Из прошлого (Ивченко)
Текст содержит фрагменты на иностранных языках. |
Текст содержит цитаты, источник которых не указан. |
Из прошлого : Отрывки из воспоминаний |
Источник: Ивченко В. Я. Все цвета радуги. — СПб.: Типография А. С. Суворина, 1904. — С. 167. |
Вступление в школу
правитьТолпа юношей в военных мундирах кричала, обступив нас, нескольких новичков:
— А! Звери, звери! Привели зверей! Диких!
Я невольно обернулся и подбежал даже к окну, думая, что ведут каких-то зверей по улице.
Сзади меня раздался неистовый хохот.
— Вот зверь-то! Совсем дикий, сугубый!
Я вновь обернулся, но уже от окна, и увидел сзади себя группу юнкеров; они смеялись во всю глотку и указывали друг другу прямо на меня.
Теперь я понял — и удивляюсь, как не понял этого раньше, — что «диким зверем» был именно я и ещё десятка два молодых людей, поступивших со мною в училище. Я, конечно, и раньше слышал, что тех, кого в других учебных заведениях называют «новичками», у нас величают «зверьми» и «дикими», но, несмотря на всю мою подготовленность, возглас этот показался мне таким неожиданным, таким необыкновенным, что я кинулся к окну… смотреть зверей. Я покраснел. Но меня уже обступили.
— Зверь, вы откуда?
— То есть как это «откуда»? — переспросил я, невольно конфузясь.
— Ну, из каких дебрей сюда забежали?
— Я не из дебрей, я из гимназии.
— У-у! Сугубый! Тоже ещё рассуждает!..
И вдруг все они затянули хором:
Пора начать нам Звериаду.
Здорово, звери, всей толпой!
Бессмысленных баранов стадо,
Подтянет вас корнет лихой.
Затем следовал припев:
Звери, авары,
Скифы, сарматы!
Я слушал с изумлением.
Вдруг кто-то вновь крикнул:
— Зверь!
И так как я не отзывался, то этот маленький, коренастый и курчавый как араб юнкер продолжал:
— Зверь, вам говорят! — и дёрнул меня за рукав.
— Что вам от меня угодно?
— Не рычать! Эге, да он совсем, как видно, дикий… Вас спрашивают — вы откуда? Откуда вы, зверь?
— Из гимназии, я уже сказал вам.
— Почему вы к нам поступили?
— Так, просто поступил… Брат мой здесь кончил курс… Ну, и я тоже… — бормотал я в смущении.
— Брат?.. А как ваша фамилия, зверь?
Я молчал.
— Как ваша фамилия, зверь? — закричал всё тот же «араб» над самым моим ухом.
Я сказал.
— А-а! — заголосили все юнкера разом. — Так вы брат того Долинова, что так хорошо рисовал?
— Того самого.
— Где же он теперь?
— В уланском полку.
— А вы умеете рисовать?
— Немножко умею.
Мало-помалу разговор завязался, а затем меня оставили в покое; только «араб» на прощанье сказал мне:
— А вы всё-таки, зверь, не огрызайтесь в другой раз.
Меня в глубине души оскорбляло это название. Кровь приливала к голове, и я начинал ненавидеть эту толпу.
— Ваша фамилия, зверь? — приставала уже толпа к другому новичку, в другом конце дортуара; новичок этот, с миловидным, женоподобным лицом, без признаков усов, краснел и ёжился около своей кровати, как-то совершенно по-женски.
— Карпинский, — робко ответил он.
— Какой там Карпинский!..
— А вы не девица? — приставал другой.
У юноши показались на глазах слёзы.
Вокруг раздавались крики; но в это время нас всех оглушили призывные звуки сигнальной трубы. Мы, новички или «звери», заметались, не понимая, что именно означают эти звуки.
— Звери, не беситься! Смирно, звери! У-у-у! Сугубые вандалы!!
Между тем, все посыпались из дортуаров врозь. Я стоял и не знал, куда идти и зачем идти. Вдруг вошёл в комнату юнкер невысокого роста, с золотой нашивкой на погонах. Он оглядел меня и, хотя сдержанно, но довольно строго, проговорил:
— Что же вы не идёте?
