Исишкина мечта (Новосёлов)

Исишкина мечта
автор Александр Ефремович Новосёлов
Опубл.: 1914. Источник: az.lib.ru

Александр Новоселов
Исишкина мечта

править

Скотские пригоны в станице Верхней были сгружены тут же, под яром, отчего зимой с горы весь луг казался небрежно раскинутой, в клочья разорванной, грязно-желтой тряпкой. Пригоны жались друг к другу вплотную. Путаные линии невысоких плетней чередовались с широкими навозными стенами, образуя множество больших и малых клеток, кое-где прикрытых низкими навесами. С горы отчетливо было видно, как в тесных клетках медленно передвигаются фигуры животных, то тут, то там по переулкам плетутся вереницами на водопой или обратно продрогшие, лохматые по-зимнему, коровы и лошади, чинно выступают флегматичные быки. Жалобно-протяжное блеяние, тоскливый крик озябших сосунов, собачий лай, то бесцельный отрывистый, то злобный и пронзительный, гайканье коровниц и выкрики работников — все это с утра до вечера волной переливается по желтому пятну вместе с едким дымом, бойко вылетающим на воздух из черных землянок.

Вот из поселка вышел на гору старый, матерый казак Василий Матвеич. Там, среди сотни прочих, есть и его пригон, всех богаче, всех обширнее. Сегодня, как всегда, вышел он в короткой, с непомерно длинными рукавами киргизской копе и огромных высоких бутылах с кошемными чулками. Широкая копа обнимает его грузную фигуру, как прямую колоду, и даже узкий наборный ремень только въелся в толстую копу, не обрисовывая талии.

Если бы еще киргизский малахай, то, право, и вблизи можно было бы принять его за волостного бия или старшину. Но Василий Матвеич находит, что под малахаем «только вше поблажка», и потому носит телячью шапку с аршинными, всегда повисшими ушами.

Солнце поднялось уже над крышами. Утро опять выдалось сухое и морозное, такое морозное, что слышно, как за речкой скрипят по дороге воза и тихо фыркают лошади.

Василий Матвеич напряженно смотрит в сторону своих пригонов. Заплывшие глазки его сильно слезятся от яркого света, но все же он ясно видит каждую мелочь, а если чего и не видит, так догадывается. Что это? Ну, так и есть! Приехали с сеном и бросили невыпряженных лошадей. Каждый раз одно и то же. Даже не видать никого.

— Собака! Самого бы в оглобли впятить. Чаи распивают, конечно.

Он осторожно шагнул вниз и вдруг часто-часто задергал ногами по крутому взвозу, едва удерживая тяжелое тело от падения…

Иса только что вышел на улицу. Заметив на горе хозяина, он крикнул в сторону избушки:

— Эй, вы! Сено метать!.. Идет тот… Эй, Василий идет!

Иса был не больше, как работник, но здесь он чувствовал себя хозяином. Он знал себе цену. Знал, что на стороне Василий Матвеич не нахвалится его, Исишкиной, честностью и хозяйственностью, хотя в глаза и ругает чуть ли не каждый день мошенником и вором. Но Исишка так привык к хозяйской ругани, что самые тяжелые слова производят на него такое же впечатление, как и падающий снег. Исишка не молчит, нет, глотка у него такая, что бывает слышно и в поселке. Вот только ругаться он не может по-хозяйски, не умеет подбирать так быстро скверно-едкие слова. И любо же бывает соседям, когда они начинают переругиваться через весь пригон! Хозяин бегает, махает руками и ругается так, что, кажется, от одной ругани убежал бы, куда глаза глядят, а Исишка визгливо вторит ему из стайки или сеновала и нарочно кричит, чтобы слышали, все луговские джетаки [джетак — по-казахски пролетарий]. Доходит до того, что он начинает гнать хозяина с пригона. Но, уставши от крику, Василий Матвеич неожиданно обрывает поток слов. Сейчас же замолкает и Исишка. А минуту спустя оба старых воробья, как любит говорить Василий Матвеич, уже мирно беседуют посреди пригона, вместе вырешая вопрос, как бы выгоднее сбыть плохую партию бычков. Это так понятно: их соединяет тридцать лет совместной жизни. Отцы их жили тоже вместе, а когда Василий Матвеич, женившись, отделился, отец отдал ему со скотом и Ису.

Год за годом шла жизнь к старости, год за годом приживался Иса к месту, все глубже пуская корни, как старое уродливое деревцо на диком камне. Часто бывало так трудно и от работы, и от старости, что хотелось сбежать куда-нибудь и умирать там от голода, чтобы только не тянуть эту проклятую жизнь. Но каждую осень, перед Покровом, Иса торжественно приходил к хозяину и просил нанять его еще на год. Оба отлично сознавали, что иначе и не может быть, но каждый раз добросовестно разыгрывали рядку. Иса упорно выговаривал себе пятьдесят рублей деньгами, пару ситцевых рубах, пару тиковых штанов, сапоги, запасные головки к ним, три чайных кирпича, сала и пшеничной муки. Хозяин соглашался на все, но деньгами давал не больше тридцати. Исишка долго стонал и жаловался, но когда замечал, что тот начинает пыхтеть и хмуриться, торопливо соглашался. Все равно не было надежды сломить хозяйское упорство, да и можно ли было об этом думать, когда он давно уже забирал все за целый год вперед.

Пока Василий Матвеич пробирался по тропинкам между пригонами, Иса успел распрячь всех лошадей и уже начал метать сено с возов на стайки. Ему помогали два молодых здоровых парня. Коровы лезли к возам, буровили сено рогами и, отгоняемые вилами, растаскивали его клочьями в стороны.

— Жязби ее! Своличь!.. Г-га! — замахивался он вилами, стараясь ударить по острой спине.

Корова прыгала козлом, и концы вил только слегка царапали ее по выпуклым, шершавым бокам.

— Эй! Э-эй! — рявкнул из ворот Василий Матвеич. — Что делаешь? Тебя бы надо вилами-то. Дармоеды!.. Стельную корову — вилами! А если она скинет опять? А? Что, мне твою бабу заставлять телиться?

— Моя баба без тебя отелится… — огрызнулся Исишка: — хошь, свою заставляй.

— Молчать!

— Чего мольчать? Сам мольчать!

— Богачи какие, подумаешь. Приехали и бросили так сено… Коровам на рогах растаскивать… А лошади! Хошь бы завели под навес. Бросили как попало, а самим бы только в избу. Собаки! Чаи распивать — это вам подай, а дело постоит, подождет…

Исишка глубоко всадил вилы в воз, но вдруг выдернул их, швырнул в сторону и закричал:

— С полночи за сеном уехали, жрать захотел, али нет? Всю ночь мерзли, утро мерзли — чаю выпить надо? Сам пил? Голодом не пойдешь? Мене тоже голодом нельзя, я замерзли…

— Замерзли! А лошади?

— Какой сапог у мене? Смотри.

Он поочередно вывернул обе ноги и с силой хлопнул по ним теплыми мохнашками. — Который год сапог не даешь, ничего не даешь… Штанам нет, рубахам нет.

— Пошел ты к язве!

— Сам пошел!

— Собачье отродье! Это хозяйство — по полу сено растаскивать? Если день не прийти на пригон, ты разоришь меня, чушка…

Исишка нервно суетился вокруг воза.

— Пожалиста, не ходи! Не ходи! Мешать не будешь.

Василий Матвеич сурово сдвинул лохматые брови и долго шевелил губами. Потом сочно потянул в себя носом, отхаркнул и, сильно качнувшись, плюнул на Исишку. Исишка удивился: как это он скоро сегодня кончил? Посмотрел на отошедшего хозяина и уже бодро кричал парням:

— Вали, вали! Джелдам!

Работа закипела. Стоявший на стайке едва успевал принимать с двух сторон тяжелые пласты слежавшегося сена.

Когда подошли к другому возу, Василий Матвеич крикнул издали:

— Это откуда? С Белой Гривы? Нет, его сюда давай, своим.

Он мирно подошел, вытянул клок из средины и понюхал.

— Лошадям это.

Иса сочувственно кивнул:

— Я тоже думал, лошадям его. Неужели чужому быку добро кормить?

Теперь они каждый раз внимательно сортируют сено. Еще с осени Василий Матвеич продал триста голов мяснику, но за особую доплату партия должна была кормиться у него до весны. Быков кормили, но кормили так, чтобы они не слишком много сбавили в весе. Мясник недавно проехал куда-то в верховья и вот-вот должен вернуться. Василий Матвеич хотел сказать Исишке почистить немного пригон, но сдержался; много и своей работы, а если и приедет тот, так можно чаем задержать, пока тут наведут порядки.

— Много даешь? — махнул он рукавом в сторону большого пригона.

Исишка лукаво швыркнул носом.

— Просит много, даем мало. Черть его знат, чужой стал — больше жрать стал.

— Ваша косточка, киргизская, — колыхался от смеха Василий Матвеич: — у вас ведь дома на кудже живет, а пришел в гости — целый день будет жрать и не наестся.

— Верно, верно! — подобострастно хихикал Иса.

— Не приехал бы. Ты уж смотри, не зевай.

— Я смотрю.

Василий Матвеич долго ходил по пригону, отдавая приказания или советуясь с Исой. Оставалось дометать три воза, и он уже хотел идти домой, как с реки зазвенели колокольчики. Оба переглянулись и враз подумали: не он ли уж?

— Кто там? — крикнул Василий Матвеич работнику на стайке.

— Не знаю. По нашему переулку едет.

— Какого там черта занесло… Айда! Кидай сено быкам! Живо кидай!.. Через плетень!

Все трое понесли к плетню по тяжелому навильнику. Но едва копны взвились над кольями, как дюжие быки гурьбой наперли на плетень и, высовывая языки, полезли на него, чтобы ухватить хоть по клочку. Плетень заскрипел, затрещал и вдруг подался… В это время у ворот остановилась грузная повозка.

— Мерзавцы! Убью! — задыхаясь, рявкнул Василий Матвеич, торопливо кидаясь к воротам.

Из повозки с трудом вылезал в широкой волчьей шубе толстый рыжий человек.

— Алексей Панфилыч! Какими судьбами! И почему сюда? Разве ямщики забыли ко мне дорогу?

