в ней моими ласками, о бесчисленных поцелуях и измятых юбках. Одним словом, мне подали за всё счет! А если бы я со своей стороны подал ей счет за мои ежедневные заботы о ней, за разбитые нервы, за мой мозг, кровь, имя, честь, за мои страдания и мою карьеру!

Нет, она одна была обязана уплатить по счету и не имела ко мне никакого встречного иска. Я проводил вечера в кафе и на улице, раздумывая над проблемой падения. Почему так больно видеть падение человека? Разве мы не видим в этом чего-то противоестественного, принимая, что природа требует развития и шагов вперед и что каждый шаг назад указывает на упадок сил? Точно то же и в общественной жизни, где каждый индивидуум стремится к материальному или моральному совершенствованию. А эта женщина, которую я встретил двадцатилетней, молодой, прекрасной, свободной, искренней, приветливой и воспитанной, как быстро и как низко пала она в течение этих двух лет!

Я был готов взять всё на себя, чтобы уменьшить её вину; это было бы для меня утешением. Но я не имел никакого желания делать из себя козла отпущения! Я внушал ей культ красоты, порядочности, благородства и по мере того, как она присваивала себе вульгарные актерские манеры, я облагораживался; я научился изящным манерам, утонченным приемам и светскому языку, я выработал в себе сдержанность, управляющую волнением и являющуюся отличительной чертой людей высшего класса. В делах любви я по-прежнему оставался целомудренным, Я щадил чувство стыда; я был всегда настороже, чтобы не оскорбить чувства красоты и нравственности, потому что они одни только прикрывают животную сторону акта, который для меня возникает больше из души, чем из тела.

В подобных случаях я применяю силу, но не пошлость, я избиваю, но не раню, я называю вещи их настоящим именем, но никогда не смакую грязных двусмысленностей, мой порыв исходит из глубины моего существа, порождается минутой, вызывается положением вещей, но никогда я не цитирую опереток или пикантных журнальчиков.

Я люблю опрятность и красоту в жизни, я отказываюсь от приглашения на обед, если у меня нет чистой сорочки; я никогда не показываюсь возлюбленной полуодетым или в туфлях; я предлагаю ей бутерброд, простой стакан пива, но всегда на чистой скатерти.

Следовательно, не мой пример заставил ее пасть ниже среднего уровня. Она меня больше не любит и поэтому она не имеет больше желания нравиться мне. Она заботится только о внешности, она чистится и наряжается только для публики, и этим самым она становится публичной женщиной, которая, в конце концов, подает счет за те и другие ласки!

На следующий день я заперся в библиотеке. Я оплакиваю свою любовь, свою чудную, безумную божественную любовь! Всё погребено, и на поле битвы любви всё тихо. Двое мертвых и столько раненых для удовлетворения чувственности одной женщины, не стоящей пары старых башмаков! Если бы её чувственность оправдывалась желанием иметь детей, если бы она хоть руководилась бессознательным инстинктом проституток, которые бывают матерями, которые отдаются, чтобы отдаваться. Но она ненавидит детей, она считает унизительным родить их. Одним словом, это испорченная натура, которая низводит чувства материнства на степень простого наслаждения. Она предназначена для вымирания расы и, сознавая себя существом вырождающимся, обреченным на гибель, она прячется за красивые фразы о жизни для великих целей, для блага человечества.

Она внушает мне ужас, я хочу забыть ее. Я брожу под буками и не в силах отогнать преследующий меня проклятый образ. Она не возбуждает во мне больше желаний, она отвратительна мне, но глубокая жалость, почти отеческое чувство возлагают на меня ответственность за её будущее. Если я покину ее, она совсем погибнет, она пойдет на содержание к барону или станет любовницей первого встречного.

Бессильный поднять ее, не имея сил вытащить ее из болота, я должен свыкнуться с мыслью остаться навеки прикованным к ней, должен видеть, как совершается её падение, которое и меня тянет ко дну, так как желание жить и работать совершенно угасло во мне. Стремление к самосохранению и надежды исчезли; я ничего не хочу, ничего не желаю; я стал бояться людей, и случается, что, подойдя к дверям ресторана, я поворачиваю обратно и отказываюсь от обеда, возвращаюсь домой и ложусь на диван, закутавшись в одеяло. Как раненое на смерть животное, лежу я недвижимый, с пустой головой, не в состоянии ни стать, ни думать, ожидая наступления болезни или конца.

Сидя однажды в задней комнате ресторана, наполненной влюбленными парочками и одинокими обтрепанными юбками, которые боятся дневного света, я вздрагиваю при звуках знакомого голоса, окликнувшего меня.

Это был один неудачник, архитектор, принадлежащий к тому странному кругу людей, члены которого рассеяны по всему свету.

— Ты еще жив, — приветствует он меня, сидя за столиком напротив.

— Отчасти! А ты?

— Не дурно, завтра уезжаю в Париж, получил от одного идиота в наследство десять тысяч франков.

— Желаю счастья!

— К несчастью, я должен один растрачивать наследство.

— Несчастье не так велико, я знаю твою необыкновенную способность тратить целые состояния.

— Совершенно верно! Если хочешь, поедем вместе!

— Я готов!

— Итак, решено!

— Решено!

— Завтра вечером, в шесть часов, в Париж?

— А потом?

— Пулю в лоб!

— Чёрт возьми! Откуда у тебя такая мысль?

— Ее мне внушила твоя физиономия, на которой написано самоубийство.

— Болтун! — Итак, чемодан готов и в Париж!

Придя вечером к Марии, я сообщил ей о своем счастье.

Она с искренней радостью встречает эту новость, желает мне счастья и неоднократно повторяет, что это освежит меня. Одним словом, она довольна, осыпает меня материнскими заботами, которые глубоко трогают меня; мы провели вечер вместе, несколько опечаленные, полные воспоминаний прошлого; о будущем мы почти не говорили, мы больше не верим друг другу. Так мы расстались, предоставив будущему снова соединить нас.

*  *  *

Путешествие действительно молодит меня, я вызываю воспоминания юности и испытываю такую острую радость, что забываю два года бедствий, и ни на одну минуту у меня не является желания поговорить о ней. Вся драма с разводом представляется мне кучей навоза, мимо которого проходишь молча, отплевываясь и не оборачиваясь. Иногда я смеюсь исподтишка, как беглец, решивший не давать себя поймать вторично, и я всецело испытываю чувство должника, ускользнувшего от своих кредиторов в неведомую для них страну.

В Париже в продолжение двух недель мы посещали театры, музеи, библиотеки. Не получая писем от Марии, я жил в надежде, что она утешилась и что всё идет прекрасно в этом лучшем из миров.

Но, спустя некоторое время, утомившись безумной суетней и сильными, новыми впечатлениями, я теряю ко всему интерес и просиживаю целыми днями в своей комнате, читаю газеты, охваченный чувством какого-то необъяснимого томления.

Тут встает передо мной призрак бледной молодой женщины, образ девы-матери, и больше не покидает меня. Образ распутной актрисы исчез из моей памяти, и на поверхность всплывает только баронесса, похорошевшая, помолодевшая, её жалкое тело превратилось в чудную плоть, о которой мечтали аскеты обетованной страны.

Среди этих скорбных и все-таки чарующих мечтаний приходит письмо от Марии, в котором она с полным отчаянием сообщает мне о своей беременности и говорит, что восстановить её честь можно только браком. Не медля ни минуты, я уложил свой чемодан и отправился прямо в Стокгольм, чтобы обвенчаться с ней. Ни разу не возникло у меня сомнения в том, что я отец ребенка; и после того как я спокойно грешил полтора года, я несу последствия, как милость, как конец всех страданий, как факт, который, неся с собой массу ответственности и опасностей, всё же является исходным пунктом для чего-то нового, неведомого. Кроме того еще с детства брак являлся мне чем-то привлекательным, единственной формой совместной жизни обоих полов, — и жизнь вдвоем нисколько не пугала меня. Теперь же, когда Мария почувствовала себя матерью, любовь моя получила новый толчок и вышла очищенной и облагороженной из нашей незаконной связи.

При моем возвращении Мария встретила меня очень немилостиво; она сильно разбранила меня за мой обман. Вынужденный к тяжелому объяснению, я объясняю ей свойство некоторых средств, которые уменьшают опасность, не устраняя ее совсем. К тому же в продолжение прошлого года мы не раз переживали сильную тревогу; и то, что случилось теперь, не должно было нас особенно поражать. Она ненавидит брак и в своем дурном обществе наслушалась, что замужняя женщина-- раба, работающая на мужчину. Так как я сам боюсь рабства, то предлагаю ей современный брак, соответствующий моим склонностям.

Квартира из трех комнат, одна для жены, другая для мужа и одна общая. Ни своего хозяйства, ни прислуги; обед приносят из ресторана, завтрак и ужин готовит приходящая служанка. Таким образом легко сосчитать расход, и устраняется всякий повод к сплетням.

Чтобы сразу отстранить от себя всякое подозрение, что я живу на воображаемое состояние моей жены, я предлагаю полный раздел имуществ. В северных странах приданое считается бесчестием для мужа, в цивилизованных же странах оно является вкладом супруги, который вызывает представление о её независимости от мужа. Чтобы совершенно сгладить дурное впечатление, немцы и датчане ввели в обычай, что новобрачная приносит с собой обстановку, так что супруг должен всегда испытывать чувство благодарности, живя у своей жены, и она взамен этого может воображать, что живет в своем доме и кормит своего супруга.

Мария незадолго перед этим получила в наследство от матери обстановку, состоящую из вещей, не имеющих никакой цены, но для наследницы они были связаны с воспоминанием прошлого и имели старинный вид. А так как обстановки хватало на шесть комнат, то зачем же покупать новую для трех? Она требует, чтобы она обставила квартиру, и я с удовольствием соглашаюсь. Остается еще главный пункт: будущий ребенок. По счастью, вынужденные скрывать его рождение, мы быстро приходим к соглашению. Новорожденного мы поместим в городе же у кормилицы, пока не наступит благоприятный момент, чтобы усыновить его.

Свадьба назначена на 31 декабря, остающиеся до этого два месяца я употребляю на то, чтобы создать себе прочное положение.

Так как Мария в скором времени должна была покинуть театр, я снова берусь за перо и в конце первого месяца я уже передаю издателю томик рассказов — принятых очень благосклонно.

Мне посчастливилось, и меня пригласили в библиотеку ассистентом с определенным окладом в тысячу двести франков; а когда коллекции переведут в новое здание, я буду получать еще шестьсот франков в виде добавочного содержания. Это огромное для нас счастье, и я начинаю надеяться, что несчастье устало преследовать нас.

Крупный финский журнал приглашает меня литературным критиком по пятидесяти франков за статью; а правительственный шведский орган, издаваемой Академией, поручает мне художественные рецензии по тридцати пяти франков за столбец, не считая гонорара за корректуру. издаваемых в это время классиков.

И всё это сыплется на меня в эти два месяца, самые тяжелые и значительные в моей жизни.

Наконец выходят мои рассказы и имеют солидный успех, дающий мне имя художника в этой области. Книга моя кроме того причисляется к тем, которые создают эпохи, потому что я первый ввел современный реализм в шведскую литературу.

Как я счастлив, что моя бедная, обожаемая Мария может выйти замуж за значительного человека, имеющего звание королевского секретаря и ассистента библиотеки, за человека слава которого всё растет, обещая блестящее будущее. Наступит день, когда я снова смогу открыть перед ней сценическую карьеру, которая в настоящую минуту закрыта для неё, благодаря, может быть, незаслуженной неудаче.

Судьба улыбается нам со слезами на глазах. Я продаю свой скарб, увязываю узелок, прощаюсь с моей мансардой, свидетельницей моих страданий и радостей, и отправляюсь в темницу, которой боится каждый, но не мы, предвидевшие все опасности, удалившие все камни преткновения. И все-таки…

Какое Невообразимое счастье быть женатым! Скрывшись от взглядов суетного мира, жить в тесном общении с любимым существом. Я снова обрел семью, кров, покой после бурь, гнездо, ожидающее юное потомство.

Меня окружают вещи, принадлежащие ей, обстановка её родительского дома, и я чувствую себя привитым к её стволу; масляные портреты её предков производят на меня такое впечатление, словно я допущен в их семью, потому что её предки скоро станут предками и моих детей. Я всё получаю от неё; она украшает мои комнаты вещами, принадлежавшими её отцу, кушанье подается на фарфоре её матери, она дарит мне мелочи и безделушки, с которыми связаны воспоминания прежних лет, некоторые из них напоминают о знаменитых военных героях, воспетых великими поэтами родины, что сильно импонирует моему мещанскому духу. Она благотворительница, великодушная расточительница всех даров, и я так ослеплен всем этим, что забываю в конце концов, что ведь это я снова облагородил ее, вытащил из грязи, сделал женой человека с будущим, ее, провалившуюся актрису, осужденную супругу, которую я действительно спас от окончательного падения.

И какая прекрасная домашняя обстановка! Осуществление мечты о свободном браке. Ни брачного ложа, ни общей комнаты, ни общей уборной, так что избегается вся неопрятность священного, законного союза. Какое прекрасное учреждение брак в том виде, как мы осуществили его. Благодаря отдельным спальням, является прекрасный случай желать друг другу доброй ночи так часто и долго, как желаешь, и каждый раз с новой радостью здороваться по утрам, справляясь о сне и здоровье другого. А тайные и нежные посещения спальни, которым предшествует всегда игра в ухаживание вместо насилия, которое влечет за собой общая постель.

И как хорошо работается дома! Жена сидит возле письменного стола и шьет пеленки для будущего ребенка. Прежде мы тратили ужасно много времени на свиданья.

Через месяц совместной жизни наступают преждевременные роды, появляется на свет девочка, слабенькая, едва живая. Ее сейчас же относят к известной своей добросовестностью акушерке, которая живет неподалеку от нас; но через два дня малютка уходит в неведомый мир без боли и страданий от недостатка жизненных сил, получив крещение от акушерки.

Мать встречает это известие с угрызениями совести, к которым, несомненно, примешивается чувство освобождения, так как теперь с неё снимается масса забот и она избегнет осуждения света за ребенка, слишком рано появившегося на свет.

И теперь с обоюдного согласия произносится решение — Детей больше не надо! Жизнь вдвоем, жизнь двух товарищей, мужа и жены, без лишений в любви, каждый за себя прокладывает себе путь к своей цели. Так как она больше не доверяет моей безопасности, то мы прибегаем к простейшим и в то же время безвредным средствам.

Покончив с этим вопросом и отстранив грозящую опасность, мы начинаем жить спокойно, обсуждая свое будущее. Семья моя отвернулась от меня, и я не принес с собой в семью никаких тягостных родственных связей; а жена, у которой в городе только одна тетка, также не стесняет меня своей родней, что всегда служит помехой для новобрачных.

Но немного спустя, недель через шесть, я замечаю, что за спиной жены к нам втерлись две непрошеные особы.

Во-первых пудель, породы Кинг-Чарльс, отвратительное существо с гноящимися глазами, который встречает меня оглушительным лаем каждый раз, как я возвращаюсь домой, словно я не принадлежу к числу домашних. Я не выношу собак, этих защитников трусов, не имеющих мужества кусаться самим; а эта собака еще антипатичнее мне, как наследие прежнего брака, вечное напоминание об отставленном супруге. Когда я в первый раз наказал его, жена сделала мне легкий упрек; она оправдывалась тем, что отвратительное животное было для неё последней памятью об умершей дочери, что она никогда не считала меня таким жестоким и так далее.

Однажды я заметил, что чудовище запачкало большой ковер в гостиной. Я наказал собаку, чем навлек на себя упреки, будто я мучитель, истязающий неразумные существа.

— Но как же быть, мое дитя; ведь глупые животные не понимают человеческих слов.

Она плачет и заявляет, что боится такого злого человека, как я.

Чудовище продолжает пачкать дорогой ковер.

Я решаю приняться за его воспитание и стараюсь убедить жену, что собаки очень понятливы и, запасшись терпением, можно совершить чудеса.

Она приходит в бешенство и в первый раз указывает мне на то, что ковер принадлежит ей.

— Так убери его. Я вовсе не брал на себя обязательства жить в клозете.

Ковер остается, за собакой следят больше, чем прежде, приняв во внимание мою строгость.

Потом начинаются новые неудачи!

Чтобы уменьшить расходы, а главным образом, чтобы избежать лишних хлопот, готовя горячий ужин, я решил есть его холодным. Но, зайдя однажды вечером в кухню, я застаю там служанку, которая жарит на сковородке телячьи котлеты.

— Для кого эти котлеты?

— Для собаки!

Входит жена.

— Дорогая моя…

— Я плачу за это из своих денег!

— Отлично; но я ем холодный ужин, и ты кормишь меня хуже, чем собаку, которую я содержу на свой счет.

Какая добрая! Она платит из своих денег.

Мало помалу пуделя начинают чтить как божество, как мученика, и она заключает союз с подругой, еще новой подругой, для поклонения этому чудовищу, которого они украшают, повязав ему на шею голубую ленточку. И прелестные, женщины оплакивают людскую злобу, воплощенную в моей особе.

Во мне пробуждается смертельная ненависть к этому нарушителю мира, который толчется повсюду. Жена устроила ему ложе из подушки, набитой пером, и кучи платков. Собака загораживает мне дорогу, когда я прихожу к ней здороваться по утрам или захожу к ней вечером. А в субботу вечером, после целой недели упорного труда, когда я рассчитываю посидеть с женой у камина за стаканом вина, беседуя о прошлом и будущем, она проводит три часа в кухне, разводит огонь и переворачивает весь дом, чтобы вымыть это чудовище.

— Неужели она злая? — задаю я себе вопрос, видя её обращение со мной.

— Она злая? С её добрым сердцем, она, приносящая в жертву свое семейное счастье для бедного покинутого животного! — говорит подруга.

Эта низость переходит все границы!

Одно время мне начинает казаться, что обед, приносимый из ресторана, невероятно плох; но милое дитя со своим покоряющим добродушием внушает мне, что я стал очень требователен. И я ей верю, потому что у неё открытая и искренняя душа. Об этом она всегда говорит сама.

Наконец наступает роковой обед. На тарелках лежат только кости и жилы.

— Что это ты нам принесла, милая? — спрашиваю я служанку.

— Сегодня обед был не плохой, но барыня мне приказала отложить лучшие куски для собаки…

Застигнутая на месте преступления женщина — опасное явление, потому что все её вины вчетверо тяжелее падут на твою же голову.

Она сражена, уличена во лжи, даже больше того, — в мошенничестве, потому что уверяла, что кормит собаку на свои деньги.

Немая, побледневшая, она внушает мне только жалость; мне стыдно за нее. Не желая видеть её унижения, я проявил себя великодушным победителем; я утешал ее, потрепал по щеке и просил не огорчаться такими пустяками.

Но она не терпела великодушие и разразилась упреками. Я невоспитанный мужик, если готов уличать ее перед прислугой, я плохо выдрессированное животное. Да, и всё это я! За этим последовал сильный истерический припадок, она вскочила из-за стола, бросилась на софу, кричала как безумная, рыдала и вопила, что умирает.

