Иисус Неизвестный (Мережковский)/Том 2/Часть 2/Глава 10
10. Распят
I
«Крест был найден, сверх надежды», – сообщает церковный историк Евсевий о сделанной будто бы императором Константином находке Креста Господня на дне колодца, под мусором от развалин, воздвигнутого на месте Голгофы, Венерина капища.[936] «Сверх надежды найден» – значит: «был потерян, забыт, безнадежно». Помнит убийца, где убил человека, а где Сын Божий убит людьми, люди забыли.
Если мы и знали Христа по плоти, то теперь уже не знаем (II Кор. 5, 16),
– эту Павлову загадку разгадали православные так же почти, как еретики-докеты: «тенью только страдал», passum fuisse, quasi per umbram.[937] Если бы не только «тенью», – то могли ли бы люди забыть, где страдал, и через пятнадцать веков недоумевать, что целуют, истинный ли Крест или мнимый, тело или тень?
II
Чтό бы почувствовали Петр и «толмач» его Марк, если бы знали, что это будет? Могло ли бы им прийти в голову, что когда-нибудь одного слова «Голгофа» будет уже недостаточно, чтобы сразу напомнить людям, то место, где Господь был распят? В первых, ближайших к Иисусу, двух поколениях, от 60-х годов, когда в Римской общине записывает Марк «Воспоминания» Петра, до 90-х годов, когда в общине эфесской записывает «Иоанн Пресвитер» «Воспоминания» Иоанна Апостола, память о Голгофе еще так жива, что люди, если бы даже хотели, не могли бы забыть это страшное место, потому что нет и, вероятно, не будет другого события во всемирной истории, изображенного с такой наглядной точностью, как это. В каждом слове всех четырех свидетелей чувствуется, что стоит им только закрыть глаза, чтобы все увидеть снова так, как будто оно происходит перед их глазами сейчас.
И вот все-таки забыли.
III
Самое строение почвы около Иерусалима могло бы напомнить людям место Голгофы. Стены города всюду возвышаются над кручами, кроме одной стороны – северо-западной, где холмистая равнина спускается отлого; только здесь и могла быть Голгофа.[938]
Близко к городу было то место, где распят Иисус, —
все еще помнит – видит Иоанн (19, 20), помнит и Послание к Евреям (13, 12), Иоанну почти современное:
вне городских ворот пострадал Иисус.
Помнит и Марк (19, 29): шесть часов, от девяти утра, когда Господь был распят, до трех пополудни, когда Он умер, идут, не переставая, «прохожие», παραπορευόμενοι, мимо Распятого, «ругаясь над Ним»,
Точность всех этих Новозаветных свидетельств подтверждается и римскими историками. «Мы (римляне) имеем обыкновение ставить кресты у больших дорог, чтобы проходящие, видя распятых, страшились».,[939] «полезнейшего ради примера», res saluberrimi exempli.[940]
Кажется, к северо-западу от Иерусалима, в предместий Безафа (Bezatha), в углу, образуемом двумя городскими стенами,[941] на одном из тех пустырей или свалочных мест, какие бывают под стенами больших городов, – близ кладбища с высеченным в скале новым гробом Иосифа Аримафейского (Ио. 19, 41; Мт. 27, 60), у большой дороги или на перекрестке нескольких больших дорог, находилось отовсюду видное, римскими палачами излюбленное место казни, по-латински calvarium, «лысое», по-гречески, κράνιον, «лобное», а по-арамейски gol-gol'tha, «мертвый череп».[942] Голый, круглый, скалистый бугор, может быть, с тремя оставшимися от покинутой каменоломни, какие встречаются доныне в этих местах, темными дырами, как бы пустыми глазницами и оскаленным ртом, совершенное подобие мертвого черепа, – вот что такое Голгофа.
Если арамейское слово gol-gotha значит: «холм Гоаф», goath,[943] то, может быть, у пророка Иеремии (31, 38–40) уцелела вещая память о месте Голгофы.
Шнур землемерный —
(меряющий землю и все земное небесною мерою Креста), —
шнур землемерный пойдет – (от ворот северо-западного угла Иерусалимских стен) – до холма Гарива и обойдет холм Гоафа (Голгофу).
И вся долина трупов и пепла, все выжженные до потока Кедрона места… будут святынею Господу: не разрушится она и не уничтожится вовек.
Помнит как будто пророк нами забытое, видит невидимое нам, самое святое и проклятое место Земли – Голгофу.
IV
Чтобы не тратить лишнего дерева (особенно здесь, на Иерусалимских безлесных высотах), кресты большею частью делались низкие, ровно такой вышины, чтобы только земли не касались ноги распятого.[944] Оба разбойника повешены были, вероятно, на таких низких крестах. Но и высокие изредка делались, должно быть, для важнейших, государственных, преступников.[945] Судя по тому, что Иисусу подают напитанную уксусом губку на конце «тростника» (Мк. 15, 36) или «копия»,
, как в древнейших и лучших кодексах Иоанна (19, 29), а не «иссопа», ύσσώπω, как в нашем каноническом чтении (губку, да еще напитанную уксусом, отяжелевшую, нельзя насадить на короткий и хрупкий стебель былинки иссопа-майорана),[946] судя по этому, Иисус был распят на высоком кресте.[947] Та же насмешка, может быть, и здесь, как в крестной надписи «Царь Иудейский»: высшее, царское место – Царю. Так исполнилось слово Господне:
когда вознесен буду от земли, всех привлеку к Себе. (Ио. 12, 32).
V
Два креста были у римлян: столб с наложенной на него перекладиной, patibulum, крест «безглавый», в виде греческой буквы tau. T, crux patibulata, и крест «возглавленный», crux capitata, с перекладиной, вставленной в зарубку немного пониже верхнего конца столба, как бы главы креста; это наш церковный крест, †.[948]
Вкладывать поперечное бревно патибула и укреплять его гвоздями или хотя бы просто веревками в выемке, сделанной на верхнем конце столба, легче и проще, плотничьей работы меньше требует, чем вставлять и укреплять то же бревно в зарубке, сделанной ниже этого конца, – «возглавлять», «перекрещивать» крест. Вот почему такие простые, легкой работы, «безглавые» кресты назначались, вероятно, для обыкновенных злодеев, таких, как те двое, вместе с Иисусом распятые; а более сложные, тонкой работы, «перекрещенные», – для важнейших, опять-таки государственных, преступников, таких, как этот «виновник мятежа», «противник кесаря», «оскорбитель величества», «Царь Иудейский» – Иисус Назорей.
Помнит убийца, каким из двух, бывших у него, ножей зарезал человека, а на каком из двух, бывших тогда, крестов распят Сын Божий, люди забыли.
Поздние учителя Церкви, III–IV веков, помнят, что Господь был распят на кресте «безглавом». «Греческая буква tau и наше латинское Т имеют вид креста Господня», – верит Тертуллиан[949] ложно понятому Иезекиилеву пророчеству (9, 4–6):
сделай знак на челах людей скорбящих и воздыхающих.
В подлиннике еврейском не сказано, какой «знак». Но Семьдесят Толковников, ничего, конечно, не зная о Кресте Господнем, увидели в этом знаке греческую букву Т – «безглавый», не истинный для нас, не «перекрещенный» крест.
Этому ложному свидетельству поздних Отцов поверила с жадным злорадством почти вся левая критика – надо ли говорить, почему? Слишком хотелось бы ей превратить Голгофскую историю – мистерию – в «миф»; обезглавить, уничтожить Крест.
Самые ранние, внеевангельские свидетели II века, св. Юстин Мученик и св. Ириней Лионский, видевшие, может быть, тех, кто своими глазами видел крест на Голгофе, помнят истинный, «возглавленный», «перекрещенный» Крест, crux capitata.[950] Нет никаких оснований не верить этому свидетельству. А если так, то наше церковное крестное знамение исторически подлинно; подлинно и все наше родное, детское, тысячелетнее, сначала церковное, а потом и мирское, видение Голгофы: голый круглый холм, подобие мертвого черепа, с тремя на нем крестами: два низких, «безглавых», разбойничьих, и один высокий, «возглавленный», – Господень.
VI
Истинный Крест – «перекрещенный». «Скрещивается все», – что это значит, понял бы, может быть, тот, кто сказал: «противоположное – согласное»; «Логос прежде был, нежели стать земле»; лучше многих христиан понял бы Гераклит, что хотел сказать Павел:
Он – (Распятый) – есть мир наш, соделавший из обоих одно и разрушивший стоявшую между ними преграду. (Ефес. 2, 14–16).
В сердце Распятого, в сердце Креста, скрещиваются две линии: горизонтальная, земная, и вертикальная, небесная.