— Куда? — переспросил я.
Он саркастически улыбнулся.
— Ступайте на среднюю площадку.
Это был вахмистр. Я пошёл. Там уже построились все юнкера, и вахмистр, обращаясь к юнкерам старшего курса, сказал:
— Господа корнеты, вы можете разойтись, эта труба для зверей, — прибавил он вполголоса. — Их поведут на телесный смотр.
— А, на… парад! — заголосили корнеты.
— Смирна-а! — раздалась команда.
На площадку вышел щёгольски одетый гусар-офицер, подошёл к нам, новичкам, и, сделав нарочито зверское лицо, проревел диким голосом:
— Асс… спа! — что должно было означать: «Здравствуйте, господа!»
Кто из новичков расшаркался, кто ответил: «Честь имею кланяться», а кто и просто промолчал.
Гусар окончательно освирепел.
— Как!! — заорал он. — Отвечать не умеют? Отвечать не нау… научились! Скандал!.. Князь Зурабов! — обратился он к вахмистру. — Научите этих… этих… — он не мог тотчас подыскать нужного выражения; но я чувствовал, что ему тоже хотелось сказать «зверей» или «вандалов»: его положение офицера, очевидно, мешало ему сделать это, — этих господ, — наконец, выговорил он. — Сегодня же и немедленно.
— Слушаю, господин штаб-ротмистр! — ответил вытянувшийся в струнку вахмистр.
— На-пра-во! Шагом марш!
Новички, кто как умел, повернулись и пошли в лазарет.
Там уже был командир, доктор — высокий старик с вензелями на погонах, дежурные офицеры, фельдшер. Посреди комнаты стоял стол, покрытый сукном; против стола десятичные весы. Каждого из нас раздевали, ставили на весы, осматривали, шептались и делали в списке отметки. Я был смущён. К тому же «корнеты», как называли себя юнкера старшего курса, стояли тут же и делали почти громко, мало стеснясь командира и офицеров, замечания относительно каждого из нас…
Ночь
правитьОпять резкие звуки трубы; резкие, но на этот раз приятные… Приятные потому, что возвещают покой, отдохновение. Вечерний чай — жидкий и несладкий, с получерствой французской булкой — отпит, и тяжёлый, томительный и гнетущий для нас, новичков-зверей, день окончен.
Теперь можно идти спать. Скоро 9 часов вечера.
С каким облегчением вздохнул я! Все вышли из-за стола и врассыпную отправились в зал, узкий, длинный и холодный, в котором юнкера прогуливались, составляли группы, разговаривая друг с другом: «корнеты» независимо и без стеснения, громко хохоча и жестикулируя; «звери» — робко и тихо, где-нибудь прижавшись в углу, спрашивая и знакомясь («снюхиваясь», по выражению корнетов) друг с другом. Некоторые из новичков принимали какого-нибудь другого новичка за юнкера старшего курса или наоборот — юнкера старшего курса — за «зверя». Вследствие этого происходили иногда забавные qui-pro-quo[1].
— Послушайте, — робко обращался маленький юнкер заискивающим голосом к другому, — позвольте спросить, теперь что будут… молитву читать?..
При первых звуках вопрошающего голоса, тот, к кому обращались, вздрагивал, но, увидя робкий взгляд собеседника, ободрялся и, понимая, что его принимают за «корнета», самодовольно хорохорился.
— Видите ли, — мямлил он, не желая сразу открывать своего звания, — как вам сказать… вероятно, теперь…
Но вопрошающий уже по одному тому, что его не обрывают и не ругают, а удостаивают ответом, видел, что это не «корнет», а такой же обыкновенный смертный как и он.
— А! Да и вы… только что поступивший?
— Видите ли… положим, да… тоже, но я из приготовительного пансиона к нашему училищу.
Этот пансион был учреждён при училище, имел с ним в форме и в традициях много общего, а потому воспитанники его пользовались при поступлении лучшим обращением со стороны старшекурсников.
