Серёжа (Серафимович)

(перенаправлено с «Из жизни Серёжи (Серафимович)»)
Сережа
автор Александр Серафимович
Опубл.: 1903—1904. Источник: az.lib.ru со ссылкой на А. С. Серафимович. Собрание сочинений в семи томах. Том второй. М., ГИХЛ, 1959.

Сережа

править

Щуря заспанные глаза, Сережа подымается, начинает одеваться, потом идет умываться, потом садится пить чай. Мать говорит, что надо повторить слова, но он торопится: можно опоздать на молитву, а остаться за это на час без обеда у Сережи нет ни малейшей охоты. И он торопливо, обжигаясь, допивает чай, поспешно собирает книги, засовывает их в ранец и, вскинув на плечи, идет к двери.

— А галстук… а галстук!.. — кричит мать.

Горничная бежит к нему с галстуком. Он на минуту в раздумье останавливается, держась за ремни ранца на груди, потом торопливо засовывает галстук в карман.

— Там… после надену…-- и выходит во двор.

Яркое весеннее утро слепит его всюду разлитым блеском.

В воздухе стоит особенный, новый для уха после зимней тишины, живой, изменчивый, неуловимый шум, как отголосок пробуждающейся после зимней спячки жизни. Ласточки реют, мелькая белизной брюшка и острыми крылышками, с веселым чиликаньем. Куры, петухи озабоченно роются в сору, оживленно, ни на минуту не прекращая своего веселого куриного, но полного для них значения разговора. Колеблющиеся столбы насекомых мелькают по солнечным местам, и из палисадников доносится легкий аромат расцветающей сирени.

Сережа открывает калитку и выходит на улицу с таким чувством, как будто его жизнь отделена, обособлена от жизни домашних, от жизни всех других людей, от всего окружающего. По улице идут кухарки, хозяйки с отягченными провизией корзинами, идут на службу чиновники с портфелями в руках, с выражением оживления наступающей весны на лицах и еще, как казалось Сереже, с тем выражением, что вот у них есть там какое-то дело, которое им нужно, и они хотят его и идут его делать. Почему же, почему только вот он, Сережа, как будто не на своем месте, как будто делает не то, что нужно…

Сережа завернул за угол и пошел вниз. Улица, с тянувшейся посредине аллеей еще не зацветавших акаций, шла под гору, и отсюда видна была большая часть города. Внизу белели домики, сплошь виднелись крыши вперемежку с зеленью деревьев, оттуда несся шум уличной жизни, и весенняя дымка придавала всему легкий голубоватый колорит.

Воробьи целой кучей возились в пыли посреди улицы, прыгая и без умолку чирикая. Сережа близко подошел, приостановился и сделал: «фф-ррр!..» — но воробьи по-прежнему неугомонно скакали, с легкой насмешкой и задорно поглядывая на него.

Тогда Сережа быстро нагнулся, делая вид, что хватает с земли камень. Ранец скатился со спины, съехал ему на затылок и сбил фуражку. Воробьи разом и с шумом полетели густой кучей и тут же сразу рассыпались по ветвям акаций.

«Ишь, поганцы! как из мешка посыпались». — И Сережа поправил ранец, поднял фуражку, ударил ею несколько раз о колено, оглянулся по сторонам и пошел дальше.

Ему вдруг почему-то сделалось легко и весело и очень захотелось подпрыгнуть козлом или пуститься во весь дух, но ведь он был на улице и шел в гимназию. Он сделал серьезное лицо и пощупал у горла, тут ли галстук. Галстука не было. Сережа вспомнил, что он у него в кармане, и решил надеть сейчас, как войдет.

Со всех сторон шли гимназисты с ранцами на спине, с выражением оживления на лицах. Впереди сквозь акации показалась часть огромного белого здания, и ощущение связанности и сознание, что никуда не денешься, не убежишь, опять овладело Сережей, хотя он по наружности с прежним видом оживления потянул к себе огромную дверь и вбежал по лестнице в раздевальную.

Колокольчик резко звенел на молитву, и Сережа бегом бросился в класс, оставил ранец и пустился вниз по лестнице, прыгая разом через две-три ступени, с риском сломать себе шею.

В большом зале, толкаясь, смеясь, разговаривая, становились в ряды гимназисты, и легкий гул голосов висел над рядами. Вошел директор. Шум мгновенно смолк. Позади директора скромно стали учителя. Директор требовал, чтобы и они являлись вместе с учениками на молитву, и никто не смел ослушаться.

Гимназический регент стукнул камертоном о сустав большого пальца и поднес к уху. Потом, приподняв обе руки, подержал их немного в воздухе, вдруг махнул и после стал слегка помахивать, и гимназисты стали быстро и в то же время отчетливо, разделяя слоги, выговаривать слова молитвы: «Ца-рю не-бес-ный, у-те-ши-те-лю ду-ше и-и-сти-н-ный…» Сотни две голосов наполнили зал.

Кончили молитву, и все разом зашевелились, ряды расстроились, ученики торопливо попрятали подстрочники и слова и стали расходиться с ощущением исполненной обязанности и начинающегося трудового дня.

Все здание ожило, наполнилось смутным гулом голосов, точно кто-то, неизвестно для чего, обеспокоил шмелиный рой, и он, гудя и жужжа, стал разлетаться.

В классе, из окон которого можно было видеть залитую горячим солнцем площадь, Сережа и его сосед по парте — Дронов — гонялись друг за другом вокруг доски, хватаясь за нее руками, отчего она вся тряслась и вот-вот, казалось, готова была опрокинуться. Куски мела летели во все стороны, и от упавшей на пол и захватываемой ногами тряпки подымались клубы пыли.

— Будет, черти!.. вот дураки…

И дежурный, ставивший на кафедру чернила с пером и все поправлявший перед кафедрой стул, повернулся к ним и солидно, с сознанием власти и исполняемого долга, нахмурил брови.

— Ей-богу, запишу.

Те продолжали бегать. Дежурный не вытерпел, кинулся в свою очередь ловить и колотить по загривку нарушителей порядка и тишины в классе. Поднялся шум.

— Из-под доски их! — кричали с парт. — Лови их за ноги!..

— Переверни доску, переверни доску… Доской их… Доской их!.. — раздавались советы.

— Алексей Иванович идет! — точно ветром пронеслось по классу.

Ученики, прыгая через парты и получая пинки и подзатыльники бросились к своим местам с раскрасневшимися лицами и блестевшими оживлением глазами. Дежурный торопливо подбирал разбросанные по полу куски мела и затыкал на место тряпку. Вошел маленького роста, с бледным спокойным лицом, с черной бородкой, в очках, учитель. Он подошел к кафедре, положил журнал и повернулся к иконе. Дежурный бойко и громко прочитал молитву. Учитель повернулся и испытующе поглядел на учеников.

— Кто кричал?

Все примолкли и опустили глаза.

— Я спрашиваю: кто кричал перед уроком?

Молчание.

— Дежурный!

Дежурный поднялся с места.

— Кто кричал?

— Все.

— Значит, и вы?

— Нет.

— Кто же кричал?

Дежурный делает виновато-сердитое лицо, смотрит на бронзовую пуговицу на фраке учителя и выговаривает, словно глотая язык;

— Все.

— Значит, и вы?

— Нет.

— Кто же кричал?

Это становилось тягостным. Дежурный чувствовал, что надо как-нибудь ответить, и стоял потупясь, с раскрасневшимся лицом.

— Ну, так останьтесь после уроков на полчаса.

Дежурный сел на свое место, нагнулся и стал искать что-то в парте, хотя ему ничего там не нужно было…

Сережа сидел на второй парте и прижимал подбородок к груди, — он позабыл перед уроком надеть галстук и теперь старался закрывать шею, чтобы не видел Алексей Иванович. Он испытывал обычное напряжение, ожидая, что его вызовут, и усиливался восстановить в памяти урок, упорно глядя в книгу.

Алексей Иванович некоторое время молча просматривал среди неподвижной, напряженной тишины класса свою записную книжку и наконец вызвал ученика. Все зашевелились с облегчением. У Сережи тоже отлегло от сердца.

Он так же, как и остальные ученики, сидит на парте, неопределенно смотрит перед собой, в книгу или в рот учителю с видом внешнего внимания, а мысли и мечты, совсем посторонние, лениво и беспорядочно тянутся в голове. Он думает о лодке, которую давно мечтал выстроить, о том, что наконец-таки неделя кончается и послезавтра суббота, о том, что к завтраму не надо готовить по математике, так как учитель назначен присяжным заседателем в окружной суд. Потом думает о суде, о преступнике, представляет его себе с зверским лицом, косматыми бровями, потом о разбойниках, и картины темных лесов, глухих ущелий в горах, где Сережа сам скрывается с разбойниками, одна за другой и, по-видимому, без связи, но ярко проходят в голове, совершенно оттесняя сознание действительности.

Внимание Сережи раздваивается: он слышит, что говорится в классе, в то же время воображение рисует самые разнообразные и так далекие от всего окружающего картины.

Фантазия устает работать в одном направлении, и Сережа смотрит на доску, на карты, развешанные по стенам, на Алексея Ивановича, на его бледное лицо и думает: «Отчего он такой бледный? Верно, больной». Сережа продолжает глядеть ему в лицо и старается представить это лицо иным, смеющимся, хохочущим или злобным, кричащим или плачущим, мокрым от слез и не может его себе представить больным, усталым, обедающим или спящим. В воображении стоит все то же холодно-спокойное, неизменное лицо, спокойно-требовательные глаза, неволнующийся голос. Но не только голос, лицо, глаза, — Сережа не может представить себе иной фигуры, иных манер, движений. Он на минуту закрывает глаза, и та же фигура, важная, строгая, в синем застегнутом фраке, стоит отчетливо и упрямо в темноте опущенных век.

— Рогов Сергей, повторите, о чем сейчас говорили.

Сережа подымается и, делая невероятное усилие вызвать в памяти последние слова отвечавшего ученика, повторяет.

— Садитесь.

Сережа садится и некоторое время вслушивается в то, что говорят и делают в классе, но потом снова отдается мечтам.