Все, что на небе и на земле, возглавить Христом (Ефес. 1, 10), —
вот Крестного Знамения Божественная геометрия – «землемерный шнур» Иезекиилев. В Логосе – Крест и в космосе: прежде чем стать земле, был Крест. Все – от него и к нему. Если бы один из двух мимо земли пролетающих Ангелов спросил: «Что на земле?», то другой ответил бы: «Крест».
«Царство Божие есть опрокинутый мир», а рычаг опрокидывающий – Крест.
Опыт наших детских снов: «перекреститься – отогнать дьявола», – может быть, и в смерти нас не обманет: «перекреститься – смерть отогнать».
Верующий в Меня не умрет вовек (Ио. 11, 26), смерти вовек не увидит. (Ио. 8, 52).
Смерть убивающий меч – Крест. Надо ли говорить, кто хотел бы сломать этот меч?
VII
«Все ученики, оставив Его, бежали», – по свидетельству Марка-Матфея (14, 50; 26, 56) о Гефсимании; или, по страшному слову Юстина, кажется, внеевангельскому «воспоминанию» апостолов:
все… отступили от Него и отреклись,
.[951]
Это значит: не было никого из учеников на Голгофе. В этом правы синоптики вопреки IV Евангелию (19, 26–28, 35), потому что не могло не исполниться слово Господне:
все вы соблазнитесь о Мне в эту ночь. (Мк. 14, 26.)
Нет никакого сомнения, что Марк, если бы только мог, кончил бы Евангелие так же, как начал, – по личным «Воспоминаниям» Петра. Но вот, не мог: эта путеводная нить обрывается для него во дворе Каиафы по отречении Петра двумя, должно быть, из собственных уст его услышанными словами:
начал плакать. (14, 72.)
Плачет Петр, слезы льет о себе, а как за него льется Кровь на Голгофе, не видит. Криком петуха заглушен для него стук вбивающих крестные гвозди молотков.
Как умирал Иисус, никто из учеников Его не видел, а между тем надо быть слепым и глухим к истории, чтобы не почувствовать, читая евангельский рассказ о Голгофе, что все это чьими-то глазами увидено, чьими-то ушами услышано. Чьими же? Марк отвечает на этот вопрос точной ссылкой на три свидетельства – как бы три, с разных сторон на лицо Распятого во тьме Голгофы падающих света: два – внешних, один – внутренний.
VIII
Первое свидетельство – о первых, должно быть, минутах Распятия – идет от Симона Киринеянина, «отца Александрова и Руфова», как в самом начале рассказа напоминает Марк (15, 21); зачем и кому напоминает – чтоб это понять, вспомним Павла:
Руфа, избранного в Господе, приветствуете (лобзанием святым) (Рим. 16, 13), —
пишет Павел той самой Римской общине и почти в то самое время, где и когда записывает Марк «Воспоминания» Петра. Это значит: Руф (римское имя), а может быть, и брат его Александр (греческое имя) – члены Римской общины: вот почему на них и ссылается Марк, как на первых и ближайших свидетелей. Слышали Руф и Александр от отца своего, Симона, о том, что происходило на Голгофе, а тот видел это своими глазами. Выпавшую на дворе Каиафы из рук Петра-очевидца нить воспоминаний подхватывает Симон, а от него – Марк.[952]
Несший крест мог что-то знать о Кресте, чего другие не знали. Симон, донеся крест до Голгофы, не был, вероятно, отпущен римлянами тотчас: чужие руки им были нужны, чтобы не пачкать своих о «гнусное дерево». А если так, то Симонов глаз, иудейский, мог подглядеть; ухо его, иудейское, могло подслушать то, чего римские глаза и уши не видели и не слышали. Симоново свидетельство важно для нас потому, что именно здесь, на Голгофе, где Иудеи «Царя» своего распяли, нам всего нужнее и труднее понять, что значит:
от Иудеев спасение. (Ио. 4, 22.)
IX
Первое – о первых минутах Распятия свидетельство – иудейское; второе – о минутах последних – римское, «заведующего казнью сотника», centurio supplicio praepositus, – Лонгина или Петрония (имена его в поздних апокрифах).[953]
Сотник же, стоявший напротив Него,
(Мк, 15, 39), —
видел, как умирал Иисус. «Стал напротив», чтобы лучше видеть; пристально, должно быть, вглядывался в лицо Умирающего; целыми часами мог Его наблюдать.[954] И римский глаз подглядел, римское ухо подслушало то, чего иудейские глаза и уши не видели и не слышали. Лучше своих понял чужой. «Рим» значит «мир»: все язычество – все человечество – присутствует здесь, на Голгофе, в лице этого римского сотника. Только этим ключом – Крестом – отомкнется, по слову Павла (I Кор. 16, 9), «широкая дверь» для язычников; только здесь взойдет «свет к просвещению язычников» (Лк. 2, 32).
Вот почему для нас особенно важно свидетельство, может быть, и не будущего «святого», Лонгина, каким сделают его Апокрифы, а такого же, как мы, вечно грешного: его глаза, видящие лицо Распятого, – наши; уши его, слышащие последний вопль Умирающего, – наши.
X
Третье свидетельство, от первой минуты Распятия до последней, – внутреннее, для нас уже «христианское», – Галилейских жен.
Были же (там) и жены, —
связывает Марк уже явно, союзом «и», καί, те два внешних свидетельства с этим, внутренним.
Были же (там) и жены, смотревшие издали,
.
«Издали» смотрят, должно быть, потому, что место казни оцеплено римскою стражею.[955]
Между ними была и Мария Магдалина, и Мария, мать Иакова Меньшого и Иосии, и Саломея… и другие многие, пришедшие вместе с Ним (Иисусом) в Иерусалим. (Мк. 15, 40–41.)
Почему из «многих» Марк называет по имени только трех, понятно лишь в том случае, если он ссылается на них как на ближайших и достовернейших свидетельниц.[956]
…(Женщины эти), следуя за Ним, служили Ему и тогда, когда Он был еще в Галилее, —
неожиданно для нас приподымает Марк завесу над целой неизвестной стороной жизни Иисуса Неизвестного, уже не мужской, а женской: только мужское Евангелие – до Голгофы, а здесь начинается и женское.
Не было ли среди этих Галилейских жен и той Марии Неизвестной, кто «приготовила тело Господне к погребению», умастив его миром на Вифаниевской вечере, – «другой Марии», упоминаемой в I Евангелии дважды: сначала при Погребении:
там была Мария Магдалина и другая Мария,
, сидевшие против гроба (Мт. 27, 61) —
и потом, при Воскресении:
на рассвете первого дня недели пришла Магдалина и другая Мария посмотреть гроб. (Мт. 28, 1.)
Все ученики бежали – «отреклись» от Него; верными Ему остались ученицы. Слабые жены сильнее мужей: вера Камня-Петра песком рассыпалась, а вера Марии – камень. Мужественность в любви оказалась бессильной; сильною – женственность. Солнце мужской любви заходит в смерти; солнце женской – взойдет в Воскресении.
Только любящая знает, как умирает Возлюбленный, знает Иисуса умирающего только Мария, Неизвестного – Неизвестная.
XI
Был час третий, и распяли Его. (Мк. 15, 25.)
Только одно слово – у всех четырех свидетелей: «распяли»,
Здесь о распятии, так же как там, о бичевании, молчат уста – сердце молчит: так не льется вода из опрокинутой вдруг слишком полной бутылки.
«Места не хватало для крестов, и крестов – для распинаемых», – вспомнит очевидец Иосиф Флавий о множестве крестов под стенами осажденного Иерусалима;[957] то же мог бы вспомнить Иосиф Плотник, очевидец восстания Иуды Галилеянина. Вот почему не надо было в те дни объяснять, что значит: «распяли». А чтобы и нам понять, что это значит в устах Марка-Петра, вспомним, что сам Петр будет распят.
Я сораспялся Христу, σονεσταυρώσαμαι (Гал. 2, 21), —
мог бы и он сказать, как Павел. Этого одного слова было достаточно, чтобы лет через двенадцать выступили «крестные язвы», στίγματα, на теле Павла (Гал. 6, 17), а через двенадцать веков – на теле Франциска Ассизского.
И привели Его на место Голгофу… И давали Ему пить вино (смешанное) с миром. (Мк. 15, 22–23).
«Знатные иерусалимские женщины предлагали идущим на смертную казнь кубок вина с разведенным в нем зернышком ладана, дабы помрачить их сознание», – невольно подтверждает Талмуд евангельское свидетельство.[958] К миру или ладану прибавлялась иногда и маковая вытяжка, по-арамейски rosch, опиум.[959]
Этого одуряющего напитка Иисус не принял: мук Своих не захотел облегчать ценою беспамятства. Молча устраняющее кубок движение руки лучше всех слов дает нам заглянуть в бестрепетное мужество Его пред лицом смерти.
