Иисус Неизвестный (Мережковский)/Том 1/Часть 2/Глава 2

У этой страницы нет проверенных версий, вероятно, её качество не оценивалось на соответствие стандартам.
Иисус Неизвестный — Том 1, Часть 2, Глава 2
автор Дмитрий Сергеевич Мережковский


Глава 2. Утаённая жизнь

править

I

Возвратились они (Иосиф и Мария) в Галилею, в город свой Назарет.

Младенец же возрастал и укреплялся духом, исполняясь премудрости (Лк. 2, 39–40.)

Если к этим двум стихам Луки прибавить маленький рассказ об Иисусе-отроке, то вот все, что он знает о тридцати годах жизни Господа до крещения. Еще меньше знает Матфей, потому что поклонение волхвов и бегство в Египет – не история, а мистерия. А два остальных евангелиста, Марк и Иоанн, совсем ничего не знают или не хотят знать. «Было в те дни, пришел Иисус из Назарета Галилейского и крестился от Иоанна в Иордане», – начинает Марк «Евангелие Иисуса Христа» (1, 9), в смысле не «книги», а «жизни», как будто вся остальная часть жизни Иисуса для Марка еще не жизнь Христа. То же делает Иоанн: «Слово стало плотью» (1, 14), – в эти три слова включает он тридцать лет жизни Человека Иисуса. Здесь уже явно, сознательно, – не время, а вечность, не история, а мистерия.

Можно сказать, что об Иисусе, после смерти, мы знаем больше, чем до Крещения. Узкая полоска света – один, два или три года жизни, все же остальное – мрак. Что же во мраке? «Этого мы не знаем; знать вам и не нужно, чтобы спастись», – как будто отвечают разными голосами все четыре свидетеля. Свет, падающий от них на жизнь Иисуса, расположен так, что она похожа на узкую длинную и темную комнату, где только у выхода – смерти – одна ослепительно-яркая точка света – Воскресенье; по мере же того, как мы от нее удаляемся, тьма густеет, – гуще всего у входа – Рождества. Свет растет от начала жизни к ее концу, и течение жизни ускоряется: хуже всего освещены десятки лет от Рождества до Крещения; лучше – один, два или три года, от Крещения до Преображения; и дальше все лучше и лучше: месяцы, от Преображения до Вшествия в Иерусалим; дни от Вшествия до Гефсимании; часы от Гефсимании до Голгофы; и, наконец, лучше всего – минуты на Кресте.

II

Что это значит? Чтобы понять, вспомним ближайшие к Евангелиям свидетельства: св. Игнатия Богоносца: «Иисус родился человеком воистину»,

[227] св. Юстина Мученика
«Иисус рос, как все люди растут, отдавая должное каждому возрасту и питаясь всякою духовною пищею»;[228] св. Луки: «Иисус пришел в Назарет, где был воспитан, τεθραμμένοζ (4, 16); Послание к Евреям: „Страдая, учился… достигал совершенства“ (4, 8–9); и, наконец, очень древнее, кажется от первых веков христианства идущее, предание или воспоминание, сохранившееся у Иоанна Дамаскина (VIII в.): «Был Он лицом, как все мы, сыны Адамовы».[229]

Имя «Иисус», Jeschua («Бог-помочь») – такое же обыкновенное у тогдашних иудеев, как у нас – «Иван», «Петр». «Иисусов» у Иосифа Флавия одиннадцать: поселяне, вожди, бунтовщики, священники, разбойники.[230] Вот почему Марк, называя Иисуса в первый раз, прибавляет: «из Назарета Галилейского», – иначе бы не поняли, о ком идет речь.

Имя, рождение, рост, жизнь, лицо, – все, «как у всех». Если это еще не ключ к загадке: что делал Иисус, как жил тридцать лет до явления миру? – то, может быть, уже место, где надо искать ключа.

III

Как ни мало мы знаем об этих тридцати годах, мы уже и здесь имеем исторически незыблемую точку опоры против всех докетов, «каженников», древних и новых: «прямо с неба сошел Иисус в Галилейский город Капернаум». – «Сразу велик, сразу весь», semel grandis, semel totus, – учит Маркиан Докет.[231] Нет, не «с неба сошел» и не «сразу велик»: медленно растет, «возрастает», «воспитывается», «учится», «исполняется премудрости», «укрепляется духом», «страдает», «достигает совершенства», может быть, не только в те тридцать лет, до явления миру, но и потом, всю жизнь, до последнего вздоха.

О, конечно, только снаружи – «как все», а внутри – как никто!

IV

Был ли Иисус Христос еще до явления миру? Или все христианство – ложь, или «Слово стало плотью», – истина. Это и значит: Иисус был всегда Христом, или точнее, всегда Христос был в Иисусе. Как покров на лице, оболочка на семени, так Иисус на Христе.

Мог ли бы Он утаиться от мира, за тридцать лет не выдать Себя ни единым словом, знаком, движением, если бы этого Сам не хотел, не был обращен весь вовнутрь, в Себя, в этой первой части жизни, с такою же бесконечною, мир побеждающей силою, с какою, во второй части, – обращен весь вовне, в мир?

«Время Мое еще не настало». «Час Мой еще не пришел», – сколько раз повторяется (Ио. 7, 6; 8, 4.) Вот где, кажется, ключ к загадке Иисусова молчания.

И пришедши в отечество Свое (Назарет), учил их в синагоге их, так что они изумлялись и говорили: откуда у Него такая премудрость?.. И соблазнялись о Нем. (Мт. 13, 54; 57.)

