Лейкин Н. А. Шуты гороховые: Повести. Рассказы
М., «Русская книга», 1992.
Радоница. Вторник после Святой. На Волковом кладбище идет поминовение усопших. На могилках сидят купцы, мещане, мастеровые, солдаты и чиновники. Попадается и офицер, интендантский чиновник. Женщины преобладают. Некоторые причитают, христосуются с покойниками и зарывают в землю крашеные яйца, некоторые крошат их, принося в жертву птицам. Священники, в старых отрепанных черных ризах, переходят от могилы к могиле и поют литии. За палисадниками блестит полштофик, видна принесенная с собой закуска. Уста жуют, то там, то сям раздаются возгласы, не напоминающие собой ни скорби, ни уныния.
Вот по мосткам идет бравый гвардейский «ундер» с ребенком на руках. Сзади его следует жена в пестром платье, с узелком провизии и синим коленкоровым зонтиком в руках. Двое ребятишек, держась за платье, шествуют около. Ундера увидало купеческое семейство, расположившееся за палисадником.
— Вот этот самый ундер на всю свою роту у нас в лавке говядину покупает, — говорит рыжая борода лопатой. — Уж и жох же! В четверти копейки на фунт торгуется.
— А вот бы его, Парамон Савельич, про войну спросить. Пусть порасскажет, — говорит жена. — А то что так-то, в неведении, жить! Может, уж давно страшно, а мы ничего не знаем. Вон вчера богомолка рассказывала, что уже будто на днях одного неверного турку в Новгороде поймали. Переряженный был, долго не могли догадаться, а как показали ему свиное ухо, так он и задрожал. Да не простой, сказывают, а какой-то паша. Говорят, к Петербургу пробирался.
— Может, на табачной вывеске этого самого турку поймали? — двусмысленно улыбаясь, задает вопрос реденькая борода клином.
— Смейся, смейся, Устин Наумыч! — откликается женщина. — А вот как нагрянут сюда с саблями, так хвост-то подожмешь.
— Будьте покойны, у нас в мясных рядах топоров много, и мы никогда своей храбрости не покидали, потому уже, что на бычачьей крови свою привычку имеем. Теперь нам только артикулу обучиться, и шабаш! А что вам, женскому сословию, с военным человеком знакомство иметь, то это по нынешним временам никогда не мешает, потому сейчас в случае чего защитит. Позови, Парамон Савельич, ундера-то, пусть порасскажет про военное-то.
— Да что же, я пожалуй. Терентий Гаврилыч! Милости прошу к нашему шалашу! — кричит мясник — борода лопатой.
Ундер останавливается.
— Здравия желаем господину купцу! — откликается он.
— Зайди в палисадничек-то к нам побеседовать. По рябиновой клюнем.
— Зайти не устать, да вот я с сожительницей и окромя того этой самой детской требухи с собой набрали.
— Милости просим и с сожительницей. И про них вишневой наливочки хватит.
Ундер заходит. Идет поднесение.
— За упокой души… Кого поминать-то? — спрашивает он.
— Савелья, Петра дважды, Иоанна трижды и Стефаниды с младенцем Матреной.
— Ну, вечная память!
Ундер поименно поминает покойников.
— А вот и пирожка позоблите. Прошу покорно на камушек присесть. Ну, что насчет войны слышно? В газетах-то как-то в разных смыслах пишут.
Ундер вздыхает.
— Насчет войны-с? Насчет войны теперь уже все обозначено. У нас господа офицеры даже походные сапоги закупать стали. Нижним чинам сапожный товар выдан.
— Ах, Господи! Скажите! А мы ничего и не слыхали!
— Теперь пока еще все замирение, но как только первый выстрел через Дунай, то и пошла писать. Все перепробовали. Насчет турецких зверств составили протокол, это вы слышали, составили и притянули на суд в Англию. Судили этого самого турку, но раскаяния с его стороны никакого не вышло. Не только наказания никакого не принял, но даже пардона не попросил. Порта наущает. Теперь силою оружия начнем, потому дипломатии он не страшится.