XII
Крестная казнь начиналась с того, что палачи раздевали смертника по римскому обычаю догола;[960] но так как римляне в покоренных землях не нарушали без крайней нужды местных обычаев, то, вероятно, уважали и здесь, на Голгофе, иудейский обычай покрывать наготу повешенного куском ткани спереди.[961] Помнит и «Евангелие от Никодима», что Иисус на кресте опоясан был узким, по чреслам, «лентием».[962] Но многие учителя Церкви утверждают наготу Его совершенную: «Наг был второй Адам на кресте, так же как первый в раю».[963] С точностью мы этого не знаем. Благостно целомудренно покрыла наготу Господню сама История – здесь уже Мистерия. Не будем же и мы подымать ее святого покрова.
Смертника, раздев донага, клали на спину, и четыре палача держали его за руки и за ноги, чтобы не бился, а пятый, вгоняя молотком длинные «крестные гвозди», masmera min haselub, в мякоть ладони сначала правой руки, а потом – левой, прибивал их к обоим концам патибула.[964]
Masmera min haselub,
длинные гвозди креста, —
этих трех слов пронзающий звук слышался, может быть, Иисусу-отроку в стуке молотка в мастерской плотника Иосифа, вбивавшего длинные черные гвозди в белую, как человеческое тело, доску нового дерева. Тот же стук, с тем же пронзающим звуком, —
masmera min haselub, —
раздался и здесь, на Голгофе, глухо, в желтом тумане хамзина, в безответной глухоте земли и неба.
Жены, смотревшие издали, может быть, хотели бы закрыть глаза, чтобы не видеть, но не закроют – увидят, как длинные черные гвозди войдут в белое тело; уши хотели бы заткнуть, чтобы не слышать, но не заткнут – услышат, как достучит молоток.
Слушает небо, и земля, и преисподняя: не было такого звука в мире и не будет до последней трубы Архангела.
ΧΙII
С помощью веревок и лестницы или особого рода вил, furcilla, подымали перекладину, патибул, вместе с пригвожденным к ней на заранее вбитый в землю столб, по-латыни palus, по-гречески σταυρός, по-арамейски selib, и прибивали ее гвоздями или привязывали веревками к выемке, сделанной в «перекрещенном кресте», crux capitata, немного пониже верхнего конца столба.[965]
Чтобы тяжесть иногда полутора суток висящего тела не разорвала прибитых гвоздями ладоней, телу давали одну из двух точек опоры: или, что бывало чаще, распятого сажали верхом на прибитый к середине столба и кверху в виде рога загибавшийся «колок», sedile,
, или упирали ногами в прибитую внизу столба, чуть-чуть приподнятую подножную дощечку, pedale, suppendaneum, так что обычное для положения распятого слово двояко: «висит» или «сидит» на кресте, sedens in cruce1.[966]
Гнусного «колка» в кресте Господнем не только изобразить, но и помыслить нельзя: вот почему вся церковная, а потом и светская живопись изображает крест с подножной дощечкой. Будем, однако, помнить, что Иисус, идучи на крест, шел и на этот позор, и благословим снова целомудренно опущенный и здесь покров Истории – Мистерии.
Ноги повешенного прибивали к столбу или порознь, одну рядом с другой двумя гвоздями, или вместе, одну на другую одним большим гвоздем – железным стержнем.
Очень далеко разносился и будет разноситься до конца времен, до края земли, стук молотка по большому гвоздю, входящему в ступни Господни. Мы этого не слушаем, а все-таки слышим, потому что ухо человеческое создано так, чтоб это слышать.
XIV
И была (на кресте) надпись вины Его: «Царь Иудейский» (Мк. 15, 26), —
сделанная, должно быть, черными буквами на белой дощечке, titulus, πίνακος, той самой, что несли перед Ним давеча в крестном шествии, а теперь прибили над головой Его к верхнему концу столба.[967] Буквы шли, вероятно, для четкости и сбережения места, не в строку, а в три столбца, на трех языках, «еврейском, греческом и римском» (Ио. 19, 21). В этой трехъязычной надписи – первое явление Христа – Царя Всемирного.
Будет возвещена сия Блаженная Весть Царства по всей вселенной, во свидетельство всем народам (Мт. 24, 14), —
это слово Господне здесь уже, на кресте, исполняется: только эти, пронзенные гвоздями руки обнимут мир; мир обойдут только эти пронзенные ноги.
Итак, Ты – Царь? —
на этот вечный вопрос Пилата – Рима – мира – вечный ответ Того, Кто стоит на жалкой подножной дощечке креста:
ты говоришь, что Я – царь. (Ио. 18, 37.)
И сколько бы люди ни ругались над Ним, знают они, или узнают когда-нибудь, что Царь единственный – Он.
Первосвященники же Иудейские сказали Пилату: не пиши: «Царь Иудейский», но что Он говорил: «Я – Царь Иудейский».
Но Пилат отвечал им: что я писал, то писал. (Ио. 21–22.)
Слишком похоже на Пилата – на весь Рим – это «каменное» слово: quod sripsi, sripsi, чтобы не быть исторически подлинным. Или еще сильнее, точнее: quod scriptum est, est scriptum, «что писано, то писано».
Сын человеческий идет, как писано о Нем. (Мк. 14, 21.)
Сказываю же вам (о том) теперь, прежде чем сбылось, дабы, когда сбудется, вы поверили, что это Я. (Ио. 13, 19.)
Так же, как это слово Пилата, – здесь, на Голгофе, все божественно двусмысленно, пророчески прозрачно, как бы внутренним свечением светится.
XV
Крест, нарисованный красными полосками, чуждый, страшный, мохнатый, точно из звериного меха, на речной гальке найденный в Мас д'Азильской ледниковой стоянке;[968] бронзовые, Бронзового века, крестики-спицы в колесиках;[969] крест бело-серого волнистого мрамора, найденный в развалинах Кносского дворца на о. Крите, от середины или начала II тысячелетия;[970] множество крестов – на Юкатане, в царстве Майя.[971] Крит и Юкатан – может быть, две единственные уцелевшие сваи рухнувшего моста-материка через Атлантику – того, что миф называет «Атлантидой», знание – «праисторией», а Откровение – «первым, допотопным человечеством», – и на обеих сваях – Крест.[972] Что это, случай или пророчество? Выбор и здесь, как везде в религии, свободен. Но если даже все эти кресты – лишь «солнечно-магические знаки» – упрощенные, с отломанными углами, свастики,
, то возможная чудесность в сходстве доисторического креста с Голгофским не отменяется, потому что и он в известном смысле – «магический знак» победы вечного Солнца – Сына.
О, несмысленные и медлительные сердцем, чтобы веровать всему, что предсказали пророки (Лк. 24, 25), —
не только в Израиле, но и во всем человечестве!
Крест на Голгофе как бы откинул назад, до начала времен, исполинскую тень, движущуюся так, что по ней можно узнать, что произойдет на кресте, как по движущейся тени человека можно узнать, что делает сам человек.
Руки и ноги Мои пронзили.
Делят ризы Мои между собою, и об одежде Моей кидают жребий. (Пс. 21, 17, 19).[973]
«Этого не могло быть, потому что это слишком точно предсказано», – решает кое-кто из левых критиков: но ведь может быть и наоборот: это было, и потому, предсказано. Выбор и между этими двумя возможностями опять свободен.
«Петельный крест», ankh,
, у древних египтян – знак «вечной жизни», а древнемексиканское племя тласкаланов (Tlaskalan) называет ствол дерева в виде креста с пригвожденной к нему человеческой жертвой Древом Жизни.[974] Это почти так же «удивительно – ужасно», как возможное предсказание Голгофы в псалме Давида.
Точность почти геометрическая, с какою откинутая назад, до начала времен, движущаяся тень Креста совпадает с тем, что происходит на Кресте, – вот «удивительное – ужасное» в этих возможных пророчествах или случаях. Здесь уже сама история, как бы не вмещаясь в себе, переплескивается в мистерию.
То, что Иисус распят, кое для кого почти так же невероятно, как то, что Он воскрес.