Но вот, в другом углу, высокий молодой человек, приняв «корнета» за своего, фамильярно обращается к нему:
— Когда-то мы с вами будем корнетами? — вздыхает он. — Ох, нескоро ещё…
— Что-о-о-с? — рычит на него мгновенно осатаневший корнет. — Зверь!! Сугубый! Дикий! Да как вы осмеливаетесь вашу пасть разевать?!
— Станови-и-сь! — раздаётся вдруг команда вахмистра.
Всё моментально стихает, все бегут, становятся «по ранжиру», то есть по расту, согласно тому, как их расставили раз навсегда, утром накануне, и приказали становиться таким образом всегда на перекличку. И счастлив тот новичок, который попадал между двумя своими же новичками, и сколько мук претерпевал тот, кто попадал между корнетами!
— Смирна-а! — кричал вахмистр и принимался читать наряд, то есть имена назначаемых на следующий день дежурных и дневальных юнкеров; затем начиналась перекличка.
— Абрамов, Адуев, Богуславский, Вент! — выкрикивал он по алфавиту, и каждый отвечал громко: «Я!», или кто-либо кричал: «В отпуску. В лазарете. Не прибыл!»
За последней фамилией на последнюю букву раздавалась команда:
— На-пра-во!
Все повёртывались к образу, и юнкера стройно хором пели молитву. Потом ещё несколько команд, и, наконец, все строем шли в спальни, кто спать, кто отправлялся на «вечернюю перевязку» в лазарет, кто шёл в аудиторию со своей свечкой заниматься или читать. Что касается меня, я отправился спать, усталый физически и нравственно разбитый.
В нескольких газовых лампах огни были уже приспущены, и постели в громадном дортуаре приготовлены. Полумрак приятно и успокоительно действовал на возбуждённые за день нервы.
Но нет, не суждено было мне уснуть!
Не успел я улечься, как начались «обходы». Сперва прошёл дневальный, потом дежурный, потом офицер. Обход офицера как-то особенно действовал на нервы: впереди, в каске, во всеоружии шёл офицер, тот самый свирепый гусар, о котором я уже упоминал; сзади, в касках же, два дневальных и дежурный, с ними вахмистр, за ними целая ватага служителей. Всё это шествие, при опущенных газовых рожках, имело какой-то таинственный вид.
Вдруг офицер остановился около моей «койки».
— Это что такое? Кто здесь спит? — неистово закричал он.
«Господи! — подумал я, притворяясь глубоко заснувшим. — Ну, что этому ещё надо? И когда они, наконец, оставят меня в покое?»
— Беспорядок! — неистовствовал гусар. — Дежурный! Кто здесь спит?
Тот нагнулся над моей койкой и прочитал надпись на доске.
— Это вандал, господин штаб-ротмистр.
— А!.. Разбудить и велеть сложить в порядке платье.
Он ушёл. По удалявшимся звукам шагов я услышал, что он, окончив обход, ушёл, наконец, совсем в дежурную комнату.
Вдруг свет озарил спальню… Рожки были мгновенно подняты, и газ резал глаза.
— Вандалы, вставать! — кричал дежурный юнкер.
— Господи! Что случилось?
Перепуганные вскакивали вандалы с ошалевшими лицами.
— Вставать!
Мы все вскочили, босые, дрожащие, заспанные.
— Складывать бельё и вещи в порядке.
— Как, в порядке? Кажется, они в порядке лежат.
— Молчать, не рассуждать, зверрри! Сорочку в круг! Носки треугольником!!
Наконец, достаточно поиздевавшись над нами, все они удалились.
Но не успел я вновь задремать, как звуки хора из нескольких мужских голосов коснулись моего слуха.
Хор пел:
Прощайте вы, учителя,
Предметы общей нашей скуки:
Уж не заставите вы нас
Приняться снова за науки!
Прощайте иксы, плюсы, зеты,
Научных формул миллион,
Прощайте траверсы, барбеты
И прочей дребедени сонм.