— Это королева английская дипломатией-то прозывается, что ли? — задает вопрос мясничиха.
— Молчи, не твое дело, — обрывает ее супруг. — Так, значит, и Англия не согласна?
— Англия бы ничего, но Великобритания из себя препону представляет, а персиянец с нами супротив турки. Он с тылу припекать начнет. Теперь возьмите, какие у нас пушки… Шарахнешь — и пятиэтажный дом пополам. Опять же в Туретчине все славянское единство за нас, потому и сочувствие опять началось.
— Ну, а австрияк?
— Нейтралитет. Между небом и землей болтаться будет. Туретчине плохо. Во-первых, все оттоманы возмутились, а во-вторых, денег нет, и уж теперь приказано всем свои парадные халаты на войну продавать, чалмы тоже с аукциона пошли. Дело дойдет до того, что и жен продавать будут. Ведь у них жены продажные.
— Ах, ты Господи! — вздыхают женщины. — Нехристи-нехристи, а и их жаль. Каково женам-то? Все сидела в хорошем теле и вдруг тебя какой ни на есть арап купит. Кажись, доведись до меня, часу не вынесла бы с этим арапом.
— Брысь, говорю! Дай умные-то речи послушать, — снова обрывает мясник супругу. — Пожалуйте еще по стаканчику! Ну, а как же насчет Румынии?
— Там Яга-паша смущает. Мы, говорит, вам Босфор отдадим, а Босфор — это такая земля, что твой Сибирь, там золото добывают. Ну, у них и вышло колебание.
— А тальянец с греком?
— В мобилизацию пошли, чтоб своих защищать.
— Ведь эта мобилизация-то на Дунае лежит?
— На Дунае. Все равно что Польша. Есть мобилизация наша, есть турецкая и греческая, только на разных берегах лежит.
Мясничиха опять перебивает.
— А Петербургу не страшно будет?
— Ну вот! Петербург — сила. Тут сто тысяч одного мастерового народу, окромя гвардии. Подступись-ко! Опять же флот. До Рамбова допустим, а там и взорвем. Окромя того, турок на ногах жидок и далеко пешком не пойдет, а лошадей своих они давным-давно по своей мухоеданской вере съели.
— Значит, не опасно?
— Не опасно, потому торпеды положены. На пороховых-то изволили быть? Видели, сколько там пороху? Закуска важная! А мониторы? А митральезы? Будьте покойны!
— Еще по рюмочке.
— Нет, благодарим покорно. Нужно будет и своих покойничков помянуть. Прощенья просим! За угощение… Потрудитесь быть здоровы!
Ундер подымается и уходит. Мясники смотрят ему вслед.
— Однако тоже штучка тонкая! Даром, что ундер, а все знает, — говорят они.
На живорыбный садок пришел повар — жирный мужчина, важного вида, с гладкобритым бульдогообразным лицом и с большим золотым перстнем на указательном пальце. Вошел он олимпийски с окурком сигарки в зубах и ласково сшиб со стоящего у прилавка мальчишки шапку.
— Петру Савичу наше наиглубочайшее с кисточкой! — приветствовал его хозяин в засаленном переднике, надетом поверх пальто. — Садиться милости просим! Чайку не прикажете ли?
— Ну его, этот чай! Не поварское оно питье… Впрочем, разве для прокламации стакашек…
— Выкушайте за компанию. И нам-то поваднее будет, а то пьешь-пьешь один-то, и, верите, даже до одури… Теперича вот сегодня девятый охолащиваю и так себя чувствую, что он мне как бы волку трава… Припилось, что ли, Бог его ведает!
Хозяин кивнул на стоящий на прилавке стакан и спросил повара:
— Ну, что нового? Как у вас там слышно? Будет война с Англией или не будет?