Тридцать лет прожили с Ним, не зная, с Кем живут; значит, никогда ничего не говорил и не делал среди них, что могло бы выдать Его, – таился, молчал. «Был в пустынях до дня явления своего Израилю», – это, сказанное об Иоанне Предтече, можно бы сказать и о Христе; тот – в пустыне внешней. Этот – во внутренней.

Некто стоит среди вас. Кого вы не знаете (Ио. 1, 16), —

скажет о нем Предтеча уже почти в самый миг явления.

V

Образ Мессии-Христа «утаенного» был в те дни готов в иудействе.

«Когда придет Христос (Мессия), никто не будет знать, откуда Он», – говорят Иисусу иерусалимские книжники (Ио. 7, 27.) То же говорит и св. Юстину Мученику Трифон Иудей (150 г.): «Уже Мессия пришел, но, по причине беззаконий наших, скрывается». – «Может быть, уже родился и где-нибудь живет сейчас Мессия, но людям неизвестен». – «Он и сам еще не знает, кто Он, и власти никакой не имеет, доколе не придет Илия и не помажет Его на царство, и не возвестит (Израилю)». – «Если и пришел Мессия, никто еще не знает Его: узнают же только тогда, когда Он явится во славе».[232]

Этот-то, уже готовый, как бы нарочно на лицо Его сотканный, покров и возложил на Себя Иисус.

VI

Если так, то понятно, почему об этих тридцати годах утаенной жизни Его все евангелисты молчат: молчат о Нем потому, что Он Сам о Себе молчит.

Воля Отца Его, во второй части жизни Его, чтобы Он говорил, являлся миру, а в первой – чтобы Он мира таился, молчал. И обе воли исполнил Он: говорил и молчал, как никто никогда; чуду слова Его равно только чудо молчания.

Тайна утаенной жизни Ero – тайна растущего семени. «Царство Божие подобно тому, как если человек бросит семя в землю; и спит, и встает ночью и днем; и как семя всходит и растет, не знает» (Мк. 4, 25–27.)

Тридцать лет в Иисусе рождается Христос; в вечности уже родился, – снова рождается во времени. Если всякое земное рождение есть «падение» души с неба на землю, как учат орфики, то нам, земным, не с большой высоты падать; но Ему, Небесному, сколько надо было эонов пройти, сколько вечностей.

VII

Тридцать лет молчит – кует оружие, чтобы победить мир. Тридцать лет стрела на тетиве натянутого лука неподвижна: лук – Иисус, стрела – Христос.

Узкой тропинкой, в сухом лесу, идет человек с горящим факелом; искры довольно, чтобы вспыхнул пожар; но надо, чтобы вспыхнул не раньше, чем несущий факел дойдет до цели: лес – мир, человек – Иисус, факел – Христос.

Все, побеждающие мир, слова Его – лишь волны моря, а под ними глубина – тишина.

Два Эона в Боге, учат гностики: Слово, Логос, и Молчание, Зиге. «Слово стало плотью», и Молчание тоже.

VIII

Кто читает Евангелие, как следует, тот невольно пишет в сердце своем Апокриф, не в новом смысле, «ложного», а в древнем – «утаенного Евангелия».[233]

Чудом до наших дней уцелевшая, не писцом на пергаменте, а Богом на земле написанная к такому «утаенному Евангелию», Апокрифу, заглавная картинка – Галилейский город, Назарет.

IX

К северу от великой Иезреельской равнины – весною зеленого, летом золотого моря хлебов, – на первых отлогих предгорьях Нижней Галилеи, тесно отовсюду замкнутая холмами долина – утаенной жизни колыбель. «Раем Божьим» называет ее паломник VI века, св. Антонин Мученик.[234]

Имя Nazareth, Nazara, «Заступница», – может быть, имя здешней древнеханаанской богини Земли-Матери.[235] Милостива, в самом деле, к людям здешняя земля, как мать: так изобильна, что «маслинами легче накормить в Галилее целый легион, чем в земле Иудиной ребенка», – сказано в Талмуде.[236] Может быть, и в Псалмах говорится о той же земле:

Лето благости Твоей венчаешь, Господи, и стези Твои источают тук; источают на пустынные пажити, и холмы препоясываются радостью; луга одеваются стадами, и долины покрываются хлебом, восклицают и поют. (Пс. 64, 12–14.)

Горный воздух свеж: с гор или с недалекого моря, в самые знойные дни, веет после полудня прохлада. Зимы иногда суровые: выпадает снег, странно белеющий на кипарисах и пальмах, но ненадолго: под первыми лучами солнца тает.[237]

Белые, низенькие, с плоскими кровлями, домики, рассыпанные, как игральные кости, в оливковых рощах и виноградниках по склону холма и в долине, только кое-где стеснились в узкие, крутые, точно в небо уходящие, улочки-лесенки, тенистые, пряно пахнущие оливковым дымом, кислым вином и козьим пометом. Солнечный луч, иногда прорезая тень, освещает пестрые лохмотья белья, висящие на перекинутых через улочку веревках, а там, где дома прерываются садиком, – на колючих заборах из кактусов.[238]

Внутренность домиков бедная: одно жилье из двух половин; в первой, с земляным полом, ступени на две повыше, ютится семья; во второй, нижней, – домашний скот. Глиняные, закоптелые от дыма, стены; узкие, с решетками, щели-оконца. Днем открывается входная дверь для света, а в сумерки зажигается глиняная лампада на высоком железном ставце или на выступающем из стены камне. На полу – очаг с медным котлом; дым выходит в дверь. Тут же ручные жернова. Две-три скамьи, платяная скрыня, мерки с сушеными плодами и крупами, кувшины с вином и оливковым маслом по стенам, – вот и все убранство жилья. Спят на полу, разостлав домодельные ковры и циновки; а на день, свернув, кладут их в угол. В летние же ночи спят на плоской кровле домика, под звездным пологом.[239]

Может быть, в одном из таких домиков и жил Иисус.