Впрочем, иногда случается, учитель улавливает его невнимание.

— Вот видите, Рогов, вот не слушаете и ничего не знаете.

— Я знаю урок.

— Этого недостаточно. Недостаточно дома выучить по книжке… Что такое книжка?.. Вы должны внимательно прислушиваться ко всем разъяснениям в классе. Если вы не будете вслушиваться в то, что делается в классе, вы будете чисто механически усваивать знания, а такое усвоение очень непрочно, нет сознательного элемента. Даже если и перейдете в следующий класс, все равно там застрянете.

Учитель говорит долго, вразумительно.

Сережа стоит, потупившись, наваливаясь то на одну, то на другую ногу, чувствуя, как за пятку необыкновенно щекотно кусает блоха. Он давит пятку, удерживает мышцы лица, которые дергаются, и стоит хмурый, с морщинкой между бровями. «Зачем блохи созданы!.. Кому они полезны?»

С улицы, залитой весенним блеском, сквозь раскрытые окна врывается нестройный говор уличной жизни, несется грохот дрожек и экипажей, на подоконнике воркуют голуби, в водосточных трубах гомозятся воробьи, чирикая и мелькая перед окнами.

При заключительных словах: «Я вам поставлю единицу», — Сережа садится на парту.

Его неприятно томит сознание, что у него единица, потом понемногу это сглаживается, он отрывает кусочек бумажки, осторожно под партой пишет: «Митька, сколько?» — и тихонько, не поворачиваясь, показывает за своей спиной сидящему сзади ученику, у которого есть часы. Тот тычет его в спину ручкой два раза: две минуты.

По коридору уже слышно — идет сторож. Звонок. Ученики шумно поднимаются. Алексей Иванович берет журнал и уходит.

На широком гимназическом дворе лениво строились в две длинные шеренги ученики. Офицер, учитель гимнастики, покрикивал:

— Стройтесь, господа, становитесь в ряды… время не ждет.

Приготовишки то и дело, смеясь, балуясь, толкаясь, выбегали из строя и опять сейчас же вскакивали на свои места, поталкивая друг друга растопыренными руками и крича: «Равняйся, равняйся, равняйся!» Семи- и восьмиклассники становились в строй и солидно разговаривали друг с другом.

Сережа стоял среди своих товарищей. У него сосало под ложечкой, крепко хотелось есть.

— Смиррр-но!..

Сережа опустил руки вдоль туловища и стоял, сгорбившись, с выдавшимися на спине лопатками и впалой грудью, и глядел в конец двора. Там подымалась гимнастика своими лестницами, шестами, наклонными досками, трапециями, стояли гимнастические машины: параллели, барьеры, «кобыла» и пр. В дальнем конце нескончаемыми рядами тянулись дрова и росли громадные лопухи. Все это было знакомо до мельчайших подробностей и всегда связывалось с представлением отдыха, когда на малых переменах все выбегали из гимназии и лазали по гимнастике и по дровам, но теперь почему-то производило впечатление чего-то давно надоевшего, намозолившего глаза.

— Выбрасывание рук вперед и назад, раз-два… раз-два…-- зычно командовал офицер.

Сережа, махая по команде руками, приседал на корточки, вытягивая носки. «Если б теперь съесть котлету с булкой!..» И опять слушал команду, по счету мерно наклоняясь, стараясь достать концами пальцев до земли, качая направо и налево головой, и старался припомнить что-то, что он должен был сделать и не сделал, — и никак не мог припомнить. Ему приходило в голову, что он не докончил последней фразы в диктовке, что надо списать у кого-нибудь задачу и что хочется есть, — но все это было не то. Охватывала расслабленность, апатия. «Зачем блоха создана?.. Нет, не то… Ах да — галстук!..»

И Сережа опять стал прижимать подбородок, чтобы не попасться.

— Справа по шести, правое плечо вперед, ша-го-ом… марш!

Ученики, толкаясь, подымая пыль, построились в колонну и стали ходить как попало, не слушая охрипшего от крика офицера, который кричал, чтобы шли в ногу, бодро и расторопно.

— Левой — правой!.. Левой — правой!.. раз!.. левой!.. левой!..

Вышел директор. Все подобрались, подтянулись, и в облаке пыли, которое шло над колонной, слышно было, как дружно и разом стали отбивать шаг. Директор два раза пропустил колонну мимо себя, и при этом учитель шел задом перед колонной, отбивая в такт рукой и резко и строго считая: «Раз-два, раз-два…»

Наконец скомандовали: «Вольно!» Директор ушел. Приготовишки рассыпались по двору, как цыплята. Ученики разбились на группы.

Многие, улучив минуту, шныряли за дрова, доставали табак, делали папиросы и торопливо несколько раз подряд, без передышки, затягивались. Одну и ту же папиросу курили несколько человек по очереди, курили до тех пор, пока она не начинала жечь губы. Едкий табачный дым бил в голову. Над дровами легкой синевой вился дымок.

Сторож усердно звонил, без шапки стоя у дверей здания и махая колокольчиком. Мальчики, выбираясь из-за дров, бежали в класс.

Был пятый урок. Все сидели с равнодушными, усталыми лицами. Ученик, красный от волнения и напряжения, решал у доски задачу, робко постукивая мелом, Учитель молча следил за ходом. Ученики сидели неподвижно: кто, опустив глаза, читал прижатые коленями к парте «Тайны мадридского двора»; кто сосредоточенно долбил перочинным ножичком узкое отверстие в парте, тщательно выбирая крошки дерева, с тем чтобы в конце урока залепить отверстие бумажкой, смоченной чернилами, до следующего дня; иные, уставившись, неподвижно смотрели перед собой ничего не говорящими глазами.

Сережа сидит на своем месте, со скукой глядя в раскрытый задачник. Отяжелевшие веки неодолимо опускаются на глаза, и Сережа, чтобы не дать им окончательно опуститься, то и дело ворочается и поправляется на парте, Нечаянно он задел своего соседа Дронова.

— Ты чего? — шепотом спрашивает тот.

Сережа хочет сказать, что ничего, что он его толкнул нечаянно, и не может: его начинает душить смех, беспричинный, нелепый, бессмысленный и в то же время неудержимый смех. Он беззвучно смеется, сдавливая себе грудь партой, в страхе, что заметит учитель. Дронов с удивлением глядит на Сережу, видит, как лицо его напрягается, краснеет, глаза делаются узкими, брови подымаются, и самого Дронова начинает разбирать смех. Он некоторое время крепится, потом, красный, задыхающийся, стискивает зубами ручку, чтобы не расхохотаться. И они оба, не глядя друг на друга и в то же время видя друг друга боковым взглядом, корчатся от душащего их смеха. Ничего нет смешного, да им вовсе и не хочется смеяться, но они не могут овладеть собой и, красные, с мокрыми от слез глазами, задыхающиеся, подавляют неимоверными усилиями готовый вырваться хохот. Внутри все напряженно бьется, точно смех беспощадно вцепился в них и ни на секунду не отпускает.

— Рогов Сергей, вы чего смеетесь? — раздается среди тишины класса спокойный голос учителя.

Теперь, когда все кончено, смешливость мгновенно прошла, и Сереже стало скучно, тоскливо, стыдно и неприятно. Он подымается с опущенной головой.

— Что вы смеетесь? Что вы нашли смешного?

Но Сережа, при самом искреннем желании, не может ответить.

— После урока ступайте к инспектору.

Снова тишина, тикают карманные часы, поскрипывает мелом у доски ученик, но теперь эта тишина полна томительного, тоскливого и грустного ожидания.

После урока инспектор сделал ему выговор и сказал: «Ступайте и в другой раз ведите себя лучше на уроках». Обрадованный Сережа по забывчивости приподнял голову больше, чем следовало, и инспектор, быстро взглянув на него, проговорил:

— А галстук?

Сережа испуганно прижал подбородок, но было поздно.

— Галстук, я спрашиваю?

Сережа полез в карман и вытащил оттуда кончик галстука.

— Останьтесь на полчаса.

— Мама, зачем это учиться?

Сережа сидит в углу с книгой на коленях. Щеки пылают, из-под ресниц блестят глаза. Он запоем, без перерыва, читает сегодня целый день с самого утра, как только пришел от обедни, после которой из гимназической библиотеки выдавались книги. За обедом подносил ложку ко рту, за чаем пил из стакана, постоянно скашивая глаза на лежащую возле на столе книгу. Стаканы опрокидывались, суп проливался на блузу, жаркое попадало на скатерть, мать сердилась, Сережа умолял не отнимать книги и читал не отрываясь.

Теперь, когда все больше сгущались сумерки, усталые глаза отказывались служить, комната казалась затянутой мутным туманом, и болела все время согнутая шея.

Сережа читал у Майн-Рида о том, как четыре молодых человека плыли в лодке по Гудзоновой реке, как они охотились, встречали различных зверей, птиц, ловили рыбу, попадали в опасные положения, проводили ночи на берегу при свете костра, а кругом стояли леса, подымались скалы, тянулись луга и шумели речные пороги. Сережа все позабыл: гимназию, учителей, уроки, товарищей. Сцены, картины лесной жизни вставали, точно живые, окружали его, заслоняя комнату, где он сидел, всю обстановку. Настоящая, действительная жизнь, как он ее понимал, разворачивалась перед ним.

Но теперь, когда он поднял усталую голову от книги, небольшая комнатка, низкие потолки, стол, стулья — все выступило кругом в вечернем полусумраке и молчаливо стало на свои места. Со двора сквозь раскрытые окна доносились крики и смех детей.

— Мама, зачем учиться?

Мать сидела у окна и штопала пятку Сережина чулка, натянув ее на маленькую высохшую тыкву, и, не отрывая глаз, протягивала нитку за ниткой.

— Вот тебе раз!.. Не знаешь, зачем учиться?

Сережа торопливо поднялся, подложил под себя книгу, сел на нее и, придерживаясь обеими руками за стул и раскачиваясь, проговорил:

— Нет, мама, постой… видишь…. я… я говорю… видишь… мама, ты меня не понимаешь…

— Тут и понимать нечего: ты просто лентяй.