Из коридора нёсся совсем иной мотив, иная песня:
Без сюртука, в одной рубахе,
Шинель одета в рукава,
В фуражке тёплой и на вате, —
Чтоб не болела голова, —
Сидя на тройке, полупьяный, —
Я буду вспоминать о вас,
И по щеке моей румяной
Слеза скатится каждый раз.
Я пью и с радости, и с горя,
Забыв весь мир, забыв себя…
Дремота проходила, и заунывный мотив последней песни стоял в моих ушах ещё долго после того, как он замолк. Это пели корнеты, почему-либо не ушедшие в отпуск, в нашем общем клубе-курилке и в том месте, куда вообще все пешком ходят. Этот кабинет был любимым местом сборищ… Певцам не хотелось ни читать, ни заниматься, а в отпуск они не шли: кто был «без отпуска», кому просто некуда было идти, и вот они развлекались пением. Наконец, и оно смолкло. Я вновь пытался задремать и только что начал успевать в этом, как над самым ухом раздалось пение:
И будешь ты царицей ми-и-ира!..
Это возвращались юнкера, отпущенные до «поздних часов», очевидно, из театра, под живым впечатлением оперы «Демон».
На воздушном океане
Без руля и без ветрил
Тихо плавают в тумане
Хоры стройные светил… —
пел тот же голос, и очень хорошо.
В другом конце, хотя полушёпотом, но всё-таки довольно громко, один юнкер рассказывал другому:
— Берта, очевидно, сегодня ждала кого-то; представь себе, она при моём входе как-то смутилась и всё чего-то металась… Я у неё допытывался и так, и сяк. Нет! — Ничего не добьёшься.
— Что ни говори, — слышалось в другом углу, — а никогда я не сравню шампанского, которое нам подали у Донона… Знаешь ли, совсем другой вкус.
— Хотя она говорила, — продолжал свой рассказ о Берте прежний голос, — что сегодня нездорова…
— Нет, отчего же, — шла снова речь о шампанском, — я не нахожу, чтобы у Медведя Pommery-Sec[2] было хуже.
— Ну, что ты? Я ещё прошлый раз заметил…
Клянусь я первым днём творенья,
Клянусь его последним днём!..
— выводил впечатлительный посетитель оперы.
— Чего вы, Ишимов, орёте? — закричал ему один из знатоков шампанского.
— А что?
— Идите лучше я вам расскажу, как Стефани сегодня пела, — мы с князем ужинали в отдельном кабинете у татар, — вскользь вставил он, — она пела: «Пей шампанское вино!»[3] Это прелесть! Невозможно хорошо… Сколько огня, силы, чувства! Что «Демон?» Ничего в нём хорошего…
— Ну, что вы понимаете в музыке? А эта фраза: «Не плачь дитя, не плачь напрасно»…
— Что ж в ней хорошего?
— Ну, если не понимаете, так не о чём и говорить… Речитатив, а ведь как музыкально!
Затем возвратились из аудитории юнкера, занимавшиеся лекциями. Тут уже разговор был другой.
— Хоть ты тресни, не понимаю одной фразы о траектории полёта снаряда. Что за чертовщина?
— Эх, вздор! Я, брат, эту фразу вызубрил да так и ответил на репетиции, а при этом сделал самую глубокомысленную и понимающую физиономию: ничего, сошло!
— Вот ещё эта проклятая реставрация или революция, — чёрт её знает, — ничего не помню, а завтра «сдавать» надо Николаю Николаевичу. Ну, ничего, причешусь получше, надушусь, прифранчусь, сойдёт!.. Он ведь это любит.
— У Николая Николаевича сойдёт, пожалуй, а вот меня так смущает наш батя.
— Ну, нашёл кого бояться!
— Да, будешь бояться. Он меня преследует ещё со вступительного экзамена.
— Воображение!
— Нисколько не воображение.
— Да за что же?