X

Город, в наши дни, уже не тот, что во дни Иисуса, но вокруг него все то же: черные шатры бедуинов-кочевников и караваны верблюдов на равнине Иезрееля, блеющие на туманной заре, овцы и козы у водопойной колоды единственного в долине источника;[240] Назаретские девушки, сходящие к нему с кувшинами; вьющиеся над домами, с веселыми криками, ласточки; снизу долетающий сюда чуть слышно, а там внизу, где жаркий ветер волнует золотое море бесконечных иезреельских нив, оглушительный в тишине полдня, звон «кимвалов» – кузнечиков.[241]

В двух часах пути от Назарета – столица Нижней Галилеи, Сепфорис-Диокесария; там – римские театры, школы, бани, ристалища, храмы богов, восемнадцать синагог и множество книжников.[242] Но ничего не доходит оттуда в Назарет; здесь – тишина бесконечная, как в жизни Иисуса-отрока.

XI

«Из Назарета может ли быть что доброе?» (Ио. 1, 16.) – «Разве из Галилеи Христос (Мессия) придет?» (Ио. 7, 41.) – «Рассмотри и увидишь, что из Галилеи не приходит пророк» (Ио. 7, 52.) Там «народ, сидящий во тьме… и тени смертной» (Мт. 4, 15.)

«Галилея», Gelil-ha-goym, значит «Округа язычников». Кровь самих иудеев, живущих здесь, – «нечистая», смешанная с кровью финикийской, вавилонской и эллинской.[243] Даже говор галилейский нечист: смешивает еврейские горловые гласные.[244] Сколько ни отрекался Петр от Господа в роковую ночь, во дворе Каиафы, узнан был по галилейскому говору: «Точно, и ты из них, ибо и речь твоя обличает тебя» (Мт. 26, 7.) Так же, может быть, обличаем был и сам Иисус.

Только в больших городах – в Иерусалиме, конечно, особенно – живут иудеи чистой крови, chabar, – «люди закона», благочестивые, а «поселяне», amha-arets (ими полна Галилея, где городов мало) – «темные люди», «невежды в законе».[245] – «Амгаарецы все нечестивы», – учит Равви Гиллель (Hillel), старший современник Иисуса.[246]

«Ни продавать Амгаарецам, ни покупать у них, ни останавливаться в домах их, ни у себя принимать, ни закону учить не должно». Свят только «знающий»; «невежда» греха не боится.[247] «Этот народ – невежда в законе, проклят он», – скажут иудейские книжники об идущих за Иисусом «темных людях земли», Амгаарецах (Ио. 7, 49.)

XII

Но знающие, как это часто бывает, оказались невеждами; главное знание забыли – что не Иудея, а Галилея языческая, «народ, сидящий во тьме и тени смертной, увидит свет великий»; что к этим-то именно «темным людям» и придет Мессия; что о них-то и сказано: «Нищим благовествовать помазал Меня Господь» (Ис. 61, 1.) Этими словами начинает Иисус проповедь Свою в Назарете о наступающем царстве бедных – Царстве Божием (Лк. 4, 17–19.)

Имя самого Мессии у Ветхозаветных пророков – Ani, «Бедный».[248] Вот почему и пастухи Вифлеемские, первые из людей, поклонились Младенцу Христу, «тихие люди земли» – Тишайшему, бедные – Беднейшему.[249]

XIII

Иосиф и Мария – бедные люди: это видно по тому, что в жертву за очищение после родов приносят они двух горлиц – «жертву бедных» (Лев. 12, 7–8.)

Сказывая притчу о потерянной драхме, может быть, вспоминал Иисус, как мать Его искала пропавшую денежку в бедном Назаретском домике; зажгла свечу, мела горницу и, когда нашла, обрадовалась так, как будто потеряла и нашла сокровище (Лк. 14, 8–9.)

XIV

У церковного историка Гегезиппа есть рассказ, кидающий обратный свет на всю утаенную жизнь Иисуса.

Император Домитиан (81–96 гг.), напуганный пророчеством о Мессии, великом царе, сыне Давидове, «который низложит сильных с престолов» (Лк. 1,51), велел умертвить всех потомков Давидова рода. Когда же донесли ему на двух оставшихся в живых, внуков брата Господня, Иуды, Зокера и Иакова, послал за ними в Батанею, где скрывались они, и, когда привезли их в Рим, спросил их, чем они живут. «Полевою работою», – отвечали те и показали ему свои мозолистые руки. Видя их простоту и ничтожество, Домитиан отпустил их на свободу.[250]

Если внуки в деда, то, прежде чем сказать: «Посмотрите на полевые лилии, как они растут, не трудятся», – сам Иисус трудился.

С немощными Я изнемогал,

с алчущими алкал,

с жаждущими жаждал, —

и трудился с трудящимися, в этом, как во всем, наш Брат.

XV

«Сына своего готовит в разбойники, кто не учит его ремеслу» – это слово раввинов мог вспомнить плотник Иосиф, начиная учить Сына ремеслу.[251] «Плотником» называет Иисуса Марк (6, 3), а Матфей – «сыном плотника» (13, 55), потому ли, что Иисус рано оставил ремесло отца, или потому, что Матфей уже сомневается, мог ли Сын Божий быть плотником.