Я ей не верил и сказал ледяным тоном.

— И вся эта история из-за собаки!

Она отчаянно рыдает, сильный кашель потрясает её еще слабое после родов тело; я еще раз вдаюсь в обман и посылаю за доктором.

Он приходит, выслушивает ее, щупает пульс и раздраженный уходит. В дверях я его задерживаю и спрашиваю;

— Что с ней?

— Ничего, — отвечает он, надевая пальто.

— Ничего?

— Ровно ничего! Ведь вы знаете женщин… Прощайте!

— Если бы я знал тогда то, что знаю теперь, когда я открыл средство сразу излечивать как сильные, так и слабые истерические припадки! Но тогда я еще ничего не знал; я целовал её глаза и молил о прощении. За что? Она прижимает меня к своей груди, называет своим послушным ребенком; я должен беречь ее, ведь она такая слабая и хрупкая, что когда-нибудь умрет, если её милое дитя еще раз повторит подобную ужасную сцену.

Чтобы доставить ей полное удовольствие, я подзываю чудовище, глажу его по спине, и за это целые полчаса меня дарят небесными взглядами.

С этих пор собака невозбранно пачкает повсюду, она поступает так словно из мести! Я удерживаю свое бешенство и жду благоприятного случая, чтобы избавиться от всей этой грязи, в которой я принужден жить.

Удобный момент наступает. Придя один раз к обеду, я нахожу жену в слезах и глубоком трауре, стол не накрыт, служанка отправилась на поиски убежавшей собаки.

Я скрываю свою радость, мне все-таки жаль видеть ее в таком горе; но она не может понять того простого факта, что я сочувствую её печали, хотя и испытываю удовлетворение, что мой враг исчез со сцены.

Она догадывается о том, что происходит во мне, и накидывается на меня:

— Ты радуешься, не правда ли? Тебя забавляет горе твоего ближнего; ты злодей. И ты меня больше не любишь!

— Я люблю тебя, дорогая, но я ненавижу твою собаку!

— Если ты любишь меня, то должен любить и собаку.

— Я люблю тебя, иначе я бы тебя ударил!

Действие этих слов было ужасно. Ударить женщину, мыслимо ли это — ударить! Она горячится и упрекает меня, что это я выпустил или отравил собаку.

После того, как я съездил в полицию и даже на живодерню, нарушитель нашего покоя, наконец, отыскался. Это событие празднуется весьма торжественно, во всём этом принимает участие подруга, которая начинает смотреть на меня, как на отравителя или, во всяком случае, на человека, способного на что-либо подобное.

С этих пор собака запирается в комнате моей жены, и гнездышко любви, изящно убранное мною, превращается в собачью конуру. И без того тесная квартира становится еще меньше, и наша совместная жизнь нарушена. На все мои возражения она отвечает, что это её комната. Я снова начинаю готовиться к ужасному крестовому походу. Я предоставляю ей томиться, пока в ней не заговаривает кровь и она сама не зовет меня.

— Ты больше не заходишь ко мне здороваться, — говорит она.

— Пока дверь будет заперта, я не приду.

Она дуется; я дуюсь тоже и вкушаю горечь безбрачия целых две недели; я вынуждаю ее приходить ко мне в комнату, вымаливать наслаждения, которого она жаждет. Это навлекает на меня её ненависть, пока настроение её снова не меняется.

Наконец, она сдается и решается убить собаку. Но вместо того, чтобы приступить к этому сразу, она приглашает подругу, устраивает прощальную сцену «последних минут приговоренного» и в решительный момент она на коленях умоляет меня поцеловать отвратительное животное в знак примирения, потому что и пуделя имеют душу и, как знать, не встретим ли мы их в другом мире.

Конец песни тот, что я дарю осужденному жизнь, за что получаю нелепое доказательство её благодарности.

Иногда мне кажется, что я заперт в сумасшедшем доме; но всё это не кажется таким дурным, когда любишь!

Поверят ли, что эта сцена с последними минутами приговоренного к смерти пуделя повторялась два раза в год и что эта мука продолжалась шесть лет?

Юный друг, читая эту правдивую исповедь, тебе вероятно стало больно, когда ты в две минуты пробежал историю о пуделе; ты не откажешь мне в твоем глубоком сочувствии, если ты триста шестьдесят пять дней помножишь на шесть и еще высчитаешь, сколько тут будет часов; тогда ты удивишься, что я еще жив. И если я действительно сумасшедший, как утверждает моя жена, то я спрашиваю тебя, кто в этом виноват, как не я сам, так как не решался отравить пуделя!

Вернемся к подруге. Это была старая дева лет за пятьдесят, загадочная, бедная, полная идеалов, давно уже оставленных мною.

Она утешительница моей жены, которая плачет у неё на груди, когда я обижаю пуделя; она выслушивает все её возмущения против брака, рабства и угнетения женщин.

Она довольно скромна и не вмешивается в нашу домашнюю жизнь, так, по крайней мере, мне кажется, насколько я могу видеть при чудовищной работе, отнимающей у меня всё время и делающей меня совершенно слепым и глухим. Но, мне кажется, я знаю, что она занимает у жены деньги; на это я ничего не имею возразить; но однажды я вижу, как подруга несет к закладчику целый пакет золотых и серебряных вещей, чтобы, заложив их, взять себе деньги.

На это я осмеливаюсь сделать жене почтительное замечание, что, несмотря на введенный у нас раздел имуществ, она злоупотребляет нашей дружбой. Я, её муж, отягчен долгами, и я первый, кому она должна была бы принести эти доказательства своей дружбы. А так как каждый свободен обратиться с этим, то я и прошу ее одолжить мне её процентные бумаги, чтобы заложить их.

Она возразила, что теперь, благодаря понижению цен, бумаги потеряли почти всю свою ценность и едва ли могут продаться, и, кроме того, ей неприятно иметь с мужем денежные счеты.

— И имеешь их без всяких поручительств с женщиной, живущей на пенсию в семьдесят пять франков в год! Это поразительно! А мужу, с которым связаны твои интересы, ты отказываешь в поддержке на будущее.

Наконец она соглашается и передает мне весьма сомнительные акции на сумму три тысячи пятьсот франков.

С этих пор она начинает разыгрывать из себя мою благодетельницу и позднее распространила среди всех знакомых слух, что она создала мне известность, пожертвовав всем своим приданым. Как будто еще до знакомства с ней я не выказал себя талантливым драматургом и новеллистом. Но мне доставляет удовольствие стоять ниже её, быть ей обязанным за всё, за мою жизнь, счастье и будущность.

В брачном контракте я настаивал на разделении имуществ главным образом потому, что её денежные дела была спутаны с делами барона; он был её должником. Но вместо того, чтобы уплатить наличные деньги, он выдал заемную расписку. Несмотря на все принятые мною меры предосторожности, на следующий же день после свадьбы меня вызвали в Национальный Банк, чтобы поручиться за эту сумму. На все мои возражения Банк утверждал, что, выйдя вторично замуж, жена моя потеряла свои права и я должен ручаться за её платежеспособность; и, несмотря на мое величайшее нежелание, я вынужден был подписать документ и поставить свое имя рядом с именем барона. Если бы я тогда знал, что я делаю! Но я был доверчивый глупец; я считал правильным всё, что было принято в аристократических кругах.

Барон явился с визитом к новобрачным однажды вечером, когда у меня в комнате сидел один из моих друзей. Посещение нас моим предшественником показалось мне совершенно ненужным, но, так как он не избегал своего заместителя, то я принял его спокойно. Но, провожая моего друга в переднюю, я не счел нужным представить его барону. Этим я заслужил порицание жены, упрекнувшей меня в невоспитанности. Я ответил, упрекнув и ее и барона в таком же отсутствии такта.

Завязался горячий спор, из которого я должен был убедиться, что мне совершенно не хватает воспитания. Мы перескакивали с одного на другое, и, воспользовавшись удобным случаем, я попросил у неё объяснения по поводу некоторых картин, перевезенных из дома барона и теперь украшавших стены моей комнаты.

— Подарки не возвращают, если не хотят оскорбить друзей, — отвечала она мне; к тому же ведь он сохраняет вещи, которые ты дарил ему в знак дружбы и доверия.

Прекрасное слово «доверие» успокаивает меня. Но другой предмет бросается мне в глаза и будит неприятные воспоминания.

— Откуда у тебя этот письменный стол?

— От моей матери!

Это была правда, но она умолчала, что раньше он стоял в квартире её прежнего мужа!

Какое отсутствие деликатности, какая нечуткость, какое невнимание к моему чувству честь! Не было ли это сделано намеренно, чтобы унизить меня перед светом? Попал я в когти мегеры!

Не возражая на её дьявольскую логику, я порешил отдаться на её милость и немилость, убежденный, что её тонкое воспитание поможет мне во всех сомнительных случаях, где не будет хватать моих знаний. У неё был огромный запас ответов на всё. Барон никогда ни одной вещи не купил для дома, всё принадлежит ей одной. И раз барон был согласен пользоваться обстановкой моей жены, то я-то уж совершенно спокойно мог сохранить вещи, принадлежащие моей собственной жене.

Последнее сообщение, что барон пользуется вещами моей жены, доставило мне живейшее удовольствие. А так как картины в моей гостиной служили также доказательством доверия и указывали на идеальный характер наших отношений, то они там и остались висеть. И к тому же я был так наивен, что считал своей обязанностью называть любопытным имя подарившего их.

Если бы я знал тогда, что я, человек среднего класса, обладаю врожденным чувством такта и деликатности, которое часто встречается в низших кругах и совершенно отсутствует в высших, несмотря на весь внешний лоск, каким они прикрывают свою вульгарную душу!

Если бы я знал, какого рода была женщина, которой я вверил мою судьбу! Но я ничего не знал!

Поправившись после родов, Мария почувствовала потребность снова начать выезды. Она бегает по театрам для изучения своего искусства, посещает публичные празднества, а я остаюсь дома и работаю. Под знаменем замужней женщины она снова принята в салоны, закрывшиеся перед разведенной. Она настаивает, чтобы я всюду сопровождал ее, потому что появление в обществе без мужа производит дурное впечатление. Но я не обращаю на это внимания; я указываю на договор о личной свободе, который мы заключили между собой. Я предоставляю ей полную свободу бывать, где ей угодно.

— Говорят, что никогда не видно моего мужа.

— Прекрасно, — отвечаю я, — они это поймут!

В заключение «муж» становится предметом насмешек, и жена приучается обращаться с ним свысока.

Оставаясь в одиночестве дома, я работаю над этнографическим сочинением, которое должно способствовать моему повышению в библиотеке. Я нахожусь в переписке с учеными Парижа, Берлина, Петербурга, Пекина, Иркутска, и на моем письменном столе стягиваются нити сети, охватывающие собой весь старый свет. Мария этого не понимает и сердится, что я ничего не пишу для сцены. Я советую ей подождать и не смотреть на мои работы как на пустую трату времени. Но она ничего не хочет знать о моих научных исследованиях Китая, которые ничего не приносят, и за мое сократовское терпение начинает мучить меня, как Ксантиппа, упрекая, что я трачу её приданое (опять это приданое!) на пустяки!

Во время этой жизни, полной горечи и наслаждений, меня тяготит еще беспокойство о театральной будущности Марии. Уже в марте появились слухи о сокращении труппы королевского театра. В конце мая должны были возобновляться контракты. Три месяца экстренного пролития слез, сверх обычных, и к тому же еще полон дом актеров-неудачников. Мой дух, ставший аристократичным, благодаря развитию знания и таланта, возмущается против этого ничтожного общества бездарностей и невежд, которые с видом величайшей мудрости изрекают оскорбительные банальности, заимствованные из актерского лексикона.

Испытав все мучения от присутствия на подобных сборищах идиотов, я заявляю жене, что я больше не в состоянии участвовать на них; я даю ей совет держаться подальше от этих отверженных и ничтожных, которые только унижают нас и отнимают у нас мужество.

На это она возражает, насмехаясь над аристократами.

— Да, я аристократ, — отвечаю я ей, — в том смысле, что я стремлюсь к вершинам таланта и только к ним, а не к холмам мнимой, унаследованной аристократии. Но это не мешает мне испытывать все страдания «обездоленного».

Когда я теперь спрашиваю себя, как мог я столько лет прожить с моей женой, которая терзала меня, по волоску вырывала мои волосы, вместе с подругой и собакой обкрадывала меня, то мне кажется, я должен приписать это моей нетребовательности и моей аскетической философии, которая учила меня не судить строго людей. Но главной причиной была моя любовь. Я люблю ее так что даже бываю ей в тягость, и иногда она дает мне понять, что моя привязанность ей мешает. Но в те минуты, когда она ласкает меня, когда я кладу мою разгоряченную голову на её колени под нежное прикосновение её рук, играющих с моей львиной гривой — тогда всё забыто, всё прощено, и я счастлив и неосторожно признаюсь, что жизнь моя висит на нитке, клубок от которой она держит в своих руках. И она привыкает к мысли о своем главенстве надо мной, а благодаря ложному понятию, какое я пробуждаю в ней моим добровольным унижением, за мной мало-помалу укрепляется роль несовершеннолетнего ребенка.

С этого времени я всецело отдаюсь в её власть, и в очень скором времени она начинает злоупотреблять своим положением.

Наступает, лето и Мария с горничной переезжает на дачу. Чтобы ей не оставаться одной всю неделю, когда служба удерживает меня в городе, она берет на пансион свою подругу, несмотря на мое опасение, что она не в состоянии будет платить за него, и на мое указание на ограниченность наших средств. Но Мария называет меня жадным скупцом, видящем во всех одно дурное, и я как всегда сдаюсь, чтобы избежать самого худшего — вынужденного вдовства.

Проводя целую неделю соломенным вдовцом, я приветствую воскресенье, как обетованный день, с радостным сердцем сажусь в поезд, иду полмили пешком под палящими лучами солнца, неся вина и закуски на воскресенье. По дороге я радуюсь мысли о встрече с Марией, как она встретит меня с распростертыми объятиями, распущенными волосами и раскрасневшимися щеками, мысленно вкушаю уже приготовленный к моему приезду обед, потому что я еще ничего не ел после утреннего кофе. Наконец появляется чистенький домик между елей на берегу озера. В ту же минуту я вижу, как Мария и её подруга быстро направляются к купальне. Я кричу во всё горло и убежден, что они должны слышать меня, но они ускоряют шаги, словно убегая, поворачиваются ко мне спиной и исчезают в купальне. Что это значит?

При входе в дом меня встречает служанка, она делает смущенное лицо и, видимо, ожидает неприятных расспросов.

— Где барыня?

— Ушла купаться.

— А обед?

— Будет готов только к четырем часам, потому что барыня и барышня встали очень поздно, а барышня отнимает у меня всё время на свое одевание.

— Ты слышала, как я кричал?

— Очень ясно!

Итак, они убежали, подгоняемые угрызениями совести; а я усталый и голодный должен ждать еще два часа.

И такой прием после целой недели работы и тоски; меня оскорбляет мысль, что она убежала, как школьник, выкинувший глупую шутку!

Наконец она возвращается. Она находит меня на софе спящим, в отвратительном настроении. Словно ничего не произошло она целует меня, чтобы разогнать бурю. Но нервам нельзя приказывать, пустой желудок не будет сыт словами, и опечаленное сердце не утешится лицемерными поцелуями!

— Ты сердишься?

— Сердятся мои нервы, пощади хоть их!

— Я ведь не кухарка!

— Я и не думаю требовать этого! Но не мешай кухарке делать свое дело!

— Но согласись, милый, что фрекен Амалия, как жилица, имеет право требовать услуг горничной.

— Ты слышала, как я тебя звал?

— Нет!

Она лжет! Как это больно!

А обед, мой праздничный пир, превращается в мученье. Мария плачет и проклинает брак, священный, радостный брак, единственное счастье, она плачет на груди подруги и расточает свои поцелуи отвратительному пуделю.

Жестокое, неверное, лживое — чувствительное сердце!

И так с бесконечными вариациями продолжается всё лето; и я провожу мои воскресенья в обществе двух глупых женщин и пуделя, убежденный, что всему виною мои расстроенные нервы; и Мария с фрекен Амалией советуют мне обратиться к врачу.

А в воскресенье утром, когда я хочу прокатиться на лодке по озеру, моя обожаемая не выходит до обеда, занятая своим туалетом, я иду гулять один, а потом становится уже поздно.

И чувствительное сердце, колющее меня, как булавками, плачет целое утро о кролике, которого садовник убил для обеда, и вечером, лежа в постели, сознается, что молилась Богу, чтобы кролик не слишком страдал под ножом.

Один психиатр указывал недавно, как на симптом безумия, на преувеличенную любовь к животным в связи с бессердечностью к людям. И это женщина молится за кролика и губит человека! И всегда с улыбкой на устах.

В последнее воскресенье, которое мы проводим на даче, Мария отводит меня в сторону, льстит моему великодушию, взывает к моей жалости и просит меня освободить Амалию от платы за пансион, так как её средства очень ограничены.

Я соглашаюсь без малейших возражений, не выражая даже своего удовольствия, что я оказался прав, не высказывая подозрения, что всё это была подстроенная заранее игра. Она с ног до головы вооружена готовыми ответами на все вопросы и прибавляет в заключение — Впрочем, я могу заплатить за нее!

Совершенно верно, но ведь неудобства и неприятности, какие она причинила мне, останутся неоплаченными? Но с женщин ведь нечего много спрашивать!

В новом году всеобщий крах потрясает страну; банк, акции которого мне одолжила Мария, лопается, и заем должен быть покрыт. Я должен уплатить сумму, за которую поручился, и тут-то и наступает беда! К счастью, после бесконечных затруднений я получаю отсрочку на год.

Ужасный год! Ужаснейший из всех!

Успокоившись немного, я как можно скорее принимаюсь за дело. Продолжая службу в библиотеке, я начал большой современный роман нравов, пишу во всевозможных журналах и газетах, и всё еще нахожу время продолжать свой научный труд. Мария, положение которой в театре очень шатко, получает из милости приглашение еще на год с окладом, уменьшенным до тысячи четыреста франков. Теперь я стою выше её, так как банковский крах совершенно разорил ее.

Она в ужаснейшем настроении духа и вымещает всё на мне. Чтобы восстановить равенство, она вспоминает свою личную свободу и пытается занять денег, но всюду встречает обидный отказ, который, разумеется, переносится на меня.

Не рассуждая, руководимая в сущности самыми добрыми намерениями, она вредит мне, думая спасти себя и облегчить мне заботы!

Но при всём желании признать её добрые намерения, я не могу удержаться, чтобы не останавливать ее.

Она вечно недовольна; и в характере её появилась скрытность. Некоторые случаи указывают мне вскоре на её душевное состояние, которое вызывает во мне положительно беспокойство.