— Нет, постой…-- говорил Сережа, ерзая по книге и держась руками за стул, как будто боялся улететь с него. — Мама, ты пойми… Ну, хорошо: ну, я буду учиться, ну, буду переходить из класса в класс, ну, представь, вдруг меня закинет на необитаемый остров — ну, зачем мне тогда это?

Мать улыбнулась.

— Чудной ты, Сережа! Зачем тебе забираться на необитаемый остров?

— Нет, мама, постой… ты меня не понимаешь… Хорошо. Поеду я куда-нибудь, вдруг буря — это же возможно… Иногда не думаешь, а с тобой случится… Робинзон, например, разве думал? А сколько лет провел на острове?.. Вдруг буря и загонит куда-нибудь на остров, — зачем мне тогда все это? Я каждый день, каждый день учу, а это совершенно не нужно… Сколько я в жизни потеряю дней!

— Глупости ты все говоришь. Ты бы лучше за уроки сел.

— Мамочка, я успею… Вот закинет меня на остров, я там буду лазить по горам, охотиться буду, птиц ловить. Знаешь, как птиц ловят? Если пароход совсем разобьет и мое ружье утонет… Мама, купи мне ружье, — купишь? Если же ружье утонет, я буду ловить птиц на крючки: сделаю из булавки крючок, насажу червяка и закину на нитке, птица — хап! — я ее и притяну… А то вот на севере диких гусей пьяным горохом ловят: намочат в водке, разбросают по берегу, гуси наедятся, их руками и ловят.

Мальчик некоторое время молча сидел, болтая ногами и задумчиво глядя в окно.

— Разве кто-нибудь знает, что с ним будет? Вот ты жила на Дону, а потом в Польшу уехала, а потом мы приехали сюда… Тетя умерла… А мы ведь не знали, что все это будет. Почем знаешь, что со мной будет? Почем ты знаешь, что меня не закинет на необитаемый остров?

Сережа нахмурил брови и еще сильнее замотал ногами.

— Вот, например, буква «ять» — ну, зачем мне ее, мама?

— Если ты будешь набивать себе голову всякими пустяками, так я знаю, что останешься на второй год, а то и совсем исключат… Что ж, ты хочешь совсем остаться без образования? На всякого человека смотрят и оценивают по уму. Человек прекрасно одет, манеры у него, даже богатство — все перед ним на задних лапках, а потом присмотрятся, а он без образования — все на него плюнут. Каждый порядочный человек должен получить образование. Ведь тебя никуда не примут, если ты будешь без образования, никакого места не дадут, чем же жить будешь?

Сережа все окружающие явления подразделял на два больших отдела: одни — это те, которые составляли самое существенное того, что наполняло жизнь, были небоходимы и неизбежны и имели смысл и с его точки зрения, — и другие, которые, в сущности, к жизни-то, как он ее понимал, не имели никакого отношения, представляли собой что-то чуждое ей, искусственное, придуманное людьми и в то же время тоже неизбежно роковое. К последней категории он относил и учение.

В глубине души он сознавал, что все, что говорит мать, в конце концов имеет особенное значение, но это должно было влечь за собой и признание всей окружающей его жизни, настоящей, действительной, такой именно, какой она и должна быть, а все, что он читал в книгах, что рисовало ему воображение, — мечтой, призраками; но против этого он протестовал всеми силами своей души.

Он сидел все такой же нахмуренный и перестал качать ногами.

— Мамочка, да на что мне место? Учителем я ни за что не сделаюсь, — их все терпеть не могут. Чиновником? Чиновником тоже не хочу: каждый день все ходи да ходи в одно и то же место — ску-учно… Я непременно сделаюсь охотником… Ах, мама, разве я живу теперь?!

Сережа вскочил, поставил посреди комнаты два стула, с разбега перепрыгнул через них, зацепился и с грохотом полетел под стол.

Мать, отложив работу, сердито повернулась к нему.

— Да что это ты в самом деле содом поднял? Садись сейчас заниматься. Вчера не готовил ничего, сегодня книжки в руки не брал. Двоек нахватать хочешь?

— Сяду, сейчас сяду, — говорит, выбираясь из-под стола, Сережа, красный, делая просительное лицо и потирая локоть и колено. — Мне необходимо быть ловким и сильным… Мамочка, если ты мне не позволишь сделаться охотником, так я путешествовать отправлюсь… Мама, ну что за жизнь: в класс да из класса, в класс да из класса… Ты посмотри, например, в Америке краснокожие… Ах, мама, какие они хитрые, ловкие. Вот они заметят, что белые лагерем стали, и поползут к ним с тамагауками в траве, так совершенно незаметно, трава даже не шевелится.

Сережа быстро лег на живот и пополз по полу, волоча за собой ноги и пролезая между ножками стульев, стараясь их не зацепить.

— Сережа, ты завтра принесешь-таки двойку. Сию минуту садись заниматься!

Сережа ущипнул себя за ухо, подхватил одну ногу рукой, а на другой поскакал в другую комнату заниматься,

— Сережа, ты чего же чай не пьешь?

— Я, мама, не хочу.

— Что за глупости!

Сережа сосредоточенно складывает книги в ранец. Утреннее солнце глядит в окно, блестит на самоваре, ярко дробится в стаканах янтарного чая. На столе белая, еще горячая булка и масло.

Сережа старается так стоять, чтобы не видеть булки и масла и этого колеблющегося золотистого чая. Книги сегодня что-то особенно долго и туго лезут в ранец,

— Пей же, тебе говорят, опоздаешь.

— Я, мама, не буду пить.

— Это почему?

— Я… я, мама… видишь ли… ну… обедня еще не окончилась… а до обедни не буду пить.

— Что еще за глупости! Будешь сидеть пять часов в гимназии не евши.

— Мамочка, не сердись, не сердись…

Сережа подходит к матери, ласково берет ее руку и целует.

— Христианские мученики еще не так терпели… Я, мама, постоянно грешу… богу не молюсь… я, мама…

— Сережа, всему время и место. Богу надо молиться, надо всей душой молиться, и чай надо пить. Ты думаешь, богу приятно, что огорчаешь мать… Ты учись, старайся, слушайся учителей, не огорчай мать — это лучшая жертва богу. Бог разве требует от нас, чтобы мы себя морили?.. Ведь он — отец людям, это наш отец. Разве отцу нужно, чтобы дети голодали, не ели для него?.. Ему одного только нужно, чтобы они слушались его и слушались тех, кого должны слушаться.

Сережа продолжает запихивать книги. Слова матери, как и слова учителей, влезают в одно ухо и вылезают в другое. Каждый раз, как в его голову приходят мысли, его собственные мысли, он упорно охраняет их не только от учителей, но даже и от матери. Он невольно чувствует, что они оценивают эти мысли совсем не с той стороны, с какой они ему так дороги и близки, и поэтому все их убеждения его совершенно не трогают.

— Мама, я чай не буду пить, — говорит Сережа тихим, покорным и упрямым голосом.

— Что за несносный мальчишка! — И мать с раздражением дергает Сережу за руку и насильно сажает за стол. — Что за фокусы!.. Расхвораться захотел, а потом возись с ним!

Она придвинула к нему стакан с чаем и положила возле булку, намазанную маслом. Сережа сидит, сгорбившись, со складкой между поднятыми бровями, и смотрит на стакан.

По-прежнему ярко светит утреннее солнце, ослепительно белеет в его лучах чистая скатерть, и искрится и колеблется золотисто-янтарный чай. Никогда он не казался таким вкусным, как сегодня. Сережа глотает слюну и, когда мать отворачивается, незаметно выливает из стакана в полоскательницу.

— Ну вот, давно бы так, — говорит мать, беря стакан, — без всяких фокусов… Налить еще?

— Нет, больше не хочу. — И Сережа, покрасневший, старается не глядеть ей в глаза.

— А булку что ж не ешь?

Сережа берет булку, незаметно выбрасывает за окно, где ее подхватывает собачонка, надевает ранец на сутулую спину и уходит.

Дорогой он старается вернуть себе то значительное, особенное чувство, которое наполняло его утром, и не находит его. На душе неприятный осадок и глухое раздражение.

Этот день был очень несчастлив для Сережи: он подрался со своим соседом Дроновым, за что пол-урока должен был стоять; повалил на перемене огромную классную доску, наделав страшного грохота и переполоха, и, когда его вызвали на третьем уроке, долго не мог начать отвечать урок, так как рот был забит булкой; он, давясь и вытягивая шею, глотал, не прожевывая; учитель, сердитый и раздраженный, стоял перед ним. За это его водили к директору.

— Мне скучно.

Сережа лежал на животе, положив щеку на «Таинственный остров» Жюля Верна. Другая щека у него была красная, с отпечатком пальцев руки, на которую он опирался. Мать, рассматривавшая выкройки только что полученного журнала, проговорила рассеянно:

— Пойди погуляй!

Мальчик, все так же прижимаясь щекой к книге, лежал, похлопывая носками о диван.

Часы тикали торопливо и равнодушно, им было все равно. Шуршали разворачиваемые выкройки, из окон доносились воробьиная возня, говор, детские голоса, стук дрожек на улице, и охватывала лень и истома жаркого дня.

— Так почитай!

— Не хочется,

Сережа приподнял голову: в переплете окна ему был виден кусочек неба, голубого и яркого.

«Отчего это так, — думал Сережа, глядя на этот сверкающий голубым блеском кусочек, — отчего это так: некуда пойти, никого у меня нет… Другие люди везде ездят, им весело… верхом или на пароходе, а я все-о-о дома…»

Сережа вздохнул и опять прижался щекой к книге. Он попытался вызвать в воображении картины жизни и приключений жюль-верновских героев на «Таинственном острове», которым он упивался и которые стояли перед глазами ярко и выпукло, как живые, но теперь они показались тусклыми, однотонными и мертвыми,

— А уроки выучил?

— Выучил, — безнадежно проговорил Сережа"

— Пойди к Ване.

— Не хочу. Как придешь, он вытащит дневник и начнет показывать, сколько у него пятерок и четверок.

— Ну, к Мише

— Не хочу.