Греческое слово τέκττων, арамейское – naggar, значит «плотник», и «столяр», и «каменщик» вместе: «строительных дел мастер», по-нашему.[252] В «Протоевангелии Иакова» Иосиф занят постройкой домов.[253]

«Плуги изготовлял и ярма», – сообщает об Иисусе св. Юстин Мученик, кажется, очень древнее, из неизвестного нам источника, но, судя по точности, и мелкости черты, исторически подлинное, свидетельство,[254] а по сохранившемуся у Юстина Гностика, преданию, отрок Иисус спас овец в Назарете».[255]

В разности свидетельств нет противоречия: Иисус мог быть и пастухом, и столяром, и каменщиком, и тележником, смотря по нужде и по возрасту; в главном же свидетельства согласны: ел хлеб в поте лица, «как все люди, сыны Адамовы».

XVI

Труд – благословение Божие? Нет, проклятье. «Проклята земля за тебя, – говорит Господь Адаму. – В поте лица будешь есть хлеб, доколе не возвратишься в землю, из которой взят» (Быт. 3, 17–19.)

С мукой – проклятьем труда связана мука неравенства – волчье друг к другу сердце голодных и сытых. Эти-то две муки и услышаны в Евангелии, как нигде никогда; две эти «социальные проблемы», как мы говорим нечестиво-плоско, подняты в Евангелии во весь рост, от земли до неба. Адом пахнувшая некогда, подземных лугов асфодель. Бедность только здесь – благоухающая раем лилия. Сколько бы мы этого ни забывали, – вспомним когда-нибудь. То, что бесконечно действительнее и страшнее для нас, или желаннее того, что мы называем «социальной революцией», родилось только с Евангелием и только с ним умрет.

Кажется, именно в наши дни, в нашей бывшей христианской Европе, как никогда и нигде, спасение человечества зависит от того, поймем ли мы, что значит: «Блаженны нищие, ибо их есть царство небесное».

XVII

Сына не знает никто, кроме Отца (Мт. 11, 27), —

это надо помнить, говоря не только о Божеской, но и о человеческой личности Христа. Если на явной жизни Его, то тем более на тайной – на тех днях, когда в Иисусе рождается Христос, – лежит никем никогда не поднятый – неподымаемый покров, – никем, кроме Него Самого: только Он Сам говорит в явной жизни Своей слова, кидающие обратный свет на эти дни; только из Его же собственных слов мы узнаем о тайной жизни Его непостижимое для нас, неимоверное и подлинное, по общему закону для всего, что мы знаем о Нем: чем неимовернее, тем подлиннее.

XVIII

Я и Отец одно (Ио. 10, 30),

вот самое неимоверное и подлинное в Нем. Этого никогда никто из людей так не говорил до Него и после так не скажет: в этой любви Сына к Отцу, Человек Иисус – Единственный.

Учится говорить на коленях у Матери; но не от Нее и ни от кого из людей любить Отца не научился; любит Его так же естественно, как дышит. «Авва, Отче», раньше сказал, чем начал помнить Себя. Чувство Отца в Нем такое же первое, как в других людях чувство собственного «я»; говорит: «Отец», как мы говорим: «Я».

Бога любил только один человек на земле – Иисус, потому что Он один знал Бога.

Отче праведный! и мир Тебя не познал, а Я познал Тебя. (Ио. 17, 25)

Знание Отца, любовь к Отцу – в Нем Одном-Единственном. Люди называют Бога «Отцом», но между тем, как это делают они и как делает Он, – такая же разница, как между словом «огонь» и огнем.

Первую заповедь: «люби Бога», никто не исполнил; никто никогда не любил Бога: чтобы любить, надо знать, а Бога никто не знает, не видит. Увидеть Бога – умереть – для всех людей; только для Сына видеть Отца – жить. «Куда пойду от Духа Твоего и от лица Твоего куда убегу?» (Пс. 138, 7.) Люди бегут от Бога; Иисус к Нему идет, как Сын к Отцу.

Все благочестие до Него – «страх Божий». Но страх не любовь; нельзя, – страшась, любить, как, замерзая, нельзя греться.

«В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх, потому что в страхе мучение» (Ио. 4, 18.) Это теперь понятно всем, а до Христа – никому. Страха Божьего нет в Иисусе: Сын любит Отца без страха.

«Стань на этой скале; когда же будет проходить слава Моя, Я поставлю тебя в расселине скалы, и покрою тебя рукою Моею, доколе не пройду, и, когда сниму руку Мою, ты увидишь Меня сзади, а лицо Мое не будет видимо тебе», – говорит Господь Моисею (Исх. 33, 21–23.) Только один Человек, Иисус увидел Бога лицом к лицу.

XIX

Что такое свет, не знают пещерные рыбы без глаз; люди не знают, что такое Бог. Только одна рыба с глазами видела свет – Человек Иисус.

Свет видят и растения, судя по тому, как тянутся к свету, поворачивают листья к солнцу и раскрывают цветы. Но между двумя зрениями, животным и растительным, разница меньшая, потому что количественная, а не качественная, чем между двумя знаниями – тем, каким люди знают Бога, и тем, каким Сын знает Отца.

XX

«Я люблю Бога», – никогда не говорит Иисус; Сын о любви к Отцу не говорит, потому что Он сама Любовь.

«Господи, покажи нам Отца, и довольно для нас». – «Столько времени Я с вами, и ты не знаешь Меня, Филипп? Видевший Меня, видел Отца» (Ио. 14, 8–10.) Этого никто из людей не говорил и не скажет.

«Богом» никогда не называет Отца, и людям никогда не говорит: «Наш Отец», а всегда «Мой», или «ваш», потому что Он – Сын Единородный, Единственный.