XVI
Подлинно ли евангельское сокровище семи крестных слов Господних? Точное знание могло бы нам ответить: никакой человек, находясь в таком физическом состоянии, в каком находились распятые, после одного или двух часов не мог бы сохранить способность членораздельной речи.[975] Если тело человека, Иисуса, во всей жизни Его подчинено законам естественным, что на кресте всего очевиднее, потому что крайний отказ от чуда – Крест, то нет никаких оснований предполагать, чтобы Иисус «чудом» сохранил способность речи до последнего вздоха. Это подтверждается и евангельским свидетельством. Марк и Матфей помнят только одно крестное слово Господне, да и то не Его собственное, а лишь стих Псалма. Все остальные шесть часов на кресте (по Маркову счету) Иисус молчит. С этим свидетельством двух первых синоптиков совпадает и свидетельство IV Евангелия. Сказанное будто бы Господом «любимому ученику» о матери Своей перенесено сюда, на крест, как мы сейчас увидим, из другого места и времени, а из остальных слов у Иоанна первое: «жажду» (19, 28), – сказано за несколько минут до смерти, а последнее: «совершилось» (19, 30), – в самый миг смерти; все же остальные три часа (по Иоаннову счету) Иисус молчит.
Судя по тому, как неизгладимо запомнились первым двум синоптикам два предсмертных вопля Иисуса, все остальные шесть часов не слышно от Него не только ни слова, но и ни звука, ни стона, ни жалобы, по Исаиину пророчеству (53, 7):
как агнец пред стригущим его безгласен, так Он не отверзает уст Своих.
Это-то непостижимое, нечеловеческое молчание в муках нечеловеческих, эта божественная в них тишина больше всего, вероятно, поражает «заведующего казнью» римского сотника и заставляет его, «став напротив», вглядеться пристальней в лицо Умирающего. Много, должно быть, смертей видел он, но такой, как эта, – никогда.
Иисус молчит на кресте, потому что все, что Он чувствует, – уже по ту сторону слов. Но смысл молчания верно угадан, измерен, насколько это для человеческого слова возможно, в семи крестных словах – как бы семи окнах на семь ступеней Агонии – головокружительно в ад нисходящей лестницы.
В разных евангельских свидетельствах могут быть если не количественно, то качественно, разные пути и меры познания, более внешнего или более внутреннего. Какая мера глубже и проникновеннее, этого нельзя решить, а может быть, и не надо решать, потому что все одинаково подлинны и необходимы для нас.
Как Иисус умирал, мы лучше знаем – или могли бы знать – по семи крестным словам, чем если бы стояли у подножия креста и своими ушами слышали, своими глазами видели все.
XVII
Первое слово:
Отче: прости им, ибо не знают, что делают. (Лк.?8, 34).
По-арамейски:
Abba! scheboh lehon etehon hokhemin ma'abedin.[976]
Слово это, если и не было услышано из уст Его, то по лицу Его могло быть угадано или «смотревшими издали» женами еще тогда, когда Он проходил мимо них, на Голгофу, или кем-нибудь из стоявших вблизи, когда Он уже висел на кресте. Как бы то ни было, но глубже, чем в этом слове, заглянуть в сердце Господне, в первые минуты крестных мук, не мог бы и ангельский взор.
Любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящих вас и молитесь за обижающих вас (Мт. 5, 44), —
сказано там, на горе Блаженств, а здесь, на Голгофе, сделано. Молится Иисус за убийц Своих, не только настоящих, но и будущих, – за весь человеческий род.
XVIII
Только один Лука помнит это слово прощения, помнит только он один и другое слово:
дщери Иерусалимские! не плачьте обо Мне, но плачьте о себе и о детях ваших;
ибо приходят дни, в которые скажут: «блаженны неплодные, и утробы неродившие, и сосцы не питавшие!»
Тогда начнут говорить горам: «Падите на нас!» и холмам: «Покройте нас!»
Ибо если с зеленеющим деревом это делают, то с сухим что будет? (Лк. 23, 27–34).
Очень возможно, что слово это где-то когда-то было действительно сказано Господом – только не в Крестном шествии, как думает Лука: падая под тяжестью креста, Иисус так же, вероятно, молчал, как на самом кресте.[977]
Между тем словом прощения и этим, как будто непрощающим, противоречие кажется неразрешимым. Кто – «сухое дерево»? Только ли Израиль? Нет, весь человеческий род.
Да придет на вас вся кровь праведная, пролитая на земле… Истинно говорю вам, что все сие придет на род сей. (Мт. 23, 35–36.)
Если «вся кровь», то, уж конечно, и эта, пролитая на Голгофе в величайшем из всех когда-либо на земле совершенных злодеяний. Как же Сын молится: «Отче! прости», – зная, что Отец не простит? В догмате это противоречие неразрешимо, но, может быть, разрешается в опыте. Не за всех убийц Своих молится Иисус, а только за «незнающих»: кто знает, тот непростим.
Здесь, на Голгофе, совершается не рабское, необходимое, а свободное, возможное, спасение мира. Высшая мера любви божественной дана и здесь, как везде, в свободе человеческой.
Но, кажется, последняя неисследуемая для нас глубина этого слишком привычного и потому как будто понятного, а на самом деле одного из неизвестнейших, непонятнейших слов Господних – еще не в этом.
Все могут спастись, но могут и погибнуть. Все ли спасутся или не все, а только «избранные»? В этом-то вечном вопросе – вся крестная мука, Агония Его и наша.
Жертва Голгофская не тщетна: если и второе наше человечество так же погибнет, как первое, не искупив величайшего из всех злодеяний – убийства Сына Божия людьми, то искупит его и спасется третье и, может быть, два первых спасет.
Когда же (Отец) все покорит (Сыну), то и сам Сын покорится Покорившему все Ему, да будет Бог все во всем. (1 Кор. 15, 28.)
Если так, то крестная молитва Сына: «Отче! прости их», – не значит ли: «прости всех»!
XIX
Распявшие же Его делили одежды Его, кидая жребий, кому что взять. (Мк. 15, 24.)
Так у синоптиков, а в IV Евангелии подробнее:
воины же, когда распяли Иисуса, взяли одежды Его и разделили на четыре части, каждому воину по части; (взяли) и хитон; хитон же был нешитый, а весь тканый сверху.
Судя по этому дележу, одежда Иисуса, так же как всякого тогда иудея, даже самого бедного, состоит из пяти частей: хитона-рубашки, плаща, пояса, головного платка и сандалий.[978] Если каждый из трех крестов стережет «четверица», τεσσάριον, палачей-ликторов – обычное для крестной казни число, то эти-то четверо и делят одежду Иисуса на четыре части, и каждый берет себе одну цельную часть;[979] пятая же – хитон-рубашка – остается неразделенною: надо бы разодрать ее, чтобы разделить, – лишив главной цены. Вот почему воины
сказали друг другу: не будем раздирать ее, а кинем о ней жребий, чья будет. (Ио. 19, 23–24.)
Все это так живо и наглядно, что лучше не мог бы рассказать и очевидец. Живости, а также исторической подлинности всего свидетельства не только не ослабляет, а, напротив, усиливает делаемый тут же вывод об исполнении пророчества, может быть, «догматический» кое для кого из нынешних читателей, но для тогдашних – опытный, потому что все к Иисусу близкие люди не могли не сделать того же вывода, если не во время самого дележа, не даже в самый день распятия, не в первые дни после него, то все-таки очень скоро:
так (поступили воины), да сбудется реченное в Писании: «Ризы Мои разделили между собою и об одежде Моей кидали жребий». (Ио. 19, 24).
«Этого не было, потому что это слишком точно предсказано», – решит опять «историческая» критика. Но вот вопрос: кем предсказано, иудейским пророком или римским законодателем: «одежды казнимых», panicularia, берут себе палачи, speculatores?[980] Или «вымысел» Иоанна так искусен, что согласует псалом Давида с Римскими Дигестами? Вот к каким нелепостям приводит мнимоисторическая критика.
Слишком «чудесно» такое совпадение истории с пророчеством, и потому «недействительно»? А что, если наоборот: слишком действительно и потому чудесно? Между этими двумя возможностями выбор опять свободен.
XX
Меньше всего, конечно, думает Иосиф Флавий о нешитом хитоне Господнем, когда вспоминает, что нижняя риза иудейских первосвященников – точно такой же хитон – вся сверху тканая рубаха без рукавов.[981]
Так же и Филон Александрийский о хитоне Господнем думает меньше всего, когда в нешитой ризе первосвященников видит таинственный прообраз «единого и неделимого Слова-Логоса, совокупляющего все части сотворенного Им космоса».[982]
Если бы и в Иоанновом свидетельстве о хитоне Господнем присутствовала мысль об этих двух мистериях: «Иисус-Первосвященник» и «Логос в космосе», – то этим вовсе еще не отменялась бы историческая подлинность самого свидетельства.