Повар опустился на лавку, оттопырил губу и развел руками.
— С одной стороны, будто и будет, а с другой — не должна быть, — отвечал он. — Вчера у нас два генерала обедали, так вот то же самое сказывали. Ежели бы войне быть, так наш не собирался бы за границу, — прибавил он. — А у нас, между прочим, камердинеру приказано чемоданы отдать в починку. С другой стороны, графиня новую коляску к маю месяцу заказала — значит, здесь будет по Елагину мотаться. Разбери поди.
— А пахнет войной, — утверждал хозяин, — вчера у нас с Глебова двора ундер соленую рыбу покупал, так рассказывал, что на весь запасный батальон, не в черед, сапоги новые построили.
— Сапоги сапогами, а и окромя того идут большие приготовления. На Марию Египетскую шел это я ночью по Гороховой из гостей, кума была именинница и засиделись за стуколкой, так такую, братец ты мой, машину на двенадцати конях по улице везли, что даже страшно. Говорят, на пароход, чтоб из митральез этих самых паром стрелять. Машина — с дом.
Хозяин покачал головой.
— Тс! До чего только нынче народ ухищряется! — произнес он. — Ведь из такой машины хватишь, так и монитор пополам.
— Еще бы… особливо ежели торпедами ее зарядить. Стерлядку бы мне вершков в двадцать надо… — заговорил повар о деле.
— Стерлядка будет-с, будьте покойны, — перебил хозяин. — А вы вот лучше скажите, чего этот самый Биконсфильд хочет?
— А Биконсфильд хочет, чтобы препона Болгарии была, ну и опять султана защитить, так как он ему сродни, — брякнул повар.
— Сродни? — переспросил хозяин. — Да ведь Турция держава мухоеданская, а Англия все-таки во Христа верует.
Повар запутался.
— Так-то так, только что ж из этого следует? Султан с этим англичанином родня по Индии. У султана три жены из Индии взяты. Ну, а Индия Английская. Понял? Так мне бы стерлядку…
— Стерлядка будет-с, пообождите маленько. Ну, а в каком разе там народ в этой самой Индии: черный или белый?
— Народ разный, но больше полосатый, потому помесь от англичан и индейцев. Страна богатая, потому индюков и индюшек разводят, ну а индюшка плохенькая два рубля.
— Нагишом эти самые индейцы ходят или в одежде? — продолжал интересоваться хозяин.
— Нагишом. В «Иллюстрации» даже и картинка была. Полиция приказывает им одежду носить или хоть передники, что ли, но как только городовой ихний за угол, сейчас этот самый индеец снял передник и, смотришь, бежит уже так, в чем мать родила.
— Скажите, какое необразование! Ну, а на голове чалма?
— На голове перья носят, а в носу серьга. Все вот эти самые перья от индюков из хвоста на головы им идут. От индюков-то они и прозываются индейцами. Однако, что же мне стерлядку?
— Сейчас. Вон мальчонка ее в бадье несет! Поворачивайся, идол! — крикнул на мальчишку хозяин.
Перед поваром поставили бадью. В ней плескалась пара больших стерлядей. Повар начал их мерить пальцами и спросил почем. Хозяин заломил цену.
— Да эдакой и цены нет. За что?
— За стерлядей-с. Эдаких стерлядей и сам Биконсфильд не ел. Полно, Петр Савич, не торгуйся! Граф заплатит. Ты только одно учти: курс-то на Лондон нынче почем?
Повар недоумевал.
— Да при чем же тут курс-то? — спросил он.
— Как при чем? Придет англичанин, запрет моря, так как стерлядь из морей в реки-то попадать будет? Ну, вот по этому самому мы и попридерживаемся в ценах, — пояснил хозяин. — Эй, Гаврюшка! Возьми эту большую стерлядь да отнеси на кухню Петру Савичу, а допрежь того пару пива ему из портерной принеси! — скомандовал он. — Садись, Петр Савич! Ну полно, что тебе из-за графских денег торговаться! Вот лучше пивцом побалуешься.