Люди чувствуют Бога Творцом, а себя – тварью; только у одного человека, Иисуса – чувство рожденности – несотворенности. Надвое для Него делится мир: все человечество и Он один с Отцом.

XXI

Память о небе у людей как бы отшиблена страшным падением с неба на землю – рождением; только у Него одного уцелела. Чем был до рождения и чем будет после смерти, в лоне Отца, знает – помнит первым «знанием-воспоминанием» (anamnêsis Платона.)

«Прежде нежели был Авраам, Я есмь» (Ио. 8, 58) – это для Него так же просто, естественно, как для нас «вчера». В этом чувстве «предсуществования», «премирности», – все та же небывалость Его, единственность.

В двух мирах живет всегда – в том и этом: «Я исшел от Отца и пришел в мир; и опять оставляю мир, и иду к Отцу» (Ио. 16, 28.) Тот мир для Него не черная ночь, как для нас, а прозрачные сумерки; тот – почти как этот. Небо помнит, как изгнанник – родину, но не далекую, а близкую, вчерашнюю.

Знает – помнит все, что было и будет, но людям не может сказать; мучается мукой вечной немоты, несообщимости. «О, род неверный! доколе буду с вами? доколе буду терпеть вас?» (Мк. 9, 19.) Любит людей, как никто никогда не любил, и один среди них, как никто никогда.

XXII

Сын Отцу единосущен в вечности (Consubstantialis Халкедонского символа), а во времени, – если, по св. Игнатию Богоносцу, «Иисус родился человеком воистину», – по св. Юстину Мученику, «рос как все люди растут», и, по св. Луке, «возрастал и укреплялся духом, исполняясь премудрости», – Существо Божеское в человеческом, вырастая, подымаясь из темных глубин того, что мы называем «подсознательным» (consience subliminale), лишь постепенно входит в сознание человека Иисуса, медленно овладевает Им, наполняет Его, как солнечный свет и тепло-прозрачно зреющий плод. Это и значит: в Иисусе рождается Христос.

Год от году, день ото дня, слышит все ясней и ясней, во всех голосах земли и неба, – в шуме ветра, шуме воды, в раскатах громов и в тишине звездных ночей – голос Отца: «Ты – Сын Мой возлюбленный». Но, как бы постепенно ни было это рождение – «вспоминание, узнавание» вечности во времени, – должна была наступить такая минута, когда Он узнал вдруг все, и ответил Отцу: «Я».

В эту-то минуту и родился в Иисусе Христос.

XXIII

Вспомним незаписанное слово Господне: «Я был среди вас с детьми, и вы не узнали Меня», и другое, записанное:

«Если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное.» (Мт. 18, 3), – вспомним эти два слова, чтобы понять не ложное, а «утаенное Евангелие» – Апокриф, сохранившийся в книге валентиниан-гностиков, от III века, Pistis Sophia, куда он, вероятно, занесен из более древней, от середины II века, тоже гностической книги, Genna Marias (Рождество Марии), а туда, в свою очередь, из какого-то неизвестного нам, еще более древнего источника,[256] может быть, того самого, из которого черпал и Лука, – из сердца Матери: «Мария сохранила все слова сии, слагая в сердце своем» (Лк. 8,19.)

Вспомним также, что слово «Дух», по-еврейски Rûach, по-арамейски, на родном языке Иисуса, Rûcha, – женского рода.

Матерь Моя – Дух Святой,

говорит Иисус в «Евангелии от Евреев», – древнейшем и к нашим синоптикам ближайшем из неканонических Евангелий, в книге же иудеохристианской общины эльказаитов (Elkasai), почти современной Евангелию от Иоанна (начало II века), Дух Святой – «Сестра Сына Божьего»,[257] а в Откровении Иоанна – «Невеста» Христова, Церковь: «И Дух, и Невеста говорят: прииди!» (22, 17.) Мать, Сестра, Невеста – три в Одной.

Все это будем помнить, читая Апокриф Pistis Sophia.

XIV

Дева Мария Господу, по воскресении Его, говорила так:

…Будучи Младенцем, прежде чем Дух сошел на Тебя, был Ты однажды в винограднике с Иосифом. И Дух, сошел с небес и, приняв на Себя Твой образ, вошел в мой дом. Я же не узнала Его, и подумала, что это Ты Сам.

И Он сказал мне: «Где Брат Мой, Иисус? Я хочу Его видеть».

И я смутилась и подумала, что призрак (демон) меня искушает.

И, взяв Его, привязала к ножке кровати, пока не схожу за вами.

И я нашла вас в винограднике, где Иосиф работал.

И, услышав слова мои к Иосифу, Ты понял их, и обрадовался и сказал: «Где Он? Я хочу Его видеть».

Иосиф же, слыша слова Твои, изумился. И тотчас же пошли мы и, войдя в дом, нашли Духа, привязанного к ножке кровати.

И, глядя на Тебя и на Него, мы видели, что Вы совершенно друг другу подобны.

Дух же привязанный освободился, и обнял Тебя, и поцеловал, а Ты – Его. И Вы стали Одно.[258]

XXV

Варвара или ребенка неумелый рисунок, невинно-кощунственно искажающий какой-то неизвестный подлинник – может быть, очень далекое воспоминание, слишком на явь не похожий потому наяву забытый, иную действительность отражающий сон, – вот что такое этот Апокриф.