XXI
Тканая рубаха, плод искусной, трудной и долгой женской работы, – такая же роскошь для Нищего, такой же драгоценный дар любви, как вифанийское миро. Если не Мария, Матерь Господа, то, может быть, «другая Мария»,
, Неизвестная соткала ее; Брату, Сыну, Жениху – Сестра, Мать, Невеста; Иисусу – Мария; Неизвестному – Неизвестная. Нижняя риза эта на теле Возлюбленного – как бы вечная тайная ласка любви.
Здесь, на Голгофе, в толпе галилейских жен, «смотрящих издали», смотрит, может быть, и она, как руки палачей бесстыдно прикасаются к только что теплой от тела Его, вифанийским миром еще благоухающей одежде Любимого; слышит, может быть, и она, как звенят кинутые в медный шлем игральные кости – жребии, и так же, как давешний громкий стук молотка, пронзает ей сердце этот тихий звон.
XXII
Если все еще Иисус помнит о земном в неземной Агонии, то не прошло ли и по Его душе, как тень от облака по земле и тень улыбки по устам, воспоминание о пророчестве:
ризы Мои делят между собою и об одежде Моей кидают жребий? (Пс. 21, 19.)
Все исполнится, «как должно», йота в йоту, черта в черту. «Сыну человеческому должно пострадать», – слово это, повторенное столько раз на Крестном пути ученикам, не повторяет ли Он и теперь, на кресте, Себе самому: «Должно! должно! должно!» – и вдруг, как все тело пронзающая боль от судорожно дернувшейся и гвоздную рану в ладони раздирающей руки: «А может быть, и не должно?»
И ниже, все ниже спускается головокружительная лестница в ад.
XXIII
Проходящие же ругались над Ним, кивая головами своими и говоря: эй ты, разрушающий храм и в три дня созидающий! Спаси себя самого и сойди с креста. Также и первосвященники и книжники, насмехаясь, говорили между собою: других спасал, а себя не может спасти. (Мк. 15,29–31.)
…Если он – (Мессия) Царь Израилев, пусть теперь сойдет с креста, и уверуем в него!
Уповал на Бога; пусть же теперь Бог избавит его, если он угоден ему; ибо он говорил: «Я Сын Божий». (Мт. 27, 48–49.)
Ненависти даже нет у них к Нему – только смех. Кроме смеха, ничего уже не увидит, не услышит до конца. «Соблазн Креста», skandalon, «стыд», «срам», «смех», «поругание святыни»: вот все, что у Него осталось от царства Божия. Как бы Им самим дело Его погублено, сведено к смешному и жалкому. «Жалкою смертью кончил презренную жизнь», – скажут враги Его, и хуже еще скажут полудрузья: «Жалкою смертью кончил великую жизнь».[983]
XXIV
Также и разбойники, распятые с Ним, поносили Его, —
так у Марка (15, 32) и у Матфея (27, 44), а у Луки не так, может быть, потому, что те смотрят «издали», извне, а этот – изнутри, и лучше видит.
Один из распятых (с Ним) злодеев поносил Его, говоря: если Ты – Христос, спаси Себя и нас.
А другой унимал его и говорил: или Бога ты не боишься, когда сам осужден на то же?
Но мы осуждены справедливо, потому что достойное по делам нашим приняли. А Он ничего худого не сделал. И сказал Иисусу, помяни меня. Господи, когда приидешь в царствие Твое (Лк. 23, 39–42).
Более чем вероятно, что этот разговор двух, а если Иисус отвечает им, трех повешенных, – не мог происходить в действительности все по той же причине: через час-два после распятия люди утрачивают способность членораздельной речи. Но что из того? Только ли сердцем это подслушано или также ухом, это все-таки было, есть и будет в сердце Господнем и нашем. Слово это слишком необходимо, человечески божественно, чтобы могло быть «измышлено», как «миф».
«Вспомни обо мне, Господи, когда придешь в царство Твое», – смысл этих слов по-арамейски: Mari anhar li kidete bemal kutah, – тот, что «Царство» Иисуса – не будущее, а уже настоящее: будет Иисус во втором Пришествии Своем Царем для мира, для всех, а для самого разбойника Он уже и сейчас на кресте – Царь.[984] Только такая сила веры и могла спасти кающегося разбойника.
Слово это, сказанное хотя бы и не во внешней, а лишь во внутренней действительности, не в истории, а в мистерии, уже потому исторически значительно, что показывает такое же возможное разделение человеческих душ и здесь, на Голгофе, как там, во дворе Каиафы и в претории Пилата; «некоторые, τινές,» (Μκ. 14, 65), – пусть многие, пусть почти все, – ругаются над Иисусом, но не все: кто-то все еще верит в Него и распятого. Так же, как здесь, на кресте, два разбойника, все человечество, разделится надвое крестом, как мечом.
Думаете ли вы, что Я пришел дать мир на земле? Нет, говорю вам, но разделение. (Лк. 12, 51).
Если бы не это, то надо бы поставить на всем человечестве крест.
XXV
И сказал ему Иисус: истинно говорю тебе, —
а в кодексе Cantabrigiensis D еще сильнее:[985]
дерзай! θάρσει: сегодня же будешь со Мною в раю. (Лк. 23, 42.)
Вот второе крестное слово Господне – второе окно в Агонию.
Если мука Распятого есть Сошествие в ад, то уже из ада Иисус видит рай. «Ад отделен от рая только на ладонь руки, так что те, кто в аду, и те, кто в раю, видят и слышат друг друга», – по чудному слову Талмуда.[986] Ад отделяет от рая, гору Страстей – от горы Блаженств, только Его пронзенная длань.
«Дерзай!» – в слове этом освещается надеждой бесконечной, как неугасимой лампадой, самая черная тьма смерти. «Можешь спастись», – говорит до конца погибающему миру Спаситель мира.
XXVI
Матерь Его, и сестра матери Его, (и) Мария Клеопова, и Мария Магдалина стояли у креста…
Он же, увидев матерь (Свою) и ученика, тут же стоящего, которого любил, говорит матери: женщина! вот сын твой. Потом говорит ученику, вот матерь твоя. (Ио. 19, 25–27.)
По-арамейски:
itta ha berich – ha immah.[987]
Если Марк и Матфей помнят о «смотрящих издали», стоящих вдали, то могли ли они забыть стоящих вблизи – «любимого ученика» и матерь Иисуса?[988] Мог ли забыть и Лука, помнящий пророчество (2, 35):
и тебе самой меч пройдет душу, —
что матерь Господа стояла у креста и меч прошел ей душу? Если же такое забвение всех трех синоптиков слишком невероятно, то, вопреки IV Евангелию, ни «любимого ученика», ни Иисусовой матери у креста не было. Но так же невероятно, чтобы вместе с галилейскими женами, пришедшими с Иисусом в Иерусалим, не пришла и матерь Его; это еще тем невероятнее, что, по свидетельству Луки, она была там в последний из тех сорока дней, в которые Господь по воскресении своем являлся ученикам (Д. А. 1, 14). Будучи же в Иерусалиме в Страстную Пятницу, могла ли она не быть у креста? Могла, но только в том случае, если такова была воля Сына ее. Мать Свою пощадить, не дать ей увидеть Себя на кресте – это понятно и для нашей любви человеческой, а для Его, божественной, – тем более.
Очень возможно, что Иисус действительно завещал матерь Свою «любимому ученику», но не с креста, а в один из последних дней Своих или даже часов, когда уже знал, что не только дни, но и часы Его сочтены, – на Тайной Вечере или на пути в Гефсиманию; очень возможно, что им обоим назначил Он свидание, но не у креста, в смерти, а за крестом, в Воскресении.
Но, где бы ни была матерь Его в тот час, когда Сына ее распинали, всюду слышала она стук молотка по длинным «крестным гвоздям», masmera min haselub, и меч прошел ей душу.
Stabat mater juxta crucem,
Dum pendebat filius, —
это не однажды было, а есть и будет всегда.
Только самое «духовное», «небесное» из всех Евангелий помнит земную любовь Сына к матери земной. В муках нечеловеческих все еще любит Он ее с такой человеческой нежностью, как никто никогда никого не любил.
Обе Марии, одним мечом пронзенные, стоят у креста: Мать и Невеста; та, кто Его родила, и та, кто первая увидит Воскресшего.
XXVII
В шестом же часу настала тьма по всей земле и продолжалась до часа девятого. (Мк. 15, 33.)
