У Пружинкина давно созрела мысль отправиться к Сажину и предложить ему свои услуги, но он выжидал окончания сессии. Теперь Павлу Васильевичу было не до него. Когда, наконец, сессия кончилась, на Пружинкина нашел какой-то нерешительный стих: а если Павел Васильевич, не говоря худого слова, поворотит его назад? Угнетаемый этими сомнениями, старик решился предварительно завернуть к Злобиным и там под рукой разведать, что и как. К Злобиным прежде он хаживал частенько, а теперь, кстати, Анна Ивановна закинула словечко, чтобы он побывал.

Приодевшись в свой обычный выходной костюм, Пружинкин отправился, наконец, в город. Злобинский одноэтажный деревянный дом стоял на углу Консисторской улицы и Московского переулка, на самом бойком месте. Большим садом он точно срастался с двухэтажным каменным домом Сажина, который выходил фронтом в Гаврушковскую улицу. Пружинкину больше нравился злобинский дом, выстроенный по-старинному — с мезонином, пристройками, сенями, переходами и разными потаенными каморками. Днем он так приветливо смотрел на улицу своими небольшими окнами с тюлевыми занавесками, а на ночь все окна затворялись на ставни тяжелыми железными болтами. Нынче таких хороших домов не строят, чтобы каждый гвоздь сидел барином, а прочные бревна «не знали веку». Перед домом были деревянные тротуары; посыпанный желтым песочком двор всегда держался «под метелку», а приветливые крылечки точно манили прохожих завернуть в старое крепкое гнездо, полное до краев тем туго сколоченным довольством, которому нет износу. Пружинкин любил по пути, даже без всякого дела, завернуть сюда, испытывая безотчетное удовольствие. Когда еще был жив сам старик Злобин, он часто бывал в этом доме по своим бесконечным делам, а теперь ходил к Марфе Петровне, нагружавшей его самыми разнообразными поручениями.

На этот раз Пружинкин шел в злобинский дом с особенным удовольствием, точно он сделался ему родным, — ведь и в этом раскольничьем гнезде бьется теперь та же мысль, которая ему, мещанину Пружинкину, не дает спать. День выдался светлый, солнечный, с тем особенным крепким холодком, какой бывает в начале октября. Сентябрьская грязь смерзлась, и экипажи бойко катились по гладкому накату. В богатых домах везде уже были вставлены зимние рамы, а в голых ветвях берез стаями перелетали дрозды-рябинники. Даже Черный рынок и тот точно повеселел, скованный первыми заморозками. На пути из Теребиловки Пружинкин встретил много знакомых и очень галантно раскланивался, приподнимая свой стеганый картуз с большим козырем: ехал куда-то протодьякон на своей рыжей лошадке, потом попался секретарь канцелярии губернатора, два писца из судебной палаты, несколько прасолов и т. д. На каменном мосту, горбившемся через реку Наземку неуклюжей и тяжелой аркой, встретилась Анна Ивановна. Она ехала в осенней шубейке, опушенной серым барашком, и в такой же барашковой шапочке.

— Мама дома, — крикнула девушка, наклоняясь с дрожек. — Заходите к нам, Егор Андреич. У меня есть дело к вам…

— Преотлично, Анна Ивановна-Экипаж с треском повернул на Черный рынок, а Пружинкин через десять минут входил уже на широкий двор злобинского дома, раздумывая, какое такое дело могло быть у Анны Ивановны. Обогнув «паратнее», Пружинкин направился к знакомому заднему крылечку, где был ход к «самой». Дорогу ему пересекла горничная Агаша, краснощекая и глазастая девушка, летевшая через двор в одном платье, с каким-то необыкновенно экстренным поручением. В полутемной и низенькой передней, где целая стена была увешана верхним носильным платьем, Пружинкин разделся со своей обычной степенностью и поставил сучковатую палку на свое место в уголок. Здесь уже начинался тот характерный запах, который стоял в злобинском доме испокон веку: пахло мятой, мускусом, ладаном и старомодными цветами, вроде гераней, жасмина и мускуса. Горничная успела уже вернуться и пронеслась мимо Пружинкина, как ветер, чтобы оповестить «самое».

— Ишь, стрела, бес в ногах-то сидит! — добродушно пошутил старик, направляясь из передней по узенькой тропинке в столовую.