Дух – маленькая девочка, привязанная к ножке кровати, для нас, «просвещенных» и «взрослых» людей, – варварски или детски нелепое кощунство. Многим, ли, однако, лучше Дух – Животное, Голубь? И не все ли человеческие образы Бога, человеческие слова о Боге невинно, невольно кощунственны? Будем же, не останавливаясь на словах и образах, искать того, что за ними. Взрослым сердцем нашим мы тут ничего не поймем; но если бы мы могли чудом найти наше детское сердце, то, может быть, в нем, как в солнце, ожил бы снова этот на земле увядший, неземной цветок.

XXVI

Будут два одна плоть, —

говорит первый Адам, и скажет Второй (Быт. 8, 24; Мт. 19, 5.) Два были одно в вечности, и будут одно во времени. Царствие Божие наступит тогда,

когда два будут одно…

мужское будет, как женское,

и не будет ни мужского, ни женского.

[259]

Вспомним и это «незаписанное слово Господне», и, может быть, мы поймем, почему Он и Она, Жених и Невеста, Брат и Сестра, Сын и Мать, так «совершенно друг другу подобны», что, видя Их вместе, нельзя различить; может быть, мы поймем, что в тот миг, когда соединился в поцелуе небесной любви Он с Нею, и родился в Иисусе Христос.

XXVII

Так же детски или варварски-кощунствен и другой, у Юстина Гностика сохранившийся Апокриф, вероятно, из той же книги Germa Marias, – может быть, такое же страшно-далекое воспоминание-видение, бездонно-глубокий, слишком на явь непохожий и наяву забытый сон.

…Послан был, во дни Царя Ирода, Ангел Господень… И, придя в Назарет, нашел Он Иисуса, Сына Иосифа и Марии, пасущего овец, двенадцатилетнего Отрока. И возвестил Ему все… что было и будет… и сказал: «все до Тебя пророки уклонились от истины. Ты же, Иисус, Сын Человеческий, не уклоняйся, но все слова сии о Благом Отце возвести людям, и взойди к Нему, и воссядь одесную Отца всех, Бога».

И сказал Иисус Ангелу: «Исполню все».[260]

Надо ли говорить, в чем тут ложь и кощунство? Сыну открыть волю Отца не может никто – ни даже светлейший из Духов, предстоящих лицу Божьему, – может только сам Отец.

Но и сквозь ложь светится истина, как сквозь паутину и пыль – долго в нищенской лачуге пролежавший, из царского венца похищенный алмаз: главное, решающее все, откровение совершилось в Человеке Иисусе, в один определенный год жизни Его – здесь, по Юстину Гностику, так же как по св. Луке, двенадцатый (Лк. 2, 42–50. Отрок Иисус во храме) а, может быть, и в один определенный день, час, миг.[261]

Медленно-медленно копится в небе гроза, но молния сверкнет вдруг; внутренние очи сердца открываются у человека Иисуса медленно, но совсем открылись – увидели – вдруг.

XXVIII

«Он уходил в пустынные места и молился» (Лк. 5,15.) – «На гору взошел помолиться наедине, и вечером оставался там один» (Мт. 14, 23.) – «Утром, встав весьма рано, когда еще было темно, вышел (из дома) и удалился в пустынное место, и там молился» (Мк. 1, 35.) – «На гору взошел и пробыл всю ночь в молитве» (Лк. 6, 12.)

Сколько таких нагорных молитв в Евангелии! Если в жизни явной, то, вероятно, и в тайной, уходил Он молиться в пустыни и на горы, – может быть, еще в те дни, когда пас овец в Назарете, двенадцатилетним отроком.

И вот, пишется невольно, в сердце нашем, рядом с Евангелием явным, тайное, – не в новом, а в древнем, вечном смысле.

Стадо черных коз водит Пастушок из Назарета на злачные пажити горных лугов Галилеи.

Слишком для Него высок, должно быть, отцовский, из белого акацийного дерева, немного в середине от потной руки потемневший, загнутый кверху крючком, пастуший посох. Бедные, на голых, загорелых ножках, стоптанные, из пальмовых листьев плетенные, тоже для Него слишком большие, должно быть, отцовские, лапотки-сандалийки, с ремешками истертыми, – один, почти оторванный, мотается сбоку; надо бы починить или совсем оторвать, да все забывает. Некогда ярко-голубой, с желтыми полосками, но давно уже на солнце выцветший, серый, шерстяной платок на голове, стянутый шнурком так, что лежит гладко-кругло на темени и падает на спину прямыми длинными складками, – головной убор пастухов, незапамятно-древний, может быть, еще дней Авраамовых, когда первые пастухи-кочевники пришли из Сенаара в Ханаан.

Белая, чистого, галилейского льна, нешитая, сверху до низу тканая искусной ткачихой Мирьям, короткая, чуть пониже колена, рубаха, с вышивкой из желтой, голубой и алой шерсти по подолу заговором от дурного глаза, лихорадки и укуса змеиного – стихом псалма Давидова:

Зло не приключится тебе,

и язва не приблизится к жилищу твоему,

ибо Ангелам Своим заповедал о тебе

охранять тебя на всех путях твоих;

на руках понесут тебя,

да не преткнешься о камень ногою твоею.[262]

Лицо Пастушка, как у всех двенадцатилетних мальчиков, – простое, обыкновенное, на все человеческие лица похожее, только тихое не как у всех, и такие глаза, что ходившие с Ним вместе в школу назаретские дети, глядя в них, все хотели о чем-то спросить Его и не смели, умные; добрые, все хотели сказать, что любят Его, и тоже не смели, а злые смеялись, ругались над Ним, называя Его «бесноватым», «волчонком», «царенком» (знали, что Он из Давидова рода), или просто «Мирьяминым сыном», прибавляя какое-то Ему непонятное слово; только потом узнал Он, что это оскорбление матери, за то, что она родила Его будто бы не от Иосифа. Два же самых злых кидали в Него из-за угла камнями, так что школьный учитель при синагоге, хассан, отодрал их однажды за уши и сказал, что, если не перестанут, то выгонит их из школы. Камни швырять перестали, но с той поры смотрели на Него молча, так зло, как будто хотели убить.