— А вот за что: экзаменовал он меня из Священной Истории. «Расскажите, — говорит, — что вы знаете об Авессаломе». — «Авессалом,— говорю, — находился… в незаконной связи с своей сестрой; однажды»… — «Нет, — говорит, — это уж лучше оставьте… Расскажите-ка лучше про Иосифа, проданного братьями»… — «Иосиф, — говорю, — был продан в Египет и находился в связи с женою Пентефрия»… — Разозлился. «Вы, — говорит, — из Священной Истории одни скандалы только знаете. Садитесь». Влепил единицу. Насилу дали переэкзаменовку. С тех пор преследует…
И эти, наконец, улеглись.
Теперь возвращались из дежурной комнаты юнкера, бывшие у офицера «в гостях». Чтобы ему не скучно было сидеть ночью одному в комнате, офицер приглашал нескольких «корнетов» к себе, поил их чаем и болтал с ними чуть не до рассвета.
Был уже пятый час утра, когда в дортуар ворвались целой ватагой служители — брать в чистку сапоги и платье; затем трубачи — чистить амуницию и медные вещи; затем истопники — топить печи, наливать воду в умывальники. Затем всё смолкло, и я уснул. Но — увы! — было уже поздно, или, лучше сказать, слишком рано; мне показалось, что я спал не больше часа, когда раздался резкий звук трубы — вставать. Тревожная ночь, от которой я ждал успокоения и сна, прошла, и начинался не менее, а ещё более тревожный день.
На лекциях
правитьСнова труба, и вслед затем крики:
— Вставать, не валяться!
Снова «обход»; дежурный юнкер идёт и тычет своей шашкой в спящие тела «вандалов», приговаривая:
— Вставать, не валяться, звери!
Мы встаём после беспокойно проведённой ночи с красными глазами, с заспанными лицами.
В «умывальне» просторно, потому что юнкера старшего курса встают поздно, перед первой лекцией, позволяя себе валяться на койках и не внимая усовещеваниям даже офицера.
После умывания опять следует тот же жидкий чай, после которого лекции.
О лекциях на младшем курсе говорить не стоит: «вандалы», забитые и запуганные, сидят в аудитории чинно и благородно, жадно внимая новым наукам, о которых в гимназии ходили лишь неопределённые слухи.
Преподаватели читают лекции; «вандалы» слушают их; кто записывает в тетрадь, кто дремлет, но всё это спокойно и прилично. Вся разница между этой лекцией и гимназическим уроком состоит в том, что лектор не задаёт уроков и никого не спрашивает, а, отчитав, уходит из класса, уступая место другому.
Иное дело на старшем курсе. «Вандалы» из «зверей» превратились в «корнетов». За лето отдохнули, в лагерях приобрели много военного апломба, а за время отпуска успели отвыкнуть от позорного прозвища «зверя» и достаточно привыкнуть к почётному званию «корнета». Они уже относятся свысока к лекциям, чуть ли не видя в них нарушение своих прав. Сначала исподволь, потом всё более осмеливаясь, пробуют они «изводить» новых «зверей», а потом и самих преподавателей.
Особенным нападкам подвергаются статские преподаватели и некоторые из наиболее скромных военных. Есть, впрочем, и любимые преподаватели; но, конечно, более нелюбимых, и этим сильно достаётся.
Чуть ли не самым нелюбимым был у нас преподаватель русской словесности, который однажды, войдя в аудиторию после нового года, «позволил себе» поздравить юнкеров.
С тех пор они не давали ему прохода и, при появлений его на лекции, хором кричали до самого окончания учебного года:
— С новым годом! С новым годом!
Он конфузился и пытался протестовать.
— Господа, господа! — укоризненно говорил он.
— Господин, господин! — хором отвечали ему.
— Ведь пора же заняться делом, — продолжал он, — время идёт, а вы…
— Время идёт, время идёт! — вторили ему.
Это называлось «изводить» преподавателя: тогда ещё не знали слова «обструкция».
Он пожимал плечами и начинал свою лекцию, стараясь перекричать вопивших корнетов, и, понятно, в конце концов, стал относиться к исполнению своих обязанностей как к чему-то в высшей степени неприятному и тяжёлому. Когда, наконец, юнкерам надоело поздравлять его с новым годом, то они выдумали новую «изводку» и кричали при его входе в аудиторию:
— С новым… фраком!