— Да почему же? — начиная раздражаться, проговорила мать.

— У него тонкая шея и за ухом шишка, — упавшим голосом проговорил Сережа.

— Что за глупости… Сделают операцию, вот и не будет шишки.

— Ну, когда сделают, тогда и видно будет.

— Что ты раскис так, Сережа?.. Мальчик должен быть живой, резвый, деятельный, а ты квасишься. Выучил хорошенько уроки, повторил что нужно, и надо, побегать, порезвиться, поиграть, а не кваситься.

Сережа слушал, все так же прижав лицо к книге. То, что говорила мать, была правда, и хотя Сережа чувствовал, что это — прописная истина, все-таки он ощущал перед матерью некоторую вину, но что-то смутное, чего он сам хорошенько не понимал и чего мать не могла видеть, давило сердце.

— Я не понимаю, чего ты скучаешь, тоскуешь, — продолжала мать, — чего тебе нужно? Ну, чего тебе недостает? Ведь все есть: сыт, обут, одет, учишься — чего еще? Сколько мальчиков твоих лет позавидуют тебе, сколько из них остаются без образования, терпят горькую нужду, а тебе бог всего дал, а ты еще чего-то ломаешься.

Сережа чувствовал: мать говорит поповскую правду, ту правду, которая всем давно надоела, и, помолчав немного и желая открыть матери скрытое от нее, он проговорил, приподняв голову и с блеснувшими слезинками на глазах:

— Мама, у меня нет друга…

И тут же почувствовал, что он не открыл того, что хотел, что он не может, не умеет, никогда, никогда не сумеет. Мать на минуту оторвалась от выкроек.

— У тебя нет друзей!.. А Миша, а Леша, а Коля?

— Ах, мама, нет, не то… У меня нет такого друга, с которым бы я был всегда-всегда вместе… Если какая опасность, чтобы мы защищали друг друга, чтобы все у нас было вместе, чтобы спали вместе, ну… чтобы… чтобы мы постоянно были вместе.

Сережа чувствовал, что он говорит не то, что давит его сердце, что ему действительно нужен друг, нужно вылить кому-нибудь сердце, что он одинок, и вместе с тем он чувствовал, что не умеет выразить словами того, что скрывается за его тоской и одиночеством, и, не умея высказаться, он только сказал:

— Ах, мама, мама! — и опять положил лицо на книгу.

Должно быть, в его голосе прозвучало что-то особенное, — мать поднялась, подошла к нему, взяла его голову. И Сереже вдруг показалось, что открывается его сердце, и слезы побежали из глаз. У матери тоже навернулись слезы. И так они сидели, прижавшись друг к другу, и плакали, сами не зная — о чем.

Учитель русского языка, Алексей Иванович Слободин, не пришел на урок. Чтобы ученики не баловались, их заставили писать диктант, а на большой перемене надзиратель сказал Сереже:

— Рогов Сергей, отнесите тетради Алексею Ивановичу на дом.

Сережа взял под мышку стопку тетрадей и вышел на улицу. Обычное ощущение свободы и желание подпрыгнуть козлом и побежать вприпрыжку, охватывавшее каждый раз, когда он выходил из гимназии, на этот раз не овладело им, и он шел хотя торопливо, но солидно, с несколько ускоренно бившимся сердцем. Сережа в первый раз шел к учителю на дом.

Он прижимал тетради и думал, что тут и его тетрадь, и, быть может, Алексей Иванович в ней поставит два, а то единицу. Сережа старался вспомнить, как он писал диктант, и, как на грех, ему приходили на память грубые ошибки, которые он сделал. Если бы теперь свернуть куда-нибудь в переулок, отыскать свою тетрадь, то можно бы поправить. Но Сережа никуда не сворачивал, а чинно спеша, с сознанием исполняемой важной обязанности шел по улице и скоро звонил у парадной двери.

Ему отворила горничная и провела в большую комнату — должно быть, зал. Сережа увидел какого-то человека в сером пиджаке, с белокурыми волосами, как у Алексея Ивановича. Он сидел на корточках, а возле него между стульями доставал маленького зверька мальчик лет четырех с такими же белокурыми волосами.

Это был как будто Алексей Иванович, и это был совсем не Алексей Иванович. Тот же нос, брови, блестевшие золотые очки, та же небольшая характерная фигура, но — когда он повернулся к Сереже и Сережа увидел его лицо, — это было совсем другое лицо, другое выражение лица. Из-под очков смотрели мягко и как будто с грустью глаза не Алексея Ивановича, а какого-то незнакомого до сих пор человека. И так это было ново, неожиданно, так прочно в сознании Сережи с именем Алексея Ивановича въелось представление небольшой фигуры, сухой, строгой, такого же ничего не говорящего лица и глаз, всегда чуждо, холодно и требовательно глядевших на учеников, что теперь этот мягкий, подернутый грустью взгляд смутил Сережу. Он растерялся, мял тетради, глядя то на белокурую головку, возившуюся под стульями, то на окна, заполнявшие комнату веселым, ярким светом, то на свои сапоги, подернутые тонкой сероватой пылью.

Человек в сером пиджаке, который так похож и так не похож на Алексея Ивановича, поднялся и проговорил:

— Вы еще не видели сурков?

И потом, улыбнувшись, подал руку.

— Ну, здравствуйте!

Вместе с этой улыбкой что-то теплое, мягкое, нежное, как ласка матери, волной поднялось в душу мальчика. Мысль, никогда ему не приходившая в голову, вдруг поразила его: у Алексея Ивановича также есть свой дом, семья, сын, которого он горячо любит. И теперь Сережа уже никак не мог, даже при усилии, вернуться к прежнему Алексею Ивановичу — в застегнутом фраке с бронзовыми пуговицами, со спокойным лицом и холодными глазами. Смущение, робость, растерянность и отчужденность разом пропали. Сережа присел на корточки возле мальчика и, улыбаясь и глядя снизу вверх, проговорил:

— У наших знакомых тоже был сурок… У них длинные зубы…

Мальчуган, наконец выбравшийся из-под стула, держа сурка, перевесившегося толстым животом через ручонку, смотрел на Сережу внимательными, не по-детски серьезными, широко раскрытыми глазами и солидно сказал:

— Он не кусается.

Алексей Иванович переложил тетради на стол, даже не взглянув, как будто вовсе не в них было дело, и погладил Сережу по голове.

— Что же, за городом в лесу не были? И рыбу еще не удили?

— Нам не позволяют… в гимназии…-- запнувшись, проговорил Сережа, с удивлением глядя на Алексея Ивановича.

— А, не позволяют, — проговорил тот, как будто в первый раз узнал об этом, улыбаясь все той же милой незнакомой улыбкой.

Когда Сережа вышел и пошел по улице, солнце особенно радостно и весело заливало белые, смеющиеся, с настежь раскрытыми окнами дома, кудрявые яркозеленые деревья, мостовые, тротуары, по которым, чтобы не нарушать всюду разлитой радости, узенько и незаметно лежали короткие, полуденные тени.

«Динь, динь, динь, динь!» — мысленно напевал Сережа, незаметно для прохожих прискакивая в такт одной ногой. И ему казалось, что серая, однотонная пелена, покрывавшая, слегка волнуясь, гимназическую жизнь, чуть-чуть приподнялась краешком, и он увидел что-то как будто обыкновенное и простое, но от чего у него на душе стало необыкновенно легко и весело.

Сереже было скучно. Он встал рано, в шесть часов, и не знал, что делать. В доме тихо, в окна сквозь ветви цветущих акаций заглядывало утреннее солнце, а на дворе, похлопав крыльями, пел петух.

Сережа подошел к окну и, прижавшись к стеклу, стал смотреть во двор. Каждая хворостинка, каждый листок, каждый камешек выступали отчетливо и выпукло, залитые солнечным светом, и зелень была так ярка, точно на листьях блестела свежая, еще не просохшая краска. В ветвях с чириканьем шныряли воробьи, и с улицы доносилось дребезжанье дрожек. Сережа постоял, потом подошел к кровати и лег лицом в подушку.

Вот и каникулы. Целый год ждал и думал, что не будет большего счастья, как перейти в третий класс и дождаться каникул. И вот он — третьеклассник, и начались каникулы, а ему нечего делать, и день начался длинный, скучный и пустой.

Он вышел и бесцельно пошел по улицам.

Припекало. Стены домов ослепительно ярко белели, в акациях без умолку чирикали мелькавшие воробьи, а под деревьями, над крышами, над улицей в синем воздухе реяли ласточки.

Сережа шел мимо стен домов, мимо растворенных окон, в которых виднелась глубина комнат и доносились голоса, говор, смех, звуки рояля, детский плач, звон посуды, стук передвигаемой мебели.

Мостовая кончилась, ноги мягко ступали по пыльной дороге.

— Ах, боже мой, боже мой!..

Сережа сам удивился звуку своего голоса и осмотрелся, не слышит ли кто-нибудь, как он разговаривает сам с собою, но кругом никого не было, только сады зеленели под голубым небом да мягкая от пыли дорога весело тянулась между ними.

И отчего это так? Когда началась зима, он только и думал о том, как придет рождество, будут вечера, катанья, и казалось, что все счастье, вся жизнь именно в том, чтобы пришло рождество и за четверть были бы хорошие отметки. Но пришло рождество, и первые дни Сереже было скучно, а когда он разошелся и стал бывать на вечерах, танцевать — рождество кончилось. Потом он стал ждать пасху, и опять в первые дни было скучно и нечего делать, а когда наконец стало весело — пасха кончилась. Вот и теперь — каникулы, он свободен, а ему скучно.

Последние строения и сады остались позади. Под горой сверкала река, желтели отмели и косы, на той стороне зеленел лес, и местами, как отчищенное серебро, блестели озера. Вправо, далеко над рекой, сверкали желтым блеском кресты монастыря, белели стены ограды, келий, и весь монастырь был чуть-чуть затянут тонкой голубоватой тенью. И это сверканье крестов, белизна стен, сады, крыши — все, подернутое голубоватым оттенком, носило таинственный, как будто незнакомый характер, как будто это был не тот монастырь, в котором так часто бывал с матерью Сережа и где были одни и те же кельи, монахини, дорожки, цветники — все, что он давным-давно знал и что ему порядком надоело.

