Именинник (Мамин-Сибиряк)/XII
— Ты, Пружинкин, дурак… — с особенным чувством говорил Ханов, наслаждаясь послеобеденным кейфом.
— Позвольте-с, в каком это смысле дурак? — спросил Пружинкин, уже успевший привыкнуть к резким выходкам повихнувшегося старика.
— Во всяком… начиная с того, что ты меня считаешь сумасшедшим.
— Действительно, Владимир Аркадьич, у вас есть свой стих: все говорите, как следует, а потом и накатит отсутствие ума… Так полагаю, что это от вашей прежней развратности происходит. Силы-то прежней уж не стало в вас, а свинство остается…
Ханов любил, когда его бранили, и хохотал настоящим сумасшедшим хохотом, как и сейчас. Слова Пружинкина приятно щекотали его притупившиеся нервы, вызывая воспоминания о прошлом, когда он мог кутить и развратничать напропалую.
— И все-таки дурак… — продолжал Ханов, повертываясь на спину — он лежал на кушетке в гостиной Софьи Сергеевны. — Знаешь ли ты, что такое женщины?.. Нет, тебе твоим мужицким умом этого не понять, а у меня настоящая дворянская плоть. Что сие значит? А значит сие то, что в течение трехсот лет род Хановых пользовался особыми преимуществами по части безобразия и к женскому полу имел большое прилежание… Да! Это нужно чувствовать, а ум, как холоп, идет туда, куда его посылают. Так что же такое женщина?.. До двенадцати лет она нахально любопытна, в шестнадцать недотрога — это лучшая пора, когда ею нужно пользоваться… Потом она ловит женихов и любовников. Впрочем, ты меня не поймешь своим мочальным умом, а я скажу тебе загадку: кого считают простой и глупенькой, та всех перехитрила, умная остается в дурах; мужчина сначала с глупенькой цветочки рвет, потому что очень уж это просто и безопасно, а потом доберется и до умной… ха-ха!..
Такие разговоры с притчами, загадками и дикими выходками происходили в квартире Мешковой довольно часто, когда Пружинкин дежурил здесь в ожидании Софьи Сергеевны. Генеральша окончательно завладела стариком и сумела настолько его обезвредить, что ему дохнуть было некогда: и то нужно, и это нужно, и пятое-десятое. Пружинкин в пылу усердия не замечал, что, исполняя поручения генеральши, он без отдыха вертится, как белка в колесе.
— Раб ваш, Софья Сергеевна… совершенный раб-с! — восторженно признавался он, когда генеральша протягивала ему свою беленькую ручку.
Эта последняя церемония, конечно, проделывалась с глазу на глаз. Ни Петров, ни Ефимов, ни Курносов даже не подозревали о существовании такой формы рабства. Они третировали Пружинкина свысока, хотя, в свою очередь, не брезгали пользоваться его мещанскими услугами.
— Старику движение необходимо, — объясняли нигилисты, — это полирует кровь и придает живость воображению.
Пружинкин не замечал ничего, счастливый своим рабством. Что он такое, в самом деле? Червь, козявка, пыль, — а с какими людьми сообщение имеет!.. Генеральшу даже провожал два раза в театр и в санях с ней рядком ехал. И красивая эта Софья Сергеевна, не в пример другим барыням, особенно когда приоденется: все на ней точно приклеено, и каждая штучка на своем месте, — оборочки, рюшечки, бантики, ленточки, как цветики на кусте. Весьма хорошо-с… И сама генеральша всегда такая веселая да свежая, как птица. Конечно, к умным людям она большое пристрастие имеет и даже позволяет им дерзкие слова говорить… Но здесь мысли Пружинкина совпадали с генеральской философией Марфы Петровны: охотку тешить, не беда платить.
В течение зимы Пружинкин вошел окончательно во все распорядки генеральской жизни. Софья Сергеевна отказалась от большого света и его соблазнов, погрузившись с головой в мирок умных людей. Про нее ходили по городу слухи и очень некрасивые рассказы, но она не обращала внимания на это неизбежное дополнение всякого провинциального существования. Ей нравилось жить так, как она жила. Кроме уже известных нам умных моховских людей, Софья Сергеевна открыла существование новых: гимназисты Коврижко и Оконцев, семинаристы — четыре брата Поповых и т. д. Попадались и среди гимназисток «очень развитые экземпляры», но про себя Софья Сергеевна все-таки отдавала преимущество мужчинам. Да, она часто бывала несправедлива и добродушно каялась в своих недостатках: была пристрастна к людям, любила плотно покушать, немножко кокетничала, носила слишком тонкое белье, а на шее какую-то ладонку, держала двух горничных, плакала от любимых шопеновских вальсов, была непрочь смастерить брак по любви и т. д. За глаза ее бранили ее же знакомые и рассказывали пикантные анекдоты, но вслед затем шли к ней же, потому что Софья Сергеевна самой природой была создана с нарочитой целью угощать других, поить, кормить и вообще устраивать разные маленькие одолжения. В уплату, как это водится на белом свете, она получала самую черную неблагодарность и горькие истины.