Один из преподавателей, военный инженер-полковник, в очках, солидного вида, никогда не смотревший по сторонам и, по-видимому, не замечавший даже юнкеров, которым читал свой предмет, имел обыкновение, входя в класс, тотчас же, чуть не из дверей, ни с кем не здороваясь, ничего не видя, начинать лекцию. Всегда сосредоточенный, с насупленными бровями и глядя вперёд через очки, читал он ровным голосом свой предмет.
Однажды, только что он вошёл и начал ещё из дверей: «Что касается курса так называемой долговременной фортификации»… — встаёт юнкер с котлообразной головой, получивший у нас прозвище «головы Руслана», общий потешник и забавник всего курса, и говорит:
— Позвольте предложить частный вопрос?
Преподаватель прерывает свою фразу на полуслове и, как бы не отдавая себе отчёта, что именно могло помешать ему, — недоумевающе спрашивает:
— Что вы изволите говорить?
— Позвольте предложить частный вопрос?
Полковник вновь задумывается.
— Если это вопрос основательный и насущный — извольте…
— Основательный и насущный.
— Выйдите на середину и предложите.
Юнкер мерным шагом идёт к доске, вытягивается в струнку, и по военному, поворотив одну только голову к преподавателю, выпаливает как из пушки:
— Будет ли война с Германией?
Преподаватель, не изменяя ни на минуту своего тона, отвечает:
— На вопрос не последует ответа.
— Почему?
— Потому что он не идёт к делу.
— Вопрос основательный и насущный, — возражает полковнику юнкер.
— Садитесь! Что касается курса так называемой долговременной фортификации…
И прерванная лекция продолжается своим порядком.
Но юнкер не унимается: в конце лекции он вновь поднимается со своего места и вновь прерывает преподавателя.
— Позвольте предложить другой частный вопрос?
Нисколько не повышая тона, полковник отвечает ему:
— Предложите после лекции.
— Я хотел бы теперь.
— Теперь нельзя.
— Я хотел только спросить, — не унимается юнкер, — почему инженеры не носят шпор?
Дребезжащий электрический звонок прерывает эту сцену.
С преподавателем артиллерии, которого за его короткую и круглую фигурку прозвали «мортиркой», проделывали другие штуки. Он требовал от юнкеров записывания своих лекций, чтобы на репетициях, по отделам его предмета, ответы были все одинаковы и согласны с его лекциями.
Юнкера не любили этого обязательного записывания, и та же «голова Руслана» после нескольких слов, продиктованных «мортиркой», обыкновенно, вставал и говорил:
— Меня давно мучает один вопрос, господин полковник.
— Что же вас именно мучает, господин? — передразнивал его тот.
— Я не понимаю одной фразы из вашей лекции.
— Какой же это фразы, господин?
— Что значит: «вес, приходящийся на единицу площади поперечного сечения снаряда?»
— У, господин, господин, какой же вы непонятливый. Пожалуйте к доске-с.
«Мортирка» начинал рисовать, объяснял, топал ногами, чертил, но юнкер превращался в истукана и делал вид, что ровно ничего не понимает.
— Вот поперечное сечение снаряда. Неужто и этого не понимаете, господин? — кипятился «мортирка».
— И этого не понимаю.
— Как же вы в таком случае сюда попали?
— Через двери, господин полковник.
— Не столь остроумно, сколь глупо, господин, а потому извольте садиться.
Большая часть лекции проходила в подобных разговорах.
С законоучителем, который преподавал чуть не с основания училища, проделывались и не такие ещё штуки. Это был ветхий старец, беззубый, но с тёмными ещё и живыми глазами.
Он неизменно начинал свою лекцию со слов:
— Святый апостол Павел говорит… да, да, говорит… — и силился при этом припомнить, что именно говорит святой апостол Павел.