Повар махнул рукой и опять опустился на лавку.
Дворянское отделение воронинских бань. Раздевальная комната блещет огнями. Сочельник. В альковах лежат завернутые в простыни бороды, усы. Некоторые, свив себе из полотенцев чалмы, лежат врастяжку и кряхтят. По временам слышен возглас: «принеси мне бутылку пива, да похолоднее!» «Гости» одни приходят, другие уходят. Входит пожилой купец, снимает с себя шубу и медленно начинает раздеваться.
— Мирону Вавилычу почтение! — раздается из алькова. — Что, брат, и ты после праздничного плескобесия обмыться пришел? Маску на Святках надевал, что ли?
— Нет, до маски-то наше грехопадение не доходило, а только ведь и мы люди, — со вздохом отвечал купец. — Ты возьми то: чревообъедение, виноблудие, так нужно же сбросить с себя ветхого человека. В ледяной проруби мы, по немощам. нашим, троекратного погружения телес сделать не можем, да и полиция не дозволит, так вот эту самую оккупацию банное очищение заменяет. На праздниках ошибок-то винных тоже было столько, что беда!
— Что говорить, без этого нельзя… потому родственники, каждого навестить надо. С их стороны радушие, а через то и ошибки. Вчера, брат, я сам ошибся. У шубняка на чашке чаю были.
— Чем ошибся-то?
— Померанцевой на апельсинных корках. Девять лишних выпил. В картах явился ущерб, ну, я с горя и помирил себя. По рублю аршин играли, шестьдесят два и проухал. Сегодня поутру проснулся, еле голову поднять мог. Как и домой приехал, не помню. Даже в зрении повреждение вышло. Сегодня стою в лавке, а настоящих лиц не вижу. Все, будто арапы, передо мной с каким-то зеленым оттенком.
— Дрянь дело! Тебе, брат Игната, нужно это самое питье хоть на время бросить.
— Бросить! А вдруг кто найдет да потом не отдаст, так с чем я тогда останусь?
— Ты не шути, можно ведь и до видениев провидения в виде безобразно гигантских карликов дойти. У меня с приказчиком был такой случай, что на него печь пошла и бодать его начала, потолки начали валиться, а всего и попил-то четверо суток. Нет, я уж пошабашил совсем!
— Нельзя, Мирон Вавилыч, совсем-то пошабашить. Зарок дашь, так нужно держаться… А вдруг война? Чем тогда свои патриотические чувства покажу, коли ежели я патриот. Славянское сочувствие отпраздновали, перемирие так доказали, что я две недели с синяком ходил, чем же мы войну выразим, коли ежели будет объявление?
— Войны не будет. Это мне один придворный истопник сказал. Доброволия хочет замирения, а ведь из-за нее-то весь сыр-бор и загорелся. А коли там турецкая ярость прекратилась, то с нас и достаточно.
— Какая доброволия?
— Ну, Сербия, что ли… Теперь ее и во всех календарях приказано называть Доброволией. Должны же добровольцы какой ни на есть почет за свое кровопролитие получить, так вот в честь их переименование и вышло.
— Не слыхал, не слыхал.
— Мало ли чего ты не слыхал! Из-за чего же и раздор в Сербии-то пошел, из-за чего же и Черняев-то оттуда уехал, из-за чего же и весь доброволец снова в России очутился? Сербам этим говорят: подписывайся на векселях: «Добровольский первый или там второй гильдии купец», а они все по-старому гнут.
— Скажи на милость, а я и не знал. Ведь по-настоящему следовало бы пособраться вкупе, да и этому сочувствовать. Как хочешь, все-таки России почет, так отчего же двух-трех холодненьких сулеечек в белых клобучках не выставить? Коли ты патриот, будь во всем патриот и пей!