Знал Он и Сам, что у Него такие глаза, и опускал их перед людьми, прятал под очень длинными, как у девочки, ресницами.

Тихим и туманным утром, с тихим белым, точно лунным, солнцем на таком же белом, точно лунном, небе, взошел Пастушок, погоняя стадо черных коз, на плоскогорье Назаретского холма, где красные, под темно-зеленым вереском, у ног Его, анемоны брызнули, как чья-то кровь, – «чья?» – подумал Он, как думал о них всегда.

Остановился. Тихо здесь, наверху; но снизу, из городка, холмами заслоненного, глухо доносится собачий лай, ослиный рев, скрип телеги, мокрый стук вальков по белью, и звуки эти оскверняют тишину.

Глянул на все четыре стороны, как птица, выбирающая путь, куда лететь: к северу, где лунным серебром чуть видимо искрилась, на белом небе, снежного Ермона, как Ветхого деньми, в несказанном величьи, седая голова; к востоку, где гряды холмов, волнообразно понижаясь, точно падали в какую-то невидимую пропасть, – в долину Геннисаретского озера; к югу, где необозримо желтело золотое море иезреельских пажитей; к западу, где настоящее море белело, как второе, куда-то под землю уходящее, небо. Выбрал путь на север, к холмам Завулона и Неффалима, где горные пастбища всего пустыннее.

Кликнул коз, – те пошли за Ним, послушно, как будто знали, куда идут; и быстрыми шагами, точно убегая от невидимой погони человеческих звуков, сошел в глубокую, Назарету противоположную, долину; из нее опять поднялся, опять сошел; и так, с холма на холм, из долины в долину, дальше, все дальше уходил от людей, заслонялся холмами от них, как стенами.

Выше, все выше холмы; глубже, все глубже долины; травы зеленее, цветы благоуханнее: белые ромашки, желто-красные тюльпаны, лиловые колокольчики, густо, как в садовых цветниках, разрослись на влажном дне долины, где журчали, невидимые под травами, воды горных ключей; а по сухим каменистым склонам холмов – дикий розовый лен, и очень высокие, в рост Пастушка, зонтичные травы, с прозрачным, из белых цветочков, кружевом, кидавшим голубовато-лунные тени на розовый лен. Целые холмы поросли этими травами, так что издали казалось, что накинут на землю прозрачно-белой фаты подвенечный покров, как на стыдливо порозовевшее лицо невесты.

Козы шли за Ним все так же послушно, как будто знали, куда Он ведет их, и сами хотели туда. Знали, может быть, о Нем больше людей, смиренные твари, и злаки, и воды, и земля, и небо. Только иногда, на ходу, козы жадно щипали сочные травы на дне долин и шли, не останавливаясь, дальше. В ряд теснясь на узкой, между скалами, тропинке, тянулись длинно по розовым льнам, как черные четки, то вверх, то вниз. Маленький козлик отстал, заблеял жалобно. Пастушок взял его на руки, и матка рядом пошла, глядя на Пастушка прозрачно-желтыми, умными глазами, как будто благодарила.

Дальше, все дальше; тише, все тише, – ближе к Отцу; Божья пустыня пустыннее. Кажется, нога человеческая здесь никогда не ступала; тишина никогда не нарушалась человеческим голосом. Лист на траве не шелохнет, колокольчик на стебле не дрогнет. Жаворонок было запел, но умолк, как будто понял, что тишины нельзя нарушать; застрекотал кузнечик в траве, и тоже умолк; глухо прожужжала в воздухе пчела, замер в отдалении звук, как оборванной на лютне струны, и еще стало тише. Не было, кажется, никогда на земле такой тишины, и не будет; только в первом раю было, и будет во втором – в Царствии Божием.

Кончились холмы, начались горы, с очень отлогими, восходящими склонами. Розовые льны и зонтичные травы исчезли: только серый мох, да желтый лишай по голым скалам. Низкие сначала, кривые, появились первые дубки, да сосны, а потом, – все выше, стройнее, и вознесся, наконец, величественный кедр Ливанский, в чьих ветвях гнездятся орлы.

Дали прояснели, мглы рассеялись. Небо все еще облачно-бело, но кое-где уже сквозит голубое сквозь белое. Легче стало дышать; потянуло горною свежестью – близкого талого снега ландышным запахом. Там, внизу, уже лето – юная жена, а здесь, на горе, все еще весна – двенадцатилетняя девочка.

Скалы вдруг расступились, точно открылись тесные ворота на широкий луг, поросший низкой, гладкой, мягкой, как пух, изумрудно-зеленой, весенней, ключами подснежных вод напоенной травой, с редкими точками розовых, как лица только что проснувшихся детей, маргариток и бледно-желтых, северных лютиков.

К северу луг срезан был ровно, как ножом, чертой, отделявшей зеленые травы от темно-серого сплошного гранита, восходившего отлого к другой, недалекой, такой же ровно срезанной на белом небе, черной черте – острому краю горы.

Козы на лугу сами остановились, как сами давеча шли, – точно знали, что здесь конец пути, дальше Пастушок не поведет их; часто, должно быть, бывали здесь и так же полюбили это место, как Он. Тотчас, рассыпавшись по лугу, начали щипать траву, припадая к ней мордами жадно: слаще была им эта горная, весенняя, – той летней, внизу.