Или, по нашему счету, от полдня до трех часов. Очень древний апокриф, «Евангелие от Петра», кажется, верно толкует Марка: «Тьма настала по всей земле Иудейской».[989] Так же толкует и Ориген.[990] Зная, что тьма не могла быть от солнечного затмения (как думает, кажется, Лука, 23, 15: «солнце затмилось»,
), потому что в пасхальное полнолуние затмение невозможно астрономически, предостерегает Ориген усердствующих не по разуму: «Как бы желая усилить чудо, не сделаться нам предметом насмешки для мудрых века сего и не породить в разумных людях скорее неверие, чем веру».[991] Но то же «Евангелие от Петра» знает, что тьма была такая глубокая, что «люди (должно быть, в Иерусалиме), думая, что наступила ночь, засветили огни».[992]
Что же это за тьма? Нынешние жители Иерусалима хорошо знают солнечному затмению подобную тьму хамзина, сначала серую, потом желтую, коричневую и, наконец, почти черную, так что и в самом деле в городе зажигаются дневные огни.
Землю омрачу среди светлого дня, говорит Господь (Ам. 8, 9), —
не вспомнил ли это пророчество кое-кто из иудеев, видя Голгофскую тьму? Вспомнил, может быть, и Пилат пророчество Виргилия:
…Кто посмеет сказать: «лживое солнце»?..
Если под темною ржавчиной скроет оно свой лик лучезарный, —
Вечной ночи века нечестивые будут страшиться.[993]
Как ни привыкли иерусалимские жители к хамзину, не напал ли ужас на тех, кто ругался только что над Распятым, когда зачернели в полуденной тьме три крестных виселицы с чуть бледневшими на них телами повешенных?
XXVIII
И (воины) сидя, стерегли Его там. (Мт. 27, 36.)
Три часа уже сидели сторожа, и, сколько еще просидят, не знали: суток по двое жили иногда распятые и, если палачи из милости не перебивали им голеней дробящей кости железной дубиной (crucifragium), умирали только от жажды и голода.[994] Страшно медленное наступление смерти – главная мука распятых: зная, что умрут наверное, – когда, не знают; и мука им кажется вечной.
Сами римляне, сделавшие крест обычной казнью (не для себя, впрочем: римских граждан освобождал от нее закон), говорят о ней с отвращением и ужасом: «казнь жесточайшая и ужаснейшая», crudelissimum, teterrimutque supplicium; «изысканнейшая пытка», exquisita supplicia, по слову Цицерона.[995] Так оно и есть: дьяволом самим внушенное людям сладострастие мучительства – вот что такое крест.
Кровь, текущая из гвоздных ран на руках и ногах, скоро от воспаления и опухоли останавливается, и наступает оцепенение всех членов, с бьющей лихорадкой, палящей жаждой и смертной тоской, ужаснее всех мук. Все еще жив человек: видит, слышит, чувствует все, но уже неподвижен, как труп: корчиться даже не может от боли, когда судорожным движением тела снова раздираются только что затянувшиеся раны от гвоздей на руках и ногах; пошевелиться не может, чтобы отогнать мух и оводов, нападающих на все тело его – сплошную после бичевания рану.[996]
Шел Иисус на все это и знал, что все это – ничто перед той последней мукой, которая наступит для Него, когда Он будет покинут Отцом. Знал, что это будет, и на это шел.
XXIX
Около девятого часа возопил Иисус громким голосом. «Элои! Элои! ламма савахтани?», что значит. «Боже Мой! Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?» (Мк. 15, 34).
Это четвертое крестное слово, кажется, единственное, сказанное не только во внутренней действительности – в мистерии, но и во внешней – в истории.
Будет ли что-нибудь страшнее этого для нас на том свете, мы не знаем, но знаем, что здесь, на земле, это – самое страшное. Сколько бы люди ни привыкали к этому – не привыкнут; сколько бы этого ни притупляли – не притупят: это все еще режет их по сердцу так, как будто слышат они слово это из собственных уст Распятого. Но вот что удивительно: как оно людям ни страшно, смутно чувствуют они, что оно им все-таки дорого так, что всякую попытку отнять его у них, уничтожить (а притуплять его и значит уничтожать), отвергают они заранее. Когда Афанасий Великий хочет нас уверить, будто бы слово это сказано Иисусом только для того, чтобы «обмануть сатану и тем вернее победить его»,[997] то он так же забывает о Сыне человеческом, как забывают о Сыне Божьем те, кто хотел бы нас уверить, будто бы Иисус, умирая, не мог этого сказать, если бы не отчаялся во всем и не отрекся от всего, чем жил и за что умер.[998]
Слово это не менее страшно оттого, что Иисус будто бы повторяет в нем только стих Псалма (21–22, 2). Слишком очевидно, что, произнося в такую минуту хотя бы и чужое слово, Он делает его Своим. Смутная же догадка о том, что, произнося первый стих Псалма, Он уже думал о последних стихах, где невинно страдающий и Богом на время оставленный Праведник снова принят в милость Божию, – догадка, будто бы Иисус думал об этих стихах и только не успел их произнести, потому что смерть наступила случайно слишком рано (как будто в смерти Сына Божия может быть «случайное»), – странная догадка эта ни на чем в евангельских свидетельствах не основана.
Нет, тщетны все попытки притупить соблазн и ужас этого слова; меру ужасного и соблазнительного в нем, а также и меру исторически подлинного дает уже одно то, что слово это умолчано в III и IV Евангелиях (как будто можно замолчать такое слово). «Вымысел», «миф» никогда не вложил бы его в уста Господни. Мысль, что последние слова, сказанные Отцу умирающим Сыном: «Ты Меня оставил», – не могла бы войти в душу первохристианства, не будь они действительно сказаны, или по крайней мере не будь в них верно угадан действительный смысл последнего вопля Господня.
XXX
Только один из четырех Евангелистов – Марк-Петр – помнит и повторяет эти слова, если не из уст Петра услышанные, то все же в духе Петра сказанные, и только, очевидно, вслед за Марком повторяет их Матфей. Если же Петр смеет повторить их первый, то потому, что он бесстрашнее и страстнее всех к страстям Господним. «Я сораспялся Христу» (Гал. 2, 19), – мог бы он сказать, как никто из них. О Кресте говорит как будто уже с креста: недаром сам будет распят. Главное для него – показать всю глубину Страстей Господних. Выпить чашу смерти не до дна значило бы для Иисуса совсем не выпить: «как бы тенью только страдать, умереть», passum fuisse, quasi per umbram, по слову докетов, – вот что знает Марк-Петр, как, может быть, никто из четырех свидетелей.
Вся ближайшая к Иисусу община идет путем того же религиозного опыта, как Марк, судя по некоторым, очень древним, кодексам Евангелия, где вместо нашего канонического чтения: «Для чего Ты Меня оставил,
» – сильнее: «За что Ты предал Меня поруганию,
» – или еще сильнее: «За что Ты проклял Меня», maledixisti?[999]
Тем же путем пойдет и Павел:
сделался (Христос) за нас проклятием, κατάρα. (Гал. 3, 13.)
И Послание к Евреям (2, 9):
…смерть вкусил за всех, вне Бога,
, —
в «отвержении», в «проклятии».[1000]
Какие бы, впрочем, слова ни были сказаны в последнем вопле Распятого, мы можем судить по этому религиозному опыту ближайшей к Иисусу общины, что увидели стоявшие у креста, заглянув в сердце Господне через это четвертое слово – окно в Его Агонию. Только здесь, на кресте, в первый и единственный раз в жизни Сын называет Отца уже не «Отцом», а «Богом» (Elohi, по-еврейски у Марка; Eli, по-арамейски у Матфея, 27, 46), как бы усомнившись в том, что Он – Сын Отца. То, чего Иисус так страшился, с чем до кровавого пота боролся в Гефсимании, о чем молился Отцу: «да минует», – не миновало – совершилось на Кресте: Сына оставил Отец, скрыл от Него лицо Свое, как солнце в наступившей тьме Голгофы.
XXXI
Мука всех агоний земных, жало всех смертей – в этом одном слове: sabachtani
Смерть! где твое жало? Ад! где твоя победа? (Осия 13, 14).
Вот она, здесь, в этом последнем вопле Сына, покинутого, «проклятого» Отцом. Звук этого вопля – точно замирающий звук камня, брошенного в бездонный колодезь. Слышится – видится в нем как бы Сошествие в ад, до последних глубин преисподней. Звук уже замер, а камень все еще падает, падает, – будет ли конец падению? знает ли Сходящий в ад, что сойдет в него до конца и выйдет?
Смерть – проклятие всей твари Творцом: смерть приняв, должен был Сын принять на Себя «проклятие» Отца. Смерть человека Иисуса единственна, так же как Он сам – Единственный. Смерти всех живых – бесконечно малые части одного целого, дроби одной единицы – смерти Господней. Умер Один за всех, чтобы в Себе одном всех воскресить.