— Нет уж, довольно! Пора какую-нибудь иную моду придумать! Что из-за чужого дела костьми ложиться, — отвечает купец и машет рукой. — Прощай, пойду попарюсь.
— Постой, погоди! — и из-за алькова выскакивает до сего времени невидимая рыженькая бородка, принадлежащая патриоту.
Бородка подбоченивается, смотрит в упор на купца и, покачивая головой, продолжает:
— Ай, ай, ай! Мирон Вавилыч! Уж от тебя-то я этих слов не ожидал. Ведь это, друг любезный, совсем кислота выходит! Неушто ты и по случаю объявления войны на полдюжины какого-нибудь шато-марго не расщедришься? И не стыдно это тебе! Эх, патриот — горе! Стыдно тебе! Стыдно!
Купцу и в самом деле делается стыдно. Взор его потупляется.
— Войны не будет, — отвечает он уклончиво и смотрит куда-то в сторону.
— Это еще отчего?
— Да так.
— «Так» не ответ, а ты мне скажи, отчего войны не будет, когда на Балканском полуострове во всех своих зверствах луна сияет! Почему такой ультиматум с вашей стороны?
— А ты, брат Игнашка, видно, и после банного очищения намазал себе рыло!
— Намазал или не намазал — это наше дело! На свои пьем. А ты мне сооруди ту дипломатическую ноту, отчего войны не будет? Ну, отвечай!
— Да что пристал, словно банный лист! — горячился купец. — Ну, потому не будет, что не расчет воевать. Еще с одним туркой есть некоторая приятность, потому дал ему пинка, да и делу конец, а теперь такой неловкий монитор из всего этого вышел, что дело-то и на долгие годы затянуться может, ибо три мухоеданские державы союз объявили: Турция, Порта и Отоманская империя. Одну державу взял за вихор, пригнул к земле — смотришь, другая встает, а за ней и третья. Да кроме того, прежде только одна Англия на их стороне была, а теперь и Британию за собой потянула.
Рыжая бородка машет головой.
— Ты, брат, что-то врешь. Меня своей словесностью не обморочишь!
— Прочти в «Ведомостях», коли не веришь! Или уж, кроме трактирных вывесок, никакой литературы не читаешь? Купи на пятак да и прочти. Ну, прощай! Пойду париться! Почтенный, там у вас какой ни на есть банный подмастерье имеется? — обращается купец к сторожу и идет в баню.
Рыжая бородка догоняет его.
— Мирон Вавилыч! Мирон Вавилыч! Постой! Так ты говоришь: три державы подымаются — Турция, Порта и Отоманская империя? Так вот что — выпьем же на прощание за их погибель портецу! У меня в каморке на столике только сейчас откупоренная.
— Ну тебя! Не хочу. Запутаешься еще. Да, и окромя того, портер ноги портит…
— Ну, допель-кюмелю сладенького. Малый здешний в момент из буфета притащит. С него не запутаешься. Допель-кюмель для того и создан, чтобы кажинный человек его допил да и кинул. Затем такое и прозвание дано.
Купец плюет.
— Пропадай ты один пропадом, а я Крещеньев день в чистоте хочу встретить! — восклицает он, машет рукой и уходит в баню.
Крестовский сад. Воскресенье. Вечер. Публика самая смешанная. Тут и элегантные дамы под руку с роскошными бакенбардистами, тут и повязанная двуличневой косынкой купчиха в длинных серьгах под руку со своим сожителем. Идет представление акробатов. Индиец Батши в чалме и с горшками на голове раскачивается на канате. В толпе кто-то одобрительно ругается. Пожилой купец в сизой сибирке и с коленкоровым зонтиком в руках смотрит мрачно. Рядом с ним купец помоложе: через шею золотая цепь с бриллиантовой задвижкой, на голове чуркинская фуражка с заломом и на ногах калоши с бронзовыми машинками, надетые поверх глянцевитых сапогов бутылками. Он восторгается.