— Извините уж… так пришлось. Бычков, вот посмотреть хочу… Этак-то лучше: сразу померзну, а потом и в тепло отдохнуть.

— Да нет, поедемте ко мне. Что же это? Такого гостя встречать на навозе? Нет, и руки не возьму. Садите меня и поедем, а после пельмешков — на пригон.

— Нет уж извиняйте, Василий Матвеич, посмотрю сейчас, соскучился шибко.

— Если не хотите обидеть…

— Бог с вами! Посмотрю, только посмотрю, а потом хоть неделю буду жить у вас.

— Что же это?

Приезжий скинул на беседку шубу и, оставшись в лисьем бешмете, направился в пригон.

— Ну-у! — всплеснул руками хозяин, забегая вперед, — посмотрю уж и я заодно. Не был целую неделю, все лихоманило. Не знаю, что тут творится. Сейчас только пришел.

Приезжий зашел и остановился. Три сотни быков окружили воза с сеном и теребили его со всех сторон. Задние жадно подбирали с полу и со спин товарищей оброненные жидкие пучки и тискались вперед. Работники направо и налево сыпали удары вилами, но, видимо, уже теряли надежду справиться со стадом.

— Что это? Скажите, пожалуйста… Это чьи? — в недоумении спрашивал Алексей Панфилыч.

— Гай-ггай! — пронзительно выкрикивал Иса.

— Гай-ггай! — еще громче вторили ему помощники.

— Ничего не понимаю… Мои ведь это, мои.

А Василий Матвеич удивлялся не меньше.

— Исишка! Сюда!

Исишка подошел.

— Говори, собака, пошто быки не в пригоне?

— Плетень сломаль… вылез…

— А если я тебе в собачью морду заеду шевешом? Шары-то полезут? Ну, на минуту нельзя отойти, даже на минуту!

Но опытный глаз Алексея Панфилыча сразу понял, в чем дело.

— Скот не кормлен. Значит, не давали на ночь. Как же это?

— Не отгоняй, не трогай! — кричал Василий Матвеич: — Если не давали сегодня, пускай ест с возов, сколько нужно, пусть ест.

Мясник пошел к большому бычьему пригону.

— Не чищено. Ей-богу же, не чищено!.. И сена мало втоптано. Только снег да шевеши.

— На неделе все снег валил, и вчера шел, — непринужденно рассказывал хозяин: — засыпало сено-то… Нет, каковы работнички! Каковы мошенники!

Мясник огляделся кругом, выдернул из поваленного плетня длинный кол и ковырнул в двух местах крепко притоптанный снег.

— Навозу мало. Да… Так…

— Алексей Панфилыч! Сами знаете…

Тот вдруг побагровел так, что по лицу пошли пятна, а признобленные щеки почернели, и далеко отшвырнул кол.

— Обман, Василий Матвеич! Да-с! Обман! Взяли лишнее на бычках, да хотели выиграть и на сенце!.. Говорили мне про вас.

— Алексей Панфилыч!..

— Говорили мне, не поверил.

— Исишка! Сюда! — гремел хозяин.

Исишка неохотно подошел.

— Пошто пригон не чистил?

Молчание.

— А куда девал сено, мошенник?

Исишка сверкнул глазами из-под овчины малахая и поскреб за пазухой.

— Молчишь? Дурак! А ежели я те к атаману сволоку за воровство и обман? Ты у меня!..

Исишка взвизгнул, будто его подстрелили:

— Меня?

— Тебя.

— Меня?.. Сам к атаману пойдешь… Сам мошенник. Мене мошенить велел… Ты мошенил, я мошенил. Сам сказал: не давать чужому быку сена, я не давал. Скажи давать, буду много класть.

— Молчать! Врешь, собака.

— Ничего не врешь. Мой правду говорит.

Василий Матвеич свирепо кинулся на Исишку.

— Обман, обман! — хрипел Алексей Панфилыч, направляясь к воротам.

Василий Матвеич метнулся было за ним, но вдруг наскочил на Исишку, прижал его к плетню и тюкнул жирным кулаком под нос.

Исишка крякнул, быстро поднял лицо и не успел нагнуться, как другой удар по тому же месту уронил его на бок. Задыхаясь от быстрых движений, Василий Матвеич ткнул его в голову раз, другой, третий. Исишка свернулся клубком и завопил на весь луг:

— Ой бай, ой-бай, ой-бай!..

— Так ты подводить! Подводить! — и с каждым словом на Исишкину спину опускался тяжелый кованый каблук: — Пес!.. Подводить!..

— Карра-а-у-уль!

— Ты меня ругай… ты меня бей… а свинячить не дам…

Дружно звякнувшие колокольчики оборвали его. Оглянулся — повозка уже мелькает за плетнем. Воспользовавшись передышкой, Иса быстро вскочил на ноги и побежал. От яркого кровавого пятна на снегу длинным ожерельем потянулись за ним красные точки-корольки. Выскочил в передний пригон, остановился и со всей злобой, на какую только было способно его сердце, потряс кулаком:

— Засужу! Цепочка наденешь! Наденешь!.. Каторга пойдешь… Все скажу атаману…

Выбежавшая на шум баба Исишки увидала его окровавленным и заголосила протяжно, жалобно. Исишка строго притопнул ногой:

— Дауста! [Замолчи!] Синикы [Твоя] да харя такой будет!..

Баба замолкла, а он выскочил на улицу и пошел вслед за повозкой.

— К атаману пойду! Своличь!.. — раздавался его голос по пригонам: — Человека убиль! Васька Матькин человека убиль! Матька людей бил, Васька да людей бьет… Цепочка наденешь! Рукам, ногам цепочка!..

А на соседних стайках и избушках уже торчали любопытные фигуры. Кто-то от души ругался, кто-то звонко хохотал.

Исишка нарочно не утирал под носом, где у него, по жидким усам, настыли мутно-кровяные сосульки: пусть же видят все, как его изувечили. Чем больше свидетелей, тем лучше. И такой он был несчастный в разорванной коротенькой купишке и в сбитом на сторону малахае, такой слабый и старенький, что вышедший из-за угла навстречу казначей Иван Трофимыч остановился, посмотрел серьезно и спросил:

— Это кто же тебя?

— Васька мене биль… Мошенник! Убиль!

— Ну, уж и убил. Ноздрю поправил маленько. У его у Василия, кулак пудовый… Что ж ты на старости-то? Неловко. Утри сопатку-то, ишь накисло.

— Пущай атаман посмотрит.

Иван Трофимыч свистнул:

— Здря и не качай туды. Так, канитель одна. Без тебя там хватит… Ну, да как хошь. Айда.

Он степенно двинулся своей дорогой.

То, что Исишку пожалел сам казначей, перевернуло всю его душу. Только что она была такой маленькой, колючей и злой и вдруг выросла, расширилась, наполнила все существо теплом. Что-то кинулось к горлу, ударило в голову и против воли Исишка всхлипнул. Он забыл, что куда-то идет, и видел себя уже на сборной, перед целым обществом. Стоит он с Василием перед столом, а атаман и спрашивает:

— Будешь мириться, Иса, или до суда пойдешь?

Так вот и спрашивает, как будто перед ним не киргиз. Иса молчит. Тогда выступает Иван Трофимыч:

— Нет, этого нельзя, чтобы старого человека в харю тыкать. Нельзя этого. Хошь и киргиз, а старый, честный киргиз, своим горбом кусок добывает.

— Протокол, значит? — спрашивает атаман.

— Вот что, Иса, — говорит Василий: — ты уж, брат, не сердись. Потыкал я тебя малость, это верно, да и ты, брат, тоже шершавый. Двое подрались — двое и расчет поведем. Иди сейчас в лавку — и прямо к Михею: отмеривай, дескать, по Васильевой книжке на штаны и на рубаху. Вот что!

— Мне бы сапоги… С ног спадывают.

— Ишь ты! Ну, уж бери и сапоги, когда надо.

— Как же не надо? Сам знаешь…

Исишку разбудил голос сверху:

— Ха-ха-ха! Ловко те взбуздовали.

Он не заметил, как дошел до горы.

На горе стояли девки с ведрами. И вдруг ему стало стыдно-стыдно. Девки народ отпетый. Мужик посмеется и бросит, а девка год будет высмеивать по улицам. Исишка сдернул с руки мохнашку и стал общипывать усы. Растаявшая сукровица потекла по ладоням между пальцами. Он часто вытирал руку о подол и, низко опустивши голову, поднимался по взвозу мимо девок.

— Где, Исишка, поскользнулся?

— Это он на Васильев кулак напоролся где-то.

Исишка быстро расклонился и крикнул вверх:

— Чего ржешь, кобылятина?..

Потом добавил такую непристойность, от которой девки прыснули со смеху и побежали.

Когда Исишка вышел на улицу, на него уже никто не обращал внимания. Все у него было в порядке и никто не мог узнать, что он нес в своей душе. Опять он вспомнил о сапогах. Конечно, с Василия следует стянуть сапоги…

— Нет, не даст, ни за что не даст.

И вспомнилось Исишке, сколько раз ходил он так к атаману. Сначала, раньше, Василий откупался, смотря по увечью, то сапогами, то рубахой, то шубенкой, а потом перестал даже и говорить об этом. Посмеется, да так ни с чем и выпроводит. А на той неделе хотел еще и стукнуть: на придачу, говорит.

Исишка подходил уже к правлению и с каждым шагом все больше и больше чего-то боялся. Злоба растаяла с кровяными сосульками, и теперь он даже не знал, зачем туда идет. Жаловаться? Если жаловаться — надо рассказывать все подробно, надо горячиться и кричать, а ему уже не хочется. Да и толку никакого, верно сказал казначей. Писарь будет неохотно слушать и посмеиваться. Запишет что-то на бумагу, отодвинет в сторону и скажет:

— Ладно, больше не надо. Ступай, потом зайдешь.

А потом забудется.

Вот и правленье. Исишка искоса взглянул на широкую дверь и прошел срединой улицы мимо.

— Пойти на тракт, посмотреть, не везут ли крестьяне муки. Опять прозеваю, завернут к Михею… Тогда Василий совсем сдурит.