В театре должен был состояться маскарад, и я взял с неё твердое обещание не надевать мужского костюма. Она клянется мне, так как я на этом настаиваю по причинам, которых я не могу уяснить сам себе. На следующий день я узнаю, что она была в черном сюртуке, и мужчины пригласили ее на ужин. Ложь рассердила меня, но ужин окончательно вывел меня из себя.

— Разве я не свободна? — возразила она мне.

— Нет, — отвечаю я, — ты замужем! Мы связаны между собой, так как ты носишь мое имя; если ты мараешь свою репутацию, то моя репутация страдает от этого еще больше.

— Так значит я не свободна?

— Нет, никто не свободен в союзе, где каждый разделяет судьбу другого, связанную с его судьбой. Подумай, что бы ты сказала, если бы узнала, что я ужинал с дамами!

Она заявляет, что все-таки свободна в своих поступках; она свободна пятнать по своему разумению мою репутацию, — вообще делать всё, что ей угодно. Какая дикая женщина! Под свободой она понимает суверенитет деспота, попирающего честь и счастье другого!

После этого случая, кончающегося ссорой, слезами и истерическими припадками, всплывает другой, который беспокоит меня тем сильнее, что я недостаточно знаком с тайнами половой жизни, аномалии которой пугают меня, как всё, чего сразу не понимаешь.

Так однажды вечером, когда горничная готовила постель Марии в комнате соседней с моей, я слышу тихие восклицания и подавленное хихиканье, словно кого-то щекочут. Это мне не нравится, и в необъяснимом беспокойстве, переходящем в бешенство, я сразу распахиваю закрытую дверь и застаю Марию, которая жмет грудь девушки и пытается её поцеловать.

— Что вы здесь делаете, дуры! — кричу я.

— Мы с ней играем, — отвечает нагло Мария. — Какое тебе дело?

— И очень большое. Ступай отсюда!

С глазу на глаз я объясняю ей всю непристойность её поведения.

Она, как и прежде, кидает мне в лицо мое «грязное воображение» и упрекает меня в развращенности, так как я всюду вижу одно распутство.

Опасно поймать женщину на месте преступления; и жена выливает на меня целое помойное ведро брани.

Раз уж разговор коснулся этого вопроса, я ей напоминаю, что прежде она сама признавалась в своей безумной любви к кузине, красавице Матильде; на это она заявляет откровенно и совершенно невинно, что сама удивлялась, как женщина может быть так страстно влюблена в другую.

Успокоенный этим наивным признанием, я вспоминаю, что Мария в гостях у моего зятя совершенно открыто, не краснея и не сознавая неуместности этого, говорила о своей любви к кузине.

Но я все-таки не доверяю ей и в нежных выражениях советую оставить эти шалости, в начале, может быть, и невинные, но могущие повести к непредвиденным последствиям.

Она же болтает всякие пустяки, обращается со мной, как с глупцом — она всегда обращается со мной, как с последним невеждой — и, наконец, объявляет, что все мои рассуждения неверны.

К чему объяснять ей, что уголовное уложение наказывает подобные преступления каторжными работами! К чему упрашивать ее понять, что прикосновение к грудным соскам женщины возбуждает в ней чувственность! В медицинских книгах это называется пороком. Все убеждения напрасны!

Я распутник, опытный во всех пороках, и она стремится продолжать свою невинную игру!

Она такая невинная преступница, что ее скорее следует запереть в каком-нибудь доме и поручить её воспитание подходящим для этого женщинам, чем заключить ее в тюрьму.

К концу весны в нашем доме появляется новая подруга, актриса лет тридцати, еще хорошо сохранившаяся, которой также грозит увольнение, — она подруга Марии по несчастью и потому достойна её сожаления. Мне грустно глядеть на эту когда-то известную красавицу, которую по каким-то неведомым причинам выбрасывают за дверь, может быть потому, что на сцене должна выступить дочь первой трагической актрисы, а каждая победа требует гекатомбы жертв.

Тем не менее она была мне крайне несимпатична, она казалась хитрецом, высматривающим добычу; казалось, она льстит мне и обвораживает меня, чтобы обмануть мою проницательность.

По временам между старой и новой подругой происходят сцены ревности, одна безжалостно нападает на другую; но на это я не обращаю никакого внимания.

В конце лета оказывается, что Мария снова беременна, рождения ребенка надо ждать в феврале. Это поражает нас, как громовой удар; теперь всё дело в том, чтобы на всех парусах домчаться в гавань, прежде чем наступит знаменательное событие.

В ноябре я выпускаю в свет свой роман, он имеет шумный успех и приносит мне много денег — мы спасены!

Я достиг цели, пробился, признан известным писателем, вздыхаю свободно после долголетней нужды, и мы с необычной радостью ждем рождения ребенка. Мы заранее уже окрестили его, а к Рождеству накупили подарков, расставили их, и все друзья спрашивали нас, как поживает «детка», словно она уже родилась.

Упрочив за собой славу, я снова пытаюсь реабилитировать Марию и завоевать ей сценическую карьеру. Для этого я пишу четырехактную пьесу для королевского театра, я создаю симпатичную женскую роль, чтобы вернуть Марии расположение публики. И как раз в день рождения дочери я получаю извещение, что драма моя принята и главная роль поручена Марии.

Все идет как нельзя лучше в этом лучшем из миров, а рождение ребенка снова укрепляет связь между родителями.

Наступили лучшие времена моей жизни; мы не терпим ни в чём недостатка. Мать, уважаемая, любимая, готовая снова ожить, расцветает своей прежней красотой, и всё, что было несправедливого к первому умершему ребенку, превращается в удвоенную заботливость о новорожденном.

Наступает лето, я могу взять отпуск на несколько месяцев; мне хотелось бы пожить с семьей на каком-нибудь уединенном зеленом островке в Стокгольмском заливе.

В это же время я получаю крупное вознаграждение за мой научный труд. Мое исследование удостаивается особенной честь быть прочитанным в Institut de France перед Академией наук, меня выбирают в члены научные заграничные общества, а русское Императорское географическое общество удостаивает меня медали.

В тридцать лет я добился почетного места в литературе и науке, передо мной открывается блестящая будущность, и я счастлив, что могу сложить все мои трофеи, к ногам Марии, которая сердится на меня за то, что я нарушил равновесие. И я стараюсь еще больше принизить себя, чтобы избавить ее от унижения принадлежать мужчине, который стоит выше ее. Как великан, я позволяю ей играть моей бородой, и скоро она начинает злоупотреблять этим, она унижает меня перед прислугой, в присутствии друзей дома и, главное, на глазах своих подруг. Возвеличенная мною, она становится заносчивой и, чем сильнее я унижаюсь, тем больше топчет она меня. Я оставляю ее в заблуждении, что она создала мою славу, которую она, по-видимому, игнорирует и презирает, мне доставляет удовольствие стоять ниже её, быть пренебрегаемым мужем очаровательной женщины, так что в конце концов она. начинает считать себя гением. Это же проявляется и в незначительных эпизодах повседневной жизни. Так как я очень хороший пловец, то я учу Марию плавать и, чтобы подбодрить ее, представляюсь трусом, и ей весело хвастаться предо мной и выставлять меня в смешном виде, и этим она доставляет мне невыразимое удовольствие.

И, поклоняясь в женщине матери, я совершенно забываю, что я связан с тридцатилетней женщиной. Опасный момент близок, показались уже многие тревожные признаки, может быть и незначительные, но несущие в себе зародыш многих столкновений.

После родов к разладу духовному присоединяется и телесный, и любовные объятия тяготят нас. Когда она чувственно возбуждена, она становится бесстыдна, как кокотка, а желая возбудить мою ревность или охваченная необузданными дикими желаниями, она предается беспокоящему меня сладострастию.

Однажды в ясное утро мы выплыли далеко в озеро на парусной лодке в сопровождении молодого рыбака. Я управляю рулем и большим парусом, рыбак — фоком. Он сидит напротив моей жены. Ветер падает, и в лодке становится тихо. Вдруг я замечаю, что рыбак исподтишка поглядывает на ноги моей жены, но мне не видно, выставляет ли она ногу намеренно. В то же время я замечаю, что Мария жадно смотрит на тело рыбака. Я притворяюсь глубоко задумавшимся и делаю движение, чтобы напомнить ей о моем присутствии. А Мария с большим самообладанием переводит взгляд на большие сапоги юноши и довольно неискусно прикрывается глупым вопросом.

— Скажи-ка, что стоит пара таких сапог!

Я спрашиваю себя, как мне отнестись к этому глупому вопросу. Чтобы обрезать нить её нехороших мыслей, я под каким-то предлогом желаю поменяться местами. Я стараюсь забыть взволновавшую меня неприятную сцену, я уверяю себя, что я нехорошо видел, но мне вспоминаются подобные же сцены, когда она глядела на меня своим чарующим взглядом и всматривалась в линии моего тела, скрытые одеждой.

Неделю спустя, мое подозрение снова проснулось, благодаря одному случаю, почти окончательно разбившему мои надежды пробудить мать в этой испорченной женщине.

Один из моих друзей, навестив нас, был очень любезен с Марией, на что она отвечала ему довольно некрасивым кокетством. Когда стемнело, мы пожелали друг другу спокойной ночи, и Мария отправилась спать.

Но, полчаса спустя, я услыхал на балконе голоса, вышел и застал Марию и друга сидящими за бутылкой, коньяку. Я принимаю невинный вид, но на следующий день я осыпаю ее упреками в наглости, с какой она делает меня посмешищем всего общества.

Она только смеялась и уверяла, что я слишком подозрителен, что у меня испорченное воображение, — одним словом, разыграла свою обычную роль.

Я сержусь, а с ней делается истерический припадок, и вот я прошу простить мне мою несправедливость, которая заключается в том, что я нахожу неприличным её странное поведение.

Но меня окончательно обезоруживает её боевая фраза: — Неужели ты думаешь, мой милый, что я еще раз хочу пережить все неприятности развода?

С мыслью о жертвах последних лет я спокойно засыпаю сном обманутого мужа.

Что такое кокетка? — Женщина, которая соблазняет. А кокетство? — Это завлечение и ничего больше.

А ревность? — Боязнь потерять самое дорогое! А ревнивец? — Муж, который делает себя посмешищем по той смешной причине, что ему не нравится потерять самое дорогое!

Успех мой растет; долги уплачены, золото положительно сыплется не меня; хотя я выдаю достаточно много на хозяйство, но оно ведется очень беспорядочно; Мария заведует всей кассой, ведет счета и постоянно требует еще денег. Это снова вызывает горячие ссоры.

В это же время кончается её сценическая карьера, и я должен нести на себе все последствия этого. Разумеется, это моя вина, так как она вышла за меня замуж. Роль, которую я написал для неё, забыта; она испортила ее, сыграла в высшей степени бледно.

В это же время мало-помалу возникает это отвратительное явление, называемое «женским вопросом», благодаря пьесе знаменитого норвежского мужчины — синего чулка; и безумие порабощенных женщин охватывает все слабые души. Но я не поддаюсь этому, и меня объявляют врагом женщин.

Когда однажды в пылу ссоры я позволил себе храбро высказать Марии всю правду, она вознаградила себя сильным истерическим припадком. К этому времени появились уже великие открытия девятнадцатого века в области невропатологии. И они были просты, как и все серьезные вещи.

Пока больная продолжает еще рыдать, я хватаю бутылку с водой и громовым голосом изрекаю магическую фразу:

— Вставай, или я оболью тебя!

Рыдания мгновенно смолкают, и в глазах обожаемой женщины светится величайшее изумление, сердечная благодарность и смертельная ненависть.

Сначала я испугался; но во мне проснулся мужчина, и я не отступаю; я еще раз поднимаю бутылку и говорю:

— Брось свои фокусы, или я тебя утоплю!

Она встает и бранит меня негодяем, подлецом, низким человеком — доказательство, что лекарство подействовало!

Вы, мужья, — обманывают вас, или нет, — поверьте, я самый ваш искренний и преданный друг. Я завещаю вам драгоценное средство излечивать величайшее притворство, и будьте уверены, что оно надежно!

С этой минуты моя гибель — вопрос решенный для моей жены, и обожаемая женщина начинает ненавидеть меня! Так как я опасный свидетель её женских причуд, то весь её пол обрекает меня на материальную и моральную гибель, и мстительница берет на себя трудную и неблагодарную задачу замучить меня до смерти.

Затем после страшной борьбы новая подруга берется жилицей в меблированную комнату, отделенную от нашей квартиры. Мария даже хотела взять ее на пансион. Но против этого я решительно восстал. Несмотря на всю осторожность, я всюду в квартире натыкаюсь на прекрасную подругу и её платья, так что, в конце концов, мне начинает казаться, что у меня две жены. А когда я хочу провести вечерок с женой, она забирается в комнату подруги, и они вдвоем высмеивают меня, курят мои сигары и пьют мой пунш. Я начинаю ненавидеть подругу и почти уже не скрываю этого. И каждый раз, когда я бываю недостаточно вежлив с «бедным ребенком», Мария осыпает меня упреками. После того как я снова отвоевываю свою жену мне — её мужу — и её ребенку, которого она поручила противной сорокалетней мегере, — прекрасная подруга заводит дружбу с кухаркой, и обе они напиваются моим пивом, так что служанка засыпает у плиты и портит кушанья, не считая уже невероятного расхода на пиво, доходящего до пятисот бутылок в месяц. В конце концов мне начинает казаться, что прекрасная подруга не прочь и от мужской дружбы и что она выбрала меня своей добычей. Однажды Мария показывает мне пальто, которое я должен ей купить; фасон и цвет мне не нравятся, и я предлагаю выбрать другое. Подруга оставляет его для себя, и дело на этом кончается. Через две недели магазин присылает мне счет за пальто на имя моей жены. Разобрав всё дело, я увидел, что Марию убедили обмануть мужа приемом, хорошо известным в театральном полусвете.

По обыкновению весь гнев виновной изливается на меня, и я советую Марии порвать опасную дружбу с авантюристкой. Дело идет всё хуже и хуже! В другой раз Мария, разыгрывая из себя сострадательную женщину и покорную супругу, смиренно обращается ко мне со странной просьбой разрешить ей проводить бедное дитя к одному старому другу её покойного отца, у которого та хочет попросить взаймы. Эта просьба поражает меня, я чую опасную ловушку, так как знаю дурную репутацию подруги, про которую говорят, что она живет со стариками, и, охваченный страхом, я умоляю Марию именем её невинного ребенка пробудиться от сна, который столкнет ее в пропасть. В ответ она кидает мне свою вечную фразу о моем испорченном воображении. С больной головы на здоровую!

По случаю завтрака, который дает красавица, чтобы вырвать у одного знаменитого актера обещание жениться, новое явление окончательно вылечивает меня от моей летаргии.

Распили уже несколько бутылок шампанского, и дамы-- по обыкновению — опьянели. Мария сидит в кресле, а на её коленях лежит красавица — подруга, которую она обнимает и горячо целует. Привлеченный странным зрелищем, которое, казалось, подтверждало ходившие сплетни, знаменитый актер подзывает своего приятеля и указывает ему на женщин.

— Полюбуйся-ка на них!

Без сомнения, это был намек на ходившие сплетни, и под шутливым возгласом скрывался слишком явный намек.

Что было делать?

Придя домой, я начал умолять Марию очнуться от самообмана и ради честь ребенка бросить это странное поведение, губящее её репутацию. Она откровенно сознается, что ей доставляет удовольствие видеть красивых девушек, что она целует их грудь и что подруга была не единственной, то же самое она проделывала и с другими приятельницами и ни за что не откажется от этой невинной игры, которая может казаться развратом только моему испорченному воображению.

Нет никаких сил заставить ее понять свое заблуждение! Мне остается только вызвать новую беременность, чтобы пробудить в ней материнское чувство! Она приходит в бешенство, но её положение снова приковывает ее на несколько месяцев к семейному очагу.

После родов в ней замечаются новые черты. Страх перед последствиями её порочных наклонностей заставляет ее разыгрывать кокетку, или же в ней снова пробудился инстинкт женщины, но с этих пор она начинает ревностно ухаживать за мужчинами, всё это происходит слишком явно, чтобы я мог серьезно ревновать ее.

Теперь, не имея ангажемента и занятий, она открыто проявляет свой капризный, деспотический, отвратительный характер и ведет смертельную войну.

Однажды она начинает мне доказывать, что трех служанок держать дешевле, чем двух, а так как нет никакого смысла спорить с помешанной, я беру ее за руку и вывожу за дверь. Она клянется мне отмстить и нанимает третью служанку, в результате никто не занимается хозяйством, всё идет Бог знает как, а три служанки ежедневно напиваются и устраивают со своими любовниками свадебные пиры. К довершению моего семейного счастья заболевает ребенок. Это влечет за собой увеличение штата до пяти служанок (не считая двух врачей) и дефицит в пятьсот франков в один месяц. Я удваиваю свои старания покрыть его, но мои нервы начинают отказываться служить мне.

Кроме того она вечно попрекает меня за растрату её сомнительного приданого, заставляет меня высылать в Копенгаген пенсию её тетке, которая тоже упрекает меня, что я растратил её состояние, и утверждает, что мать Матильды настоятельно требовала, чтобы Мария обязалась делиться с теткой. Это еще новая история — я получаю в наследство тетку, которая ничего не делает и ни к чему не способна, но обладает весьма алчным характером; особенно принимая во внимания, что всё состояние — один вымысел. Но я соглашаюсь, я даже даю убедить себя поручиться за прежнюю подругу, таинственную авантюристку №1. Я обязуюсь выполнять всё, потому что обожаемая моя решила продавать мне свои знаки внимания и в награду за одно объятие я объявляю, что виноват во всём я, что я растратил её состояние и состояние её тетки, что я разбил её карьеру, женясь на ней, что я подточил её здоровье. С этой минуты в наш брак введена легальная проституция.

Благодаря моей покорности, она сочиняет басню о моих злодействах, эта басня проникает в скандальную прессу и разносится по городу подругами, выгнанными мною из дому.

Она охвачена бешеным безумием разорить меня. В этом году я выдал ей на хозяйство двенадцать тысяч франков и все-таки я вынужден взять у издателя аванс. Когда я жалуюсь на наши огромные расходы, она возражает:

— Зачем же ты плодишь детей и делаешь несчастной жену? И я тоже загубила всю свою жизнь ради бездельника.

На это я отвечаю:

— Дитя мое, когда ты была баронессой, твой муж выдавал тебе три тысячи франков и делал долги в придачу, а теперь ты получаешь втрое!

Она не отвечает и заставляет меня томиться, а когда наступает ночь, я соглашаюсь, что три тысячи в три раза больше, чем двенадцать, соглашаюсь, что я ничтожество, честолюбец, тщеславный глупец, возвысившийся на счет своей обожаемой жены, обожаемой именно в ночном одеянии!