— Смотри-ка, Селиверст Потапыч, турку выпустили. Ах, бык те забодай! турка и есть, — говорит молодой купец. — Ловкач! Ловкач!
— Никакой тут ловкости нет, — отвечал пожилой. — А вот ежели бы этого самого турку звиздануть оттелева в ухо, так вот тогда бы ловкость была. Посмотрел бы я, как он полетел бы кверху тормашками!
— Это зачем же?
— А затем, что Бога забыл. Ты прочти-ка в газетах, как этот самый турка теперь над славянами куражится! Ни один становой супротив его не выстоит. Всю Герцеговину у них отнял, которая была впрок заготовлена, и впредь ее ловить запретил, а они православные, только этой самой Герцеговиной и питались, потому хлеб у них родится плохо, на заработки к туркам ходить боятся. Для них Герцеговина была все равно, что для наших архангельских ребят треска. Они из нее жир топили, и сушили, и вялили, а теперь запрет и весь улов на откуп англичанину отдан.
Молодой купец выпучивает на него глаза.
— Стой, дядя, стой! Ты, брат, что-то не ладно… не того… — останавливает он его. — Ты про эту самую Герцеговину как понимаешь? Ты думаешь, что такое Герцеговина?
— Что! Известно что: красная рыба, Одна она, почитай, только в славянском море и ловится.
— Нет, дядя, ты это врешь! Герцеговина народ и народ православный, все равно, к примеру, что у нас в Ярославской губернии Пошехонье.
— Ну вот! Учи еще! Будто мы не знаем. Так и в газетах пишут: турки вырезали триста штук Герцеговины. Нешто людей вырезать можно? Тогда бы сейчас воспротивились.
В толпе хохот. Пожилой купец в недоумении смотрит по сторонам, но сразу сознаться в ошибке не хочет.
— Не смеши народ, дядя! Не смеши, я тебе говорю, — дергает его за сибирку молодой, но того уже трудно остановить.
— А вот, коли ты умен, так спервоначалу парей подержим на полдюжины пива, а потом и поведем разговор, — воспламеняется он. — Может, там и человеческая Герцеговина есть, а только настоящая Герцеговина — рыба. Я сам ее в Одессе ел, когда, у господина Губонина служивши, туда ездил и даже ему в подарок один стяг привез. И он ел. Ты только разочти, какое теперь на этого самого турку повсюду озлобление!
— Брось, Селиверст Потапыч, брось!
— Нет, не брошу. Уж коли в азарт вошел, так не брошу! Помнишь прошлый год? Помнишь, как на всех гуляньях были турки выставлены и на их головах силу пробовали? А теперь где эти самые турки? У Василия Никитича Егарева в обоих заведениях нет, в Зоологии нет, Ливадия без турки, да и здесь его нет. Убраны, друг любезный, все эти самые турки убраны. А все оттого, чтобы народ в озлобление не вводить. Даже на Святой около балаганов одна турка была, а теперь и нигде нет, потому теперь уж ежели кто хватит ее по башке, так с корнем выворотит, а это для содержателя заведения убыток. Понял? Я сам ее четвертое воскресенье по всем гуляньям ищу и не нахожу. А уж попалась бы она мне, так я над ней в лучшую бы потешился! Всю ейную пружинную требуху-то выворотил!
— Все это, Селиверст Потапыч, чудесно, только в отношении Герцеговины ваши слова вовсе ничего не составляют и супротив вас мы не токмо что полдюжины пива выставить можем, а даже и шипучки, что в белом клобуке щеголяет. Герцеговина народ-с, а не рыба!
— Заладил одно: Герцеговина, Герцеговина! Я тебе теперь о турке говорю. Где силомерная турка? Куда ее спрятали? Зачем? По нынешним временам только бы над ней и тешиться, а ее нет!
— Виляешь, купец, виляешь!
Купец выходит из терпения.
— Ну, виляю, черт с тобой! А ты молчи! Пойдем в буфет, пропустим по собачке!