Он с озабоченным лицом прибавил шагу. Пусть же видят, какой он работник. Едва управился с одним, как уже берется и за другое. Не то, что нынешние, молодые: все из-под палки да с ругани. Нет, он блюдет хозяйскую выгоду…

Из ворот почтовой станции его окликнули:

— Иса, постой… Ты бы взял Васильеву-то повозку… Намедни давали… Увези, пожалуйста, а то Василий хватится, опять хайло растворит.

В другое время Исишка, конечно, не стал бы и разговаривать. Кто увез, тот и привезет, откуда взяли, туда и поставить должны. Но сейчас, положительно не зная, куда пристроить не только свои руки, но и всего себя, он так обрадовался случаю, что забыл и выругать ленивых ямщиков. Только когда вытягивал повозку из ворот, недовольно заворчал:

— Прогон платить не будешь… Если бы старая повозка, не повез бы. Стыд по улице идти.

— Близко тут.

Исишка ничего не сказал и, сильно наклонившись в оглоблях, отчего стал еще меньше, заскрипел по улице, с трудом передвигая короткие, кривые ноги.

Он до полдня работал на хозяйском дворе. Тут всегда столько работы. Нужно и дров наколоть, и снег убрать, и воды привезти. За все это Исишка пользовался на хозяйской кухне мясным обедом. Щи и мясо он съедал, а хлеб почти целиком уносил домой своей бабе.

Оглянувши двор в последний раз и удостоверившись в его исправности, Иса пошел на кухню. Прежде чем взяться за скобу, он долго околачивал ноги и хлопал по ним черными мохнашками. В сенях, на крашеном полу, ноги поскользнулись и, пока он перелез через порог, вся изба наполнилась густым холодным паром.

— Только избу студит, проклятый! — встретило его обычное глухое ворчание.

В кути на лавке сидела стряпка, девка Агафья.

Исишка избегал разговоров с этим мрачным существом. Два года назад слепой случай толкнул их друг на друга, как диких зверей, и, до того имевшие много общих интересов, они из схватки вышли непримиримыми врагами.

Проходила как-то партия переселенцев, и одна бедная семья отдала Василию Матвеичу Агафью, тогда еще подростка, на неопределенное время в прислуги. Горько плакала девка, но пришлось покориться. Родной табор двинулся куда-то в глубь неизвестной страны, и Агафья не знала даже, где его искать.

Проходили года. Жизнь тянулась в тоске и в слезах, в беспрерывной тяжелой работе под окрики хозяев и насмешки казаков над «вахластой хохлушкой». Все глубже и глубже уходила Агафья в свое горе, замыкалась в нем. Она не умела уже громко смеяться и беззаботно петь, не могла чему-нибудь порадоваться.

Хозяйка часто говорила:

— Однако, тебя из могилы вынули да нам и подсунули. Не то, чтобы, как девке, похохотать да песню спеть. У меня, бывало, день-деньской на кухне шум стоит.

Но если Агафья начинала петь, она сердито топала ногой:

— Что ты воешь, Агашка! Покойников ворожишь?

И Агафья замолкала.

Только во сне она пела свободно и весело. Пела так громко, что просыпалась от собственного голоса. Проснувшись, она долго не могла понять, что и родня, и дом, и длинная поездка по степям — все это было во сне. А когда приходила в себя и в ужасе садилась на душных полатях, ей казалось, что табор только что тронулся в путь, слышно даже, как скрипят телеги. Тогда на нее находило такое отчаянье, что она взвывала нечеловеческим голосом и уже до свету не могла заснуть, катаясь в судорогах по скрипучим голым доскам.

Но вот Василию Матвеичу пришло засаленное и все измятое письмо. Отец Агафьи в нем писал, что, наконец, они обосновались где-то около китайской грани, но все еще не справились делами и пускай уж, бога ради, подержат добрые люди их девку, поучат уму-разуму, а у них ей все равно придется голодать.

Пока Василий Матвеич читал вслух письмо, Агафья плакала от неожиданной радости. Но, придя на кухню, она поняла всю безвыходность своего положения и тут же решила бежать.

Три дня выпытывала она, куда надо идти, а на четвертый ночью вышла с небольшим узелочком за поселок и направилась по неизвестной дороге. Сначала так и решили, что Агафья покончила с собой на речке, но когда вспомнили ее расспросы, сейчас же организовали погоню.

Василий Матвеич хорошо рассчитал все возможности и, чтобы дело вышло чище, послал Исишку на чужой телеге, с неизвестным для Агафьи казаком. Случилось все так, как он предполагал. Когда на двадцатой версте показалась беглянка, Исишка спрятался под полог, а казак предложил Агафье подвезти ее до станции. И едва она, после короткого колебания, присела на телегу, как Исишка скинул полог и повалил ее на дно.

Агафья царапала ему лицо ногтями, больно кусала руки и плевала в глаза, но Исишка только хохотал и так скрутил ее, что до самого поселка она не могла даже пошевелиться.

Долго потом смеялись над Агафьей. Потом стали забывать. Но Агафья после этого уже окончательно ушла в себя. Перестала даже плакать и с лица как-то нехорошо почернела.

Раньше Исишка командовал Агафьей так же, как командовали ею и все, но после случая с побегом он совершенно оставил ее. Из боязни или из жалости — это не было понятно и самому ему. Придет, поест и, не отвечая на ядовитую ругань, скорей уходит.

— Чего там к печке лезешь, немаканый! — злобно на кинулась она.

Исишка продолжал взбираться по приступкам.

— Измажешь только всю.

— Чем измажу? Чулки тут сушил. Надо достать.

— Не видала я, а то бы быть твоим чулкам в помойке.

— Мой чулок дыра на печке не наделал.

— Поди, жрать притащился?

— Обедать пришел.

— С утра-то?

— Робил, робил — какой утро?

Иса старательно вымыл заскорузлые пальцы под чугунным умывальником, крепко вытер их полой и полез на полку у двери, где всегда стояла его посуда — давно немытая деревянная чашка и ложка. Разостлавши грязную холстину на конец скамейки у порога, он присел было на пол и вопросительно взглянул на Агафью, но, видя, что она по-прежнему смотрит на замерзшее окно, встал, чтобы достать из печи щи. Агафья вскочила, грубо оттолкнула его и, сильно громыхая заслонкой, одной рукой выдернула на шесток чугунку, а с лавки кинула туда же черствую краюху хлеба. Иса положил краюху на чугунку и любовно понес все на скамейку.

Когда он загреб со дна ложкой и вытащил узлами связанные скотские кишки, то задержал руку в воздухе, как бы раздумывая, клясть ли их в чашку, и скверно выругался.

— Опять брюшина. Мяса вовсе не дает.

— А не жри! — огрызнулась Агафья.

Она помолчала и добавила:

— Деваться, брат, некуда. Поешь и кишочков.

Исишка даже поперхнулся.

— Как деваться некуда? Вот уйду и уйду. Жить нельзя, пошто жить буду?

Агафья улыбнулась.

— Поймают. Не убежишь.

— Кто меня поймает? Кто может?

— Меня-то поймали же. Значит, могут.

Вошла хозяйка. Варвара Ивановна, или, как все ее звали, Варварушка, была резкой противоположностью Василию Матвеичу и по внешности, и по характеру. Всегда в черном, всегда благообразная, она редко повышала голос. От всей ее маленькой, тощей фигурки веяло чем-то постным, будто она каждый день говела. Но боялись ее больше хозяина. Самые сильные нервы не могли выносить ее тягучего, тихого голоса, когда она выговаривала какую-нибудь неисправность.

В молодости, говорят, она много терпела от мужа и часто бывала так бита, что по месяцам не вставала с постели. С горя стала пить. Каждый день выпивала понемногу, а временами, когда муж уезжал, напивалась и допьяна. Но Василий Матвеич только догадывался об этом, так как все ее оберегали. Всем она была нужна, всем постоянно помогала — кому хлебом, кому сеном, кому деньгами.

Варварушка чинно прошлась по кухне, оглядела лавки и потянула безразличным голосом:

— Ты, Агафья, самовар наставь. А наставишь, иди в горницу, в подпол. Вынь варенье да груздей положи на тарелку, да еще там что. Я покажу. Василий Матвеич заказал. Гость сейчас будет, покупатель.

Иса улыбнулся в ложку: «Помирились, значит». И ему сразу стало легче. А то и в самом деле: подвести так хозяина! Нехорошо! Никогда с ним не случалось так.

Хозяйка подошла к нему в упор и молча положила на скамейку спрятанный под длинными концами шали сдобный калач и полтинник. Положила и вышла.

Вот уже сколько лет носит ей Исишка водку, пряча бутылку в бане под полок, а хозяин так и не знает. Все допытывается, выспрашивает, но никак не может уличить работника.

Долго хлебал Исишка из просторной чашки. Приел все до кусочка. Потом, раскатисто рыгая, переобул чулки, засунул хлеб за пазуху и вышел.

Исишка не мог забыть того, что сказала Агафья.

— Не уйти! — восклицал он неожиданно, когда работал где-нибудь один. — Поймают! Кто меня поймает? Дура девка! Ежели я прослужил срок и не желаю больше. Что ты со мной сделаешь?

И так полюбилась ему мысль, что никто, положительно никто не может его ни связать, ни вернуть, что он незаметно для самого себя перешел на мечты о степной свободной жизни. Сидит где-нибудь в укромном уголке за починкой хомутов или другой какой мелкой работой и совершенно забывает, что у него в руках.

Вот он уже в степи. Вот он богатый, всеми уважаемый. Сколько скота у него! Как все льстят ему! Как он…

Мечты несут его все выше, выше, и вдруг нечаянный взгляд на продранную полу или стоптанный сапог бросает его вниз с невероятной высоты. Исишка только выругается, пустит через зубы тонкую струю слюны и так дернет густо насмоленную дратву, что хомутина разорвется по новому месту, или так тяпнет топором по заостренному концу кола, что обрубок взовьется выше головы и долго прыгает с поленницы на поленницу, пока не завалится там до весны.

Но постепенно мечты о воле облекались в более живые образы. Чего же тут особенного? Разве уж так и не может джетак сделаться степным киргизом? Мало ли бедного народу живет в степи? А если бог пошлет ему счастья, так, может быть, он еще и разбогатеет. Он не так уж стар. Он еще свободно ворочает пятипудовые мешки. Работает же он Василию, почему не поработать, наконец, и для себя?