Чтобы излить свою желчь, она пишет первую главу романа, где дело идет о порабощенной женщине, эксплуатируемой преступным мужем, между тем как её образ белокурой, кроткой матерински-нежной мадонны проходит во всех моих произведениях; я курю ей Фимиам и создаю бессмертную легенду об этой чудной женщине, Божьей милостью ниспосланной в полную скорби жизнь поэта. Её отвратительная личность, окруженная незаслуженным ореолом, появляется во всех критических статьях, неустанно восхваляющих писателя — пессимиста.

И чем больше я страдаю от необузданных порывов этой женщины, тем сильнее стараюсь я позолотить её головку мадонны; чем сильнее гнетет меня действительность, тем высший полет приобретают мои-мечты об обожаемой! О, моя дорогая!

Иногда мне кажется, что она ненавидит меня и с радостью избавилась бы от меня, чтобы начать всё это с третьим. Иногда мне кажется даже, что у неё есть любовник, потому что в её чертах я замечаю какой-то незнакомый мне отпечаток, и мое подозрение подтверждается её холодностью к моей любви.

В наш брак внезапно врывается настоящая ревность, и широко распахиваются двери ада.

Она вдруг объявляет, что она больна; она не знает чем именно; у неё болит где-то в спине, не то в позвоночнике, не то в пояснице. Я зову детского врача, старого университетского друга. Он находит ревматические узлы в спинных мышцах и прописывает массаж. Я ничего не могу возразить против этого, так как дело ясно, и Мария начинает свои ежедневные визиты к врачу. Так как мне незнакомы особенности этого лечения, то, погруженный в работу, я не обращаю на это внимания! Боли очевидно у неё не сильные, потому что она всегда на ногах, посещает театры и бывает в гостях, где засиживается очень поздно.

Когда мы были однажды в гостях, одна дама жаловалась на недостаток женщин-врачей, так как при медицинском осмотре и при лечении дамы вынуждены раздеваться перед мужчинами. И, обращаясь к Марии, она спросила:

— Не правда ли, это очень неприятно?

— Ах, но ведь это же доктор!

Только теперь стала мне ясна сущность массажа, особенно благодаря сладострастному выражению лица Марии, так хорошо знакомому мне, и страшное подозрение сжало мне сердце.

Она раздевается перед холостяком, известным развратником, и ничего не говорит мне об этом. Оставшись наедине, я обращаюсь к ней с вопросом. Она, нисколько не смущаясь, объясняет мне, как всё происходит. Она не снимает юбок, но поднимает рубашку, обнажая спину.

— И тебе не стыдно?

— Чего?

— Ведь меня же ты стыдишься!

Два дня спустя тот же врач заходит взглянуть на одного из детей. Из моей комнаты я слышу более чем странный разговор между женой и врачом, затем смех и шепот. Потом дверь отворяется, и оба выходят, насмешливо улыбаясь.

Обуреваемый мрачными мыслями я довольно неудачно завожу разговор мы говорим о женских болезнях.

— Ты ведь понимаешь, старина, в женских болезнях… не так ли?

Мария бросает на меня взгляд, исполненный такой злобы и ненависти, что дрожь пробегает у меня по спине.

После ухода врача она обрушивается на меня.

На это я кидаю ей в лицо: «Девка!»

Слово это вырвалось у меня против воли в каком-то внезапном порыве.

Но раскаяние сейчас же начинает терзать меня, и в присутствии детей я падаю перед ней на колени и в слезах прошу прощенья.

Она разыгрывает из себя оскорбленную, и только через два часа мне едва удается успокоить ее.

Чтобы загладить свою отвратительную несправедливость и под влиянием её возрастающей ненависти я решаюсь отпустить ее в Финляндию поразвлечься и отдохнуть; в продолжение нескольких недель она будет выступать там на сцене.

С этой целью я списываюсь с директором театра и, получив согласие, стараюсь раздобыть денег.

Наконец она уезжает, одерживает патриотические победы и получает венки от родственников.

Во время её отсутствия я с детьми живу в деревне; я внезапно заболеваю и, думая, что близок к смерти, вызываю ее телеграммой, что никак не могло нарушить её планов, так как гастроли её были уже кончены.

Найдя по возвращении меня уже здоровым, она обвиняет меня в том, что я ложной телеграммой оторвал ее от невинного удовольствия погостить у родных.

По её возвращении к домашнему очагу я открываю в ней новые черты характера, внушающие мне опасения.

Против своего обыкновения она, оставшись наедине со мной, всецело и страстно отдается наслаждениям любви…

Откуда это внезапное самозабвение и полное отсутствие страха перед беременностью, задаю я себе вопрос, но не имею никакого желания исследовать его. В следующие дни она всё время говорит о своих развлечениях в Финляндии и, выпив лишнее, рассказывает мне, что познакомилась на пароходе с одним инженером. Это был образованный современный человек, который внушал ей убеждение, что никаких грехов не существует, всё зависит от обстоятельств и судьбы.

— Совершенно верно, дитя мое; но всякий поступок влечет за собой последствия. И допустив даже, что нет никаких грехов, так как нет никакого личного Бога, мы все-таки ответственны перед теми, кому мы наносим несправедливость; и, если не стоит говорить о грехе, то остается все-таки преступление, пока существует закон; и, откидывая теологическое понятие греха, мы сохраняем все-таки представление о возмездии или, если хочешь, мести тому, кто нанес нам вред.

Она становится серьезна, но делает вид, что не поняла. Наконец, она заявляет:

— Мстят только злые люди!

— Согласен, но на свете так много злых людей; и никогда нельзя быть уверенным, что не встретишь более сильного, который не даст безнаказанно ранить себя!

— Судьба управляет всеми нашими поступками.

— Конечно, но судьба направляет также и кинжал в руке мстителя.

В конце месяца у неё выкидыш.

Измена кажется мне несомненной! С этих пор подозрительность моя всё растет, потому что её поступки начинают внушать мне опасение.

В это же время она начинает внушать мне, что я безумец и что вся моя подозрительность происходит от извращенного воображения.

Еще раз она прощает меня, и в знак примирения я пишу драму с главной женской ролью, которую никак нельзя испортить. Семнадцатого августа я передаю ей дарственную запись на мою драму, по которой она может ставить ее где ей угодно и играть любую роль. Я два месяца работал над этим подарком, который она приняла без единого слова благодарности, как жертву, подобающую её величеству отставленной актрисе.

А между тем хозяйство всё больше идет в упадок, и я ничего не могу поделать, потому что малейшее замечание или указание встречается как оскорбление и отклоняется. И я должен сложа руки смотреть на воровство прислуги и на небрежный уход за детьми.

К беспорядку в доме присоединяются еще вечные ссоры.

Вернувшись из поездки в Финляндию, которую она совершила на мой счет, она привезла с собой двести франков, оставшиеся ей от гастролей. Так как все деньги у неё, то мне приходится запоминать всё это на память. Но до назначенного срока она просит у меня денег. Изумленный этим неожиданным требованием, я осмеливаюсь вежливо спросить, что же она сделала со своими деньгами. Она одолжила их своей подруге. Она ссылается на закон и утверждает, что имеет право располагать тем, что зарабатывает своим личным трудом.

— А я? — спрашиваю я ее. — Отнимать у хозяйства не значит распоряжаться.

— Женщина совсем другое дело!

— Порабощенная женщина! Раба, заставляющая мужа работать на нее! Вот результаты увлечения женским вопросом!

Все, что говорил Эмиль Ожье о разделении имуществ в браке, осуществилось; муж обращен в раба. И действительно, есть мужчины, которые вдаются в обман и сами себе роют могилу!

По мере того как росло мое семейное несчастье, я прибег к моей литературной славе, чтобы искоренить старинные предрассудки и вкоренившиеся суеверия, тяготеющие над отжившим обществом. Я издаю томик сатир и бросаю полные пригоршни камней в известнейших шарлатанов столицы, причисляя к ним и бесполых женщин. Меня обвиняют в клевете, и Мария умеет извлечь из этого выгоды. Она заключает союз с моими врагами, день и ночь разыгрывает из себя порядочную женщину и жалуется на свое несчастье быть связанной с таким ужасным человеком; теперь она забывает, что, кроме сатирика, существует еще известный романист и драматург. Она — святая мученица и считает вполне уместным оплакивать несчастную будущность своих детей, которые должны нести на себе последствия бесчестной деятельности своего порочного отца, растратившего её приданое, разбившего её сценическую карьеру и так дурно обращающегося с ней. В это же время в одной продажной газете появляется заметка, сообщающая что я сошел с ума! И подкупленная статья распространяет все сказки, измышленные Марией и её подругами, со всеми грязными вымыслами, которые теснятся в этой порочной женской головке.

Она выиграла игру и теперь, видя меня низвергнутым, она поднимает голову и разыгрывает святую мать погибшего ребенка и своим очаровательным обращением со всеми, кроме мужа, она завоевывает себе всех моих друзей, как истинных, так и ложных. Изолированный от всех, отданный во власть вампиру, я отказываюсь от всякой обороны. Разве я могу поднять руку на мать моих ангелов, на женщину, которую я всё еще обожаю? Никогда!

Я сдаюсь. Теперь на людях она обращается со мной крайне нежно, зато дома — с оскорбительным презрением.

Излишек работы и неприятностей, наконец, сражают меня, и я заболеваю; я страдаю головными болями, расстройством нервов и желудочным недомоганием. Странные последствия умственного переутомления! Удивительно, что все эти болезни проявляются тогда, когда я объявляю свое намерение ехать за границу; это был единственный способ вырваться из сети бесчисленных друзей, окружающих мою жену и постоянно выражающих ей свое сочувствие.

Разбитый, уничтоженный, лежу я на диване, смотрю на играющих детей, мысленно переживаю прежние прекрасные дни и готовлюсь к смерти; я не хочу оставлять никаких записок о причинах моей смерти, о моих низменных подозрениях!

Я хочу исчезнуть, убитый женщиной, которой я прощаю!

Лимон выжат, и Мария смотрит на меня взглядом, словно вопрошающим, скоро ли я перейду в другой мир, чтобы она могла спокойно пользоваться доходами с полного собрания сочинений знаменитого писателя, а пожалуй, и добиться от правительства пенсии для детей.

Поднятая своим сценическим успехом, который я создал ей своей пьесой — солидным успехом, доставившим ей звание первой трагической актрисы — она получает еще роль, которую желает. Эту роль она проваливает; теперь она сознает, что это я создал и реабилитировал ее, и ненависть моей должницы растет с каждым днем. Она обращается во все театры, надеясь получить ангажемент, но всё напрасно. Наконец, она заставляет меня написать в Финляндию, я должен покинуть родину, друзей и издателей и поселиться среди её друзей, т. е. моих врагов. Но финляндцы не хотят ее, и карьера её кончена.

В это же время она разыгрывает из себя эмансипированную женщину, свободную от всяких обязанностей по отношению к мужу и детям, и, так как мое здоровье не позволяет мне принимать участия на артистических вечеринках, то она посещает их одна. Иногда она возвращается только под утро, пьяная, поднимает такой шум, что будит весь дом, и я с отвращением слышу, как она проходит в комнату детей, где теперь спит.

Что мне делать в таких случаях? Образумить жену? Нет! Развестись? Нет! Семья стала для меня организмом, живой составной частью которого являюсь я сам. Я не мог бы жить один; один с детьми без матери-- тоже нет; моя кровь течет по большим артериям, исходящим из моего сердца, разветвляющимся в чреве матери и кончающимся в маленьких тельцах детей. Это целая система кровеносных сосудов, переплетающихся между собой, и если обрезать хоть один из них, я потеряю жизнь и кровь, которая погибнет бесследно. Поэтому измена жены является тем более ужасным преступлением, и я готов кричать вместе с известным писателем: «убить ее!»; ведь я убит на смерть сомнением в моем потомстве, сомнением, вызванным во мне бессовестной матерью.

Мария же, ставшая в высшей степени либеральной в вопросе о правах женщины, изрекает новую истину, что жена нисколько не наказуема, изменяя мужу, потому что она не его собственность.

Я не могу унизиться до шпионства и не хочу никаких доказательств — это было бы моей смертью. Мне нравится постоянно заблуждаться, жить в воображаемом мире, который я могу окутывать поэтической дымкой.

И всё же я люблю детей, они принадлежат моему существу, как будущая жизнь, и теперь, когда я лишен надежды на загробную жизнь, я колеблюсь в воздухе, как призрак, и впитываю воздух случайно выросшими корнями.

Мария, по-видимому, нетерпеливо следить за проблесками моей жизни и, лаская меня, как нежная мать, в присутствии посторонних, оставшись наедине, она изводит меня. Чтобы ускорить мою смерть, она начинает ужасно обращаться со мной. Теперь она изобрела новую пытку. Во время моих припадков слабость она обращается со мной, как с расслабленным, и в высшей стадии своей мании величия она грозит мне побоями, заявляя, что она сильнее меня. И она подходит ко мне, уже подняв руку. Тогда я вскакиваю, схватываю ее за обе руки и бросаю на диван.

— Сознайся, что, несмотря на свою слабость, я сильнее тебя! — кричу я ей.

Она не сознается и с жалобной миной, бесясь на свою неудачу уходит, грозя мне.

В борьбе она пользуется всеми преимуществами, которыми обладает как женщина и актриса. Подумать только, что я, заваленный работой, бессилен перед праздной женщиной, которая целый день на свободе плетет интриги, так что в скором времени муж запутается в их сетях, охватывающих его со всех сторон.

В то время как она выставляет меня перед всем светом каким-то расслабленным, чтобы добиться оправдания своему преступлению, я умалчиваю от стыда и сожаления об её телесном недостатке, появившемся после первых родов и усилившемся после последующих. Позволит ли себе муж, никогда и никому не доверявший тайн брака, рассказывать о недостатках своей жены?

Она преследует меня с неукротимой злобой, а я снова и снова прошу её милости, для достижения которой я хватаюсь за средства, противные мне, но которые могут доставить ей желаемое удовлетворение. Итак, у неё не было никакой причины жаловаться; но у неё была собачья порода, она хотела наслаждаться всем, хотя бы это стоило счастья её самой и детей. «В любви побеждает только тот, кто бежит», учил Наполеон, великий знаток женщин. Но бегство невозможно пленнику, а еще более приговоренному к смерти.

Я отдохнул, и мысли мои прояснились; так как я освобожден от работы, то подготовляю вылазку из крепости, которая охраняется Марией и одураченными ею друзьями. Я прибегаю к военной хитрости и посылаю врачу письмо, в котором высказываю свое опасение, что мне грозит безумие, и предлагаю в виде лечения поездку за границу. Врач соглашается, и я спешу сообщить Марии мое неизменное решение.

— Это предписал доктор.

Это было её выражение, когда она предписывала докторам то, что ей было желательно.

При моем заявлении она бледнеет:

— Я не хочу покидать родину!

— Родину! Твоя родина Финляндия, и я положительно не понимаю, что ты теряешь в Швеции, где у тебя нет ни родных, ни друзей, ни театра.

— Я не хочу!

— А почему?

Она запинается, но затем произносит:

— Потому что ты меня пугаешь! Я не хочу оставаться с тобой одна.

— Ягненок, которого ты ведешь на ленточке пугает тебя, разве это правда?

— Ты низкий человек, и я не хочу оставаться беззащитной с тобой!

У неё есть любовник, или она боится, что я доживу до того дня, когда преступление будет открыто.

Я внушаю ей страх, я, который, унижаясь, как собака, ползаю в грязи, преклоняясь перед её белыми чулками; я дал обрезать свою львиную гриву и надел холку лошади; я закрутил кверху усы и ношу открытые воротнички, чтобы соперничать с опасными конкурентами.

Ее боязнь еще больше пугает меня и будит мои подозрения.

У этой женщины есть любовник, которого она не хочет покинуть, или же она боится дня расплаты, говорю я себе; но ей я ничего не даю заметить.

После бесконечных ссор она берет с меня обещание вернуться в продолжение года.

И я даю слово!

Желание жить возвращается ко мне; я готовлюсь кончить к зиме томик стихотворений, который должен выйти в свет после моего отъезда. С весной в душе и со свежими силами я воспеваю обожаемую женщину, чья синяя вуаль, развевающаяся на соломенной шляпе, с первой же встречи сделалась моим знаменем, которое я вывесил на мачте, отправляясь в бурное море.

Однажды вечером я читаю эти стихи в семейном кругу одному другу. Мария внимательно слушала. Когда я кончил, она разразилась слезами, встала и поцеловала меня в лоб.

Какая великолепная актриса! Она старается ввести в заблуждение моего друга, и тот действительно начинает меня считать ревнивым глупцом, которому небо даровало такую любящую жену.

— Она любит тебя, старина, — убеждает меня мой юный друг, и четыре года спустя он приводит эту сцену, как неопровержимое доказательство верности моей жены.

— В ту минуту она была искренна, я клянусь в этом, — утверждает он.

— Искренна в своем раскаянии, да! По отношению к любящему мужу, который публичную женщину воспевает как мадонну! Не так ли, мой милый?

Между тем наш дом освобождается, наконец, от подруг. Последняя, красавица, исчезла с моим лучшим другом, одним выдающимся ученым. Красавица, без всяких средств, жившая бесплатно у меня в доме, ухватилась за бедного малого, целый год жившего в вынужденном целомудрии.

Она соблазнила его в карете, которую она заказала в одну темную ночь, чтобы уехать куда-то, и принудила его жениться, устроив целый скандал в одной семье, куда оба они были приглашены. Теперь, достигнув пристани, красавица сбросила маску и в одном доме напилась до того, что назвала Марию развратной. Один из моих приятелей, бывший при этом, счел своим долгом сообщить мне об этом.

Мария сразу объявляет, что этого не могло быть, но я указываю подруге на дверь, а вместе с ней лишаюсь и друга.

У меня нет ни малейшей охоты разбирать в чём дело, но грубое слово «разврат», произнесенное её подругой, как острие кинжала вонзается мне в сердце. А краткие намеки, исходящие всё из того же источника, и неясные слухи о дурном поведении Марии во время её путешествия в Финляндию дают новую пищу моим старым подозрениям; мне снова вспоминаются преждевременные роды, философия о неумолимости судьбы, неожиданно проснувшееся сладострастие, давно позабытое, — все это укрепляет меня в моем решении бежать.

Мария пришла к заключению, что очень недурно жить с больным поэтом, и она разыгрывает из себя сестру милосердия, сиделку, а при случае и надзирательницу при сумасшедшем. Она окружает себя ореолом святой, самостоятельно распоряжается за моей спиной и заходит так далеко — как я узнал впоследствии — что занимает от моего имени деньги у моих друзей. В то же время из квартиры исчезают некоторые дорогие вещи из мебели, переданные для продажи авантюристке-подруге №1.

Это возбуждает мое внимание, и я впервые задаю себе страшный вопрос: неужели у Марии есть тайные расходы?

Что значат иначе таинственные поступки и чем объяснить неслыханные расходы по хозяйству? И на что они идут?

Я получаю теперь жалованье министра, больше любого генерала, а веду жалкую жизнь, словно к ногам моим привешены гири. Вообще мы живем просто, как только можно. Мы как простые мещане едим дурно приготовленную пищу, часто испорченную, мы пьем, как рабочие, пиво и водку и плохой коньяк, от которого отказываются даже наши друзья; я курю только трубку, никогда не доставляю себе никаких удовольствий, за исключением редких вечеров, когда я выхожу поразвлечься.