Сережа перестал смотреть на монастырь и стал смотреть в другую сторону. В одном месте реки, выделяясь темным пятном, на прибрежном песке теснились к воде повозки, лошади, телеги, брички, фуры. Через реку медленно и неуклюже, отражаясь в воде черным пятном, тянулся по канату весь заставленный лошадьми и повозками паром.

Сережу вдруг потянуло туда. Он торопливо стал спускаться с горы, осыпая под ногами глину и мелкие камешки, и через минуту нога утопала в горячем песке, и возле ослепительно и больно сверкала вода.

На перевозе стоял гам, шум, говор, крики, восклицания, скрип колес. Лошади отчаянно мотали хвостами, отбивались от липнувших мух и оводов, быки мычали, стараясь выпростать из ярма широколобые рогатые головы. К горячему небу подымались подвязанные оглобли, дуги с мотающимися в них лошадиными головами, по взрытому почерневшему песку валялись свежие и засохшие арбузные корки, и над всем стоял крепкий запах теплого навоза и лошадиного пота. У берега, шаля, брызгаясь, с криком, со смехом купались ребятишки.

Сережа проходит между колесами, между крупами и головами лошадей и останавливается возле небольшой ручной повозочки. В повозочке в тряпках сидит урод. Высохшие, как арбузные плети, лежат неподвижно руки и ноги. Несоразмерно большая бескровная голова сваливается на длинной тонкой шее то в ту, то в другую сторону. Ловя жадными глазами каждого проходящего, стоит возле нестарая женщина, чисто одетая. Мужики, бабы, проезжие проходят, крестятся и кладут ей в деревянную чашку копейки, трехкопеечники, а кто и пятачок. Она следит ястребиными глазами за каждой протягивающейся рукой и быстро опоражнивает чашечку, когда в ней наберется достаточно, в холщовый мешок, оставляя несколько монет в чашке «для почину».

Сережа смотрит на урода, и гадливая жалость к странному телу с длинной, хлещущей направо и налево шеей и неприязнь к женщине с холодными, злыми глазами заползает в душу. Солнце печет бескровную желтую голову, глаза закатываются, показывая одни белки… Зачем она мучит его? Разве можно за это брать деньги? Мать она ему или кто?

И эта тележка и сваливающаяся во все стороны на длинной шее бескровная голова странным образом связываются со сверкающей рекой, с раскинувшейся по прибрежному песку маленькой ярмаркой, с темным абрисом парома, с желтым блеском крестов монастырских церквей и ощущением тоскливой пустоты и скуки, когда он вышел сегодня из дому.

Сережа бывал здесь с матерью, когда ездил кататься в лес за реку, но тогда он все это видел с высоты экипажа, — и между сытыми лошадьми, важным кучером и этими оглоблями, фурами, повозками, ободранными клячами, мужиками, бабами, нищими всегда стояла, отделяя, черта, которую Сережа постоянно чувствовал. Теперь эта черта пропала, и казалось, Сережа стоял вместе со всеми, и его охватывает вместе со всеми чувство ожидания, точно и ему надо дождаться парома и куда-то идти или ехать.

А паром уходит все дальше и дальше. Лошади, люди, телеги становятся меньше, поднятые вверх оглобли вырисовываются тоньше на голубом небе, и сам паром теперь кажется уже не таким угловатым и неуклюжим. Наконец он пристает к тому берегу. Слышен стук и скрип съезжающих подвод и крики мужиков, подгоняющих на крутой берег лошадей и волов.

— Красная говядина, зеленые щи!

Сережа обернулся, чувствуя неприязнь в этих словах, — так дразнили гимназистов. Голый, с блестевшими на коже каплями воды, стоял перед ним вихрастый, со вздернутым носом мальчишка, хлопал себя по голым ляжкам руками и скалил зубы.

Сережа нахмурился и съежился. Надо было вести себя осторожно, чтобы не дать повода к столкновению и в то же время сохранить достоинство и не выказать трусости. Сережа отвернулся и демонстративно стал смотреть на паром, черневший под тем берегом, и, чтобы симулировать сосредоточенность и внимание к парому и полное равнодушие и невнимание к противнику, он сощурился и прикрыл от солнца глаза ладонью, как козырьком. Но это не помогло: Сережа, к ужасу, вдруг почувствовал, что сзади его обхватили мокрые голые руки, и он повалился спиной на изрытый и истоптанный песок, а над ним раздался отвратительный хохот.

Сережа вскочил взбешенный, лицо у него горело, на глазах дрожали слезы. Он все забыл — свое достоинство, выдержанность, то, что гимназисту не пристало драться, все, что его связывало и налагало ограничения, и кинулся на своего обидчика. А тот с торчавшими во все стороны вихрами, мелькая голыми ногами, бросился к воде и, точно взрывом подняв шумные столбы засверкавших брызг, кинулся в расступившуюся влагу и поплыл, глупо гогоча и шлепая ладонями по воде. Не давая себе отчета в последствиях, которые его ожидают, Сережа, глотая слезы обиды, торопливо, дрожащими руками стащил с себя сапоги, брюки, курточку, белье и пошел в воду, сам не зная, что будет делать, так как не умел плавать. Но не успел он намочить ног, тучи брызг стали сыпаться на его лицо, глаза, грудь, на все его тело, больно рассыпаясь по коже: мальчишки с хохотом били по воде ладонями и обдавали его брызгами. Визжа от бессильной злобы, Сережа стал хватать мокрый песок и с ожесточением сыпать в своих врагов. Те отплыли и поодаль стали кувыркаться и баловаться в воде.

Сережа стоял с мокрым песком в руках, чувствуя, как бьется сердце, испытывая некоторое удовлетворение, и в то же время в недоумении, что же теперь делать? Начать просто одеваться — смешно, стоять голому у воды — еще смешнее, и он полез в воду. Играющие струйки воды охватывали его приятной свежестью, и чувство раздражения стало проходить.

— Ребята, паром!

Ребятишки выскочили из воды и торопливо надевали рваные рубашонки на мокрое, блестевшее каплями тело. Сережа также вышел из воды и стал одеваться.

Паром, черный, громоздкий и неуклюжий, весь заставленный телегами и лошадьми, стукнулся о край помоста, и стоявшие на нем лошади подались и переступили с ноги на ногу. Человека три стали прикручивать брошенные концы к столбам.

Торопясь, задевая друг друга осями, двинулись с парома телеги и повозки. Не успела съехать последняя, как на паром кинулись дожидавшиеся на берегу, цепляясь, крича, ругаясь, хлеща лошадей. Маленький веснушчатый мужичонка, видя, что не проберется в этом содоме, торопливо отпряг свою лошаденку, ввел на паром и, подвязав кверху оглобли, вытащил свою косолапую тележку на себе. Высокий отставной солдат кричал, что он — георгиевский кавалер, женщина с ястребиными глазами протаскивала между колесами, оглоблями, лошадиными ногами тележку с уродом, у которого так же равнодушно ко всему окружающему сваливалась то в ту, то в другую сторону голова на длинной шее. И опять Сережу захватило это оживление, стук, крики, шум, суета, торопливость спешащих людей, и он пробрался вместе с другими на паром и стал возле мокрого каната, с которого капала вода.

Отвязали концы. Несколько человек стали тянуть канат, и он всей длиной бился по реке, и вдоль него при каждом движении вспыхивала серебряная полоса. Заскорузлые, почерневшие руки мерно перехватывали канат, с которого обильно бежала вода и который медленно выходил из воды с одной стороны и опять тянулся в воду с другой.

— Бог дождика не дает…

— Чисто все посохло…

— Скотина голодная ходит, всю землю выбила, аж почернела.

— Ежели еще дён пять дожжа не будет — пропали.

Сережа смотрит на эти огрубелые руки, на загорелые, прорезанные морщинами лица, с которых безнадежно глядят усталые серьезные глаза, и начинает смутно чувствовать тяжесть какой-то незнакомой ему жизни, жестокой и трудной. Ему почему-то вспоминаются нянькины слезы, но ему неприятно вспоминать об этом. Он отходит от каната, нагибается через перила над высокими лодками, на которых положен настил парома. В глубине лодок под настилом темно и прохладно, и на дне темным блеском колеблется застоявшаяся, пахнущая плесенью и конским навозом вода. Сережа щурит глаза и видит фигуры мальчишек, с которыми у него вышло столкновение, приютившихся под настилом.

— Емназист, иди к нам.

— Не хочу.

Берег подходит все ближе и ближе. Телеги, фуры, повозки, лошади, люди стоят там в ожидании. Натянувшийся канат уже не достает воды и болтается в воздухе, раскидывая сверкающие капли. Со скрипом наваливается паром к причальному помосту.

Опять стук, грохот, брань, вытягивающиеся лошади, подпрыгивающие телеги. Мальчишки, как обезьяны, выкарабкиваются из глубины и соскакивают с парома. Сережа сходит на берег и останавливается в недоумении: куда же идти и зачем он, собственно, переехал.

— Емназист, пойдем с нами раков ловить.

Мальчишки стояли вокруг него — их трое. Сережу подмывает пойти с ними, но он делает усилие и, насупившись, говорит:

— А зачем дразнишься?

Вихрастый с ожесточением крестится.

— Не буду… Ей-богу, не буду.

Сережа колеблется. К нему подходит самый маленький, в коротеньких штанишках и ситцевой рубашонке — ему лет шесть, — и берет за руку, глядя добрыми детскими глазками:

— Пойдем с нами.

Сереже делается тепло и весело.

— Пойдемте. — И все четверо, торопясь, взбираются на береговой обрыв и идут в лес.