Только светом Воскресения озарится Голгофская тьма – Сошествие в ад; только один ответ на вопрос: «Для чего Ты Меня оставил?» – Воскресение. Если нет Воскресения, то этим последним словом Сына к Отцу вся Блаженная Весть, Евангелие, поколеблена; если Христос не воскрес, то Иисус «напрасно умер» (Гал. 2, 21). Только исходя из Воскресения, можно понять Крест.
Я должен больше, чем верить, что Христос воскрес; я должен это знать, как то, что я – я. Так именно это и знает Марк-Петр. Если Воскресение может быть «доказано», то лишь таким опытным знанием. Так бесстрашно заглянуть в лицо Умершего мог только тот, кто уже видел лицо Воскресшего. Здесь, на кресте, – первая точка, одна из многих, соединяющихся в линию более чем математически непререкаемого опыта-знания, что Христос воскрес, – такого же, как то, что я – я.
XXXII
Чем же люди ответили на этот последний вопль умирающего за них Сына Божия?
Некоторые из стоявших тут, услышав (это), говорили: вот Илию зовет. (Мк. 15, 35.)
В I Евангелии (27, 46), так же как в кодексе D Cantabrigiensis, II-го, Иисус называет имя Божие не по-еврейски, Elohi, a по-арамейски, Eli, что вероятнее, потому что созвучнее еврейскому имени Eliah – «Илия».[1001]
«Некоторым из стоящих тут», – слышится в вопле Иисуса «Илия! Илия! где же ты? для чего ты Меня оставил?»[1002] Что это, нечаянная ли только ошибка слуха, смешение двух созвучных слов: Eli – Eliah, или, что вероятнее, ошибка нарочная, злая игра слов – последнее надругательство, как бы вспышка потухающего пламени? Если это игра, то начинают ее, должно быть, иудеи, ближе всех стоящие к римлянам, а те продолжают ее, узнав от иудеев, что значат эти арамейские слова Иисуса, или поняв их сами, потому что кое-кто из римских воинов-ветеранов Иудейской провинции, хотя бы и не «прозелитов», «иудействующих», мог понимать арамейский язык и кое-что знать об Илии, предтече Мессии, по крайней мере настолько, чтобы понять слова Иисуса так же, как поняли их иудеи.[1003]
И тотчас подбежал один из них (римских воинов), взял губку, намочил ее уксусом и, насадив на тростник, давал Ему пить (Мт. 27, 15), —
…говоря: постойте, посмотрим, придет ли Илия снять Его (с креста) (Мк. 15, 36).
Судя по тому, что один из них «бежит тотчас», все они следят за тем, как умирает Иисус, – несмотря на все еще густую тьму хамзина: может быть, и здесь, на Голгофе, как там, в Иерусалиме, засветили дневные огни, чтобы лучше видеть и стеречь повешенных; или тьма, бывшая только «до часа шестого» (третьего пополудни), начала редеть, так что воины, видя уже чуть бледнеющее в темноте лицо Иисуса, вглядываются в него жадно-пристально. Тут же, вероятно, стоит и сотник, уже «напротив Него», вглядываясь пристальнее всех.
«Уксус», которым поят Иисуса, – излюбленный во всех походах (крестная казнь – тоже малый «поход»), необходимый, по военному уставу, напиток римских воинов – разбавленный водою винный уксус, posca. Губкою, должно быть, заткнуто горлышко глиняного кувшина с этим напитком.[1004]
Надо ли говорить, как наглядны и живы, точно глазами увидены, все эти мелочи римского военного быта и как, подтвержденные множеством римских свидетельств, подтверждают они, в свою очередь, историческую подлинность всего евангельского свидетельства о том, как умирал Иисус?
XXXIII
Жажду, по-арамейски, sahena,[1005] или проще, по-нашему: «пить!» – говорит Иисус в IV Евангелии (19, 28), где крестный вопль умолчан: вместо него это тихое слово. Только здесь, в самом «духовном» из всех Евангелий, – этот единственный намек на плотские муки человека Иисуса; только здесь рядом с тем, третьим крестным словом о земной любви Сына к земной матери, – это пятое, еще более земное, простое, смиренное, жалкое, как бы тварное слово Творца. Сына Божия, идущего на крест, люди встречают одуряющим напитком – вином, смешанным с миром, а провожают казарменным пойлом – водой, смешанной с уксусом.
Жаждущий, иди ко Мне и пей. (Ио. 4, 14).
Кто будет пить воду, которую Я дам ему, не будет жаждать вовек (Ио. 7, 37), —
некогда говорил Иисус жаждущим, а теперь жаждет сам, и все воды Земли не утолят жажды Его; утолит только вода, текущая в вечную жизнь – Воскресение.
XXXIV
В слове подносящего губку к устам Его: «Постойте, посмотрим, придет ли Илия?» – только ли смех? Нет, и жалость, желание облегчить смертную муку Его, утолить жажду, и любопытство, и страх: «А что, если придет?» Если даже не «весь народ», как, может быть, преувеличивает Лука (23, 48), а лишь некоторые, пусть даже очень немногие, разойдутся с Голгофы, «бия себя в грудь», то и этого достаточно, чтобы догадаться, что уже и тогда, как смеялись они, ругались над Ним, не было им так весело, как это им самим казалось, или только хотелось, чтобы казалось другим: смеются и дьяволы в аду, но не от большого веселья. Может быть, уже и тогда, где-то в глубине сердца их, шевелился вопрос: «Что это? кто это? что мы сделали?»
Что происходит в те несколько секунд между воплем и смертью Распятого, подобных которым не было и не будет в мире, – что происходит в сердце людей, стоящих у креста, какое тоже «смертное борение» – «агония» – противоположных чувств, трудно увидеть, потому что в сердце этом – тьма такая же, как над Голгофою; можно только увидеть в нем два чувства или одно в двух, сквозящее сквозь все остальные, как лунный свет – сквозь быстро несущиеся мимо луны грозовые облака: неземной страх – неземной смех – неутолимую, нечеловеческую, как бы в самом деле адским огнем разжигаемую жажду надругательства над самым святым и страшным. Вот чем люди отвечают на последний вопль Сына Божия: в сердце Его – разверстую бездну Любви Божественной – плюют.
Чтобы очистить мир от этой нечисти, хватит ли всего огня, которым в день Суда испепелится мир?
XXXV
Иисус же, опять возопив воплем великим, испустил дух,
. (Μς. 27, 45).
…И сотник, стоявший напротив Его, увидев, что Он так возгласив, испустил дух, сказал, истинно, человек сей был Сын Божий. (Мк. 15, 39).[1006]
Что именно эти два слова: «Сын Божий»,
, были действительно сказаны сотником, видно из того, что Лука (23, 47) заменяет их словом: «праведник», δίκαος, вероятно, потому, что боится, как бы в устах язычника, такого же, какими были читатели его, «Сын Божий» не прозвучало соблазнительно-двусмысленно, как «сын богов». Этого Марк еще не боится, влагая в уста сотника свое же собственное исповедание, в «начале Евангелия Иисуса Христа – Сына Божия» (1,1).
Более чем вероятно, что «заведующий казнью сотник» знает главное против Иисуса обвинение врагов Его, иудейских первосвященников:
Он должен умереть, потому что сделал Себя Сыном Божиим (Ио. 19, 7);
знает, что Иисус распят и по римским законам как «оскорбитель величества», «противник кесаря» (Ио. 19, 12), единственного «сына Божия» – «Сына богов»; не может не знать и того, что, «громко возглашая», φονίσας, по свидетельству Луки,[1007] свое исповедание перед всем иудейским народом, становится и он сообщником распятого «злодея», таким же «противником кесаря», «оскорбителем величества»; не может не знать, что путь и ему не далек от подножия креста на крест. Знает все это, но, вероятно, об этом не думает, отвечая криком на крик Умирающего так же невольно, естественно, как зазвучавшей на лютне струне отвечает немая струна.
Здесь, на Голгофе, где снова, как уже столько раз в жизни Сына человеческого, но теперь, как еще никогда, судьбы мира колеблются на острие ножа между спасением и гибелью, – это исповедание сотника решает, что мир все еще может спастись. «Есть ли в мире живая душа?» – на этот вопрос, вопль умирающего Сына Божия отвечает один из сынов человеческих: «Есть!» – и спасает мир здесь, на Голгофе, почти так же, как Петр в Кесарии Филипповой, когда на вопрос Иисуса: «Кто Я?» – отвечает: «Ты – Христос, Сын Божий».