— Где запал? Что давно не видать? — послышался ворчливый голос Марфы Петровны, которая шла навстречу гостю с засученными рукавами раскольничьей рубашки: она оторвалась от какого-то спешного дела.

— Нельзя-с, Марфа Петровна, свой интерес… — бормотал Пружинкин, раскланиваясь. — У всякого свои дела-с.

— Знаем мы твои дела: дыру в горсти ловить? Ну, иди, делец, ко мне в каморку. А я уж хотела посылать за тобой… Цесарка у меня извелась, славная такая была цесарка.

— Что же, это весьма возможно-с. У меня даже на примете: как на заказ для вас, Марфа Петровна. У дьякона, который овдовел в третьем годе… И дьякон отличный-с, с настоящим поведением.

Марфа Петровна была худенькая, небольшого роста старушка с необыкновенно подвижным лицом и живыми темными глазами. Ходила она какой-то особенной, дробной походкой, одевалась в шелковые сарафаны, на голове носила «сороку» и говорила грубым голосом, неприятно прищуривая глаза. Сморщенное желтое лицо с прямым носом и густыми бровями имело немного птичий отпечаток, особенно когда Марфа Петровна быстро поворачивала головой. В обращении она отличалась большой резкостью, но в городе ее все очень любили, как женщину умную и деятельную. Неприятной чертой в ее характере являлась чисто-раскольничья хитрость. Ей нельзя было верить. Когда ее ловили на слове, Марфа Петровна принимала скромный загнанный вид, обиженно вздыхала и повторяла свою любимую поговорку: «Нельзя, миленькие! Правдой века не проживешь. И меня словами-то добрые люди обманывают, как курицу пустым зерном». В своем раскольничьем кругу старуха Злобина пользовалась большим авторитетом, хотя, как гласила молва, она занималась ростовщичеством, выдавая деньги под двойные векселя и за двойные проценты. Старик Злобин умер уже лет пять, но Марфа Петровна вела все дела и стояла в своем купеческом звании твердо. У нее была и торговля, и своя мельница, и разный другой промысел. По раскольничьим старинным домам немало таких деловых старух, которые ворочают миллионными делами. Рука об руку с хищническими инстинктами в Марфе Петровне уживались и потайная милостыня, и воспитание круглых сирот, как горничная Агаша, и крупные пожертвования на дела своей поморской секты. Под старинной «сорокой» укладывались эти «двойные мысли» самым мирным образом, и Марфа Петровна умела отлично примирять требования совести и высшей справедливости с самыми безжалостными операциями и заурядным объегориваньем. В старухе, прежде всего, был характер, уверенность, известная убежденность, что, взятое вместе, обезоруживало самых заклятых ее врагов.

— Так ты, смотри, добудь мне цесарку, да не захвастывай ценой, — говорила Марфа Петровна, усаживая гостя в своей комнате на деревянный стул. — У меня свои деньги-то, не краденые.

— Сейчас Анну Ивановну встретил… — проговорил Пружинкин вместо ответа и, разгладив бороду, прибавил:- Одно украшение, можно сказать-с, а не девица. Шубка-то новенькая у Анны Ивановны?

Марфа Петровна быстро взглянула на Пружинкина своими прищуренными глазами и ничего не ответила.

Каморка у нее была маленькая, с одним окном, выходившим на двор, как всевидящее око. У внутренней стены стояла простая деревянная кровать, покрытая ситцевым одеялом: Марфа Петровна, искушая свою плоть, спала на голых досках. В переднем углу помещался целый иконостас из образов старинного письма с неугасимой лампадой перед ними. В изголовье кровати привинчен был к стене несгораемый железный шкап. На большом столе, у противоположной стены, и на полках над ним были разложены всевозможные вещи, точно в ссудной кассе: мешочки, свертки материй, обрезки меха, медная посуда, железные и деревянные шкатулочки, склянки, банки, ящички, — одним словом, полная хозяйственная лаборатория. На окне, в уголке, скромно стояла грошевая чернильница с пожелтевшим гусиным пером, которым Пружинкин сочинял векселя, условия и предъявления ко взысканию. Марфа Петровна, надев медные очки на самый кончик носа, с трудом могла подписать свою фамилию. Эту невзрачную каморку-кладовую отлично знали самые богатые моховские коммерсанты, являвшиеся сюда со слезными просьбами об отсрочках, бланках и новых займах. Пружинкин играл в этих сделках не последнюю роль, получал деньги и хранил непоколебимое никакими соблазнами молчание. Он вполне подчинялся авторитету старухи и никогда не задумывался над мыслью, что она эксплоатирует его самым бессовестным образом.