Взор батюшки устремлялся к небу, или, вернее, к потолку, и он имел вид, будто молится.
При его входе, конечно, неизменно кричали:
— Святый апостол Павел говорит… Святый апостол Павел говорит…
Старик вслушивался и, разобрав, в чём дело, с блаженной улыбкой, причмокивая губами, повторял:
— Да, да, говорит, говорит…
На его лекциях никто, конечно, не занимался предметом: кто курил, кто рисовал, кто играл в карты или читал какой-нибудь французский роман; другие разговаривали, совершенно не стесняясь его присутствием, громко и оживлённо. Его аудитория походила на гостиную, в которой собрались гости, чтобы весело провести время.
Но иногда и ему приходило в голову обращаться с вопросами к юнкерам. Рассказав однажды какой-то эпизод из истории церкви, которого, конечно, никто не слыхал, он подошёл к одному юнкеру и спросил его:
— Почему сие так?
Тот опешил.
— Что именно, батюшка?
— Почему сие так? спрашиваю…
Юнкера осенила мысль.
— Святый апостол Павел, — быстро затараторил он, — святый апостол Павел говорит по сему случаю…
Блаженная улыбка осенила лицо старика.
— Да, да, именно никто, как святый апостол Павел говорит…
И лекция потекла обычным своим порядком.
Самыми ненавистными лекциями для юнкеров были ситуационное черчение и химия.
«Ситуация» не нравилась потому, что требовала, во всяком случае, механического труда, от которого нельзя было никаким способом избавиться, так как после класса от юнкеров отбирались листки, на которых должно же было быть что-нибудь изображено.
Химия называлась «вонючей наукой» и даже превратилась в ругательное слово.
— Эх вы… «химик»!
Незадолго перед выпуском юнкера с торжеством начинали говорить:
— В жизни никаких химий!
Даже было сложено стихотворение:
В неделю два раза,
В химическом классе
Добытие газа
Бывает у нас.
Преподлая это наука…
Преподавателя называли не иначе как «сероводородом».
— Ну, идёт наш сероводород!
Механику тоже не особенно долюбливали. Все эти движения вокруг материальной точки, произведения из скорости на массу — всё это перепутывалось в юнкерских головах, занятых совсем иными мыслями, и для них это было нечто совершенно недоступное. Поразительно то, что всё-таки проходили полный курс механики, сдавали благополучно репетиции и экзамены, но мало кто в действительности понимал и отдавал себе отчёт в том, что говорил, или в том, что выводил.
К статистике относились равнодушно, так же, как и к законоведению и администрации. Статистикой некоторые даже увлекались и в серьёзные минуты разговаривали даже о законе народонаселения, что отнюдь не считалось позорным, тогда как засмеяли бы всякого, кто вздумал бы говорить о «правой и левой глюкозе».
Точно также можно было иногда услышать и кое-что из области законоведения, о злой воле, о границах преступности и тому подобное. Любимым предметом мнивших себя прирождёнными кавалеристами была, конечно, «иппология». Большинство юнкеров с наслаждением занималось, записывало и увлекалось этой наукой, которая, действительно, и преподавалась толково, и обставлена была хорошо. Масса таблиц, моделей, рисунков, препаратов наполняла класс иппологии.
Некоторые из преподавателей были общие с военными академиями, некоторые с другими училищами, некоторые даже с женскими институтами. Таковым был учитель истории, гладко выбритый, надушенный, в блестящей белой рубашке, во фраке с иголочки. Он ужасно любил, когда юнкера приходили ему «сдавать репетиции» столь же изящно одетыми как он сам, и надушенными. Если хотели, чтобы он не придирался, то заранее пульверизировали духами аудиторию и одевались в новые вицмундиры. Ходили слухи, что он покорял в аристократическом институте сердца девиц и приобрёл особую манеру говорить, слабо улыбаясь, скандируя слова и закатывая глаза кверху. От его напомаженных в стрелку усов, ото всей его фигуры несло духами.
Но и его иногда юнкера выводили из себя.