И только однажды, выйдя окончательно из себя, я совершаю преступление, спросив у опытной в этих делах дамы, не слишком ли высоки наши расходы по хозяйству. Она смеется мне в лицо, слыша эту огромную цифру, и уверяет, что это положительно безумие.

Итак, у меня есть причина подозревать тайные, непредвиденные расходы. Но на что? На родных, теток, подруг или любовников, которым она платит за свиданья? Кто скажет об этом мужу, ведь каждый — я не знаю, из каких побуждений — становится на сторону нарушителя брака.

После бесконечных приготовлений назначается наконец день отъезда. Тут возникает новое затруднение, которое я предчувствовал и которое влечет за собой целый ряд горестных сцен. Пудель еще жив; он причинил мне невыносимые страдания особенно потому, что в своей заботе о собаке жена отнимала от детей все лучшие куски. И все-таки наступает минута, когда кумир Марии, мой злой гений, к моей невыразимой радости готовится окончить свой жизненный путь; он был уже такой старый, весь покрытый болячками, грязный и вонючий. Мне кажется, Мария сама хочет смерти собаки; но, так как она понимает, какое огромное удовольствие это доставит мне, и сердится уже при мысли, что обрадует меня, то она оттягивает до бесконечности вопрос о пуделе и подыскивает утонченные мучения, чтобы заставить меня подороже заплатить за это желаемое избавление.

Она устраивает прощальную пирушку, для этого случая режет курицу, от которой я получаю только кости в виду моего слабого здоровья; затем она разыгрывает душу раздирающую сцену и уезжает, наконец, с чудовищем в город. Через два дня она в краткой записке извещает меня о своем приезде, словно пишет убийце. Опьяненный счастьем, став свободным после шести тяжелых лет, я иду ей навстречу, предполагая встретить ее одну. Она встречает меня, как отравителя, и отталкивает со слезами на глазах, когда я хочу поцеловать ее. Она держит в руках большой, странной формы пакет и погребальным шагом направляется к дому. Она привезла мертвую собаку! Я должен присутствовать при погребении. Один рабочий готовит гроб, двое других могилу, я стою в стороне и смотрю на погребение убитого любимца. Это было трогательно! Мария молится за жертву и за убийцу, присутствующие смеются; водружается крест, избавивший меня, наконец, от чудовища, самого по себе неповинного, но воплотившего в себе всю злобу женщины, слишком трусливой, чтобы открыто мучить мужчину.

Через несколько дней траура и воздержания от поцелуев — она не хотела целовать убийцу — мы уезжаем в Париж.

Я выбрал целью своего путешествия Париж главным образом потому, что там я мог найти всех своих старых друзей, которым хорошо были знакомы все мои привычки и склонности, прыжки мыслей, парадоксы и дерзновения и которые поэтому были в состоянии произнести свой приговор над умственным состоянием своего поэта в данное время. Кроме того, в Париже находились известнейшие шведские писатели; я хотел стать под их защиту, чтобы противостоять злостным намерениям Марии, желавшей поместить меня в дом умалишенных.

Мария бесится всё время путешествия, а так как ничье присутствие не стесняет ее, то она обращается со мной самым унизительным образом. У неё возбужденное лицо, рассеянный взгляд, она ни на что не обращает внимания. В городах, где мы останавливаемся переночевать, я выхожу с ней гулять, но она ни к чему не выказывает интереса, ни на что не смотрит и почти не слушает меня. Мое ласковое обращение тяготит ее, и ей словно чего-то не хватает. Но чего? Чужой страны, где она так много страдала и где она не оставила ни единого друга, кроме, может быть, любовника?

Кроме того она обнаруживает всю свою непрактичность и невоспитанность, так что её превосходство, как руководительницы делами — а этим она всегда гордилась-- терпит полнейшее поражение. Она дает вести себя в первый указанный отель, из-за одной ночи заставляет переставлять всю мебель, ради чашки чая призывает хозяина гостиницы и поднимает в коридоре невообразимый шум, навлекающий на нас унизительные замечания; она пропускает удобнейшие поезда, отправляет по ошибке багаж на отдаленнейшие станции и, уезжая, раздает всей прислуге одну марку.

— Ты трус, — говорит она, когда я делаю ей замечание по этому поводу.

— А ты невоспитанная неряха!

Настоящая увеселительная прогулка это ужасное путешествие!

Приехав в Париж, мы попадаем в общество моих друзей, которые не поддаются её чарам, и она вся съеживается, так как видит, что попала в ловушку. Больше всего ее злит тесная дружба, которая завязалась у меня с знаменитым норвежским поэтом. Она боится его, потому что одно слово этого человека может всё разъяснить в мою пользу.

Однажды вечером на банкете художников и писателей поднимается вышеуказанный поэт и провозглашает тост за меня, как представителя современной шведской литературы.

Тут же присутствует и бедная Мария, мученица, вступившая в брак с памфлетистом, заслужившим дурную славу у её бесполых подруг. Мне жаль видеть, как она подавлена громкими аплодисментами всех участников банкета; и, когда оратор просит у меня обещания, что я по крайней мере еще два года проведу за границей, я не могу больше противостоять печальным взглядам моей жены. Чтобы утешить ее и доставить ей удовольствие, я отвечаю, что в моем браке все важные решения принимаются по взаимному соглашению супругов; я заслуживаю благодарный взгляд Марии и симпатию всех присутствующих дам.

Но оратор ничего не хочет слышать, он настаивает на моем дальнейшем пребывании и предлагает присутствующим осушить стаканы «за мое двухлетнее пребывание за границей».

Должен сознаться, я никогда не мог понять этого упорства моего друга, хотя я уже и тогда чувствовал, что между ним и моей женой ведется борьба, причины которой я не знал. Был ли он опытнее меня, или отгадал своим проницательным умом нашу тайну, так как сам был женат на очень странной женщине?

Все это тайны, которых я до сих пор не могу понять!

После трех месяцев, проведённых в Париже, где жена моя чувствовала себя очень неприятно, так как увидела признанное всеми выдающееся положение своего мужа, она начала ненавидеть великий город, непрестанно возбуждала меня против ложных друзей, которые ещё принесут мне несчастье. Но тут наступает новая беременность, и бездна снова открывается передо мною. Сомнения в моих отеческих правах рассеиваются благодаря тому обстоятельству, что, мне кажется, я могу доказать не только день, но и момент зачатия, припоминая все подробности.

Мы переезжаем во французскую Швейцарию и поселяемся в пансионе, чтобы избежать всяких неприятностей из-за хозяйства. Теперь она снова властвует надо мной, так как здесь я одинок и беззащитен.

Она начинает с того, что выдает себя за сиделку при умалишенном, заключает союз с доктором, предупреждает хозяина и хозяйку и собирает целое ополчение из служанок, лакеев и пансионеров. Я как в плену, изолированный от людей, могущих понимать меня. За табльдотом эта безумная мстит мне за свое поражение в Париже; она разглагольствует всё время и выкладывает весь вздор, который я оспаривал тысячи раз. А так как общество мелких необразованных мещан из вежливости не возражает на её глупости, то и я вынужден молчать, из чего она заключает о своем превосходстве. К тому же она выглядит больной и страдающей, словно томимой какой-то заботой, а ко мне она проявляет нескрываемую ненависть.

Все, что я люблю, ей противно. Она равнодушна к Альпам, потому что я люблю их, она ненавидит прогулки, избегает оставаться со мной наедине. Она понимает мое желание обуздать ее, говорит «да», когда я говорю «нет» и наоборот — одним словом, я ей противен.

А я, одинокий в чужой стране, я вынужден искать её общества, и, когда мы не разговариваем друг с другом, чтобы не вызвать ссоры, я доволен уже, видя ее возле себя, не чувствуя себя отрезанным от мира.

Когда беременность уже установлена, я считаю себя в праве беспрепятственно предаваться любви; у неё уже нет причины отталкивать меня, и она изобретает новые способы вести меня на помочах; видя мое удовлетворение ничем не стесняемыми ласками, так как предохранительные меры больше не нужны, она злится на меня за то, что я доставляю себе удовольствие.

Слишком много счастья для меня, так как мое нервное расстройство происходило главным образом от воздержания! Между тем в моей нервной болезни желудка наступает ухудшение, и скоро я уже не могу есть ничего твердого; по ночам я просыпаюсь от болей в желудке и невыносимой изжоги, которую я пытаюсь успокоить холодным молоком. Мой утонченный мозг мутится от соприкосновения с менее развитым мозгом, и, когда я пытаюсь установить между ними созвучие, это вызывает у меня судороги. Заговаривая с посторонними, я сейчас же смолкаю, так как вижу, что они принимают меня за помешанного.

Итак, я молчу целых три месяца и, наконец, замечаю, что голос мой стал глухим от недостатка упражнений и я потерял почти всякую способность речи.

Взамен этого я начинаю переписку с моими друзьями в Швеции, но их сдержанные ответы, оскорбительное сожаление и отеческие советы показывают мне, что они думают обмоем умственном состоянии.

Она торжествует, а я чувствую, что слабею и проявляю первые признаки мании преследования.

Почему мании? Меня преследуют, так весьма логично считать себя гонимым! Одним словом, я впадаю в детство и, охваченный непреодолимой слабостью, целый день лежу на диване; голова моя покоится на коленях Марии, рукой я обнимаю ее за талию, как в «Pieta» Микеланджело. Я прижимаюсь к её груди, называю себя её ребенком; муж превращается в ребенка, жена становится матерью. Она смотрит на меня с улыбкой, иногда торжествующей, иногда нежной. Это самка паука, пожирающая самца после того, как он оплодотворил ее.

Во время моей болезни Мария ведет таинственную жизнь. До обеда, то есть до часу дня она лежит в постели. Потом без всякой определенной цели она идет в город и возвращается только к ужину, иногда даже опаздывает. Меня спрашивают о жене.

— Она в городе, — отвечаю я; и, в конце концов, все начинают посмеиваться.

Ни разу подозрение не пришло мне в голову, ни разу я не подумал о шпионстве.

После ужина она остается в салоне и болтает с чужими ей людьми.

Ночью она пьет коньяк со служанкой, и они о чем-то шушукаются, но я не решаюсь унизиться до подслушивания у дверей.

Почему? Потому что есть поступки, для которых считаешь себя слишком порядочным.

Почему? Потому что это вкореняется в нас воспитанием, как и всякая нравственность.

Три месяца спустя я поражаюсь чрезмерными расходами по хозяйству, теперь, когда все счета уплачены, я легко могу их рассчитать.

Пансион по 12 франков в день составляет в месяц круглую сумму в 360 франков, а я выдавал Марии ежемесячно по тысяче франков, следовательно излишек в 600 франков уходил на побочные расходы.

Когда я потребовал от неё отчета, она с бешенством отвечала, что всё было истрачено на непредвиденные расходы.

— Триста шестьдесят франков на обычные расходы и шестьсот на непредвиденные! Кажется, ты принимаешь меня за дурака?

— Ты дал мне тысячу франков, но большую часть из них ты сам истратил.

Я начинаю высчитывать. Табак (очень плохой, считая сюда и сигары по 2 сантима) десять франков; почтовые расходы десять франков; что же еще?

— Уроки фехтования.

— Один единственный час: три франка.

— Верховая езда.

— Два часа: пять франков.

— Книги.

— Книги: десять франков. Это составляет тридцать восемь франков. Ну, возьмем даже сто франков, и то остается пятьсот франков на непредвиденные расходы. Это невероятно!

— Так ты думаешь, что я тебя обкрадываю?

Что мне на это отвечать? Ничего! Итак, я негодяй, и все подруги в Швеции будут осведомлены о быстром росте моего безумия.

Таким образом прочно создается легенда о моем сумасшествии; и в течение года мой облик принимает все более резкие черты, и вместо безупречного поэта создается мифологическая фигура в мрачных тонах, указывающая на преступный тип.

Попытка бежать в Италию, где у меня есть друзья одного со мной направления в искусстве, не удается, и ко времени приближения родов мы возвращаемся обратно на Женевское озеро. После рождения ребенка Мария украшает себя мученическим венцом порабощенной женщины, бесправной рабы и настойчиво умоляет меня позволить окрестить новорожденного. Она прекрасно знает, что незадолго перед этим я открыто отрекся от суеверия христианского вероисповедания и что мое положение писателя известного направления запрещает мне выполнять церковные обряды.

Хотя она совсем не религиозна, целых десять лет не посещала церкви и кто знает как давно не была у исповеди, но молится за пуделя, кроликов и приговоренных к смерти кур, а теперь она упорно стоит на том, чтобы совершить крещение по всей форме, без сомнения только потому, что я просил ее в будущем освободить меня от всех этих обрядностей, которые с моей стороны были бы только ханжеством и стояли бы в прямом противоречии с моими основными убеждениями.

Она умоляюще смотрит меня со слезами на глазах, обращается к моему великодушию, моему милосердию, так что я, наконец, сдаюсь, оставляя за собой право не присутствовать при крещении. Она целует мне за это руки, горячо благодарит за доказательство моей любви, так как это для неё вопрос не только совести, но и всей жизни.

Крещение совершается. Вернувшись домой, она в присутствии свидетелей смеется над ним, разыгрывает свободомыслящую, изображает церемонию в смешном виде и хвалится даже тем, что вовсе не знает религии, в которую записан её сын.

Выиграв игру, она смеется над ней, и вопрос жизни был не что иное, как поле битвы, на котором я потерпел поражение.

Я снова унижен и побежден, исполнив прихоть властолюбивой женщины!

В это время к нам неожиданно приезжает одна шведка, принимающая участие в вопросах женской эмансипации, и с первой же встречи она открыто становится на сторону Марии, и я погиб. В виде оружие она привезла позорную книгу одного бесполого мужчины, отвергнутого и осмеянного всеми партиями и унизившегося до измены своему полу, снискав расположение синих чулков всего цивилизованного мира. Прочтя «Мужчину и Женщину» Эмиля Жирардена, я постиг весь женский вопрос со всеми его последствиями, которые клонятся к тому, чтобы низринуть мужчину, заменить его женщиной и снова водворить права материнства.

Лишить престола истинного господина вселенной, создавшего цивилизацию и благодеяния культуры, творца великих идей в искусстве и ремеслах, одним словом, во всех областях, чтобы возвеличить глупых женщин, которые никогда не принимали участия в цивилизаторской деятельности, за некоторыми незначительными исключениями — для меня это был вызов, брошенный всему моему полу; и, когда я подумаю, что снова могут возвыситься представительницы бронзового, века, эти зоологические люди, эти полуобезьяны, эти орды диких зверей, во мне возмущается всё мое мужское начало; и, как это ни странно звучит, я исцеляюсь от моей болезни, вызванной во мне отвращением к ухищрениям, женщины, стоящей духовно ниже меня, но превосходящей меня полным отсутствием нравственного чувства. В смертельной борьбе двух рас победителем должен оказаться менее развитой и более испорченный, а получаемая при этом выгода для мужчин весьма сомнительна в виду их врожденного уважения к женщине, и к тому же на стороне женщин то преимущество, что о её жизни всегда кто-нибудь заботиться и ей остается много свободного времени для борьбы. Вот почему я отношусь к этому вопросу очень серьезно. Я вооружаюсь для борьбы и готовлю книгу, которая должна стать перчаткой, которую я брошу в лицо эмансипированным женщинам, желающим добиться свободы порабощением мужчины.

Наступает весна, и мы переезжаем в другой пансион. Вскоре я попадаю в самый боевой огонь; меня окружают двадцать пять женщин, дающих мне необходимый материал для моей книги против захвата прав мужчин. Через три месяца книга моя выходит в печати. Это сборник рассказов из супружеской жизни; в предисловии я излагаю целый ряд горьких истин для тех, кого это касается; ход мыслей приблизительно следующий: Женщина не рабыня, потому что она и её дети живут трудом мужчины; женщина никогда не бывает порабощена, потому что она сама выбирает свою роль, или природа указывает ей её место, и она пребывает под охраной мужчины, исполняя свои материнские обязанности; женщина не равна мужчине в области интеллекта, а мужчина стоит ниже её в деятельности созидания; итак, женщина непригодна при великой цивилизаторской работе, потому что мужчина лучше её понимает эту свою задачу; а по теории эволюции, чем глубже разница между полами, тем сильнее и крепче потомство. Поэтому маскулинизм, т. е. равенство полов, является регрессом, бессмысленностью, последним козырем романтизирующих и идеализирующих социалистов.

Женщина, необходимый придаток мужчины и в духовном отношении его создание, не должна участвовать в правах мужчин, потому что она «другая половина» человечества только в численном отношении, в другом же отношении она является только шестою частью. Поэтому следует предоставить рынок труда мужчине, пока он обязан заботиться о жене и детях, и помнить, что каждое дело, отнимаемое у мужчины, порождает еще и одну старую деву или проститутку.

О бешенстве маскулинисток и их страшной силе можно составить себе понятие по тому, что они потребовали конфискации моей книги. К сожалению, у них не хватило ума довести до конца свое дело, которое они называли защитой религии. Таким образом глупые выдумки бесполых существ были поставлены на одну ступень с религией.

Мария решительно противится моему путешествию на родину, так как наши средства не позволяют нам переехать всей семьей. Она боится оставить меня без надзора; еще больше она боится, что мое открытое выступление перед судом опровергнет слухи о моем безумии.

В это же время она заболевает, не страдая никакой определенной болезнью, и вынуждена лежать в постели. Тем не менее я решаю уехать, чтобы лично выступить на суде, и действительно уезжаю.

Письма, которые я пишу ей во время этих мучительных шести недель, когда над моей головой висит приговор к двум годам каторжных работ, дышат любовью, пробудившейся благодаря разлуке и вынужденному безбрачию. Мой переутомившийся мозг рисует мне её образ в поэтических, золотых красках, а воздержание и тоска приводят к тому, что я снова облекаю ее в белые одежды ангела-хранителя. Всё безобразное, низменное и дурное исчезает, и снова выступает мадонна моих первых любовных мечтаний. Дело доходит до того, что, встретив старинного коллегу по журналистике, я признаюсь ему, что под влиянием этой благородной женщины, я стал лучше и чище. Это заявление облетает все газеты соединенных королевств.

Посмеялось ли над этим мое чудовище? Публика по крайней мере вознаградила себя смехом, которому нет цены. Ответы Марии на мои нежные письма указывали на живой интерес к денежной стороне всего этого дела, которая росла вместе с овациями, устраиваемыми мне в театре и на улицах. Она внезапно меняет свое мнение, говорит об ограниченности судей и горячо жалеет, что не может лично присутствовать при всём этом.

На мои любовные излияния она отвечает сдержанно и ограничивается общими фразами: «надо понять, надо догадаться»; касаясь нашего несчастного брака, она объясняет его тем, что я никогда не понимал ее. Между тем, я готов поклясться, что скорее она не понимала ни словечка из того, что я ей говорил.