Они отправляются в буфет.
На Знаменской площади, против вокзала Николаевской железной дороги, толпится народ. Много полиции. К вокзалу подъезжают коляски и кареты. Из них выскакивают генералы, дамы. Час одиннадцатый утра. В толпе, как водится, толки.
— В нутро-то не пущают? — спрашивает чуйка, ни к кому особенно не обращаясь.
— Господ пущают, да и то которые ежели почище, — отвечает столяр с пилой на плече. — Уж хоть бы поскорее узнать, что тут ждут, да идти своей дорогой. Шутка — в семь часов вышел с Охты и вот до сих пор тут стою. Нас тоже работа ждет.
— А коли работа ждет, то ты иди.
— Да обидно идти-то, ничего не видавши. Кто говорит, наших раненых привезут, кто говорит — пленных турок. Разно толкуют. Ужо на Охте спросят: что видел? И вдруг ничего не видел. Турок бы любопытно было посмотреть.
— Ничего нет любопытного. Такие же люди, как и мы, только в халатах и с трубкой, а на голове чалма, — откликается кучер в поддевке.
— А ты их нешто видел? — спрашивает сибирка с клинистой бородкой.
— Я-то? Да на табачных лавочках. Сколько их там на вывесках написано — страсть!
— Так это не настоящие турки. Настоящие во всем своем зверстве бывают. Лица красные, волоса дыбом и серьга в носу. Настоящих на вывесках писать не дозволят.
— Это еще отчего?
— Лошади пугаться будут. Опять же дети… С махоньким ребеночком завсегда родимчик может сделаться, ну и беременные женщины… тем нехорошо смотреть.
— Арапов же с цигаркой пишут.
— Турок страшнее арапов. У арапа только лицо черное, ну, а наши лошади чрез трубочистов к ним приучены.
— Эх, грех какой! Идти надо, а идти обидно. Даве уж и то десять часов пробило; а я к десяти часам на работу обещался. Воск наводить на мебель надо, — продолжает столяр.
— Ты от себя или от хозяина? — спрашивает его жирный купец в дутых сапогах, в стеганом пальто и в Циммермане и важно поглаживает при этом рыжую бороду.
— В том-то и дело, что от себя. Прогулу много будет. А то плевать бы мне на хозяина, «дескать, на перевозе задержали», да и шабаш. Генеральшу Трифонову слыхали? Так вот у ней кой-что подклеить надо, кой-что перетереть. Сами знаете, с перевозкой на дачу да с дачи долго ли расхлябаться. Вы, господин купец, не известны, кого тут ждут?
— Турецкую эвакуацию дожидают, — отвечает купец. — Ее раненую в плен взяли и теперь сюда везут.
— Как вы сказали? — переспрашивает столяр.
— Эвакуацию.
— Это что же такое будет?
— А баши-бузуцкой поп, начальник всех турецких зверств, — рассказывает купец.
— А отчего у него имя женское?
— У них уж закон такой, чтоб женские имена, все одно, как папа римская. И жену его Дели-баш, поймали. Тоже сюда везут.
— Казнить будут?
— Нет, надо полагать, в Калугу пошлют. Спервоначалу повозят по Петербургу, чтоб народу показать, а потом и пошлют. Их всех в Калугу посылают. Там и Шамиль жил.
— Молодая эта Дели-баба-то?
— Да, говорят, женщина в самом соку. В штанах ходит и трубку сосет.
— А лицо замарано?
— Нет, только кисеей закрыто. В Москве ее открывали на станции. Купцы именитые просили, так для них. Долго они на нее смотрели. Шампанским, говорят, поили. Ничего, пьет.
— Как шампанским? Да ведь им вино запрещено, по ихней вере мухоеданской?
— Это только мужчинам запрещено, а женщинам сколько влезет. Греки тут были, так разговаривали с ней по-ихнему.
— Позволяют говорить-то с ней?
— Позволяют, только чтоб пальцем не трогать.