Иса все думал, все рассчитывал. Не каждый решится на такое дело — из джетаков да в степь. Но он боялся с кем-нибудь делиться мыслями и не хотел делиться.

Вторая половина зимы выдалась трудной и для скота, и для людей. Сильные морозы изнуряли скот, а частые бураны затрудняли доставку сена, да и оставалось его уже немного. Василий Матвеич от постоянной заботы редко бывал в духе. Каждый день, только войдет в ворота, так и начинает кричать и ругаться до хрипоты. Все не по нем, все идет без порядку.

Иса исправно отвечал на каждое ругательное слово, и с каждой стычкой в нем крепла мысль об уходе.

Наконец, сказал об этом бабе.

Старая Карип, сильно износившаяся в постоянной нужде и работе около хозяйских коров, редко пользовалась лаской своего властелина. Целый день Иса на улице. Она тоже — или чинит ему старую рубаху, или доит коров. Сходятся только поесть. Вечером Иса приходит поздно. Придет озябший, часто обмороженный, молча пьет крутой горячий чай, а напьется и спать. Ноют старые худые кости, болят издерганные жилы.

Раз, уже в марте, когда солнце и мороз покрыли снеговые поля блестящей тонкой коркой, Иса вернулся совсем ночью. Поехал он один за сеном в дальнее урочище. Карип знала, что путь туда не ближний, но когда сильно стемнело, она начала беспокоиться. Часто выходила на улицу послушать, не кричит ли где Иса на уставших лошадей, взбиралась даже на стайку и долго стояла там на сухом, холодном сквозняке, потом заперлась в избушке и уже перестала ждать.

Кривобокий самовар торопливо допевал свою горькую песню. Карип задремала. Вдруг гавкнул старый пес и заскрипели за стеной воза. Карип выбежала и стала осторожно выспрашивать. Что такое с ним? Уж не сломалась ли оглобля? Она так набоялась! Думала, какое несчастье: или поломка, или волки. И почему он поехал один, не захватил с собой хотя бы Темиртаску? Они вон сегодня кое-как прибрали скот и засветло ушли домой, а он, старый, мерзнет, надсажается. Все равно Василию не угодить.

Иса только крякал, ни звуком не отзываясь на обращенные к нему вопросы.

Карип стала бояться другого. Если молчит, значит, злой. Вот как крикнет сейчас на нее! Но и в избе Иса миролюбиво жаловался на собачий холод, ни в чем не выказывая дурного настроения. Наоборот, Карип заметила, что как будто он чем-то доволен.

Согреться было трудно. Жили они в низенькой, полуразвалившейся землянке с единственным окном и кривой, вечно промерзшей дверью. Окно, затянутое бараньей брюшиной да к тому же от верху до низу покрытое толстым слоем льда, давало так мало свету, что и в полдень, когда на улице играло солнце, в избушке было темно, как в подвале. Неуклюжий чувал больше дымил, чем нагревал, и через два часа становилось так холодно, что нельзя было сидеть без шубы. К тому же промозглые стены постоянно слезились и давали скверно пахнущую отпоть.

Чаю пили много. Иса так потел, что раскрытая волосатая грудь, и бритая голова, и лицо лоснилось у него, как густо смазанные салом. Оклеенная в тесто лампа плохо освещала его лицо, но Карип хорошо видела, что он хочет что-то сказать. Ее не обманешь. Она знает Ису.

Когда, задувши лампу, оба влезли на скрипучую кровать и зарылись там в груду тряпья и овчин, Карип не вытерпела:

— Говори.

Иса не удивился: так бывало всегда.

Он поцарапал разомлевшее тело, откашлялся и сказал так тихо, словно кто его подслушивал:

— В степь мне надо… Хочу кочевать.

Карип задержала дыхание. Она ясно слышала слова, но плохо понимала их значение.

А Иса говорил уже громче:

— Будет, поработал Василию. Брюхо у него толстое. Больше работай — больше хотеть будет.

— Как же ты?

Иса помолчал.

— Был у свата сегодня.

— Был? — Карип приподнялась. — Так вот почему запоздал… Сказал бы, как поехал, послала бы хоть калачик дочери. Теперь она редко видит русский хлеб.

— Какой там хлеб! Некогда с этим. И так, если узнает Василий, когда вернулся, нужно будет говорить, что не мог найти сено: снегом занесло.

— Как у них там?

— Говорил со сватом… Прошлый год, говорю, отдали мы девку за бесценок. Год тяжелый был, не мог ты весь калым уплатить. А нынче, говорю, слава богу, оправился. Масла продал, да кожи, да шерсть… Отдай, говорю, что полагается, помоги мне… Хочу в степь кочевать, а подняться не с чем… Две коровы там, да телка, да лошадь, да четыре барана, вот и отдай.

— Отдает?

— Отдает. Помогу, говорит, кочуй… К нам, говорит, кочуй…

И долго шептались в темноте под овчинами два старых человека, неуверенно намечая скользкими словами направление своей дальнейшей жизни.

С этого времени Иса стал часто проговариваться.

Сначала Василий Матвеич только высмеивал Исишкину затею:

— Закочевал! Подумаешь, тоже! Вольным воздухом подышать захотелось! Да вы, собаки, где осядете с аулом, так на пять верст кругом опакостите степь-то. Все одно и получается — что на пригоне, то и там.

Но однажды Василий Матвеич на угрозу ответил руганью:

— Что ты думаешь, пропаду я без тебя, мошенник? Уходи! Сейчас же уходи! Сам давно собираюсь вытурить тебя. Чушка старая! Что мне от тебя? Как от козла — ни шерсти, ни молока. Пошел! Руками и ногами креститься буду, как уйдешь.

Исишка чуть не выл от злости.

— Тридцать год тебе работал, жилы вытянул, состарился.

— Ну?

— Вот-те ну! Какой я стал? Посмотри.

— Ну? Чего ты мне в рожу-то лезешь? Айда и никаких! Молодого найму.

А весна уже широко шагала через белые поля, заглядывая всюду: и в степные колки, забитые доверху снегом, и под речной увал, и к человеку, и к голодному зверю.

Властелин степей, колючий сиверко, еще упорно воевал, затягивая ночью звонким льдом и бархатистым инеем все появившиеся за день лужи и проталины. Но скоро на припеках уже нечему было и мерзнуть. На такие места с утра слетались стаи голубей в воробьев покупаться в пыли, поворковать и пошуметь. На пригонах прежде всего обозначились черными линиями навозные стены и многочисленные скотские тропинки. А потом и повсюду пошли черные пятна, увеличиваясь с каждым днем, пока не слились в одно большое грязное пятно. Почва, десятками лет принимавшая груды навоза, не оттаивала до средины лета. Вода не уходила в землю. Ее все прибывало: навоз размяк и на бойких местах обратился в коричневую кашу. Скот и люди ходили в нем местами по колено. Но это не мешало молодым конькам по дороге на прорубь звонко поржать и порезвиться.

Все идут честь-честью, и вдруг какой-нибудь невзрачный соловко взвизгнет, вскинет голову, что есть силы хватит по зубам идущую сзади кобылу и ринется, куда глаза глядят. А вслед за ним и все, изгибаясь и прыгая, во всю лошадиную прыть понесутся, обгоняя друг друга, выше плетней поднимая холодные брызги воды.

В середине апреля река так вздулась, что уже попасть через нее за сеном не было возможности. Пришла пора выгонять скот на гору. Река вот-вот сшевелится, хлынет мутным валом на луга, и тогда на месте пригонов будут торчать из воды только верхушки кольев. А в степи уже можно кормиться. Застоявшийся скот будет рад и прошлогодней тощей травке.

Иса готовился заранее. В последнее время баба целыми днями сидела за починкой юрты. Юрта была небольшая, всего на четыре аркана. Кошма уже сильно износилась, но все же была лучше, чем у прочих джетаков, и могла еще служить защитой от дождя и ветра.

В день отъезда Иса зашел к хозяину проститься по-хорошему и еще раз сверить старые расчеты.

Была пасхальная неделя. За поселком у амбаров скрипели легкие качели. Разряженные парни и девки цветными группами ходили с песнями по улицам. Старики собирались по завалинкам на солнышке и лениво вели разговоры. Ребятишки с раннего утра щелкали бабками.

Василий Матвеич теперь подолгу сидел в своей маленькой полутемной комнатке: подводил итоги зимним операциям.

Он только что напился «второго» чаю и снова взялся за растрепанную толстую книжку, как вошел Иса. Иса минуты две покрякивал в прихожей, потом шагнул к нему в комнату, постоял у косяка и осторожно опустился на подвернутые ноги.

В соседней комнате, за большим самоваром, ворковала Варварушка со сватьей. По тому, как они наклонялись друг к другу, поджимали губы и поминутно вытирали глаза фартуком, Иса заключил, что обе только что изрядно выпили. Но как? Верно где-нибудь на улице. Вот опять забушует Василий, если узнает! Хозяйка немедленно разрешила его недоумение. Перемигнувшись со сватьей, она осторожно взялась за высокий молочник и налила по чашке чего-то прозрачного. Обе выпили, поморщились, отерли губы пальцами и закусили пряником, Исишка только покрутил головой. Ловко придумали! Киргизской бабе этого не выдумать.

Василий Матвеич оторвался, наконец, от книги и, не поворачивая головы, спросил:

— Ну, что скажешь?

Иса откашлялся.

— Так. Ничего.

— Ну, мне некогда с тобой тут растабарывать. Есть дело… говори сразу.

— Прощаться пришел. Кочую сегодня.

— Так бы и говорил.

Василий Матвеич передвинул что-то на столе.

— Ловко это ты со мной устроил! Жил, жил и вдруг — на тебе! На утечку! Нехорошо это, брат. Нечестно. Тридцать лет пропитывался на моих харчах… Без меня-то куда бы ты?

Говорил он это мирным тоном, и Иса почувствовал болезненный стыд за свой поступок.

— Сват зовет. Который год зовет.

— Рассказывай! Так, блажь в башку пришла. Только назад-то потруднее будет. Придешь проситься — выгоню.