Мальчики торопливо мелькали по пыльной дороге босыми ногами. С обеих сторон над дорогой тянулись узорчатыми запыленными листьями дубки. Иволги кричали переливчато и игриво, точно кто-то пробовал играть на флейте, слегка перебирая пальцами и все начиная одну и ту же коротенькую мелодию. В лесу было свежо, зелено и таинственно. Сережа проезжал тут, когда катался с матерью, но опять-таки с сиденья экипажа все казалось иным, точно отделенным, отодвинутым. А теперь лес подступал вплотную и охватывал Сережу со всех сторон, и чувство свободы и вместе легкой опасливости и боязни какой-нибудь неожиданности — волк выскочит, или бешеная собака, или недобрый человек — заставляло немного учащеннее биться сердце…

— Куда мы идем?

— А во, туда, — неопределенно мотнул головой пихрастый.

«Отчего они все без шапок?» — подумал Сережа.

— Там озеро есть, а там раки, — проговорил маленький тоненьким голоском, мелькая рядом с Сережей босыми ногами и заглядывая ему в глаза.

— Дурак, зачем рассказываешь?.. Ловиться не будут.

Сережу немного обидело, что вихрастый не позволил рассказывать.

«И зачем я пошел с ними… Еще заведут да бросят в лесу… Они будут раков ловить, а я что буду делать?..»

Сережа почувствовал отчужденность и одиночество. Он был одет в чистенькую гимназическую блузу, а они — в ситцевых рубашонках и латаных тонких штанишках. У вихрастого рубаха разорвана на спине и тело сквозило сквозь дыру. Сережа не прочь был бы воротиться, но, с одной стороны, его тянуло идти дальше, а с другой — страшновато было возвращаться одному через лес, и он шел молча и насупившись.

Впереди сквозь ветви блеснула светлая полоса. Мальчики, осторожно ступая босыми ногами по сухим прошлогодним листьям и обломанным сучьям и отодвигая от лица ветви, стали пробираться через чащу. Сережа полез за ними, нагибаясь и опасливо сторонясь от протягивавшихся со всех сторон ветвей.

Поражая спокойной неподвижностью, открылось, раздвинув лес, узкое лесное озеро. На другом берегу, который был всего в нескольких саженях, деревья спустились к самому берегу, неподвижно наклонившись над водой густой зеленой купой.

Два куличка полетели над самой водой, отражаясь, посвистывая задорно и насмешливо. То там, то сям всплескивала рыба, и тогда в том месте бежали круги, и голубое опрокинутое небо и белые облачка колебались, дрожали, а потом опять все успокаивалось, и водная поверхность пропадала из глаз. Было тихо, спокойно и уютно, точно это был не уголок леса, а уголок в кабинете отца, где Сережа любил читать.

Мальчики достали из сумок сухие тараньи головки, привязали их на длинных нитках к прутикам, головки забросили в воду, а прутики воткнули в берег. Три мальчика сидели на берегу и смотрели в воду, и три таких же мальчика смотрели на них из воды.

— Хочешь ловить? — проговорил маленький, подавая Сереже нитку и таранью головку, от которой шел не совсем приятный запах.

— Все одно не умеет, — кинул вихрастый и весь вытянулся и замер, потом стал подтягивать ниточку, которую кто-то водил в воде, и, осторожно погрузив в воду руку, разом выдернул, и на берег шлепнулось живое, темно-зеленое, неуклюже ворочавшееся.

Сережа с удивлением смотрел, как рак ворочался и бил себя по брюху хвостом. Сережа видел только красных, вареных раков на столе и не подозревал, что живые — они другого цвета.

— На почин. — И вихрастый сунул рака в холщовый мешок, где он продолжал ворочаться, приподнимая холстину.

Сережа подошел к мальчикам и сел на корточки. Мальчики то и дело подтягивали нитку, и тогда в прозрачной воде выступали выпуклые удивленные рачьи глаза, осторожно шевелившийся ус и с вцепившимися в нее клешнями таранья голова, которую упрямый рак не хотел выпустить, за что и платился. Мальчики занимались своим делом сосредоточенно и молчаливо.

Сережа смотрел, как они ловили, смотрел на наклонившиеся на том берегу деревья, на далекое, синевшее внизу, с белыми облачками, небо, на спокойную, нечувствительную для глаза поверхность воды, которая проявлялась только тогда, когда на ней разбегались от всплеска рыбы круги, — и чувствовал себя одиноким. Он не мог, не умел найти себе дела в этой обстановке, так новой для него, приятной и чуждой. Он сидел на корточках у самой воды и ковырял прутиком ил в воде. Оттуда выскакивали и лопались пузыри. Это был болотный газ. Он читал когда-то, что, если собрать его в какую-нибудь посудину и поднести спичку, он взрывает. Сережа подумал это, и ему стало скучно.

Солнце подымалось все выше, стояло прямо над лесом и ослепительно отражалось в озере.

Холщовые сумки мальчиков стали мокрыми, наполовину заполненными живым и ворочающимся, и оттуда беспрерывно несся шепот, точно шло таинственное совещание. В лесу стрекотали сороки, и все начинала и не доканчивала мелодию иволга.

Мальчики все реже вытаскивали раков, — очевидно, распугали. Наконец вихрастый поднялся, взял свою мокрую, до половины заполненную сумку и тяжело встряхнул.

— Будя!

Остальные двое тоже встряхнули свои сумки. У них было значительно меньше.

— Теперь дров валяйте…

Мальчуганы живо набрали сухих ветвей, развели костер, вырезали «вилки», воткнули в землю и навесили котелок с водой. Вода вскипела. Всыпали пшена и стали бросать в котелок живых раков. Раки, попадая в кипяток, судорожно шлепали хвостами себя по брюшку и, крутясь, пропадали в клокочущей пене, Сережа стоял над котелком с гримасой боли и сострадания.

— Сенька, сымай, готово! — проговорил тоненьким голоском маленький.

— А соль сыпал?

— Сыпал.

Вихрастый Сенька расставил ноги, нагнулся над котелком, быстро снял с огня и поставил поодаль, на травку. В успокоившейся, переставшей кипеть, слегка подернутой жиром воде виднелись мертвые красные раки, наполовину прикрытые разварившимся пшеном. Мальчики достали краюху черного хлеба и уселись кругом.

— Садись с нами исть, — проговорил вихрастый, обращаясь к Сереже.

«Есть — пишется ять», — подумал Сережа и сделал было движение сказать: «Нет, благодарю вас…» — как он говорил в гостях, когда его приглашали, но, взглянув на дымящийся котелок, вспомнил, что сегодня не пил молока, и его охватило такое острое ощущение голода, точно клещами сжало желудок, и во рту быстро стала выделяться слюна. Он молча, с виноватой улыбкой поместился рядом с мальчиками и, по их примеру, стал палочкой доставать раков.

— Бери хлеба!

У мальчиков была одна обгрызанная деревянная ложка, которой они ели по очереди и которую, облизав, передавали Сереже. Сережа черпал ею солоноватую, подернутую рачьим жиром воду и разваренное пшено и, как ни мучительно хотелось еще ему похлебать, передавал ложку следующему, а сам опять жадно принимался за раков. И раки, и разварившееся пшено, и солоноватая водица — все было изумительно вкусно.

— Вы откуда? — спрашивал Сережа, прожевывая рачью головку с куском черного хлеба.

— Я при матери… Матрена, может знаешь, прачка, поденно ходит, — говорил Сенька и, надув щеки, продолжал студить горячее пшено в ложке.

Сережа не знал, но, с усилием проглотив кусок, проговорил:

— А-а!

— Захворала, в огне вся лежит… Поди, говорит, Сенька, принеси раков — может, поем, легше станет.

Погасающий костер слабо дымился, рыба пускала по озеру круги, и слышно было, как работали четверо челюстей.

— А вот он убег, — засмеялся Сенька, мотнув головой на третьего мальчика, — Митька-то.

Митька молча и серьезно ел. Сквозь изорванные штаны и рубаху сквозило почти черное от загара тело. Угловатое, скуластое лицо было спокойно, сосредоточенно, и особенное выражение решительности придавал ему глубокий зарубцевавшийся шрам над правой бровью.

— Откуда же вы убежали? — вежливо спросил Сережа Митьку.

— От сапожника.

— Вы у него на квартире?

— В обучении, — пояснил Сенька.

— А хозяин здорово Митьку колотит, — проговорил, оживляясь и расширив детские, с синевой, глаза, маленький.

— Отчего же вы убежали? — конфузясь и нерешительно спросил Сережа.

— Погулять хочется.

— Хозяин-то, вишь, его не пущает, — пояснил опять Сенька, — праздник ли, воскресенье ли — все одно должен работать али по дому прибирать, а Митька, как неделя кончится, так убегёть.

— А как вечером воротится, а хозяин его здорово отдует, аж кровь, — радостно и торопливо, еще больше расширив громадные глаза, проговорил маленький.

Сережа поглядел кругом: так же неподвижно было озеро, и в глубине его так же стояла густая зелень деревьев, синева неба, белизна облаков. И по-прежнему кругом было тихо, не шевелился лист, и по-прежнему по зеркальной поверхности вскакивали и расходились круги, в сумках шептались раки, но за этим спокойствием, за этим первым впечатлением тишины и уютности стояло теперь что-то новое, иное, незнакомое, таинственное и тягостное. «А я ведь из этого леса не выберусь сам», — подумал Сережа, и чувство беспомощности, слабости охватило его.

Сережа хлебнул три раза дошедшей до него по очереди ложкой и спросил, показывая на маленького мальчика:

— Это ваш брат?

— Не, — проговорил Сенька, — у него нет ни отца, ни матери… Он безродный.

— Я безродный, — повторил маленький, и его брови над расширенными глазами поднялись с удивлением.

Тут только Сережа заметил, что у него было худенькое тельце, тонкие руки и худое, измученное личико, которое, казалось, все уходило в огромные, широко открытые глаза, окаймленные синевой.

— Безродный, — проговорил задумчиво Сережа. — А где же вы живете?

Брови у мальчика высоко и удивленно поднялись, маленький ротик раскрылся, но он так и остался с выражением удивления — и ничего не сказал.

Сенька засмеялся.

— Нигде… Придет к нам, мать покормит, а как она на работу пойдет, а я иду в город в мусоре уголь выбирать, он по улицам шляется… А то когда Митька у хозяина картошки да хлеба наворует, принесет ему.