— Сам-то ревнует, поди?
— Где ревновать, коли изранен весь. У него пятки пробиты. Нарочно в такое место стреляли, чтобы не убить, а только чтобы не убежал.
— Послушайте, купец, — вмешивается в разговор кучер. — Да, говорят, что не турок привезут, а наших раненых. Сейчас городовой сказывал.
— Может, и наших раненых, а только с ними и эвакуация эта едет. Об этом даже депеша пришла.
— Говорят, угощать раненых-то будут. Там вон у вокзала две дамы с конфектами приехали, — рассказывает денщик в офицерской фуражке.
— Это для турок. Теперича у дам мода такая вышла, чтобы этих турок конфектами кормить. В Москве им по целой коробке в рты запихивали! Ведь у них пасть, что у волка. Большую репу запихать можно.
— Кажись, не модель бы турок-то конфектами кормить. Они нашим эдакие зверства, а мы им угощение.
— Да ведь бабы это. Что же ты с бабами поделаешь? Для них закон не писан. Как бы настоящие люди были, ну тогда дело другое. А с бабы что ты возьмешь? По шляпке ей накласть — она к тому от мужа привыкла, ну и выходит так, чтобы греху не было, так лучше пренебречь.
— Все-таки лучше бы это угощение нашим раненым, — продолжает денщик.
— Нашим раненым! — передразнивает купец. — Сказал тоже! Нешто наш солдат русский станет конфекты есть? Вот водочки с килечкой на закуску, это его дело.
— Ну, сами не ели, так ребятишкам передали бы! Есть ведь между ними и женатые. А женскому сословию к туркам ласку в себе содержать все-таки не модель.
— Да брось ты! Сказано, что у бабы волос долог, а ум короток, ну и шабаш! — заканчивает купец.
Раздается свисток локомотива.
— Вишь, как жалобно свистит-то! Словно чувствует, что раненых везет! — восклицает чуйка.
— Эх, — вздыхает какой-то пьяненький в ситцевой рубахе, в опорках на босу ногу и в картузе с надорванным козырьком. — Эх, я бы, кажись, теперича на какую угодно рану пошел, только бы меня чтобы с почетом провезли и во всех заведениях угощение даром.
— Ах ты, корыстник, корыстник! — упрекает его полотер со щеткой и ведром мастики. — Тут за веру люди себе подвержение мук имеют, а ты что? Тогда в палачи иди. Палачу тоже везде даровое угощение, и посуду еще после тебя бить будут, из которой ты выпьешь или съешь.
Надорванный козырек подбоченивается.
— Зачем такая низкость чувств об нас? — спрашивает он. — Я просто раненым хочу быть и завсегда могу состоять.
— А затем, что ты не дело толкуешь. Иди лучше проспись.
— Проспись! А зачем даве купец четвертную на груди своей пронес, — ломается пьяный. — Конечно, для раненых. Ну, может статься, и нам какой ни на есть стаканчик взаместо раненых перепадет. Мы тоже сами ярославские, знаем.
— Везут! — восклицает кучер.
— Где, где, голубчик? — спрашивает баба.
— А вон мебель чью-то везут.
— Фу ты, шутник, а я думала и в самом деле! И зачем обманываешь-то? Жалости в тебе нет. Ведь через это они икать будут. Уж и без того у них раны-то, поди, ноют, а тут еще икота.
— Надо полагать, действительно, привезли, — замечает купец. — Вон полицейские забегали на подъезде, вон и повар куда-то побежал. Надо полагать, не хватило чего-нибудь, так в мелочную лавку.
— А в пушки палить не будут? — спрашивает полотер.
— Сто один выстрел.
— Зачем же один-то?
— А чтобы нечетное и кривое число. Почету больше. Бывает и девяносто девять с половиной. Половину ружьем достреливают.
— Везут, братцы, везут!
На площади, действительно, показывается кортеж экипажей с ранеными.