Василий Матвеич грузно повернулся на стуле. Он уже начинал раздражаться.

— Выгоню! Так и знай! К воротам не пущу, не то что в пригон.

— Пошто назад приду? Не видал твоей брюшины?

— Брюшины!? А тебе бы мясо каждый день? Тоже!

— Мы не собака.

— А кто же ты? Немаканый и, значит, шабаш.

— Твой душа бог возьмет, мой душа бог возьмет.

— Разевай рот шире! Только подохнешь, так в аккурат сатане в колени и угодишь. Всей и жисти тебе, что здесь. Так, брат, и в писании сказано. Ну, толковать мне некогда. Когда долг отдашь?

Иса испуганно таращил на него глаза.

— Какой долг? Нету никакой долг.

Василий Матвеич нетерпеливо схватил книжку со стола, перелистал до половины, нашел необходимую страницу и ткнул в нее коротким, пухлым пальцем.

— Какой долг? А вот какой… Слушай! В октябре — Исе Кунанбаеву рупь пятьдесят копеек на рубаху бабе. Дальше! В декабре — Исе Кунанбаеву рупь розно. Дальше! В феврале — Исе Кунанбаеву рупь на штаны. Вот!

Он прикинул на счетах.

— Три с полтиной.

— Ой-бай! Что ты, Василий! Ты мне в жалованье давал. Мои деньги оставались.

— Какой там черт оставался? Слета забрал все. Давай вот вашему брату. Дашь в долг, а порукой-то волк.

— Сам говорил — в жалованье.

— Да ты смотри, смотри сюда, в книгу-го! Не вычеркнуто. Почему не вычеркнуто? Не отдано. Книга не обманет. Ну, я хочу взять с тебя лишнее, а книга-то что говорит? Она не соврет.

Иса всегда относился ко всякой записи с уважением и даже трепетом. Заглянул в подставленную книгу — да, действительно, на правой странице не зачеркнуты три строчки.

— Верно, верно, — уныло кивал он головой, — кагаз не обманет.

Книга за ненадобностью легла на свое место. Наступило молчание. Василий Матвеич звонко высморкался в аршинный кумачовый платок.

— Ну, так признаешь?

— Кагаз говорит, значит, надо платить.

— То-то! Когда же?

Иса заговорил боязливо и неуверенно.

— Будь отцом, Василий: дай десятку… Копейки нет… Муки купить, чаю…

— Тебе десятку!? Ты не сдурел?

— На ярманке отдам.

— Бабу продашь на ярманке-то?

Иса не слушал.

— Копейки нет. Чаю надо, муки надо…

Василий Матвеич колебался. Что с Исишки можно вывернуть с лихвой, в этом он не сомневался. А вот другое дело — стоит ли ему давать за такую проделку.

— Пожалиста, дай! А? Василий!

— Заладил: дай да дай. За что тебе? Не за что! Не дам!

— Ой, Василий, дай, пожалиста! Голодом буду. Жрать нету.

— Жил бы себе, тогда и жрал бы, сколько надо.

— Сват зовет. Надо свату уважить.

Василий Матвеич поскреб живот.

— Окромя греха с вами, собаками, ничего не наживешь.

А сам уже нагнулся под стол, с трудом достал оттуда тяжелую шкатулку, отомкнул ее со звоном и из длинного холщового мешка отсчитал медяками шесть с полтиной.

— Получай.

Иса долго раскладывал медяки по полу столбиками, чесал лоб и пересчитывал. Наконец, расклонился:

— Не хватило!

— Три с полтиной удержал.

— Ой-бай! Василий, дай, пожалиста.

— Больше ни копейки. Опять отопрешься от долга. Вот записываю при тебе… Исе Кунанбаеву де-сять ррублей.

Иса молча сгреб монеты в кучу и осторожно опустил их в узкую мошну.

Когда он выходил на улицу, сердце защемило что-то нехорошее, будто он сделал большую пакость и хозяину, и этому старому дому, и обширному двору. Но сейчас же вспомнил о книжке, о записи.

— Записал при мне, а почему при мне не вычеркнул те три строчки? Забудет?

Иса подумал с минуту, держась за калитку, потом отворил ее и вышел.

— Может быть, и не забудет? Еще рассердится и вытолкает.

В кухне, у раскрытого окна, подпирая щеку толстым кулаком, сидела Агафья.

— Прощай, Агафья! — крикнул он весело.

Она медленно обвела его злобно скучающим взглядом.

— Не придешь ли опять?

— Пошто приду? Замуж мене не возьмешь.

— Собака!

Он энергично поддернул чембары, усмехнулся и торопливо свернул за угол.

В пьяном тумане проходила весна.

Разве кто-нибудь другой придумал бы то, что придумал Иса? Степь, свобода и безделье.

Он, собственно, давно уже подумывал уйти от русских, и потому только не уходил, что не хотел бросать Василия. Хозяйство большое, хорошее, везде нужен толковый глаз, а много ли нахозяйничают нынешние, молодые. Но пора ему и отдохнуть, пора пожить среди своих. И все одобряли решение Исы, все от души желали ему полной удачи.

Аул раскинулся по южной стороне березового колка. Летом тут не бывает воды. Но весной под защитой леса подолгу лежат огромные сугробы снега, образуя в котловине чистое, холодное озеро.

Когда аул пришел на это место, земля еще была местами черной, местами бурой, и по всей степи белели клочья разорванного солнцем снежного савана. С каждым днем их оставалось все меньше и меньше, с каждым днем, на виду, уходили они в землю прозрачно-хрустальными струйками. А около тонким бордюром и целыми гнездами появлялись пухлые, пушистые бутоны желтого подснежника.

Какое счастье — возвестить о пробуждении земли, увидеть первому весеннее небо и солнце! Но дорогая плата за это счастье — собственная жизнь. Успеть бы только развернуться. Уже идет огонь. Степь подожгли со всех сторон. Ненасытной волной хлещет бурное пламя по ложбинам и пригоркам, жадно слизывая прошлогодний ковыль. Земля трескается и чернеет. Днем огонь ползет в траве невидимый и только черный дым да шумный вихрь выдают его направление. А по ночам он смело рыщет золотым драконом, ярко освещая в небе облака.

Беспокойно и жутко на душе в эти весенние дни. Словно в благодарность небу за свое пробуждение, земля шлет ему тучи жертвенного дыма, пока оно не сделается мутно-серым и не насытится до того, что много-много дней подряд солнце будет заходить и вставать резко очерченным багровым диском.

Но весна быстро закроет обожженные места зелеными коврами, а вслед за тем зазеленеет, оживет и весь земной простор.

Деревья уже налились от корней до кончиков ветвей пьяным соком земли и стоят, замерев от избытка нахлынувшей силы, готовые в любой момент разорвать набухнувшие почки.

Все ожидает лишь условного знака.

Но вот потемнело в небе, ударило в тяжелых тучах, и сверкнула первая небесная стрела. Пошел тихий теплый дождь, весенний дождь. Что он сделал со степью? Будто сама жизнь дохнула на землю.

Почки лопнули, и в два-три дня опушили лес молодой, еще смолистой зеленью. Травы быстро пошли в рост и буйной порослью покрыли степь из края в край. Влажным ветром разогнало горький дым, и солнце уже смотрит ясными глазами.

Скот теперь круглые сутки в степи. Молодой подножный корм опьянил его. Для него это лучшее время в году.

Ликуют и степные люди. После гнилых зимовок, после голода и холода весна дает им все. Не нужно заботиться о сене и не страшны ни буран, ни гололедица. С утра все, у кого имеется хотя одна верховая лошадь, разъезжают по соседним аулам или, сидя в юрте на подушках, пьют продымленный кумыс, холодный айран и кирпичный крепкий чай, а по ночам долго ведут разговоры о больших и малых степных делах. Но бабы работают вдвое. Летом все хозяйство на их руках, вместе с пастухами они не знают покоя.

Иса поставил свою юрту подле свата, на конце аула. Возле юрты он загородил березовыми кольями пригончик. Собственно пригон и не был нужен, так как четыре барана ходили в стаде свата, а коровы и так отлично знали свое место, но не хотелось, чтобы всем бросалась в глаза его бедность. А он, действительно, в ауле был беднее всех…

Первый месяц Иса прожил беспечно. Каждый день он пил у кого-нибудь кумыс, нередко ел и мясо. Дома тоже было что поесть. Когда же старые запасы подошли к концу, стала беспокоить мысль, как жить дальше. Что-нибудь надо же делать. Хорошо лежать на кошме и никуда не спешить, ни о чем не думать, но стыдно ему будет побираться у богатых. Он и сам не какой-нибудь. Дед его владел такими табунами, что не всегда и счет им знал. Все творится волей бога. Если у одного он отнял, то почему не может дать другому?..

Однажды, катая на доске крутое тесто, Карип осторожно заметила:

— Муки бы надо.

Иса не ответил.

— Если поедешь в поселок, возьми.

— Деньги где? — огрызнулся он.

— Я так говорю… чтоб знал.

Но он сейчас же натолкнулся на счастливую мысль.

— Говори еще, что надо. Сегодня поеду в поселок продавать барана.

— Соли нет, спичек. Керосину немного бы.

— Куплю.

Через час Иса уже трясся кочкой на спине старой пегой кобылы, оглядываясь изредка назад, где у него в скрипучей арбе беспомощно лежал на спине крепко связанный черный баран.

Сбыть барана в поселке было нетрудно. Лавочник Михей Иваныч в складчину с почтарем сейчас же дал ему подходящую цену.

Наливая Исе в скотский пузырь полфунта керосину, Михей Иваныч говорил:

— Ты вот коровку бы нам доставил, а то бычка. Человек ты честный, порядки наши знаешь, оно и нам-то лучше. Поселок во-о какой, миру много, а все, как лето, только с чаю на чай и перебиваются. У меня вот теперь родня из города гостит. Просто стыд перед ними. Не верят, что мяса нет, смеются. Баба с ног сбилась, не знает, чем накормить. Валяй, брат, делай забойку. А Джелдаску мы по шеям. Зазнался собака. Прошлый год еще туда-сюда, а нынче убил паршивенького кунанчегаришка [молодой бык], да на том и покончил. Подумай-ка хорошенько.

Иса не чуял под собой земли.