Богу Киниру, древнеханаанскому, эллинскому Адонису («Адонис» – «Адонай», значит «Господь») посвящена была гора, под именем Кинноры – золотой арфы иудейских царей и священников, на которой воспевалась песнь Адонаю, Господу Израиля. «Арфой», может быть, называлась гора потому, что, во время летних, от Ливана идущих, гроз, под золотыми на солнце, струнами дождя, вся она звенела, отвечая небесным громам, как золотая арфа-киннора.

Здесь, в незапамятно древние, может быть, до-Авраамовы, дни, совершались таинства богу Киниру-Адонису: в жертву детей своих приносили отцы на земле, так же, как Сына на небе принес в жертву Отец. Бог Кинир-Адонис родился человеком, бедным пастухом Галилейским, пострадал за людей, умер, воскрес и опять сделался богом.

Те же и доныне совершались таинства на полях Мегиддонских, видных с Назаретского холма, в конце Иезреельской равнины. Богу Киниру-Адонису все еще там воспевалась плачевная песнь, записанная в книге пророка Захарии. Пели ее пастухи Галилейские, от полей Мегиддонских до Киниретского-Геннисаретского озера (именем бога звучала вся земля), Кинирову песнь на камышовой свирели-кинноре, потому что бог-пастух, говорили они, не арфу золотую, а бедную пастушью свирель изобрел, подслушав плачевную песнь ночного ветра в камышах, о смерти своей.[263]

Старый пастух, прозванный «Язычником» за то, что смешивал в жилах своих две крови, иудейскую с эллинской, так же как в сердце – двух богов, Адоная с Адонисом, рассказал Пастушку эту древнюю сказку, сидя с ним на плоскогорье Назаретского холма, и, указав на красные в огне заката, цветы, брызнувшие у ног Его, кровью по темно-зеленым верескам, сказал: «Божья кровь!»

Сказке не поверил Пастушок: знал, что Бог один – Господь Израиля. Встал и ушел от Язычника. «Отойди от Меня, Сатана!» – сказал ему в сердце Своем. «Нет, кровь не бога Кинира, – подумал в первый раз тогда, глядя на красные цветы. – Чья же, чья? И что значит: Сына в жертву принес Отец?»

Думал об этом и теперь, сидя на камне у зеленого луга, на горе Кинноре. Тише еще тишина здесь, на горе, чем в долинах, Все на земле и на небе как будто прислушивалось – ждало чего-то, затаив дыхание.

Вынул Пастушок из кожаной сумки, висевшей через плечо, камышовую свирель-киннору, и заиграл бога Кинира плачевную песнь:

Воззрят на Того, Кого пронзили,

и будут рыдать о Нем, как об единородном

сыне, и скорбеть, как скорбят о

первенце. Плач большой в Иерусалиме

подымется, как плач Адониса-Кинира на

полях Мегиддонских; будет вся земля

рыдать.[264]

Кончил песнь, закрыл глаза, опустив на них веки, такие тяжелые, что, казалось, никогда не подымутся.

И опять – тишина того бездыханного полдня, когда кто-то вдруг называет человека по имени, и он бежит, бежит, в сверхъестественном ужасе, все равно, куда, – только бы увидеть лицо человеческое, человеческий голос услышать, – не быть одному в тишине. Но если бы услышал Пастушок тот зов, то не бежал бы, а пошел на него, как сын идет на зов отца.

Медленно поднял тяжелые веки, открыл глаза, встал и пошел по гранитному склону горы к той недалекой, ровно срезанной, на белом небе, черной, последней черте.

Шел, играя на свирели отца Своего, Давида, псалом:

Господь – пастырь Мой;

Я ни в чем не буду нуждаться.

Он покоит Меня на злачных пажитях,

и водит Меня к водам тихим.

Если Я пойду и долиною смертной тени,

не убоюсь зла, потому что Ты со Мною;

Твой жезл и Твой посох —

они успокаивают Меня.[265]

К черной, последней черте подошел – крайнему краю горы, гранитной стене, падавшей отвесно в пропасть. Белою змейкой извиваясь там, внизу, на самом дне пропасти, пенился поток и ревел; но сюда, на высоту, не долетало ни звука. Синие горы, как волны, поднимались отлого, волна за волной, постепенно бледнея, к дремуче-лесистым склонам Ливана, а над ними, снежного Ермона, Первенца гор, как Ветхого деньми, в несказанном величьи, белела седая глава.

Высшая точка Кинноры, скалистый, над самою кручей, уступ, называлась Престолом Кинира. Здесь лежала груда камней – может быть, некогда жертвенник бога, – с полустертой, на одном из них, надписью:

Сына в жертву принес Отец.

К самому краю пропасти подошел Пастушок и стал на колени. В белом небе открылось голубое окно, и солнечный луч упал на лицо Пастушка, а другой луч из другого окна – на снежный Ермон: белым, в снегах, алмазным огнем засверкало Лицо Несказанное, и веяньем прохладным, как бы неземным дыханьем, обвеяло лицо Пастушка. Медленно поднял Он глаза и увидел в небе другое Лицо, от которого некогда побежит земля и небо, и не найдется им места.

Сделалась такая тишина на земле и на небе, что, если бы кто-нибудь, кроме Пастушка, был тогда на горе и мог вынести эту тишину, не бежать от нее в сверхъестественном ужасе, то, может быть, понял бы то, что уже понимала смиренная тварь – звери, злаки, воды, и земля, и небо, – что эта тишина – От Него, Тишайшего, и увидел бы вокруг головы Пастушка такое сиянье, что солнечный свет перед ним – тьма.