— А как Митька наворует мне хлеба, — торопливо и задыхаясь, чтобы его не перебили, проговорил мальчуган с засветившимися глазками, — хозяйка его бо-ольно скалкой по голове…-- И радостная детская улыбка озарила его личико…

Сережа внезапно почувствовал, что кто-то изнутри больно и остро защекотал горло. Он поморгал, с подергивавшимся лицом, стараясь удержать что-то едкое, неудержимо просившееся на ресницы, поднялся, удерживая трепетание губ, и проговорил:

— Уж, должно быть, два часа… Благодарю, наелся.

— А тебя бьют? — спросил маленький, глядя на Сережу удивленными большими глазами и с таким видом, как будто задавал праздный вопрос.

— Нет, меня никогда никто не бьет, — ответил Сережа, испытывая гордое чувство,

— Побожись.

Сережа с удивлением посмотрел на него,

— Честное слово, не бьют,

— Ребята, купаться!

Мальчики торопливо разделись, и Сережа с ними, и через минуту с шумом расступилась вода, полетели вверх брызги. Опрокинутые зеленые деревья, голубое небо, белые облака задрожали, запрыгали и пропали, рыбы перестали пускать круги, а по разбуженному озеру пошли широкие, отлогие, стекловидные морщины. Крики, смех, всплески. Ребятишки ныряли, брызгались, прыгали, выскакивали на берег и с размаху кидались в воду.

— Постойте, я вам покажу, — кричал Сережа, садясь на корточки в воде у берега с пустым котелком в руках.

— Чего такое?

Мальчики столпились кругом, резко отличаясь от него бронзовыми загорелыми телами.

— Я вам из воды огонь покажу…

— Брешешь, ишь чего выдумал… Чего морочишь-то…

— Нет, господа… серьезно… Постойте… подождите минутку… я сейчас…

Руки у Сережи дрожали, сердце билось, — что, если осрамится, ничего не выйдет. Сдерживая сердцебиение, он погрузил котелок и опрокинул в воде так, чтобы внутри в нем не осталось воздуха, и стал палочкой шевелить ил, из которого торопливо выскакивали пузыри и собирались под опрокинутым в воде котелком. Мальчики смеялись, брызгали водой, шалили. Сережа чувствовал, что под котелком набралось достаточно газу.

— Господа, дайте мне одну спичку, одну только спичку…

— Но, там, спички портить… И то четыре осталось.

— Я вам отдам… Одну только спичку… Я вам целую коробку за это отдам…

— Отдашь?

— Отдам, отдам…

— Побожись.

— Ей-богу, отдам.

— Ну, на.

Сережа, поддерживая одной рукой котелок, другой зажег спичку и поднес ее к котелку, край которого приподнял. Мгновенно вспыхнул, с легким шумом, длинным языком огонь. Мальчики шарахнулись в стороны, изумленные, с расширенными глазами. Посыпались восклицания:

— Вот так так!

— Братцы, да ведь огонь!..

— Ка-ак пыхнет!..

Сережа с торжествующим, победоносным видом поднялся.

— Ага, что!.. А вы не верили…

— Ну, брат, здорово!

Сережа вдруг почувствовал свою силу, значение, достоинство.

Мальчики наперерыв стали производить опыт, и у каждого получался легонький взрыв. Удивлению, разговорам не было конца. Сожгли все спички и решили идти на мельницу — добывать спички у мельника.

— Это отчего же она? — говорил Сенька, балансируя и ступая босыми ногами по сухим, колким веточкам, — ка-ак пыхнет!

— Отчего? Знамо дело, отчего…-- авторитетно ответил Митька. — От нечистой силы, от чего больше.

— Нет, это газ такой образуется. Листья, ветки гниют на дне, а газ образуется, его зажжешь, а он горит, — радостно объяснил Сережа, чувствуя в себе огромный запас знаний, понятий, каких не было у этих мальчиков.

— Ну, газ, это нехай газ, а в воде тоже нечисть всякая.

Из-за деревьев стал доноситься шум, и скоро сквозь ветви зажелтела новым тесом крыша мельницы. Лес раздвинулся. На пыльной площадке точно ярмарка раскинулась: возы с мешками хлеба, распряженные быки тупо жевали жвачку, лошади, отмахиваясь от мух, дергали из повозок сено. Мужики, привезшие молоть пшеницу, лежали, закинув руки под головы, в тени под повозками. Небольшой прудок тянулся по канаве к огромному мельничному колесу, которое медленно, тяжело и лениво ворочалось. Из мельницы, двери и стены которой белели от муки, несся непрерывный шум бегающих жерновов. Прислонясь к косяку, лениво стоял мельник, с большой бородой. Он весь белел мукой: рубаха, шапка, борода, ресницы.

— Дядя, а дядя Силантий, дай мне спичек.

Мельник сонно посмотрел на Сеньку.

— Для ча?

— А мы, дяденька, чудо тебе сделаем: из воды огонь пыхнет.

— Мельницу захотелось спалить. Много вас тут таких курильщиков.

— Мы не курим, дяденька, ей-богу, не, — мы чудо покажем. Дай три спички.

Мельник отвел сонные глаза и опять невозмутимо стал смотреть на отпряженные возы, на пруд, на канаву, на лениво и медленно ворочающееся колесо.

— Дяденька, дай, мы тебе раков за это дадим.

— А где раки?

— Во.

Сенька снял с плеча мокрую сумку, встряхнул, и раки усиленно зашептались.

— Сколько дашь?

— За три спички пяток.

— Мало. Давай десяток, да которые поядренее.

Сенька нагнулся и стал выбрасывать из сумки шевеливших усами и клешнями влажных темно-зеленоватых раков. Мельник забрал их, не спеша достал три спички и отдал.

— Чего будете делать?

— Пойдем, дядя Силантий, к пруду, мы те покажем чудо: из воды огонь.

— Болтают зря.

Тем не менее дядя Силантий, белея мукой, которая покрывала не только платье и волосы, но и была на носу и в ноздрях, снисходительно поплелся с мальчиками к пруду.

— Дядя, дай нам гарнец, а то котелок мал.

— Подите возле дверей возьмите.

Сенька живо сбегал и принес объемистый, больше ведра, железный гарнец. Наполнили водой, опрокинули и усердно стали ворошить прутиками ил, из которого торопливо выскакивали пузыри газа, собиравшиеся под гарнцем.

— Пороть вас некому… Ишь чего делают, беса тешат… Чего же это будет?

Мельник присел на корточки возле и стал медленно крутить цигарку, выражая всей своей белой фигурой полное пренебрежение к мальчишеской затее.

— Погоди, дядя, погоди… зараз будет…

И мальчики с нервной торопливостью делали свое дело, сгорая от нетерпения удивить дядю Силантия невиданным зрелищем. Подошел еще кое-кто из помольщиков.

— Ну, готово… зажигай спичку… дядя!..

Осторожно приподняли над водой один край опрокинутого гарнца, чтобы дать выход скопившемуся газу, и поднесли зажженную спичку. В ту же секунду из гарнца с шумом вырвался громадный сноп пламени. Дядя Силантий повалился, хватаясь за лицо руками, на спину и заорал благим матом: ему сожгло полбороды, ус и опалило левую бровь.

Сенька и Митька, никак не ожидавшие ничего подобного, подхватили свои сумки и котелок на спину, схватили за руки маленького Иваську и что есть духу пустились бежать. Сережа с достоинством и не спеша, чувствуя, что он тут ни при чем, и все это не больше как печальная случайность, и что его не смеет никто тронуть, солидный и нахмуренный, пошел шагом за убегающими мальчиками,

Мельник, страшно ругаясь, вскочил, затушил затлевшуюся было шапку, бросился к ближайшему возу, выдернул кнут и при хохоте, крике и улюлюканье выскочивших из-под возов мужиков кинулся за мальчиками.

«Он не смеет тронуть… он меня не смеет тронуть», — тревожно, гордо и настойчиво стояло в голове у Сережи, и он слышал у себя за спиной тяжелый приближающийся топот.

«Не смеет тронуть… Не буду оглядываться, он подумает, что я его боюсь…» — и… оглянулся. Здоровенный мужичина несся на него с кнутом в руке, «Не смеет…» — упрямо твердил Сережа. Но когда глянул на изуродованное лицо приближавшегося мельника, ноги сами собой подхватили и понеслись с такой быстротой, что он едва успевал их переставлять.

«Не смеет… не смеет… не смеет!»

Сереже казалось, что он разделился: его туловище, мотающиеся руки, бьющееся сердце и голова, переполненная упорным, настойчивым сознанием, что его, Сережу, не могут, не смеют ударить, — были сами по себе, а с неудержимой быстротой бежавшие под туловищем ноги — сами по себе. И ноги, казалось, делали свое дело независимо от всех соображений, какие были в голове.

Сережа, задыхаясь, с расширенными глазами, с раздувающимися ноздрями, видел впереди себя мелькающие босые ноги Сеньки и Митьки, которые то и дело оглядывались, и тогда видны были их хитрые заячьи лица, испуганно ухмыляющиеся, а между ними, держась за руки, нагнув белую головенку, не оглядываясь и, очевидно, напрягая все свои детские силы, мелькал тоненькими ножонками Иваська.

— Я вам дам… я вам, проклятые… я вас выучу…

«Не смеет… не смеет… не смеет!»

Сережа чувствовал, что силы изменяют ему. Впереди во всю ширину из-за обрыва открылась река. Мальчишки, точно сквозь землю провалились, скрылись за обрывом. Сережа добежал и спрыгнул вниз. С минуту он катился, как бревно, крутясь, бился о сухую глину и, наконец, растянулся на прибрежном песке, сейчас же вскочил и бросился к парому, который уже отвязывали и с которого ему махали и кричали забравшиеся туда мальчики. Сережа прыгнул на отделявшийся уже от берега паром и, схватившись за колесо, не мог никак отдышаться.

На краю обрыва показался мельник. Он размахивал кнутом и отчаянно ругался. Мальчишки хохотали, били в ладоши и кричали:

— Глядите, глядите, дядя Силантий половину бороды себе окурил!