Среди писем было одно, пробудившее в мне старые подозрения. Чтобы напугать ее, я сообщил ей, что, если вырвусь из сетей правосудия, то предпочту переселиться за границу. Она сердится, умоляет меня, грозит лишить меня своей любви, взывает к моей жалости, заклинает меня именем моей матери, объявляет, что она каменеет при одной мысли не видать больше «родины» (не Финляндии), что это убьет ее.

Откуда эта внезапная настойчивость, спрашиваю я себя и до сих пор не могу найти этому объяснения.

Наконец, суд оправдал меня, и я возвращаюсь назад в Женеву, где я устроил свою семью на время моего отъезда. К моему великому изумлению на вокзале меня встречает Мария, свежая и здоровая, хотя несколько смущенная, несмотря на то, что по письмам она всё время лежала в постели.

Но скоро я оправляюсь, а вечер и ночь вознаграждают меня за все пережитые неприятности. На следующий день я открываю, что пансион полон студентами и уличными девицами; прислушиваясь к разговорам, я начинаю понимать, что Мария находит удовольствие играть в карты и пить в этом дурном обществе; мне противны грязные вольности, которые я слышу в изобилии. Она по-прежнему разыгрывает из себя мать со всеми этими студентами; она находится в тесной дружбе с самой отвратительной женщиной из всего общества, эта особа является к столу совершенно пьяная и имеет ужасающее сходство с жирной свиньей.

И в этом вертепе дети мои прожили целых шесть недель! А мать ничего не видит, ничего не говорит, она потеряла последний стыд. И её мнимая болезнь не мешала ей принимать участие в сборищах этой подозрительной компании!

Она называет меня ревнивцем, консерватором, аристократом, и прежние стычки разгораются с новой силой.

Теперь на сцену выступает вопрос о воспитании детей. Простая крестьянка, не имеющая ни малейшего представления о своем деле, возведена в воспитательницы и вместе с матерью совершает ужаснейшие глупости. Обе ленивые женщины любят спать до полудня, и дети вынуждены тоже валяться в постели, а если они нарушают приказание, их бьют. Но тут вмешиваюсь я и без дальнейших разговоров поднимаю детей утром, и они приветствуют меня радостными криками, как своего избавителя. Жена моя ссылается на свободу личности, которая состоит в том, чтобы подавлять свободу другого, если он хочет вставать рано. И поэтому мономания этого слабого, ничтожного мозга, желающего во что бы то ни стало уравнять то, что не может быть равным, вносит ужаснейший хаос в нашу семью. Моя старшая дочь, умная, развитая, с первых лет привыкшая рассматривать у меня иллюстрированные издания, продолжает пользоваться этим правом, как старшая, а так как я не разрешаю этого младшим, которые не умеют обращаться со старинными, дорогими изданиями, не попортив их, то мать упрекает меня в несправедливости.

— Всё должно быть равно!

— Всё? И размер платья и башмаков тоже?

Она не отвечает и называет меня безумным.

— Каждому по способностям и заслугам. Одно для старших, другое для младших!

Она не хочет этого понимать, и я выставляюсь несправедливым отцом, который «ненавидит» младшую дочь. И, откровенно говоря, я больше люблю первую девочку, потому что она старше, потому что у нас с ней общие воспоминания о первых, лучших днях моей жизни, потому что она раньше младшей вступила в сознательный возраст, а может быть также и потому, что младшая родилась в то время, когда я уже сомневался в верности моей жены. Впрочем, справедливость матери выражается в полнейшем равнодушии к детям, которое она проявляет, бывая дома; она совершенно чужда детям, которые всё сильнее привязываются ко мне, и это возбуждает, наконец, ревность матери. Чтобы сгладить это, я завел обыкновение передавать матери все игрушки и конфеты для детей, чтобы вызвать в них любовь к ней.

Таким образом дети стали частью моей жизни, и в мрачные минуты, когда одиночество тяготит меня, общение с этими маленькими существами снова привязывает меня к жизни и даже к моей жене. И тогда всякая мысль о разводе кажется мне неосуществимой. Это печальное положение привело меня, в конце концов, к полнейшему порабощению.

Последствия моего нападения на маскулинисток дают себя знать. Шведские газеты осыпают меня нападками и делают мою жизнь невозможной; произведения мои запрещены в продаже, и, гонимый из города в город, я бегу во Францию. Но в Париже друзья мои отворачиваются от меня и заключают союз с моей женой. Затравленный, как дикий зверь, я меняю поле битвы, а когда приближается нужда, я нахожу, наконец, нейтральное пристанище в одной деревушке, населенной художниками, в окрестностях Парижа. Здесь я снова попадаю в сети, запутавшись в которые я провожу десять самых ужасных месяцев моей жизни.

Общество состоит из молодых скандинавских художников; это большею частью люди необразованные, из крестьян, прежние ученики ремесленников, такие же различные по происхождению, как и по способностям, и, что еще хуже, некоторые из рисующих дам, которые отбросили все предрассудки, обнаруживают нелепую любовь к гермафродитской литературе и воображают, наконец, что они во всём равны с мужчиной. С целью скрыть свой пол они принимают внешние признаки мужчин; они курят, напиваются, играют на бильярде — и, кроме того предаются запретной любви.

Дальше идти некуда!

Чтобы не быть одиноким, я завожу знакомство с двумя из этих чудовищ. Одна из них так называемая литераторша, другая художница. Сначала меня посещает литераторша, потому что я знаменитый писатель. Но это возбуждает ревность моей жены, и она старается переманить на свою сторону эту союзницу, которая кажется мне достаточно просвещенной, чтобы оценить по достоинству высказанные мною положения против полуженщин.

Между тем целый ряд случаев снова наводит меня на мрачные мысли, и через несколько времени необузданно прорывается мономания, о которой так много говорилось прежде.

Однажды вечером мы с Марией пили в саду кофе о одним пожилым господином, только недавно приехавшим из Швеции. Было еще светло, и я мог наблюдать за выражением лица Марии. Пожилой господин рассказывал мне о том, что произошло нового в Швеции после моего отъезда. При этом он упомянул имя того врача, который делал Марии массаж. Она прерывает его рассказ и спрашивает:

— Ах, вы знаете доктора X?

— Он очень известен… мне кажется, он имеет определенную репутацию…

— Развратника, — договариваю я.

Лицо Марии бледнеет, и бесстыдная улыбка пробегает по её губам, обнажая зубы. Разговор обрывается среди всеобщего смущения.

Оставшись с ним наедине, я попросил его сообщить мне слухи относительно мучившего меня вопроса. Он клялся мне, что об этом не ходит никаких сплетен. Но после целого часа настоятельных просьб с моей стороны он произносит загадочное утешение: — Впрочем, дорогой друг, если есть один такой, то будьте уверены, их найдется много!

Это было всё, но с этого дня имя доктора никогда, не произносилось Марией, которая всегда называла все. слухи ложными, открыто произнося это имя, словно хотела приучить себя называть его, не краснея. Она следовала при этом влечению, подавлявшему все сомнения.

Испуганный этим странным открытием, я начинаю искать в памяти какие-нибудь указания на это и вдруг вспоминаю одну книгу, появившуюся во время процесса, которая хотя и проливает не совсем ясный свет на дело, но позволяет все-таки найти нити, ведущие к источнику всех этих слухов. Это была драма одного известного норвежского писателя феминиста, изобретателя безумной теории равенства полов, Не помню уж, каким образом книга попала мне в руки. Теперь мне всё ясно, всё вызывает ужасные предположения относительно репутации моей жены. Содержание драмы следующее: Один фотограф (прозвище, которое мне дали за мой роман, взятый из действительной жизни) женится на одной сомнительной особе, бывшей любовнице одного крупного землевладельца. Жена поддерживает хозяйство из тайного фонда, оставшегося после прежнего любовника.

Кроме того, она ведет всё дело мужа, лентяя, который проводит всё свое время, пьянствуя в обществе бездельников. Это извращение фактов было допущено автором, потому что он знал, что Мария занимается переводами, но он не знал, что я бесплатно исправлял их и сам же платил за них гонорар.

Дело еще ухудшается, когда несчастный фотограф узнает, что его обожаемая дочь, преждевременно родившаяся на свет, не его ребенок и что жена одурачила его, выходя за него замуж. В довершение позора обманутый муж позволяет себе взять значительную сумму денег в виде вознаграждения от прежнего любовника жены.

Под этим я понимаю заем Марии под поручительством барона, за который после свадьбы должен был поручиться и я.

Но что касается незаконного рождения дочери, то в этом нет и следа сходства, потому что наша дочь родилась только два года спустя после свадьбы. Но что это? Умершая девочка! Я напал на след! Умерший ребенок, принудивший нас к браку, который без этого бы не состоялся!

На вечер я готовлю крупную сцену, я хочу подвергнуть Марию перекрестному допросу, придав ему вид защиты нас обоих; ведь мы оба подверглись нападкам этого орудия маскулинисток, несомненно получившего деньги за свое грязное дело.

Когда Мария возвращается домой, я сердечно здороваюсь с ней и прошу сесть.

— В чём дело?

— Очень важный случай, близко касающийся нас обоих. — Я передаю ей содержание пьесы, настаивая на подробности, что актер загримировался мною.

Она молчит, обдумывая план действия, но ома, видимо, взволнована.

Я начинаю свою речь:

— Если это действительно было так, скажи мне, и, я клянусь тебе, прощу тебя; потому что если действительно умершая девочка была не моя, ты имела на это право, так как ты была связана со мной весьма неопределенным обещанием. Ты могла свободно располагать собой, ты ведь ничего не получала от меня. Что касается героя драмы, то, мне кажется, он поступает, как человек с сердцем, который не способен замарать будущего своей дочери и жены, а то, что он берет деньги для обеспечения дочери, я считаю вполне законным вознаграждением.

Она внимательно слушает меня, и её дух, в глубине своей мещанский, хватается за приманку, но не проглатывает ее. Судя по затишью, осветившему её лицо, искаженное угрызениями совести, ее по-видимому удовлетворяет признание её прав распоряжаться своим телом, потому что она не получала от меня денег; она даже ценит обманутого мужа, признавая за ним «благородное сердце».

Мне не удается вырвать у неё признания, и я продолжаю свою речь; я перекидываю ей золотые мостки для защиты, отклоняю её совет принять меры для реабилитации нас и предлагаю в свою очередь написать роман, чтобы обелить нас перед светом и детьми.

Моя речь длится целый час; она сидит всё это время за моим столом в необыкновенном волнении, играя ручкой от пера, и не произносит ни слова, кроме нескольких восклицаний.

Успокоившись, я иду пройтись и сыграть партию на бильярде. Когда я вернулся, Мария всё еще сидела на том же месте, неподвижная, как статуя, — так просидела она два часа.

Услышав мои шаги, она поднимает на меня глаза.

— Ты хотел поймать меня в ловушку? — спрашивает она.

— Нисколько! Неужели ты думаешь, я в состоянии потерять мать своих детей?

— Я считаю тебя способным на всё, ты хочешь освободиться от меня, как тогда, когда ты подослал господина У*** (имя еще не упомянутого моего приятеля) соблазнить меня, чтобы уличить меня в измене.

— Кто тебе это сказал?

— Анна!

Это была возлюбленная Марии, последняя подруга перед нашим отъездом. Месть лесбиянки!

— И ты этому поверила?

— Конечно! Но, видишь ли, я водила за нос и тебя и г-на У, вас обоих.

— Так ты меня обманывала с третьим?

— Я этого не говорю!

— Да ведь ты созналась. Если ты обманывала нас обоих, следовательно обманывала и меня. Разве это нелогично?

Как виновная, она сердится и требует доказательств.

— Доказательства!

А я, поверженный во прах открытием этого позорного поступка, превосходящего по гнусности всё, что я мог предполагать в человеке, я опускаю голову, падаю на колени и молю о пощаде.

— И ты поверила этому! Ты могла поверить, что я хочу расстаться с тобой; я, твой верный друг, покорный муж, я, который не могу жить без тебя! Ты жаловалась на мою ревность, ты видела, как женщины хотели увлечь меня и как я выставлял их перед тобой отвратительными созданиями — и ты поверила этому!

Ее охватывает жалость, и в минутной откровенности она признается, что никогда этому не верила.

— Ты все-таки обманывала меня, сознайся, и я прощу тебя. Освободи меня от мрачных мыслей, томящих меня. Признайся!

Она ничего не говорит и только называет господина У негодяем.

Мой лучший друг негодяй! Я жажду смерти, жизнь мне невыносима!

За ужином Мария необычайно внимательна ко мне, а когда я ложусь спать, приходит ко мне, садится на кровать, пожимает мне руки, целует глаза и, наконец, разражается слезами; она совершенно разбита.

— Ты плачешь, мое дорогое дитя, скажи, что тебя печалит, я утешу тебя!

Она произносит бессвязные слова, восхваляет мое благородное сердце, мою доброту, мое великодушное отношение к горестям этого мира.

Какое противоречие! Я обвиняю ее в измене, а она ласкает и прославляет меня.

Но искра брошена, и пожар разгорается.

Она обманула меня. Я должен знать, с кем.

Это самая тяжелая неделя моей жизни; я страстно борюсь с прирожденными и унаследованными принципами, результатом нашего воспитания; я готов совершить преступление. Я решаюсь распечатывать письма, адресованные Марии, чтобы быть в курсе дела. И, несмотря на неограниченное доверие, которое я оказываю ей, разрешая распечатывать в мое отсутствие мои письма, я колеблюсь нарушить священный закон, драгоценнейший плод молчаливого общественного договора, запрещающий нарушать тайну писем.

Но я не могу больше противиться искушению, я теряю всякое уважение к себе и вот однажды держу в руках распечатанное письмо и дрожу, словно моей честь произнесен смертный приговор. Я читаю письмо авантюристки — подруги №1.

В насмешливом и презрительном тоне говорит она о моем безумии и просит милосердного Бога избавить Марию от её несчастья, отняв у меня мой помутившийся разум.

Списав эти отвратительные строки, я снова запечатываю конверт, который она должна получить с вечерней почтой. В нужную минуту я передаю жене письмо и сажусь рядом с ней, следя за выражением её лица.

Дойдя на второй странице до того места, где речь идет о пожелании мне смерти, она разражается диким хохотом.

Итак, моя обожаемая видит конец угрызениям своей совести только с моей смертью. Её последняя надежда избежать последствий преступления покоится на моей смерти. Тогда ей выдадут сумму, в которую застрахована моя жизнь, она получит пенсию после знаменитого поэта, выйдет снова замуж, или останется очаровательной вдовой. Обожаемая моя!

Итак, я приговорен к смерти и, чтобы ускорить катастрофу, я начинаю пить абсент, что приводит меня в прекрасное настроение, и играть на биллиарде, что успокаивает мой разгоряченный мозг.

Между тем обстоятельства складываются еще хуже, чем прежде. Литераторша, делавшая вид, что сочувствует мне, переходит на сторону Марии; между ними царит такая нежная любовь, что снова начинают ходить злые сплетни. В то же время подруга литераторши начинает ревновать ее, что еще подтверждают дурные слухи. Однажды вечером, лежа в постели, устав от моих объятий, Мария спрашивает, не люблю ли я мадемуазель Z.

— Нисколько! Эту пьяную женщину! Неужели ты считаешь это возможным?

— А я совсем влюблена в нее! Разве это не странно? Я даже боюсь оставаться с ней наедине.

— Чего же тебе надо от неё?

— Я не знаю! Целовать ее! Она такая прелестная…

Неделю спустя мы пригласили к себе из Парижа друзей с их женами; это всё были художники, — люди без всякого стыда и предрассудков.

Мужчины приезжают, жены же остаются, они ссылаются на всевозможные предлоги, чтобы не оскорблять нас.

Затем справляется оргия, и скандальное поведение мужчин выводит меня из себя.

С обеими подругами Марии они обращаются, как с девицами легкого поведения, и во время всеобщего пьянства я замечаю, как Мария несколько раз позволяет себя поцеловать какому-то лейтенанту.

Я требую объяснения и поднимаю на них биллиардный кий.

— Ах, ведь это друг детства, родственник, — возражает Мария. — Не будь смешным! И вообще в России целуются очень охотно, а мы русские подданные!

— Это ложь! — кричит один из приятелей. — Они не родственники, это ложь!

Я готов убить ее, и только мысль лишить детей и отца и матери удерживает меня.

Оставшись наедине с Марией, я набрасываюсь на нее:

— Девка!

— За что?

— Ты ведешь себя, как проститутка!

— Ты ревнуешь!

— Конечно; я берегу свою честь, достоинство семьи, имя моей жены, будущее моих детей! А ты своим дурным поведением добилась того, что мы изгнаны из общества порядочных женщин! Позволять обнимать себя постороннему мужчине! Ты окончательно помешалась, ты ничего не видишь, не слышишь и отбросила всякое сознание долга. Я отправлю тебя в сумасшедший дом, если ты не исправишься, и я запрещаю тебе видеться с твоими подругами. Разве фрекен 2 не объявила тебе и мне, когда была по обыкновению пьяна, что на родине ее приговорили бы к ссылке?

— Но ведь ты не признаешь никаких пороков!

— Если эти девицы развлекаются друг с другом, это меня не касается, потому что не влечет никаких последствий для моей семьи. Но с той минуты, как эти особые обстоятельства, назови их так, затрагивают нас, это является уже вредным поступком. Для меня, как философа, не существует никаких пороков, кроме как в смысле телесных или физических недостатков. И теперь, когда в Париже палата депутатов дебатирует вопрос о противоестественных пороках, все выдающиеся медики сходятся на том, что закон не должен вмешиваться в это дело, кроме тех случаев, когда этим серьезно затрагиваются интересы граждан.

Я с таким же успехом мог проповедовать перед рыбами, как развивать свою философию перед этой женщиной, которая следует только своим животным инстинктам.

Но, так как я хотел знать всё относительно распущенных слухов, то написал в Париж одному преданному другу, прося его сказать мне правду. Он откровенно сообщил мне, что по твердому убеждению моих соотечественников жена моя предается недозволенной любви и что обе датчанки, её подруги, известны в Париже, как трибады, и посещают кафе, где процветает лесбийская любовь.

Так как в пансионе мы задолжали, а средств больше не хватало, то не было никакой возможности бежать. К нашему счастью датчанки перевезли к себе из деревни одну прелестную молодую девушку и навлекли на себя этим ненависть всей деревни, так что принуждены были уехать. Я не хотел резко обрывать знакомство, длившееся восемь месяцев, а так как барышни были из хорошей семьи, довольно воспитаны и сочувствовали моим страданиям, то я решил подготовить им почетное отступление и поэтому устроил прощальный обед в мастерской одного молодого художника.

За десертом, когда все уже опьянели, Мария поднимается, уже не в силах владеть собой, и со стаканом в руках поет прощальную песнь, сочиненную ею самой на известный мотив песни Миньоны.