— Ваш ответ, — мягко, но иронически говорил он, — похож на мелочную лавочку — в нём всего понемножку, но на пятачок. Я вам не могу поставить удовлетворительной отметки. Вы меня извините.
Лекции продолжались, обыкновенно, до двенадцати часов, после чего шли завтракать, а потом на строевые занятия. Вечером бывали иногда репетиции по отделам пройденных наук и лекции по иностранным языкам: французскому и немецкому. Те, кто свободно говорил на этих языках, освобождались от посещения вечерних занятий. Таковых было порядочно. Нужно сказать, что юнкера выработали себе особый взгляд на науки. Они смотрели на себя как на людей, готовящихся выйти в дорогие полки гвардии, блистать в обществе и кутить. Лекции же были, поэтому, каким-то хотя и неизбежным, но крупным и необъяснимым недоразумением; поэтому, они смотрели на лекции как на необходимое зло и, так сказать, «терпели» их. По-видимому, и некоторые преподаватели заразились их взглядом, потому что нередко можно было услышать от них такую фразу:
— Я вам ставлю «удовлетворительно», но прошу иметь ввиду, что в другом училище, в котором я читаю, я бы ни за что этого не сделал. Ну, вам другое дело: вы — гвардейцы…
В лазарете
правитьЛазарет был любимым местопребыванием юнкеров с «ленцой».
Ежедневно имевших нужду к доктору собирали на верхней площадке и вели в лазарет для осмотра.
Осматривал младший врач, не любивший потакать юнкерам.
— У меня лихорадка, — заявляет, например, юнкер.
— Термометр! — кричит врач фельдшеру, и тот, смерив температуру, заявляет:
— Тридцать шесть…
— Ну, у вас мой друг febris pritvoralis[4] не больше, но так как вы обратились за помощью, я вам должен её оказать. Дайте им oleum ricini[5] без капсул… У вас что? — обращается он к другому, но тот, уже напуганный предыдущим примером, заявляет лишь о насморке и просит «увольнения от воздуха».
Этот термин обозначал, что юнкер не может ходить в манеж, на учение, вообще выходить на воздух, но остальную службу, в стенах училищного здания, нести может.
Зато, когда осматривал старший врач, высокий худой старик в генеральском чине, с вензелями на погонах, то дело шло как по маслу.
— Вы что? — спрашивал генерал.
— Я прошу, ваше превосходительство, уволить меня от воздуха.
— Ме-ме… от воздуха? Но почему?
— У меня бронхит.
— А… это очень серьёзно… нельзя запускать такие болезни… ме… на неделю уволить от воздуха.
Младший врач только молча пожимал плечами и покорно записывал в журнал предписание старшего врача.
Мнимые больные облекались в халаты, ложились на койки и принимались за чтение французских романов. Сменные офицеры и эскадронный командир неистовствовали, когда «Ме-ме» увольнял многих юнкеров от верховой езды.
— Вы где были? — спросил меня однажды свирепый гусар. — Отчего долго не являлись на езду?
— Я был уволен от воздуха… нездоров.
Он так зарычал, что я испугался.
— А-а! Вам вреден воздух… ну так поберегите ваше здоровье. Без отпуска! А то ещё, чего доброго, простудитесь.
Дежурные офицеры по вечерам обходили и лазарет. Тот же гусар в дни своего дежурства неистовствовал. Однажды, придя в лазарет, он увидел на полу огромное пятно.
— Служители! — закричал он. — Служители! Это что? — грозно вопросил он, когда все служители сбежались. — Пятно?! Грязь заводить?! Под-те-реть!..
— Это тень от абажура, ваше вскородие, — осмелился заметить старший служитель.
— Не рассуждать! Что? Ещё разговаривать?! Я те покажу! Подтереть!
Гусар величественно удалился, а служители кинулись усердно вытирать тень от абажура…
Больные, которым не была назначена слабая порция, проводили время превесело. Пели, пили, курили, играли в карты, принимали посетителей, вставали поздно, вообще делали, что хотели, а лекарства, прописанные докторами, преспокойно выбрасывали в окно, на задний двор.