— Ой-бай, Михей! Мой давно об этом думаль. Только как. Нехорошо. Стыдно отгонять Джелдаску. Он давно бьет станичникам скотину.

— Какой там стыд? Говорю тебе, по шеям его, подлеца. Я уж и Василию сказывал. Тот тоже ворчит.

— Ладно! — решительно отозвался Иса. — Послезавтра пригоню.

— Валяй! Только уж ты, Иса, не обходи меня. Оставляй мне, что получше, почки, язык, рубашку.

— Что ты, Михей! Кому больше отдам? Сам тебе принесу.

— То-то!

— Кому больше?.. Я давно думаль забойку делать. Русскому где с этим мараться, а киргизу по руке. Русский может и купить.

Домой Исишка ехал ханом. Ничего, что у него, пока он разговаривал на улице, кто-то пропорол пузырь ножом, и керосин до капли ушел в землю. В этом он сам виноват. С русским не зевай. Народ проворный. Но сейчас это пустяк. В арбе у него вместо барана ерзает полосатый кап с мукой, в кармане в такт толчкам позвякивают деньги, а главное, самое лучшее — впереди. Что у него впереди? Ах, вспомнил! Забойка! И он затянул во всю свою звонкую глотку бесконечную песню, да так и не замолкал уже до самого дома.

На другой же день весь аул узнал о том, что Иса теперь будет бить скотину для верхнестаничников. Конечно, соглашались старики, кому же лучше знать это дело, как не Исе. Он знает русские порядки, знает, как и тушу разделить и как прибрать ее. Не то, что они, степные и дикие киргизы.

Сват продал в долг Исе отдоившую корову, и в первую же субботу станичники были со свежим мясом.

Охотников продать ненужную скотину всегда было достаточно, и предприятие сразу же встало на твердую ногу. Целыми днями суетился Иса: то подыскивал корову, то собирал долги. Теперь у него всегда в кармане были деньги. От каждой забойки что-нибудь да оставалось. И вместе с деньгами росло в нем сознание своей деловитости, росла надежда на лучшие, спокойные дни…

К концу лета Иса уже мало походил на джетака. Он завел уже кое-что получше из одежды, в разговоре со своими держался с достоинством и не так часто сбивался на русский язык.

Карип тоже не сидела. Когда подле колков закраснела клубника, она, не разгибая спины, ходила по опушкам, собирая душистую ягоду, сушила ее на высоких нарах подле юрты и выгодно сдавала скупщикам.

Жизнь шла гладко. Не было особенных достатков, но и ничто не говорило о нужде, о голоде. Не было случая упрекнуть себя в рискованном поступке.

Теперь Иса не только разъезжал по гостям, но нередко принимал и сам. Правда, он не мог угостить ни кумысом, ни мясом, но баурсаков и чаю у него всегда было вдоволь. Где же сразу? А вот пускай приходят к нему на будущий год. О, если бог поможет, на будущий год он уже совсем окрепнет. Он еще возьмется за одно такое дельце. Он знает, как можно заработать у русских. Тогда к нему и сам Василий заедет ночевать.

А с Василием Иса встречался редко. Избегал этих встреч, был еще немножко должен, да и с мясом все выходили нелады.

Раз, уже в августе, Иса возвращался с забойки. Обеденное солнце неумолимо жгло и без того сожженную, давно отцветшую, желто-бурую степь. Серое облако едкой пыли держалось все время рядом. Вместе с пылью живой волной поднималась и падала мелкая кобылка. Пауты и мухи хищной стаей кружились над лошадью, лезли ей в глаза и нос, садились на спину, и как она ни махала хвостом, успевали протыкать ей кожу. Лошадь фыркала от пыли и зуда, тяжело мотала головой и на ходу лягала себя в брюхо. Но Иса не чувствовал ни духоты, ни жара. Перебрасывая взгляд с предмета на предмет, он воспевал и небо, и степь, и самого себя:

Ой, да едет Иса,

Иса Кунанбаев.

Был джетаком он,

Стал степным киргизом.

Едет он дорогой,

Пыль кругом летит,

Пыль летит, кобылка скачет,

Солнце к вечеру кочует.

У Исы в кармане брякает.

Это деньги там стучат.

За корову деньги выручил.

И только занес он под самое солнце переливчатую ноту, как из-за гривы навстречу кто-то выехал на русской тележке. Острый глаз поймал знакомые приметы.

— Василий едет! Откуда это? Верно, ездил в табун.

Иса смолк и невольно посмотрел кругом.

— Эх, увернуться бы куда-нибудь.

Но лошади уже заржали приветливо, и едва он свернул с колеи, как подъехал Василий. Привычные лошади остановились сами. Василий с трудом помещался в тесном коробке в, видимо, сильно страдал и от жары, и от того, что толстые ноги неудобно лежали одна на другой. Старая казацкая фуражка крепко врезалась ему в виски и жирный стриженый затылок. Распухшее лицо было красно и мокро от пота.

— Э, аман-ба! [Здоров ли?] — громогласно и для пущей важности по-киргизски приветствовал его Иса.

Василий Матвеич нехотя крякнул.

— Мал, джен аман-ба? [Скотина здорова?] — не смущаясь, продолжал Иса.

— Ну, ну, ладно.

— Кол, аяк тыншь-ба? [Руки, ноги в покое? (Обычные приветствия казахов)]

— Ну, ну, тыншь.

Иса поправился в седле и заговорил по-русски:

— Далеко ездил?

— В табун.

— Все хорошо там?

— Все хорошо.

— Слава богу, слава богу.

Василий Матвеич щелкнул вожжой по паутам на лошадиной спине и повернул лицо.

— Ты что же это? А?

— Что, Василий?

— Почки прошлый раз опять Михею отдал?

— Сегодня я тебе послал.

— Нет, прошлый раз, говорю. Потом как-то было, что не оставил ни филею, ни грудины.

— Ой-бай, Василий! — Исишка начинал кричать: — Калай минь буду? [Как я буду?]

— Михей тебе дороже стал.

— Ой, Василий, Василий, пошто говоришь!

— С Михеем теперь и делайся. Он лучше меня.

— Калай минь буду? Михею почка надо, тебе да почка надо. Михей язык заказывал, ты да заказывал. Корова одна, сам знаешь. Михей из лавка гонит. Как не дать? Оба человек хороший.

— Михей, конечно, хороший. Куда мне до него?

Исишка испугался.

— Михей хороший? Жязби его! Кто его хвалит? Все горят: Василий первый человек в поселке. Что ли я не знаю? Всем киргизам говорю…

Василий Матвеич пошлепал губами взглянул прямо в глаза.

— Ты как… зимой-то? Наниматься не будешь?

Иса не сдержал улыбки.

— Пошто наниматься?

— Ну, ко мне в работники.

— Нет, Василий, не буду. Старый стал. Из аула не гонят. Бог дает мне.

— Подумай хорошенько… Привык я к тебе.

— Кочевать буду, Василий. Найди себе молодого, честного. Я уж старый…

Василий Матвеич вдруг передернулся в коробке и так хватил кнутом по лошади, что она рванула в сторону и понесла по кочковатому краю дороги. Из-за грохота Иса расслышал только:

— Заелся! С-со-ба-а-ка!

Он покачал головой и взмахнул нагайкой. А немного отъехал и затянул громче прежнего:

Ехал, ехал, ехал —

Встретился с Василием.

Рожа у Василия походит на курдюк.

Василий да мошенник,

Михейка да подлец.

Не боится их Иса,

Сам умеет обмануть.

Звал Василий на пригон,

Не пойдет к нему Иса.

Сам скотины много купит,

Сам работника возьмет…

И песня лилась без конца. В душе было столько слов, хороших слов, что, кажется, никакая глотка не могла их выкричать и до глубокой ночи.

Прошло лето, прошла осень.

В мокрые сентябрьские дни Иса не знал покоя. Забойка отошла уже на задний план. Он все время был за речкой на покосе. Покос по обыкновению был поздний. Так всегда велось в степи: когда у русских уже сметаны стога, киргизы только выезжают. Под осенним дождем сено быстро гниет, и зимой скот ест его лишь с голода.

Эта осень выдалась особенно хмурой и мокрой. Не было дня, чтобы из густых тяжелых туч не лило на землю воды. Но под конец, как нарочно, в то время, когда, пользуясь случайно провернувшимся солнечным днем, на лугу свалили всю траву, пошел мокрый снег. Трава обледенела и померзла. Степь застонала. Ужас бескормицы, ужас страшного бедствия пророчил ранний снег и злобно напевал холодный ветер. Степные люди с трепетом и страхом ждали суровой зимы. Лишних разговоров не было. К чему? Против бога не пойдешь. Видно, ушел он из степи и забыл о ней. Год от году беднеет киргизский народ, год от году уменьшаются стада.

Как-то раз, уже перед тем, как встать реке, Иса встретился с Василием Матвеичем на перевозе.

— Ну? — ехидно щурился Василий: — Откосился, говоришь.

— Откосился.

— Язви-то вас, собаки! На зиму глядя на покос выезжают. Что теперь с сеном-то? Куда его?

— Кто знал?

— Да кому же известно, что зимой идет снег?

— Прошлый год косили, трава зеленый был.

— Что мне в ней зеленой-то! — кричал Василий. — Не надо мне и зеленого, да семенова, а дай мне гнилого, да ильинова.

Исишка не оправдывался.

— Работник нанял? — осторожно справился он, помолчав.

— Нанял Кутайбергеньку. Проворный парень. С этим не пропадешь. Избушку сейчас ладит на зиму.

Исишке стало больно и обидно. Какой-то там Кутайбергенька завладел его избой и, наверное, теперь все переделает по-своему.

— Не уживется этот, — не сдержался он.

— А что ему?

— Знаю я. Мордам бить не даст. Сам набьет.

— Ишь ты! А оглобли-то на что? По вашему брату оне в аккурат подходят. Забыл разве? Скоро, брат, забыл, шибко скоро.

Толпившиеся около киргизы подобострастно хохотали. Уж этот Василий! Скажет так скажет! С ним много не натолкуешь.

Когда река встала и лед окреп настолько, что мог свободно сдерживать быка, Исишкин аул выступил со своими стадами на зимнее стойбище.