Она пела страстно и искренно, её большие, миндалевидные глаза были затуманены слезами и отражали пламя свечей, она широко раскрыла свое сердце, и я, даже я был захвачен ею. Её наивность, её трогательная искренность отгоняла все нечистые подозрения; женщина воспевала женщину! И странно, ни в выражениях её, ни в приемах не было ничего мужественного, нет, это была любящая, нежная, таинственная, загадочная, неуловимая женщина. А предмет этой любви? Странное существо русского типа, мужественное лицо с крючковатым длинным носом, толстым подбородком и желтыми глазами, с щеками, распухшими от пьянства, с плоской грудью, крючковатыми пальцами, словом отвратительное существо, какое только можно вообразить себе, которое оттолкнул бы даже конюх.

Кончив песнь, Мария садится рядом с уродиной, которая встает и берет Марию за голову; широко раскрыв рот, она захватывает обе губы Марии и втягивает их в свою отвратительную пасть. Это уже совершенно плотская любовь, говорю я себе, чокаюсь с русской и окончательно напаиваю ее, так что она, в конце концов, падает на колени, смотрит на меня блуждающими глазами и, прислонясь, к стене, хохочет, как безумная.

Я еще никогда не встречал такого безобразия в образе человека, и мои взгляды на женскую эмансипацию принимают на будущее время определенную форму.

После скандала на улице, когда художница, сидя на камне, дико выла, празднество кончилось, и на следующий день подруги исчезли.

Мария переживает ужасный кризис, и мне становится её жаль. Ее охватывает невыразимая тоска по подруге, она ужасно страдает и представляет из себя зрелище несчастно влюбленной. Она ходит одна гулять в лес, поет любовные романсы, отыскивает места, где бывала её подруга, одним словом проявляет все симптомы глубоко раненого сердца, и я начинаю, наконец, бояться за её рассудок. Она несчастна, и мне никак не удается отвлечь её мысли на другое. Она отклоняет мои ласки и отталкивает меня, когда я хочу поцеловать ее, и я начинаю смертельно ненавидеть эту подругу, укравшую у меня любовь жены.

Мария нисколько не старается скрывать причину своего горя и оповещает весь мир о своих терзаниях и любовной тоске. Это положительно невероятно.

Во время этой горестной разлуки подруги ведут горячую переписку, и однажды в бешенстве от моего вынужденного вдовства я перехватываю письмо уехавшей подруги. Настоящее любовное послание! Моя белая курочка, моя кошечка, умная Мария с нежными, благородными чувствами и рядом с ней грубый муж, дурак, полоумный! А затем попытки увлечь ее, склонить бежать! Я восстаю против совратительницы и однажды вечером, о, праведный Боже, при лунном свете происходит настоящий бой; она кусает мне руки, а я тащу ее на берег реки, чтобы утопить ее как кошку, и только мысль о детях заставляет меня очнуться.

Я решаюсь на самоубийство, но перед смертью я хочу рассказать свою жизнь. Первая часть уже готова, когда в деревне распространяется новость, что датчанки на лето сняли квартиру.

Я сейчас же велю уложить чемоданы, и мы переезжаем в немецкую Швейцарию.

Веселое местечко Ааргау — это Аркадия, где почтмейстер сам водит стада на пастбища, бургомистр правит единственным в городе дилижансом, где молодые девушки хотят выйти замуж девственными, где парни стреляют в цель и бьют в барабан, это сказочная страна; страна светлого пива и соленых колбас, родина игры в кегли, Габсбургов и Вильгельма Телля, народных праздников, простых сердечных песен, пасторш и душевных идиллий.

Воспаленный мозг снова успокаивается, я воскресаю, а Мария, утомленная борьбой, замыкается в полнейшее равнодушие. Игра в шашки вводится в наш дом в виде громоотвода, опасные разговоры заменяются постукиванием шашек, а славное, успокаивающее пиво сменяет абсент и возбуждающее вино.

Влияние окружающего начинает сказываться, и я не перестаю удивляться, что после стольких бурь жизнь опять проясняется и душа наша настолько эластична, что может выдержать столько потрясений; наступает полное забвение прошлого, и в мечтах я воображаю себя счастливейшим супругом вернейшей из жен.

У Марии нет ни знакомых, ни подруг, и она обращается к своим материнским обязанностям; дети носят теперь платья, скроенные и сшитые их матерью, и она не устает заниматься с ними всё время. Но она начинает как-то слабеть, прежнее веселое настроение исчезает, наступает время зрелого возраста. Какое горе, когда у неё выпадает первый зуб! Бедная Мария! Она плакала, прижимала меня к себе и умоляла не лишать ее моей любви. Ей уже тридцать семь лет, волосы редеют, грудь опускается, как волны после бури, лестницы становятся слишком высоки для её маленьких ножек, и легкие тяжело дышат при малейшем напряжении. И при этом я люблю ее еще сильнее, потому что теперь она всецело принадлежит детям и мне, хотя я и вижу перед собой расцвет моей второй весны, мои силы крепнут, здоровье поправляется. И вот, наконец, она принадлежит исключительно мне; охраняемая от искушений, она состарится под моей охраной и затем посвятит всю свою жизнь детям.

Признаки её выздоровления проявляются самым трогательным образом, и, сознавая опасность быть женой молодого тридцативосьмилетнего мужчины, она оказывает мне честь, ревнуя меня, она начинает обращать больше внимания на свою наружность и не забывает являться настоящей женщиной при моих ночных посещениях.

Принимая во внимание мою чисто моногамическую натуру, ей не грозит никакой опасности, но вместо того, чтобы злоупотреблять моим положением, я делаю всё возможное, чтобы избавить ее от ужаснейших страданий ревности, успокаивая ее проявлениями моей обновленной любви.

Осенью я предпринимаю долгое трехнедельное путешествие. Мария всё еще упорно считает меня больным и старается отговорить меня от такого опасного намерения.

— Это может убить тебя, мой милый!

— Ну, это мы еще посмотрим.

Путешествие стало для меня вопросом честь, этот геройский поступок должен пробудить её любовь ко мне, как к мужу.

Я возвращаюсь укрепленный невероятными усилиями, загорелый, сильный и цветущий. Она смотрит на меня восхищенно и вызывающе; но на её лице замечается легкое разочарование. Я обращаюсь с ней, как с возлюбленной и женой, я обнимаю ее за талию и пользуюсь своими правами мужа, хотя и проехал безостановочно сорок часов. Она еще не знает, как ей следует отнестись к этому; она изумлена, боится выдать свои настоящие чувства, и, может быть, ее пугает, что в муже может проснуться требовательный мужчина. Собравшись с мыслями, я замечаю какую — то перемену во внешности Марии; присмотревшись, я вижу, что она вставила себе фальшивый зуб, что делает ее моложе, а некоторые мелочи в туалете указывают на преднамеренное кокетство; продолжая свои наблюдения, я наталкиваюсь на чужую девочку лет четырнадцати, с которой у Марии завязалась тесная дружба. Они целуются, вместе гуляют, купаются, и я вижу, что нам необходимо уехать.

Мы переезжаем в немецкий пансион на Фирвальштедтское озеро.

Тут происходит новая история и наиболее опасная.

В том же доме живет некий лейтенант. Мария ухаживает за ним, они играют в кегли и гуляют в саду в то время, как я работаю.

За табльдотом мне начинает казаться, что они обмениваются нежными взглядами, не разговаривая между собой. Говоря откровенно, мне кажется, что своими взглядами они выражают свою любовь. Я решаюсь сейчас же поймать ее, я наклоняюсь вперед и заглядываю ей в лицо. Застигнутая врасплох, она скользит взглядом по виску лейтенанта и переводит его на стену, где висит плакат пивного завода. Смутившись, она произносит первое, что приходит ей в голову:

— Что это за завод?

— Ты перемигивалась c лейтенантом, — отвечаю я.

Она опускает голову, как лошадь, затянутая на мундштуке, и сердито молчит.

Однажды вечером, ссылаясь на усталость, она прощается со мной и уходит к себе в комнату. Я тоже ложусь и читаю, когда вдруг слышу, как Мария поет внизу в салоне, где стоит пианино.

Я встаю и приказываю горничной позвать жену.

— Скажите моей жене, чтобы она сейчас же шла сюда, или я сойду вниз и ударю ее при всех!

Мария сейчас же приходит, красная от стыда; с невинной миной она спрашивает меня о причине такого странного приказания, запрещающего ей быть в обществе, среди которого были и дамы.

— Меня возмущает не это, а твои хитрости, ты заставляешь меня уйти из салона, чтобы оставаться там одной.

— Ну, хорошо, если ты так хочешь, я пойду спать.

Какая невинность, какое внезапное послушание! Что же произошло?

За осенью следует снежная, пасмурная, унылая зима. Мы остаемся последними в этом скромном пансионе. По случаю холода мы обедаем в большой, пустынной зале ресторана. Однажды утром какой-то человек крепкого телосложения, с виду лакей, довольно красивый для своего звания, присаживается за стол выпить стакан вина.

Мария, следуя своей необузданности, устремляет пристальный взгляд на посетителя, следит за линиями его тела и погружается в задумчивость. Посетитель уходит, по-видимому несколько смущенный таким почетным вниманием.

— Какой красавец! — восклицает Мария, обращаясь к хозяину.

— Это мой бывший портье, — отвечает он.

— Правда? У него такая изящная внешность, что редко встречается в его звании. Он положительно красавец!

И к изумлению хозяина она начинает распространяться о подробностях мужской красоты.

На следующий день, когда мы выходим в зал, портье уже сидит на своем месте. Он принарядился, надел праздничное платье, тщательно причесал волосы и бороду, и имеет вид, словно уже знает о своей победе. Нахал кланяется нам и, получив в ответ грациозный поклон моей супруги, усаживается с сознанием своей красоты.

Это великолепно!

На следующий день он снова является с намерением познакомиться. С истинно лакейской любезностью он заводит разговор с моей женой, пересыпая его комплиментами, какие можно слышать только у ворот; он обращается прямо к моей жене, не прибегая к обычному приему познакомиться сначала с мужем.

Это положительно невероятно!

Я знаю только одно, что Мария в присутствии мужа и детей ведет с ним разговор, выказывая себя веселой, любезной и очаровательной. Я снова пытаюсь открыть ей глаза, прошу подумать о своей репутации и получаю в ответ обычную фразу об «испорченном воображении».

Затем появляется новый красавец в образе деревенского табачного торговца. Это толстый парень, у которого Мария покупает разные мелочи. Он хитрее лакея и старается сначала завоевать меня; к тому же он гораздо предприимчивее. В первый же раз он нагло смотрит прямо в лицо Марии и затем громко обращается к хозяину:

— Какая красивая семья! О, Боже!

Сердце Марии воспламеняется, и поклонник появляется ежедневно.

Однажды вечером он выпивает лишнее и становится смелее. Он подходит к нам с шашками в руках и, наклоняясь к Марии, просит рассказать ему сущность игры. Я делаю ему возможно вежливое замечание, и он отходит на свое место. Но Мария обладает чувствительным сердцем и считает себя обязанной вознаградить оскорбленного лавочника; она обращается к нему и спрашивает наудачу:

— Вы играете на биллиарде?

— Нет, сударыня или, вернее, очень плохо с вашего позволения!

С этими словами он встает и предлагает мне сигару. Я отказываюсь, и он с тем же предложением обращается к Марии.

— А вы, сударыня?

К счастью для неё, для лавочника и для будущего всей нашей семьи она отказывается, рассыпаясь в любезной благодарности.

Как может мужчина предложить даме сигару в ресторане, в обществе мужа?

Глупый я ревнивец, или жена моя ведет себя так пошло, что пробуждает чувственность в первом встречном мужчине?

После это я устраиваю ей у себя в комнате сцену, чтобы пробудить ее от кошмара, в котором она бессознательно идет верным путем к гибели. Я представляю ей счет, перечисляю все её старые и новые грехи и анализирую её ничтожнейшие поступки.

Она выслушивает меня молча, бледная и смущенная. Затем она поднимается и уходит к себе. Но теперь я в первый раз в жизни беру на себя роль шпиона, я схожу по лестнице, подхожу к её двери и засматриваю в замочную скважину.

Там сидит горничная, ярко освещенная лампой, так что мне ясно видно ее. Мария взволнованно и с жаром рассказывает ей о моих несправедливых подозрениях, как обвиняемая, которая оправдывается. Она повторяет мои выражения, словно желая этим освободиться от них.

— Я невиновна! — Хотя было много случаев для греха. Он сумасшедший, в этом нет никакого сомнения, мне кажется, он хочет отравить меня. У меня уже появляются какие-то боли в желудке… Нет, я этого не думаю!.. Мне следует бежать в Финляндию, правда?.. Но это убьет его, потому что он любит детей…

Что всё это значит, как не угрызения совести, выгнанные на свет из самых тайных уголков жены. Она охвачена страхом и ищет защиты на груди женщины! Испорченный ребенок, позорная преступница, но прежде всего несчастная!

Терзаясь горем, я не сплю всю ночь. Около двух часов Мария начинает страшно кричать во сне — и это уже не в первый раз — мне становится жаль ее, и я стучу ей в стену, чтобы пробудить ее от ужасного кошмара.

На утро она благодарит меня за помощь; я ласкаю ее, жалею и спрашиваю, не хочет ли она покаяться другу.

— В чём? Ничего нет!

Если ба в эту минуту она во всём призналась мне, я бы простил ее, так сильно трогали меня её мучения совести, так сильно любил я ее, несмотря на её падение, а может быть именно благодаря этому! Она была несчастной! А как могу я поднять руку на несчастную!

Но вместо того, чтобы освободить меня от моих ужасных сомнений, она всеми силами противится этому, она готова уже считать меня безумным, а инстинкт самосохранения заставляет ее сочинить историю с некоторыми чертами, взятыми из действительности; и эта выдумка должна служить ей щитом против угрызений совести.

К новому году мы отправились в Германию и по лились на Боденском озере.

Когда мы прибыли в Германию, страну солдат, где господствует еще отцовское право, Мария со своими нелепыми воззрениями на мнимые права женщин, почувствовала себя совершенно одинокой. Здесь женщинам закрыт доступ в университет, здесь приданое жены офицера вносится в военное министерство, как неприкосновенная семейная собственность, здесь все должности занимают мужчины, главы семьи.

Мария бьется, как рыба в сетях, и первая же её попытка окружить себя женщинами терпит неудачу. Здесь наконец я встречаю поддержку среди женщин, и бедная моя Мария теряет всякое значение. Я знакомлюсь с офицерами, собираюсь с силами и в силу приспособления перенимаю от них настоящие мужские манеры; мужчина снова просыпается во мне после десятилетней кастрации.

В это же время я снова начинаю носить волосы по прежнему; мой голос, потускневший от постоянной привычки утешать нервную женщину, снова становится звучным и ясным, впалые щеки полнеют, и, приближаясь в сорока годам, всё мое физическое существо расцветает. Близко общаясь с дамами нашего пансиона, я привыкаю вести разговор, так что Мария, мало симпатичная этим дамам, остается в стороне.

Теперь она начинает бояться меня и однажды утром в первый раз после свадьбы она приходит, совершенно одетая, ко мне в комнату и застает меня еще в постели. Я не ясно понимаю эту внезапную перемену, но после бурного объяснения я соображаю, что она ревнует меня к горничной, которая приходит ко мне по утрам топить печь. К тому же она заявляет, что ей не нравятся мои новые манеры.

— Я презираю всё мужское и я начинаю ненавидеть тебя, когда ты становишься таким.

Да, она дарила свою любовь, как ни незначительна она была, пажу, салонному шаркуну, слабому ребенку; женолюбица не могла любить в муже мужчину, хотя и восхищалась этим в других.

Дамы очень приветливо относятся ко мне, и я ищу их общества, они всегда окружают меня чисто женским, пленительным теплом, внушающим мужчине почтительную любовь и безграничную преданность; но мужчина относится так только к действительно женственным женщинам.

Теперь, когда заходит речь о близком возвращении на родину, во мне просыпается старое подозрение, и я боюсь близкого общения с прежними приятелями, потому что я не знаю, сколько из них было любовниками моей жены. Чтобы покончить со всеми сомнениями, я навожу все справки. Уже раньше я обращался к моим друзьям в Швеции, прося мне выяснить слухи о неверности моей жены; но, разумеется, никто откровенно не ответил мне.

Всем жалко мать, и никто не заботится об отце, отданном в жертву насмешкам.

Я изучаю в это время новую психологическую науку, связанную с чтением мыслей, и по вечерам в салоне я показываю дамам в виде игры манипуляции Бишофа и других. Мария относится к этому недоверчиво, называет меня спиритом, высмеивает меня, как суеверного свободомыслящего и осыпает насмешками, чтобы отклонить меня от этих опытов, опасных для неё.

Чтобы обмануть ее, я делаю вид, что сдаюсь и перестаю заниматься гипнозом, но неожиданно принимаюсь за него, когда мы остаемся одни.

Однажды вечером мы сидели одни в столовой друг против друга; я постепенно перевожу разговор на гимнастику и заинтересовываю ее настолько, что она увлекается разговором; тогда, благодаря ли внушению моей воли или ассоциации идей, которые должны пойти по намеченному мною пути, она переходит на разговор о массаже, и отсюда её мысли прямо перескакивают к боли, вызываемой массажем, она вспоминает свои визиты к врачу и говорит:

— Массаж причиняет сильную боль, я чувствую ее и сейчас, когда вспоминаю об этом…

Я поймал ее! Она опускает голову, чтобы скрыть свою мертвенную бледность, губы её шевелятся, желая заговорить о чем-то другом; глаза полуоткрыты, воцаряется ужасное молчание, которое я стараюсь продлить. Мысли её на всех парах мчатся по данному мною направлению, и она напрасно старается удержать их. Перед ней бездна, и стремления их нельзя остановить. С страшным напряжением она встает, спасаясь от моего проницательного взгляда, и исчезает в дверях, не произнеся ни слова.

Удар попал в цель!

Через несколько минут она возвращается с прояснившимся лицом; она хочет показать мне благотворное действие массажа на моей голове, она становится позади меня и начинает царапать мне голову. К несчастью я сижу против зеркала, я исподтишка взглядываю в него и ловлю отражение её бледного, как смерть, искаженного лица, глаза её боязливо скользят по моим чертам, и взгляды наши встречаются.

Теперь я понял ее.

Против всех своих привычек, она садится мне на колени, обнимает меня за шею и объявляет, что она смертельно устала.

— Что ты еще сделала дурного, что ты ласкаешь меня? — спрашиваю я ее.

Она прячет голову на моей груди, целует меня и уходит, пожелав мне доброй ночи.

Это не доказательства, имеющие значение для судьи, но для меня этого довольно, так как я знаю все её приемы.

Я не хочу возвращаться на родину, где честь моя может быть поругана, где я ежедневно должен буду встречаться с людьми; в которых я подозреваю любовников моей жены. Я бегу, не желая давать повод высмеивать меня, как обманутого мужа.

Я уезжаю в Вену.