Если этот безымянный исповедник – вовсе не будущий «святой» Лонгин апокрифов, а такой же вечный грешник, как мы, то и мы с ним могли бы на Голгофе присутствовать – его глазами увидеть лицо, его ушами услышать вопль Умирающего и его устами исповедать Вечно Распятого и Неизвестного: истинно, этот человек – Сын Божий.
XXXVI
Что слышится сотнику в последнем вопле Господнем – смерть? Нет, победа над смертью:
смерть поглощена победою. (Ис. 25, 8.)
«Дух испустил»
, у Марка (15, 37) и Луки (23, 46), а у Матфея (27, 50) и Иоанна (19, 30): «предал дух»
- по-арамейски
- mesar ruheh, что значит: «предал, отдал свободно».
Я отдаю жизнь Мою, чтобы снова принять ее (Ио. 10, 17), —
«умираю, чтобы воскреснуть».
Вместо «громкого вопля» двух первых Евангелий, у двух последних – тихие слова, тишайшие из всех человеческих слов. Тут нет противоречия: смысл этого смертного мига, слишком для человеческого смысла божественный, ни в какое человеческое слово невместимый, одинаково верно угадан, насколько это возможно, в обоих свидетельствах. В том «громком вопле» – все еще трудный, на ристалище, бег, хотя уже последний, стремительный шаг его, последнее движение руки, хватающей победный венец, а в этих двух тихих словах – венец, уже в руке Его сияющий.
Отче! в руки Твои предаю дух Мой! —
по-арамейски:
Abba! bidach aphked ruhi —
шестое крестное слово Господне в III Евангелии.[1008]
И, сие сказав, испустил дух. (Лк. 23, 46).
Совершилось! —
по-арамейски:
moschelam, —
седьмое, последнее слово в IV Евангелии.[1009]
…Сказал: совершилось! и, преклонив голову, предал дух. (Ио. 19, 30.)
Греческое слово τετέλεσται – от того же корня, как τέλος «конец»: «совершилось» – «кончилось», конец Сына – конец мира.
Многое включается для благочестивого иудея в глубоком смысле арамейского слова moschelam: и тихий свет вечерний – начало покоя субботнего, отдыха от семидневных трудов, и вечное субботствование царства Божия: «В день же седьмой почил Бог от всех дел Своих» (Быт. 2, 2): так же почиет Сын в лоне Отца, в тихом свете дня невечернего, в покое Субботнем, «совершив» дело Свое. В смерти Его, так же как в жизни, – тишина совершенная.
Ты – Мой покой. Моя тишина, tu es requies mea, —
скажет Сыну Матерь-Дух.
Я прославил Тебя – осиял,
(имя Твое), Отче, на земле; совершил дело Твое, которое Ты дал Мне совершить.
И ныне прославь Меня – осияй, δόξασον, Отче, у Тебя самого славой – сиянием, δόξη, которую Я имел у Тебя, прежде бытия мира. (Ио. 17, 4–5).
Это и значит: «Крест прежде был, нежели стать земле».
XXXVII
В тот же миг-вечность, в который Сын говорит Отцу: «Для чего Ты Меня оставил?» – Он уже снова принят Отцом.
Только на малое время Я оставил Тебя, и снова приму Тебя, с великою милостью. (Ис. 54, 7.)
В тот же миг – вечность – совершается и Сошествие в ад – смерть, и победа над смертью – Воскресение: «смертью смерть попрал».
Это не только мистерия – то, что было, есть и будет всегда, в вечности, но и история – то, что было однажды, во времени. Было что-то в лице и голосе Умирающего, что в слове: «совершилось!» – верно угадано сердцем и запечатлено в памяти слышавших этот голос и видевших это лицо.
Словом этим замкнут круг Семи крестных слов. Только поняв их все вместе, можно понять и каждое в отдельности.
Первое: «Отче! прости им».
Второе: «ныне же будешь со Мною в Твоя»,
Четвертое: «Боже Мой! Боже Мой! для раю».
Третье: «вот сын Твой; вот матерь чего Ты Меня оставил?»
Пятое: «жажду!»
Шестое: «Отче! в руки Твои предаю дух Мой».
Седьмое: «совершилось!»
Семь слов – как бы семь цветов смертной радуги, сливающихся в белый цвет Воскресения.
XXXVIII
И дух Его вознесся на небо,
– простодушно добавляет один из древнейших кодексов, Сиро-Синайский, к свидетельству Марка: «испустил дух», – как будто может быть сомнение в том, что в ад Сошедший не остался в аду.[1010]
В самое небо… вошел Христос… чтобы предстать… за нас пред лицо Божие. (Евр. 9, 24).
…И завеса в храме разодралась надвое, сверху донизу. (Мк. 15, 38.)
В этом «чуде-знамении» – уже не история, а мистерия – «образ небесного в земном»,
(Евр. 9, 23): как бы сама в себе не вмещаясь, история и здесь переплескивается в мистерию. Что значит это раздирание «завесы», καταπέτοσμα, закрывающей вход в Святая святых, верно и глубоко объясняет Послание к Евреям: «В самое небо вошел Христос», и люди могут отныне —
ухватиться за надежду… якорь безопасный и крепкий, входящий во внутреннейшее за завесу, καταπετάσματος. (Евр. 6, 19). Кровью Иисуса Христа мы имеем дерзновение входить во Святая святых, новым путем и живым, который Он открыл нам через завесу, то есть плоть Свою. (Евр. 10, 19–20).
В первых двух Евангелиях завеса раздирается уже после того, как Иисус умер, а в III-м (23, 45) – до того: прежде чем умереть. Он уже победил – «смертью смерть попрал».
В ад сошел —
и сокрушил врата медные и вереи железные сломал. (Пс. 106–107, 16.) Подымите, врата, верхи ваши, и подымитесь, двери вечные, и войдет Царь славы. Кто сей Царь славы? Господь сил. Он – Царь славы. (Пс. 23–24, 9.)
Та же мистерия «небесного образ земной» – и в «Евангелии от Евреев»:
треснула и раскололась исполинская притолка святилищных врат,[1011]
– по Исаиину пророчеству (6, 4):
поколебались верхи врат от гласа вопиющих (Серафимов), и дом Божий наполнился курением.
XXXIX
Высшая же точка мистерии – в евангельском «апокрифе» Матфея (27, 51):
…в храме завеса разодралась надвое, сверху донизу, и земля потряслась, и скалы расселись.
То же по Исаиину пророчеству (24, 19–20);
…сильно колеблется земля, шатается, как пьяный, качается, как колыбель… ибо злодеяние отяготело на ней, – величайшее из всех злодеяний – убийство Сына Божия людьми.
Здесь же, на Голгофе, начинает исполняться и слово Господне о конце мира, потому что в конце Сына конец мира начинается:
…солнце померкнет, и силы небесные поколеблются. (Мк. 24, 28.)
Но, если даже ничего этого не было в истории – в действительности внешней, а было только в мистерии – в действительности внутренней; если не потряслась земля, скалы не расселись, – ни даже ветер не венул, лист не шелохнулся, глухота, немота была безответная на земле и на небе, как будто ничего не произошло в мире оттого, что умер Сын Божий; если даже так – что из того? Не было тогда – будет потом, в тот день, когда «от лица Сидящего на престоле небо и земля побегут, и не найдется им места» (Откр. 20, 11).
Скалы расселись, —
продолжает Матфей (27, 51–53), —
и гробы отверзлись, и многие тела усопших святых воскресли и, вышедши из гробов по воскресении Его, вошли во Святой град и явились многим.
Мертвые могли ли встать из гробов до того, как встал Первенец из мертвых? Нет, встанут только «по воскресении Его», как свидетельствует Матфей с точностью, на языке уже не времени, а вечности, соединяя прошлое с будущим. Полувоскресли только – полупроснулись и, все еще лежа в гробах своих, ждут Воскресения. Но смертным сном отягченные вежды их дрогнули уже – дрогнула и вся Держава смерти. В запертую дверь постучался Хозяин дома; дверь еще не открылась, но уже загудели «врата медные и вереи железные». Трижды постучится, и на третий стук откроется дверь, и войдет Хозяин в дом.
XL
«Тьма, наступившая по всей земле около шестого часа (полдня), продолжалась до часа девятого (третьего) смертного», – с точностью помнит Марк (15, 33): значит, к смертному часу рассеялась, как это часто бывает во время хамзина, от внезапного дуновения ветра; черная завеса тьмы разодралась надвое, сверху донизу, как завеса в храме; солнце вышло из-за нее и озарило, может быть, лицо Умершего.
И просияло лицо Его, как солнце. (Мт. 17, 2.)
Люди этого еще не видят, но скоро увидят и поймут: умер – воскрес.