— Вы нас извините: мы люди прямые, — говорили Петров и Ефимов после эпизода со школой: — в вас одно прекраснодушие и пустота… Вы держите двух горничных, у вас гнусные привычки к роскоши, вы вообще живете паразитом на здоровом народном теле.
— Неправда: у меня сейчас одна горничная, Дарьица, а Пашице я отказала!.. — отчаянно защищалась генеральша.
— Это все равно… А этого дармоеда, Ханова, для чего вы кормите?..
Побежденная грёзовская генеральша — ее всегда побеждали — грустно умолкала, потому что в этом единственном случае считала себя совершенно правой. Ее защищала одна Прасковья Львовна, чувствовавшая к ее беззащитной красоте самую непростительную слабость, и Софья Сергеевна платила докторше самой восторженной нежностью, почему Прасковья Львовна даже часто оставалась ночевать у генеральши. С глазу на глаз они говорили на ты: «Ты, Сонька, в сущности, самая пустая бабенка…» В минуты душевного расслабления Прасковья Львовна с большим пафосом говорила о несправедливости к женщине самой природы. Да, природа несправедлива, отпуская мимолетную красоту за такую длинную лестницу испытаний, житейской горечи и разочарований. Как хотите, а женщина связана по рукам и ногам уже своими физическими особенностями и сравнительной слабостью. Возьмите весь тот ужас положения женщины у дикарей и наших инородцев, где она является нечистым скотом, одно прикосновение которого оскверняет. Полуцивилизованные расы сделали из женщины вьючное животное и самку-производительницу. Древние европейские цивилизации создали культ только красивой женщины. Прогресс, конечно, сделал большой шаг вперед, но женщина все-таки остается женщиной, и самые лучшие, святые чувства идут к ней в душу на собственную погибель. «Подлец»-мужчина делает уступки только из вежливости, а ум и образование раскрывают пред ней страницу за страницей неисчислимых страданий и вечно неудовлетворенной жажды жизни. Выхода нет, и Прасковья Львовна со слезами на глазах говорила:
— Если бы у меня родилась дочь, я ее задушила бы, как это делают дикари. Природа нахально несправедлива, и, действительно, бог в минуту гнева сотворил первую женщину… Птицы и низшие животные, к своему счастью, не знают наших преимуществ. Каждая хорошенькая женщина делает своей красивой рожицей несчастными сотни других женщин, родившихся в обыкновенном человеческом виде, как имеют право родиться одни мужчины.
После таких разговоров Софья Сергеевна вставала на другой день с опухшими красными глазами и грустила до обеда. Пружинкин обвинял Прасковью Львовну в дурном влиянии на генеральшу и старался придумать какое-нибудь развлечение. Софья Сергеевна утешалась скоро и входила в свою обычную колею.
Чему удивлялся Пружинкин, так это недостатку времени — некогда, и конец делу! Проекты лежали в забросе, а Мохов со всех сторон обкладывался навозом все плотнее и плотнее. Старику некогда было даже завернуть к Марфе Петровне, чтобы принять на свою повинную голову необходимую грозу. Раз только встретил он старуху на Черном рынке, и она его остановила:
— Послушай, Егор Андреич, да ты, кажется, рехнулся?
— Приду, Марфа Петровна, непременно приду… Вот только чуточку опростаюсь!..
— Ты посмотри на себя-то: какой у тебя вид!..
— Какой-с, Марфа Петровна?..
— А такой… Точно с печи упал.
Марфа Петровна даже погрозила ему пальцем, а Пружинкин обманул ее и на этот раз не пришел. Тут школа, там генеральша — хоть не дыши. Надо бы к Павлу Васильевичу завернуть и поговорить насчет навоза, но и подумать некогда. Свободного времени едва удалось урвать на собственные именины, которые Пружинкин справлял 23 апреля на Егора-запрягальника. Из гостей в избушке Пружинкина налицо был один неизменный Чалко, усиленно плевавший на пол. На письменном столе красовался именинный пирог с соленой осетриной, графинчик с водкой, бутылка рябиновки, мадера и несколько тарелок с разными закусками — рыжики в уксусе, копчушка, огурцы. Сам Пружинкин никакого вина не пил, и, ввиду этого печального обстоятельства, Чалко выпивал по две рюмки за-раз.