Кыстау [зимовье] прятались в мелком прибрежном кустарнике, хорошо защищавшем от заносов и вьюги.

Опять загнали скот по тесным клеткам, опять залезли в темные землянки.

Иса еще летом помочью вывел стены своей зимовки. Потом часто наезжал с покосу: кончал мелкую работу. Теперь оставалось только навесить дверь и затянуть брюшиной окна. Зимовка вышла небольшая, но теплая. Когда в первый раз Иса и Карип остались вдвоем, они, несмотря на усталость, долго не ложились спать. Карип сидела перед жарко натопленной печью с широким устьем. Она старательно раскатывала круглые лепешки, брала их на ладонь и ловко приклеивала к раскаленным стенкам, Иса ходил подле стен, подрезал топором неровности дерна и тщательно исследовал каждую щель.

— Дует! — Он долго держал у щели руку и качал головой: — Откуда дует? Завтра надо посмотреть.

Потом выходил на средину и трогал руками каждую жердь в потолке.

— Как думаешь, тепло будет? Не замерзнем?

Карип таяла от счастья.

— Кто сказал, замерзнем? В этакой избе? Что ты! У Василия жили, разве такая была?

— Не говори! Как жили, бог знает. Просто дурак был, потому и жил. Пускай-ка вот поживет теперь Кутайбергень, пускай узнает. Ты боялась, как справимся, и вот, видишь, бог помог. Бог не откажет, заживем еще.

— Верно, верно. Что я знаю? Ничего я не знаю. Меня не слушай, делай, как лучше.

— Я знаю, как заработать. Погоди, поправимся.

И он работал на удивление всем аульским. Трудно было в нем узнать того джетака, которому Василий Матвеич разбивал лицо и расшатывал зубы. Пусть-ка тронет кто-нибудь его теперь! Теперь он сумеет постоять за себя.

Сразу же после кочевки одна за, другой стали открываться ярмарки. В аулах было деловито-шумно. Еще с ночи выезжали все, кому нужно было что-нибудь продать. По дорогам тянулись обозы. Иса не отставал. Целый день он был в седле: или выведывал цены, или продавал коровьи кожи, или покупал Карип на платье пестрого, красного ситцу. Прежде чем купить хотя бы на пятак, он обходил все лавки, везде приценивался, щупал руками, рассматривал на свет и давал никак не больше половины того, что запрашивал торговец. Каждый раз он привозил домой какую-нибудь мелочь: то ремень, то ниток, то иголок. А раз даже, к великому восторгу Карип, кинул ей в колени фунт изюму и полуфунтовый комок сахару.

— Только деньги изводишь! — любовно ворчала она.

— Ну, молчи! Сам заработал. Я там был в гостях. Поешь и ты послаще.

Он все еще не расплатился с Василием, но не мог отказать себе в покупках. Разве он не такой же киргиз, как и все другие? Разве не может он зайти в любую лавку и купить то, что ему нужно в хозяйстве? Слава богу, он не какой-нибудь джетак, у которого никогда в кармане не бывает ни копейки. С долгом можно рассчитаться и потом. Но чем потом рассчитаться, где взять денег после ярмарки, он не представлял себе да и не хотел об этом думать.

— Подождет Василий. С голоду не пропадет. Скажу нечем платить, отдам, когда будут.

Он решил это твердо и всячески избегал с ним встречаться.

Ярмарки подходили к концу. Люди возвращались в степь. Но не было обычной шумной радости. Ходил упорный слух о предстоящем голоде. Слух этот услужливо забегал впереди каждой сделки, и степные люди, скрепя сердце, отдавали свой товар за полцены.

Хватит ли сена? Удастся ли спасти свой скот? Суровая загадка была у всех на уме. Где ни собирались люди, все говорили об одном.

Иса упорно отгонял от себя черные мысли. Но к середине зимы суровым предчувствием заразили и его.

— Худо дело, — говорил он сумрачно за чаем: — Сено сгнило. Скот не хочет есть. Как будем?

— Тебе лучше знать, — вздыхала Карип.

— А что я сделаю? Лучше меня люди не знают. Будет голод, непременно будет. Это еще с осени можно было знать. Помнишь, коровы с поля приходили с травой во рту? Первая примета.

— Нехорошая примета.

— Худо, худо. Все так говорят. Берстангул ходил к ворожее, так тот сказал, что корми, не корми, говорит, к весне ни скотины не останется. На бобах ворожил. Кидал три раза, все одно падает.

— Кутек! — в ужасе воскликнула Карип.

— Берстангул не знает, что делать. Ездил к Василию, хотел продать быков, так тот и разговаривать не хочет. Подожду, говорит, месяц-другой, да этих же быков и возьму у тебя вдвое дешевле.

— Как будем, как будем?

Иса молчал.

Карип нерешительно посматривала на него и, наконец, насмелилась сказать то, о чем думала все последние дни.

— К Василию бы попроситься… Даром бы… Пусть только скотину нам прокормит.

Иса, не отрываясь от блюдца, посмотрел на нее исподлобья и ничего не сказал. А когда допил чашку и опрокинул кверху дном, по-русски, то решительно и злобно заявил:

— Не пойду!

Карип вздрогнула.

— Как хочешь… Я думала, ничего.

— Не пойду! — отрезал он с сердцем.

Зима перевалила на вторую половину.

Степь глухо стонала. Была еще надежда спасти скот на подножном корму, хотя он отощал уже настолько, что с трудом выходил из ворот, а в поле только выбивался из сил, едва добывая из-под снега чахлую траву. Была еще надежда на то, что больше не подвалит снегу и до конца будет стоять хорошая погода. Трудно было верить этому, но так хотелось верить. Что же это? Давно ли был голод, давно ли погиб в степи весь скот, и неужели опять! За что наказывает бог! За что он мстит киргизам?

И вот пришло то, чего больше смерти боится степняк. Потянуло теплым ветром, обволокло все небо густыми тучами и среди зимы пошел осенний мелкий дождь. Люди перестали громко говорить, и с ужасом смотрели на небо.

Два дня смеялось небо над землей, два дня трепало оно над снежными полями свои мокрые космы, а на третий подобрало их, откинуло за горизонт и миллионами спокойных глаз взглянуло вниз. На утро, как всегда, величаво поднялось в морозном тумане тускло-холодное солнце. Ах, лучше бы оно не вставало!

Мощные сугробы намокли, осели и смерзлась. Стада бесцельно бродили по ледяной коре и с каждым днем все таяли и таяли. То тут, то там отставали и падали более слабые, а на утро их находили уже мертвыми, с жалобно устремленными в небо мутно-стеклянными глазами.

Потянулись кошмарные дни. За скотом уже никто не ходил, никто его не пас. Уже разгребли и скормили все навозные стены, скормили весь кустарник, раскрыли стайки и навесы, больше не осталось ничего. Дальше была только смерть.

Иса все силы прилагал к тому, чтобы спасти кобылу. Коровы и бараны легли вместе со сватовым стадом.

— Куда я без лошади? — говорил он Карип. — Буду с голоду пропадать, а лошадь сохраню.

И он продавал за бесценок все, что мог продать: кожи и овчины подохших животных. Все это охотно покупали в поселке, но давали так мало сена — небольшой клочок за кожу, — что лошадь, получая от хозяина по щепотке плохой болотной осоки пополам с камышом, день за днем теряла силы.

Она еще ходила по пригону, покачиваясь на ослабевших, похожих на палки ногах, или целыми часами простаивала, опустивши голову, словно покорилась смерти и ждала ее с тупым равнодушием. Только когда пустой желудок больно втягивал бока, она широко раскрывала уже безумные глаза и шла к дверям зимовки. Но пришел черед и ей.

В ту ночь, когда аул решил загнать всех лошадей в ближайший лес, где еще можно было обгладывать кору, с запада пришел буран.

Вьюга буйствовала до утра, и люди не спали всю ночь, прислушиваясь к ее дикому, безумно-торжествующему реву. А когда на утро пошли в лес, то уже не нашли там табуна. Вьюга вырвала его из лесу и увела с собой. Никто не знал, где его разыскивать. Только местами, из-под снежных дюн, выглядывали пятнами, как из полуразрытых могил, остывшие тощие трупы.

Это был последний удар, убивший разом и последние надежды.

Иса лежал теперь в зимовке на дырявой кошме, ничего не предпринимая и ни о чем не думая. С улицы, с пригонов голод перешел в зимовки, и люди, как недавно животные, доедали все последнее, что можно было есть. Иса не разговаривал с Карип. Он смотрел на нее с такой злобой и ненавистью, словно во всех несчастьях была виновата она. Карип чувствовала это и боялась. Разом постаревшая на много-много лет, она по привычке с утра хлопотала у печи, хотя нечего было ни испечь, ни сварить, ни изжарить и последнюю неделю питались только чаем.

Как-то утром зашел сосед, старый, постоянно больной Сулемень. Прошел к Исе на кошму, сел и замолчал. Не о чем было говорить, не хотелось говорить. Сидели так долго. Повздыхал, покашлял Сулемень и поднялся, чтобы выйти. Он переходил так из зимовки в зимовку, избегая встречаться с семьей. Когда он вылез за дверь, Иса злобно плюнул в дальний угол.

— Ходит, как собака, по чужим дворам, ищет, где пропасть.

— Душа болит, — заметила Карип.

— А у меня не болит? Зачем ходить? Кому надо?

— А разве лучше лежать? Если бы ходил, не голодал бы.

— Что!? Что ты сказала?

Карип боялась повторить.

— Говори, паршивая собака! Говори, что сказала!

Карип смело посмотрела на него и вся затряслась. Все, что накипело у нее за эти голодные страшные дни, неудержимо хлынуло наружу.

— Почему голодаем? — визгливо закричала она: — А? Кто виноват? Василий не гнал. Василий летом звал. Почему не пошел? А? Лень стало работать. Черт! Важный стал! Теперь пойдешь к свату в работники.

— Замолчи! — взревел Пса.

— Не замолчу! Брюхо жрать захотело, не велит молчать… Василий злой, говоришь, Василий голодом морил, а у Василия я не пропадала с голоду. У тебя пропаду, завтра пропаду.

Иса уже был на ногах.

— Замолчи, говорю!