Когда я остаюсь один в комнате отеля, передо мной встает некогда обожаемый мною образ; я неспособен работать, я начинаю писать ей письма и в заключение ежедневно отправляю ей по два любовных письма. Чужой город представляется мне могилой, и в толпе я блуждаю, как труп. Но вскоре фантазия моя начинает работать, она населяет эту пустыню, она создает сказку, чтобы ввести и Марию в мою мертвую обстановку. Я воображаю, что Мария должна стать знаменитой певицей; чтобы осуществить этот сон и представить себе Марию на фоне красот города, я посещаю директора консерватории и, пресыщенный и презирающий театры, все вечера провожу в опере и концертах. Сообщая обо всём, что я вижу и слышу, Марии, я пробуждаю этим в себе интерес ко всему. Возвращаясь из оперы, я сажусь за письменный стол, подвергаю строжайшей критике пенье певиц и делаю сравнения, которые все клонятся в пользу Марии.

В то же время я посещаю картинные галереи и всюду вижу я Марию. В Бельведере я часами простаиваю перед Венерой Гвидо Рени, во всём схожей с моей возлюбленной; в конце концов меня охватывает тоска по её телу; я укладываю чемодан и немедленно возвращаюсь домой. Ясно, я околдован этой женщиной, и нет никакой возможности освободиться от неё.

Какое чудное возвращение! Мои любовные письма словно воспламенили Марию: она ждет меня в маленьком садике, я сердечно целую ее и, взяв её голову в свои руки, спрашиваю:

— Какими чарами ты владеешь, маленькая волшебница?

— А! так ты хотел бежать от меня?

— Да, это была попытка к бегству! Но ты оказалась сильнее меня, и я сдаюсь.

Войдя в свою комнату, я нахожу на столе цветущую розу.

— Так ты любишь меня немножко, мое чудовище!

Она смущается, как молоденькая девушка, краснеет, и я погиб, погибла моя честь, мои силы сбросить с себя цепи, без которых я уже не могу жить.

Целый месяц мы проводим в весеннем опьянении, в ничем ненарушаемой любви, мы поем дуэты под аккомпанемент пианино, играем в шашки, и этим кончаются лучшие дни, какие мы провели за последние пять лет. Какая весна перед осенью! Мы совсем не думали о том, что должна наступить зима.

Я снова запутался в цепях; Мария уверена, что опять околдовала меня, и возвращается к своему прежнему равнодушию. Она одевается небрежно, несмотря на мои просьбы, появляется в обществе без фальшивых зубов; я предвижу, что благодаря этому наши отношения невольно охладятся. Её страсть к женщинам проявляется с новой силой, и тем опаснее, что она направлена на девочек-подростков.

Однажды я устроил вечеринку с танцами и пением и пригласил одного офицера с его четырнадцатилетней дочерью, нашу хозяйку, её дочь, девочку лет пятнадцати, и еще одну барышню в этом же возрасте.

После ужина я к ужасу своему замечаю, что Мария, подвыпив, собрала вокруг себя девочек, бросает на них жадные взгляды и целует их со страстностью, какую я видел в ней, когда она пела лесбийские песни.

Офицер следит за ней из-угла и готов вмешаться. Мне представляется уж тюрьма, каторжные работы и неизбежный скандал; я подхожу к группе девочек и разлучаю их, приглашая танцевать.

Когда мы остаемся одни, я начинаю осыпать Марию упреками, и бурная ссора длится до самого утра. Она выпила лишнее и помимо воли высказывается откровенно, я узнаю страшные, неожиданные вещи.

Охваченный гневом, я повторяю все свои обвинения и прибавляю к ним еще одно, которое мне самому кажется преувеличенным.

— И этими таинственными болезнями, — говорю я, — ты вызвала мои мозговые заболевания…

— Негодяй, ты думаешь, я тебя заразила…

Я совсем не думал об этом, я хотел только привести симптомы отравления цианистым калием. В эту минуту у меня в мозгу мелькает воспоминание, я припоминаю один случай, который показался мне таким непонятным, что быстро исчез из памяти.

Но теперь подозрение с новой силой просыпается во мне. Затем эта защита, равняющаяся обвинению? Мое подозрение относится к одному месту в анонимном письме, которое я получил после процесса; Мария называется в нём «проституткой из Зедертелье».

Что это значит? Примемся за расследование.

Когда барон, первый муж Марии, познакомился с ней в Зедертелье, "она считалась невестой одного лейтенанта, про которого было известно, что он совершенно обессилел от разгульной жизни. Бедняга Густав был встречен, как освободитель, и сыграл таким образом роль обманутого; это можно было так же заключить из горячей благодарности Марии, обнаружившейся во время развода, так как она утверждала, что он спас ее от опасности, — яснее она не высказывалась. Но проститутка из Зедертелье! А замкнутость, в которой жили молодые супруги, вдали от общества, никогда не приглашаемые тем кругом, к которому они принадлежали!

Может быть, мать Марии, бывшая гувернантка, родом из буржуазной семьи, увлекала финляндского барона, отца Марии? Может быть, после катастрофы, скрываясь в Швеции от долгов, вдова в крайней нужде пала до того, что продала свою дочь?

Эта старуха, шестидесятилетняя кокетка, внушала мне большую антипатию, смешанную с чувством сожаления; у неё была наружность авантюристки, она была алчна и жадна до наслаждений, смотрела на мужчин, как на удобный объект для эксплуатации, она настоящая совратительница мужчин; она самым беззастенчивым образом завещала мне свою сестру, заманила своего зятя, барона, мнимым приданым, которое ей удалось скопить, обманув всех кредиторов.

Бедная Мария! Из этого запятнанного прошлого и встают её угрызения совести, беспокойство и мрачные мысли. Когда я вспоминаю далекое прошлое, я легко объясняю себе теперь горячие ссоры, происходившие между матерью и дочерью, я вспоминаю бывшие события и таинственные признания Марии, что по временам ее неудержимо влекло вцепиться матери в горло.

Хотела она принудить ее молчать? Вероятно; потому что «она грозила поссорить меня с Марией, открыв всю правду».

А антипатия Марии к этой матери, которую барон называл «дрянью». А ведь это было вызвано только неясным признанием, что она применяла всё искусство кокетства, чтобы заполучить себе мужа.

В силу всего этого во мне созревает непоколебимое решение бежать во что бы то ни было. Я уезжаю в Копенгаген, чтобы собрать все сведения о женщине, которая носит мое имя.

После многолетнего отсутствия я снова встречаю своих соотечественников и замечаю, что, благодаря горячим стараниям Марии и её подруг, обо мне составлено определенное мнение.

Она превратилась в святую мученицу, а я безумец, воображающий себя рогоносцем!

Можно разбить себе голову! Меня слушают, покровительственно улыбаются и разглядывают, как невиданного зверя! Не добившись ни крупицы правды, так как все отвернулись от меня, особенно же неудачники, для которых мое падение было единственным средством возвыситься, я возвращаюсь назад в свою тюрьму, и Мария встречает меня в таком явном смертельном ужасе, что это одно объясняет мне больше, чем всё далекое путешествие.

Еще целых два месяца я влачу свои цепи, затем бегу в четвертый раз, теперь уже в Швейцарию; но цепи мои не железные, которые можно сломать, а из эластичного каучука, и, чем больше они вытягиваются, тем сильнее тянут меня назад. Я опять возвращаюсь. Она серьезно начинает презирать меня, я противен ей, потому что она убеждена, что бегство для меня это смерть, её единственная надежда.

В это время я заболеваю, и мне кажется, что я умру. Я решаю изложить все события прошлого. Придя к убеждению, что я обманут вампиром, я хочу жить, очистить себя от грязи, которой закидала меня эта женщина, хочу снова войти в жизнь, чтобы отмстить за себя, собрав доказательства её обманов.

Во мне просыпается ненависть, что гораздо страшнее равнодушие, потому что она оборотная сторона любви; я мог бы формулировать это так: я не ненавижу ее, потому что люблю. И однажды в воскресенье, когда мы сидим в роще, по какому-то незначительному поводу разряжается электрическая энергия, накоплявшаяся целых десять лет. И я в первый раз бью ее. Целый град пощечин сыплется ей на лицо, а когда она пытается оказать сопротивление, я валю ее на землю. Она испускает страшный крик, а минутное облегчение, какое я испытываю, обращается в страх, когда перепуганные дети начинают громко плакать. Ударить женщину, мать, это позор, низость, преступление против природы! И при детях! Мне кажется, что солнце скрылось за облаками, мне противна жизнь. И все-таки в моей душе наступает затишье, как после бури, и чувство удовлетворения, словно я выполнил свой священный долг. Я жалею о случившемся, но не раскаиваюсь. Каковы причины, таковы и результаты. Вечером Мария идет гулять при лунном свете. Я иду ей навстречу и обнимаю ее. И она не отталкивает меня, она плачет. После объяснения она провожает меня в мою комнату, где мы предаемся любви далеко за полночь.

Какая странная семейная жизнь! Днем я ее бью, а ночи мы проводим вместе!

Какая удивительная женщина! Она целует своего палача!

Если бы я это знал, я стал бы бить ее еще десять лет тому назад и теперь был бы счастливейшим супругом.

Пусть заметят себе это все обманутые мужья!

Но она мечтает о мести. Несколько дней спустя она приходит ко мне в комнату и после предисловия и бесчисленных оговорок признается, что один раз, один единственный раз подверглась насилию, а именно во время своей поездки в Финляндию.

Таким образом мои подозрения подтверждаются!

Потом она просит меня не думать, что это происходило много раз, а главное не подозревать, что у неё был любовник.

Это значит: не один раз и несколько любовников!

— Так ты изменяла меня и, чтобы обмануть общество, ты придумала сказку о моем помешательстве. И, чтобы скрыть свое преступление, ты хотела замучить меня на смерть. Ты преступница! Я требую развода.

Она падает на колени и, заливаясь слезами, просит у меня прощенья.

— Я прощаю тебя, но разведусь с тобой!

На другой день она спокойнее, на следующий уже овладевает собой, а на третий принимает вполне невинный вид:

— Так как я откровенно призналась во всём, мне не в чём упрекнуть себя!

Она более, чем невинна, — она мученица и обращается со мной с оскорбительным снисхождением.

Она не имеет и понятия о последствиях своего преступления и не понимает дилеммы, какую я должен разрешить. Останусь ли я рогоносцем на посмешище всего мира, или уеду — несчастье остается всё то же, и я человек погибший.

Несколько пощечин и целый день слез за десять лет мучений — это не справедливость.

И я бегу в последний раз, не имея мужества проститься с детьми.

В воскресенье утром я сажусь в Констанце на пароход, я хочу отыскать своих друзей во Франции и затем написать роман об этой женщине, которая является ярким типом эпохи бесполых женщин.

В последнюю минуту появляется Мария, взволнованная, со слезами на глазах и к несчастью такая прекрасная, что каждому может вскружить голову. Я остаюсь холодным и равнодушным, я принимаю её лицемерные поцелуи, не отвечая на них.

— Скажи, что мы все-таки друзья, — просит она меня.

— Враги на всё то недолгое время, что мне остается прожить!

После этого она уходит.

И, когда пароход отплывает, я вижу, как она мечется по пристани, стараясь еще удержать меня волшебной силой своего взгляда, который столько лет обманывал меня; она бегает взад и вперед, как брошенная собака! Я жду, чтобы она бросилась в воду, и тогда я прыгну за ней, и мы утонем вместе в последнем объятии. Но она поворачивается и исчезает за поворотом улицы. Она оставляет только воспоминание об её чарующем образе и её маленьких ножках, которые десять лет я чувствовал на своей спине, не пожаловавшись на это ни разу в своих сочинениях; я обманывал публику, скрывая действительные поступки этого чудовища и прославляя ее в своих стихах.

Чтобы вооружиться против тоски по ней, я сейчас же схожу вниз в столовую и сажусь за табльдот; но при первом же блюде меня душат слезы — и я вынужден снова выйти на палубу.

Я гляжу на зеленеющий холм и на беленький домик на нём, где остались мои малютки, как в разоренном гнезде, без защиты и корма; я испытываю острую боль, и сердце мое сжимается.

Я кажусь себе куколкой шелковичного червя, из которого пароходная машина выматывает шелк, и при каждом повороте колеса я ощущаю в себе всё большую пустоту, и холод охватывает меня по мере того, как тянется нитка.

Это приближается смерть!

Какой однородный и жизненный организм — семья! Я бессознательно почувствовал это еще во время первого развода, когда я страшился преступления и угрызения совести едва не убили меня. А она изменница, убийца ничего не боялась!

Из Констанца я еду поездом в Базель. И это воскресный день!

Если бы я верил в Бога, я молил бы его избавить от подобных мучительных часов даже моих злейших врагов!

Поезд трясет меня, мои нервы, мозг, кровеносные сосуды, внутренности, и я приезжаю в Базель, выпотрошенный, как скелет.

В Базеле меня охватывает внезапное стремление посетить все те места в Швейцарии, где мы жили, чтобы насытиться воспоминаниями о ней и о детях.

Я провожу неделю в Женеве, в Анси, переезжаю из отеля в отель, без отдыха и сна, мечусь кругом, как осужденный, как вечный жид; все ночи я провожу в слезах и вызываю в памяти образ возлюбленной, я посещаю места, где мы бывали вместе, и на берегу Женевского озера бросаю хлеб чайкам, которых так любили мои дети.

Каждый день жду я письма от Марии, но напрасно. Она слишком хитра, чтобы давать в руки врагу письменные доказательства; а я ежедневно пишу по несколько любовных писем, в которых всецело прощаю ее; но я их не отправляю.

Право, господа судьи, если бы у меня было предрасположение к безумию, то, уверяю вас, оно проявилось бы в эти часы безутешной тоски.

У меня больше нет сил сопротивляться, и я начинаю фантазировать; я воображаю себе, что признание Марии было ловушкой, чтобы отстранить меня и снова сойтись с другим таинственным, неведомым любовником, а в худшем случае даже с любовницей, трибадой-датчанкой! Я вижу своих детей во власти отчима или в когтях «мачехи», кормящейся доходами с полного собрания моих сочинений.

Тут снова просыпается во мне чувство самосохранения, и я прибегаю к хитрости. Так как для меня совершенно необходимо жить с моей семьей, чтобы быть в состоянии писать, то я решаю вернуться и остаться с ними, пока не кончу свой роман, но в то же время я хочу собрать точные данные о преступлении Марии. Итак, я воспользуюсь ею, так что она не будет этого и подозревать, и она сама будет орудием моей мести, которое я отброшу после использования его.

С этой целью я посылаю ей краткую, холодную телеграмму, в которой сообщаю ей о взятии обратно просьбы о разводе; я пишу, что она должна подписать некоторые документы и для этого вызываю ее в Романсгорн на берегу Боденского озера.

Я снова оживаю, на следующий день выезжаю и приезжаю как раз вовремя. Страдания целой недели забыты, сердце бьется спокойно, глаза блестят, грудь выпрямляется, как только я различаю на другом берегу холм, где живут мои дети, пароход подходит к берегу, но Марии я не вижу. Наконец, она входит на палубу, похудевшая, постаревшая на десять лет. Какой удар для меня видеть старухой мою молодую жену!

У неё трясущаяся походка, красные от слез глаза, впалые щеки и заострившийся подбородок!

Теперь я испытываю только жалость, вытесняющую все чувства неприязни и ненависти; я готов принять ее в свои объятия; но вдруг я отступаю, выпрямляюсь и принимаю вид парня, приехавшего на случайное свиданье. Одна мысль пронизывает мой мозг, когда я вблизи разглядываю Марию, ставшую поразительно похожей на её подругу-датчанку; она во всём схожа с ней, внешностью, манерой держать себя, жестами, прической, выражением лица! Может быть, трибада сыграла со мной эту шутку? Может быть, Мария пришла ко мне прямо из объятий своей любовницы?

Воспоминание о двух случаях, бывших в начале этого лета, подтверждает мое подозрение. Во-первых, я поймал ее однажды, когда она спрашивала у хозяина соседнего с нами пансиона, нет ли у него свободных комнат.

Для кого? для чего?

Затем она добилась у меня разрешения ходить по вечерам в соседний дом играть на рояли.

Не выводя из всего этого никаких положительных доказательств, я решил все-таки не упускать из виду всех этих мелочей и, провожая Марию в отель, я повторяю себе роль, которую я решил разыграть.

Она говорит, что сильно больна, но, несмотря на это, сохраняет свое хладнокровие и задает мне ясные и верные вопросы относительно дела о разводе; она сбрасывает с себя вид страдалицы и обращается, со мной как нельзя более гордо, так как мое отношение не обнаруживает и следа сожаления. Во время этого разговора она так сильно напоминала свою подругу, что меня охватывало искушение открыть свою игру и прямо спросить, как поживает фрекен 2. К тому же она принимала трагические позы, бросившиеся мне в глаза — это был прием её подруги-- и делала своеобразный жест рукой, опираясь на стол.

Я дал ей выпить крепкого вина; она выпила стакан его залпом и скоро опьянела. Тогда я воспользовался случаем спросить ее о детях. Она разразилась слезами и призналась, что она провела самую ужасную неделю в своей жизни, так как дети с утра до вечера не переставали звать отца; она убеждена, что не сможет жить без меня. Заметив, что на моей руке нет больше обручального кольца, она страшно испугалась.

— Где твое обручальное кольцо? — спросила она.

— Я продал его в Женеве и на эти деньги отправился к женщинам, чтобы, по крайней мере, до некоторой степени восстановить равенство.

Она бледнеет.

— Если мы квиты, — говорит она, запинаясь, — то мы можем всё начать сначала.

— Только ты можешь считать, что мы сквитались! Ты допустила поступки, которые имеют гибельные следствия для семьи, так как они возбуждают сомнения в законности детей. Ты совершила преступление, ты разбила будущность своего потомства, испортила жизнь четырех людей, твоих трех детей сомнительного происхождения и твоего мужа, который, как обманутый муж, стал посмешищем всего мира. Какие последствия имеют мои поступки? Никаких!

Она плачет, а я предлагаю ей предоставить разводу идти своим путем; она может остаться в моем доме моей любовницей, а после смерти я усыновлю всех детей.

— Разве это не тот свободный союз, о котором мечтала ты, проклинавшая брак?

Она задумывается, но мое предложение ей неприятно.

— Ну что же? Ведь ты мне говорила, что хочешь взять место воспитательницы в доме какого-нибудь вдовца! Я тот вдовец, какой тебе нужен.

— Об этом надо подумать; дай мне время на это! А пока ты вернешься к нам?

— Если ты позовешь меня!

— Пойдем же!

И я возвращаюсь в шестой раз, но теперь с твердым намерением воспользоваться своим положением, чтобы написать нашу историю и отомстить.

История кончена, моя дорогая, я отомстил за себя, и теперь мы квиты!


Текст издания: А. Стринберг. Полное собрание сочинений. Том 7. — Издание В. М. Саблина, Москва — 1909. (пер. В. Рудиной)