— У меня натура особенная… — объяснял он, набивая рот закуской:- теперь одному человеку одно, другому — другое, а третьему…
Оглушительный лай Орлика на дворе заставил Пружинкина подскочить к окну. У его ворот остановилась щегольская пролетка Софьи Сергеевны, и сама она, Софья Сергеевна, своей собственной персоной шла по двору, прямо в избушку, а за ней — Анна Ивановна. Чалко подавился остановившимся в горле рыжиком и хотел спрятать свою «особенную» фигуру за печкой, но Пружинкин его удержал:
— Перестань дичиться! Ты такой же гость. Это генеральша с злобинской барышней.
Старик выскочил встречать нежданых гостей в сени, застегивая по дороге свой сюртук и жилет.
— Ваше превосходительство, вот, можно сказать, осчастливили… — бормотал он, распахивая двери.
Чалко, со слезами на глазах от душившей его перхоты, униженно раскланялся с дамами и по необъяснимой причине спрятал свою шапку под печку, как предмет весьма недостойный, компрометирующий высоких посетительниц одним своим видом.
— Мы приехали вас поздравить, Егор Андреич, — говорила Софья Сергеевна, снимая пальто.
— Ваше превосходительство… да я… ах, боже мой… Анна Ивановна, позвольте пальтецо принять.
Когда дамы взглядывали в сторону Чалки, он судорожно закрывал рот и начинал пятиться к дверям.
— Позвольте представить вам моего приятеля: фельдшер Сушков, — отрекомендовал Пружинкин своего гостя. — Он у нас в Теребиловке за всю медико-хирургическую академию отвечает…
— Очень приятно… — протянула генеральша, подавая Чалке свою ручку, и милостиво улыбнулась: — очень приятно!..
Анна Ивановна в это время успела положить на окно два таинственных свертка и потом занялась разговором с Чалкой: давно ли он лечит в Теребиловке, сколько у него больных, какие болезни преобладают в школьном возрасте и т. д. Чалко сначала говорил только «да-с» и «нет-с», но потом оправился и начал говорить почти толково. Генеральша в это время успела осмотреть избушку, приласкала Орлика и объяснила мимоходом, что непрочь закусить.
— Что же это я дураком стою пред вашим превосходительством? — возмущался Пружинкин, кидаясь за занавеску, чтобы подать тарелки и ножи с вилками.
Вернувшись с необходимыми снарядами, он проговорил:
— Уж если на то пошло, ваше превосходительство, так не откажите чести имениннику… настоящим образом поздравить…
Расхрабрившийся старик налил две рюмки мадеры. Анна Ивановна отказалась, но генеральша, счастливая своим милостивым присутствием в избенке, «пригубила» рюмку и, сделавши маленький глоток, закашлялась.
— Осчастливили на век жизни… — бормотал Пружинкин, пока дамы ели по куску именинного пирога.
Гостьи посидели с полчаса, поболтали о разных разностях и уехали. Пружинкин проводил их до ворот и вернулся в избушку с восторженным лицом.
— Из которой рюмки генеральша пила?.. — спрашивал он, недоверчиво рассматривая две полных рюмки.
— Вот из этой… — пояснил Чалко, указывая на рюмку с золотыми разводами: — еще поперхнулась…
— Да, брат… это называются: люди! Не погнушались стариком…
— Надо развернуть гостинцы-то… — посоветовал Чалко, мучимый любопытством.
— Какие гостинцы?..
— А на окно барышня положила…
Гостинцы были развернуты дрожавшими руками; в одном свертке были две книжки с надписью: «от Анны Злобиной»; в другом — вышитые шерстями и шелком туфли со вложенною в них записочкой: «От генеральши. Собственная работа». Пружинкин поцеловал и книги и туфли и положил их на письменный стол, рядом с пирогом.
— Удостоился… — шептал он: — собственными ручками генеральша вышивала… Нет, Чалко, позволь: что же это такое, в самом деле?..
«Особенная натура» безмолствовала, потому что требовался новый заряд из двух рюмок. Пружинкин несколько раз принимался рассматривать подарки, перекладывая их с места на место, и наконец в каком-то отчаянии проговорил:
— Чалко, которая по-твоему лучше: генеральша или Анна Ивановна?..
Чалко вытаращил глаза и только развел руками: обе хороши… Но Пружинкина это не удовлетворило. По его мнению, которая-нибудь из двух должна же быть лучше, а сделать выбор самому было выше его сил. В подтверждение своей мысли, что обе хороши, Чалко еще раз выпил две рюмки.
Туфли генеральши с этих пор красовались постоянно на письменном столе Пружинкина, а недопитая рюмка хранилась в особой коробочке из-под сигар, прибитой к стене. Книжки Анны Ивановны были поставлены в числе других редкостей на полочке, оклеенной по этому случаю золотой бумагой.