— Не замолчу! Теперь и проситься будешь — не возьмет. Куда ему тебя, ленивого?

— Это вот ты ленивая баба. Видел я, как ты ему коров доила. Воровка ты! Молоко всегда воровала. Видел я… Если бы не ты, Василий взял бы меня хоть сейчас, а с тобой не возьмет.

— Меня не возьмет? Завтра пойду к Василию. Возьмет. А тебя ему не нужно. Ленивый ты и первый вор. Выпоротков сколько снес к Василию, шерсти сколько воровал.

— Молчать!

С налившимися кровью глазами он схватил ее за джевлук, приподнял за волосы и отшвырнул в сторону. Потом подбежал и пнул ее в живот. Карип завыла диким, дребезжащим голосом и сквозь слезы продолжала что-то выкрикивать, но уже нельзя было разобрать.

Иса прошел в свой угол, оделся и вышел, у дверей он постоял немного, поправил чулки и чембары, подтянул ремень и направился по дороге. Только вышел на взвоз, показалась станица, черневшая почти напротив, через реку. Иса спустился на лед. Он давно уже не был в поселке. Пойти взглянуть, что там делается, послушать, о чем говорят.

А жрать так хочется! В ушах звенит, когда быстро повернешь головой, и под сердцем так сосет, что, кажется, кто-то все внутренности тискает горячими крепкими пальцами. Ох, попросить бы у Варварушки калачик. Он вспомнил о Карип, и вдруг ему стало так жалко ее, эту старую, больную бабу, что под сердцем засосало и задергало еще больней. Не надо было бить ее. Голодная она. Он недавно ел у свата брюшину, а она, кроме чая, ничего не ела. Надо принести ей калач, целый калач. Да что калач? Надо… Он не решался подумать… Надо идти к Василию, проситься.

— Пойду, пойду. Буду плакать, просить.

Решение выплыло откуда-то извне, охватило его, и даже кровь бросилась в голову от одной мысли, что опять можно быть сытым и Карип не будет ругаться и плакать от голода.

Иса повернул было назад, чтобы обрадовать ее, поговорить и посоветоваться. Но сейчас же другая мысль толкнула его с силой вперед. А что, если Василий вот именно сейчас уже нанимает кого-нибудь? Теперь у него много дела в народу нужно много. Что, если он уже нанял всех? Иса прибавил шагу.

— Ах, успеть бы! Только бы успеть!

Дом Василия Матвеича еще издали выделялся своим странным видом среди прочих. По обширному двору с трех сторон тянулись скирды сена такой высоты, что дом перед ними казался маленьким и низким. Тут были сотни стогов. Так спокойнее: из-под строгого караула не украсть ни клочка.

Когда Иса вошел в открытые ворота, он не узнал двора. Двор, огороженный скирдами, был похож на шумный ярмарочный ряд. Верховые лошади стояли одна к одной во всю длину забора. Посреди двора теснились сани. А у амбаров и скирд шумело до сотни человек. Тут были и киргизы, и русские. Всех их согнал сюда голод. Кто стоял у весов, где Кутайбергенька развешивал сено, кто метал со скирдов на воза, кто тащил к амбарам кожу. Василий Матвеич с недовольным видом принимал с крыльца овчины, успевая взглядывать и на стрелку весов, и туда, где сено брали возом. С ним ругался какой-то незнакомый казак.

— Ну, ну! — говорил Василий Матвеич: — Не нравится — отваливай.

Казак посмотрел на него, скрипнул зубами и повернул к воротам.

— Живодер! — крикнул он с дороги: — Среди бела дня дерет! Па-адлец!

Василий Матвеич только усмехнулся в воротник бешмета:

— Завтра придет да на пятачок дороже заплатит.

Иса подошел к крыльцу.

— Здравствуй, Василий!

— Ну, ладно. Чего ты, Исишка? Кожи? Не принимаю больше. Надо эти прибрать.

— Нет, я так.

— А тогда не мешай. Шляются только. Того и гляди, уворуют еще что-нибудь.

Горько стало Исе, до злости горько. Сколько лет жил на этом дворе, что хотел, то и делал, а теперь его гонят, как вора. Кутайбергень теперь хозяйничает. Вон кричит как! А с весами обращаться не умеет. Разве так надо накладывать? Но он смолчал.

Долго сидел он в сторонке, на нижней приступке, наконец, насмелился и подошел вплотную.

— Василий!

— Ну? Опять? Говорят тебе: некогда.

— Василий, возьми меня в работники.

Василий Матвеич прищурился, и нельзя было понять, засмеется он сейчас или выругается.

— А, Василий! Возьми.

— Ппа-а-шшел-ка ты к язве! Вот что.

— Василий! Даром буду…

— Тут делов выше глаз, а он вон с чем.

— Даром буду жить…

— Отвяжись!

— Без бабы буду, один… Корми, чем хочешь.

— Да что ты ко мне привязался? Тыкану вот как с крыльца-то!

— Василий!

— Теперь так «возьми», а как летом кланялся тебе, собаке, так ты что мне сказал? Ступай теперь к Михею. Он возьмет тебя.

— Что ты, Василий?! Какой человек Михей? Он сам к тебе в работники пойдет.

— Иди, иди, не разговаривай.

— Пожалиста возьми, Василий, — уже хныкал Иса. Лицо у него сморщилось, а трясущиеся губы никак не сходились, словно он собирался что-то крикнуть.

— Одного возьми… Бабы не надо.

Василий Матвеич уже не обращал внимания.

— А, Василий! Глупый был, ушел. Голодом теперь… Киргизский человек всегда был глупый. Русский умный.

— Ну-ка, посторонись, — оттолкнул его кто-то из русских. — Ишь ведь как его забрало. Прилип и шабаш.

— Сам ушел весной, — развел руками хозяин. — Заладил одно: «кочевать да кочевать», ну вот и укочевался. К моему же крыльцу и прикочевал.

— Верно, верно! — радостно согласился Иса. — Мимо тебя не пройдешь. Без тебя куда? Не возьмешь — пропаду, как скотина.

— А мало вам еще, собакам, достается. Не этак надо. Плутни у вас много, вот бог-то и посылает. Он видит. Его не проведешь.

— Верно, верно. Худой киргиз стал. Бог стал. Бог не любит больше.

— Ну, рассказывай теперь. Ты тоже хорош. В каждом глазу по три кобылки скачет. Мошенник первеющий, можно сказать. Долгу все еще не отдал. Вот к мировому скоро буду подавать. Только потому в держал, что у скота был хорош. А теперь не возьму. Обидел ты меня. И надо мне такого человека, да не возьму.

— Василий!

— Нет!

Оба замолчали. Продажа шла своим порядком.

И когда уже не было никакой надежды, когда Иса уже против воли начинал думать о том, что хорошо бы сходить к Михею, выпросить немного спичек, да и подпалить всю эту груду сена, Василий Матвеич обернулся, посмотрел на него и сказал презрительно:

— Укочевался! Дурак! Научился теперь, как кочуют? Это тебе хорошо. В другой раз не захочешь… Ну-ка, захвати на кухне хомуты да марш на пригон. Начинай там чистить.

Исишка даже не нашелся, что сказать. Вскочил, поскользнулся, взмахнул руками и побежал. Кругом захохотали. Но Василий Матвеич сейчас же окликнул его:

— Ты! Исишка! А с долгом как? За тобой там тринадцать с полтиной.

— Ой-бай, Василий! Пошто так? Шесть с полтиной там.

— Вот, вот! Так в знал. В глазах собака, плутует. Прямо в глазах. Убирайся!

— Ой, Василий!

— Айда!

— Ой, Василий! Я забыл. У тебя кагаз. Кагаз не обманет.

— То-то! Весь до самого нутра исплутовался.

Иса отвернулся угрюмо.

Когда он зашел на кухню, Агафья за столом хлебала щи. Мясной запах ударил ему в голову. В глазах пошли круги. Но он сейчас же осилил себя.

— Здравствуй, Агафья!

Она положила ложку и всмотрелась.

— Исишка?

— Я.

— Чево тебе?

— За хомутами.

— За хомутами?

— Ну.

— Уж не нанялся ли?

— Нанялся.

Она беззвучно рассмеялась во все лицо.

— Не хотел ведь. Зачем нанялся?

Он почесал под шапкой.

— Где хомуты?

— А говорил, не придешь, — продолжала Агафья: — Вот и пришел.

Исишка внезапно вскипел:

— Не толкуй! Давай хомут! Скажу Василию, он те…

Явилось желание стукнуть ее тем поленом, что лежало на полу у печки, или связать вожжами, крепче связать, как тогда на дороге, и избить.

Агафья сверкнула глазами.

— Собака! Пошел из избы! Разлаялся тут. Пообедать не дадут, паршивые. Дверь на пяте не стоит.

И так же внезапно Исишка остыл. Мясной запах проходил ему в самый мозг, был во рту, в груди, больно тискал желудок. Исишка съежился и с испуганным лицом шагнул вперед.

— Агафья, дай кусок.

Она растерянно мигнула.

— Дай кусок. Два день не ел… как буду работать?

Агафья подумала и толкнула ему через стол небольшую краюшку.

— Прогулялся, видно?

Схвативши кусок, он отошел к двери, присел и жадно заскрипел зубами по засохшей корке.

— Прогулялся! — ворчала Агафья: — Не приду, говорит… Был у дела, так нет… Шляются теперь, немаканые, день-деньской… От лени это у вас.

Исишка чавкал на всю избу, а слова Агафьи отдавались в голове тяжелым гулом.

— Василий говорил, что придешь. Правду сказал… Хотели, собаки, без бога прожить…

…Бу-у, бу-у, бу-у…

И вдруг взмыло все нутро. Исишка поперхнулся последним куском, едва передохнул от подступившей злобы и открыл уже рот, чтобы скверно-скверно выругать эту проклятую девку, как за него кто-то сказал:

— Дай, пожалиста, еще.

Сказал жалобно и тихо.

--------------------------------------------------

Источник текста: Новоселов А. Е. Беловодье. Повести и рассказы / Предисловие Г. Раппопорта Ил.: В. Заборский. — Барнаул: Алтайское книжное издаетльство, 1957. — 200 с.; ил.; 21 см.