— А у нас теперь дело так и кипит, — объяснял Пружинкин после необходимых предварительных пустяков. — Настоящее колесо пошло, Марфа Петровна.

— Это ты насчет земства?

— О Павле Васильиче собственно… И откуда такой необнакновенный человек, подумаешь, взялся? Мальчонкой еще, можно сказать, их знавал, когда в гимназии происходили… да-с. И вот жил-жил человек, у всех на глазах жил, а никому в ум не вошло, какая в нем, в Павле-то Васильиче, силища. Всех кругом окружил… златоуст!

— Краснобай! — грубо ответила Марфа Петровна и нахмурилась.

— Нет-с, Марфа Петровна, уж вы позвольте-с… Это дело даже совсем особенное-с. Вот Анна Ивановна девица, а и они весьма чувствуют… Сердце радуется со стороны глядеть.

— Н-но-о?

— Совершенно верно-с! Как же-с, сижу я, например, в собрании, а Анна Ивановна с генеральшей Мешковой передо мной сидят, и Павел Васильич с ними разговаривает… Да… Нынче и женский пол, Марфа Петровна, своего достигает, даже девица, которая, можно сказать, чувствует себя в полной форме…

— Ума своего нехватает, так и ходит слушать чужие глупости! — с сердцем проговорила старуха. — Вот и вся твоя Анна Ивановна. Краснобайничать Павел Васильич мастер, да толку из этого никакого не выйдет.

— Почему же это толку не будет? — обиделся Пружинкин, подбирая ноги под стул.

— А потому… Летать твой Павел Васильич летает, а садиться не умеет. Из-за чего он язык-то треплет? Ежели бы чин какой заслужил, медаль на шею, ну, хоть бы светлые пуговицы, а то ведь совсем зря болтается. Да и просто уж очень у вас все: поговорил, поболтал, а оно все и сделается само, как по-писаному.

— Позвольте, Марфа Петровна! Сама генеральша Мешкова ездит, соборный протопоп… два столоначальника… жена прокурора…

— И ездят смотреть, как на именинника!

— Это кто же именинник-то?

— А все он же, Павел Васильич твой… Пружинкин был огорчен. Меткое слово попало ему прямо в сердце. И ведь скажет же эта Марфа Петровна…

— Что? Не поглянулось? — злорадствовала старуха и даже сама засмеялась, что с ней случалось нечасто. — Не любите правды-то? Вот еще какой-то доктор навязался… Книжки гражданской печати возит Анне Ивановне… как же… А всему этому делу главная заводчица — эта генеральша Мешкова. В ней вся причина. Собрала около себя разных пустомель и утешается. Все ведь я знаю…

Огорченный Пружинкин чуть было не поссорился с озлобившейся старухой, но в самый критический момент в комнату вошла Анна Ивановна и потушила бурю одним своим появлением.

— Легка на помине… — ворчала Марфа Петровна, с ожесточением перешвыривая по столу какие-то подозрительные узлы, какие попадают в полицию с крадеными вещами и разными вещественными доказательствами.

— Что такое случилось? — спросила девушка, останавливаясь в дверях.

— А так-с… Сущие пустяки-с, Анна Ивановна, — бормотал Пружинкин, поднимаясь со стула.

— Не виляй хвостом-то, старый греховодник! — не унималась вошедшая в азарт старуха. — Все вы заодно…

Анна Ивановна поняла, в чем дело, и улыбнулась своей хорошей улыбкой. Она была такая свежая сегодня и смотрела на мать таким вызывающе-снисходительным взглядом.

— Пойдемте ко мне, мы здесь мешаем маме, — спокойно проговорила она. — У меня есть дело.

— Могу-с, Анна Ивановна… Для вас все могу-с, — обрадовался Пружинкин такой счастливой развязке.