На пароме с удивлением смотрели на мельника и смеялись. Сережа насупился. Его неприятно грызло чувство обиды, что за ним гнались и даже могли побить. «И чего они смеются? — думал он, сердито глядя на мальчиков. — Сами виноваты — и смеются. Хорошо, что ль? Мельник им разве сделал что-нибудь дурное, что они над ним же издеваются?» Но вид спокойной широкой реки, солнце, игравшее в воде, ощущение избегнутой опасности успокоили его.

Паром был так же, как и прежде, тесно заставлен лошадьми, повозками, телегами. Канат торопливо выбирался с одной стороны и убегал в воду с другой, а когда стали приближаться к берегу, он стал биться по воде, и вдоль его сверкала длинная серебристая полоса. На берегу по-прежнему дожидались фуры, телеги, мужики, бабы, стоял говор, крики, шум — целая ярмарка.

— Ну что ж, пойдешь с нами опять раков ловить? — спрашивали мальчики, идя по песку рядом с Сережей.

— Когда?

— В энто воскресенье.

— Пойду.

— К Силантию теперь не пойдем… Долго серчать будет, покеда борода отрастет, — смеялись мальчики. — Кабы поймал, весь кнут бы избил на нас.

Сереже все это приключение теперь казалось смешным, хотя воспоминание о кнуте его передергивало.

— А спички принесешь?

— Какие спички?

— А какие обещал, коробку?

— Принесу, принесу, непременно принесу.

Сережа распрощался. Когда он поднимался на гору, солнце косо жгло уже с противоположной стороны, и длинные вечерние тени тянулись в другую сторону.

Дома Сережу встретил страшный переполох и волнение. Мать, в слезах, с красными, опухшими глазами, нюхала спирт. В зале большими шагами ходил отец, хмурый и расстроенный. Возле матери суетилась няня, и концы ее чепчика тряслись больше, чем когда-нибудь. У притолоки в передней мялся дворник Ефим с растерянным лицом, приговаривая: «Хто ж их знает, где они». Он целый день ездил по городу, безуспешно разыскивая Сережу.

Сережа вбежал в комнату и бросился к матери. Та сжала его в своих объятиях, плача, выговаривая, лаская. Отец вошел с чувством огромного облегчения, стараясь не дать уйти выражению внешней суровости и недовольства.

— Вот тебе плоды воспитания… За одним ребенком усмотреть не может.

— Мама, мама…-- торопливо говорил Сережа. — Я познакомился с мальчиками… был за рекой… на пароме… газ добывали… А мальчик самый маленький… такой ху-уденький, худенький… глаза большие… ни отца, ни матери… негде голову приклонить… Он, ма…ма, без…род…ный…-- У Сережи брызнули слезы.

Он сам не знал, отчего он плачет. Ему хотелось рассказать матери все пережитые впечатления, все, что было ласкового, светлого, жестокого, болезненного и тяжелого за этот день, и он не мог передать связно и плакал вместе с матерью.

А за ужином Сережа весело говорил отцу:

— Папа, а раки-то живые вовсе не красные, а черные, немножко зеленоватые.

— А ты и не знал?

Каникулы кончились как раз в такое время, когда Сережа только вошел во вкус свободы, путешествий, поездок. Он часто и один ходил пешком на реку, часами сидел на песчаном крае и глядел, как нагружали паром, как он, черный, отражался, чуть колеблясь темными отражениями, в гладкой воде, и длинный канат бил по реке, сверкая серебряной полосой воды.

Своих приятелей — мальчиков, с которыми бродил по лесу, ловил раков и добывал болотный газ, — он уже не встречал. Напрасно он всматривался в каждое детское лицо, в каждого мальчугана, тех не было. Дети приходили целыми ватагами к реке, шумно купались, шалили, но Сережа не приставал к ним, и ему было скучно.

Начались занятия, опять уроки, перемены, звонки, пыльный воздух классов, гам и шум огромного здания, но все еще трудно было влечь в обычную колею учебного времени, тянуло на простор, на солнце, на реку, в лес. И каждое воскресенье он уходил из дому.

Лето кончалось, но птицы весело возились в еще густой листве городского сада, а по аллейкам лежали узорчатые яркие листья. Сережа шел, рассеянно похлопывая по стволам старых развесистых лип. На скамейках сидели редкие гуляющие.

Сережа выбрал скамейку в тени и уселся, болтая ногами, прислушиваясь к воробьиному разговору, следя за тихонько скользящими по дорожке прихотливо-узорчатыми тенями сквозящей листвы.

Шел мальчик с огромной кипой книг под мышкой, перегнувшись на один бок и все поправляя выползающие из-под локтя книги. Сережа смотрел на него равнодушным, невидящим взглядом, думая о другом. У Сережиной скамьи одна из книг выползла и хлопнулась на дорожку. Мальчик, делая усилия, сложил книги на скамью, поднял упавшую и сел, отирая бледное, испитое лицо. Красные веки слезились.

И хотя мальчик был неинтересный, Сереже было скучно, и он сказал:

— Книги очень тяжелые… Всегда их трудно носить.

Тот молча подшмурыгнул носом и стал забирать книги под мышку. Но, должно быть, действительно было тяжело и оттянуло усталую руку, потому что он снова свалил книги на скамью, повернулся и стал глядеть на другой конец аллеи.

Сережа чуть покраснел. Хотел сейчас же подняться и уйти, но что-то не пустило. С некоторым злорадством он снова заметил, что лицо у того было чахлое, испитое, в черных пупырышках, должно быть грязь заросла в коже, а шея грязная, давно не мытая.

«Ишь ты, жиденок!..»

И проговорил вслух:

— Через сад не позволяют ничего таскать, а то сторож сейчас…

Сережа с удовольствием посмотрел на торопливо заморгавшие красные веки.

— А вы тут сторожем? — послышался голос с акцентом, и из-за красных век глянули черные глубокие глаза.

Сережа смешался.

— Нет… я вовсе… я не оттого… вам, верно, трудно нести… ноши всегда бывают тяжелые, верно вас хозяин послал…

Тот помолчал, повернувшись, и опять заморгали красные, гноившиеся веки…

— У меня нет хозяина, у меня папаша, он — переплетчик… заказ несу.

Опять помолчали. Тот не уходил. Все так же, едва приметно шевелились по дорожке сквозные тени и мелькали в листве воробьи.

У Сережи не было определенного отношения к евреям, он просто о них не думал, а когда приходилось сталкиваться, ощущал смесь легкой, незлобивой пренебрежительности и снисходительного добродушия. И теперь, когда расплылось первое ощущение вспыхнувшего было раздражения, эта легкая несознанная пренебрежительность добродушно стояла в его глазах, когда он глядел на нечистую шею и гноящиеся веки.

Оттого ли, что было скучно, или что-то было в этом еврейском мальчике, только Сереже не хотелось его так отпускать, и он проговорил:

— Лето еще не кончилось, а листья уже осыпаются… впрочем, это от жары.

Постояло молчание.

— Это еврейские книги?

— Нет, русские. Это мой папаша переплетал, а я помогаю, я тоже умею переплетать.

— Русские много пишут книг, у них много ученых.

— У евреев пророки, и русские украли у евреев пророков.

Это было очень неожиданно, и Сережа слегка раскрыл рот. Посидел немного, и снова водворилась спокойная и добродушная пренебрежительность.

— Разве можно украсть пророка. У нас наши христианские пророки.

— Пхе!..

Смешное еврейское восклицание, но за этим столько почудилось презрения, самоуверенности, надменности, что Сережа живо повернулся к своему собеседнику.

— Русские украли у нас пророков!

Это прозвучало поразительно четко и ясно под раскинувшимися ветвями лип, и от этого было особенно кощунственно.

Сережа вытаращил глаза.

— Разве можно так говорить!

Тот засмеялся, и по исхудалому лицу вокруг гноившихся глаз залучились морщинки, и вдруг стал серьезен.

— Наши пророки — Моисей, Навин, Илья… много, и всё евреи, всё евреи, пророки все — евреи…

Пропал сад, дорожка, пятнистые шевелившиеся тени, Сережа сидел с отвиснувшей слегка нижней губой. Перед глазами стояло обычное: парты, звонки, затылки сидящих учеников, батюшка, длинные волосы, наперсный крест на груди, и все это было известно и обыденно. Исход евреев из Египта, переход через море, пустыня, войны, пророки, Елисеевы медведи, съевшие сорок ребят, все усвоенные, давно и медленно впитанные представления вдруг точно перевернулись, стояла какая-то новая, неожиданная полоса. Евреи, Израиль были подернуты для Сережи неясной и смутной дымкой давно минувшего, стиравшего со всех представлений рельефность и выпуклость реальных очертаний, и меньше всего имели связи с теми, кого теперь называют «жидами» и к кому невольно и бессознательно Сережа чувствовал легкую пренебрежительность, но именно они-то и создали историю, с которой так тесно связан и наперсный крест, и длинные волосы, и черная ряса, и единицы, и двойки на законе божием.

Мальчик теперь казался ему выше, серьезнее, и Сережа уже не замечал этих болезненно-красных моргающих век.

Мальчик стал складывать тяжелые книги под локоть, придерживая подбородком.

— Вас как зовут.

— Хаим.

— А меня Сережей. Дайте я вам помогу донести книги… мне тоже к тем воротам.

— Нет, я сам.

Они пошли, один перегибаясь от тяжести книг набок, другой с смутным сознанием, что что-то не так, что-то нужно разъяснить, понять, что-то лопнуло и побежала трещина в установившихся, привычных понятиях. И Сережа задумчиво шел, наступая на пятнистые тени, и рядом с ним шла его короткая резкая тень.

За воротами они остановились.

— Вы где живете?

— А на Большом… Большой и переулочек Кирпичный, так во дворе… вывеска такая большая: «Переплетчик Нухим».

— До свидания.

— Прощайте.

Сережа пошел было, но остановился: он вдруг почувствовал, что связан какой-то глубокой и внезапной связью с этим еврейским мальчиком.

— Хаим!

— Что?

— Приходите ко мне в гости.

Тот мотнул головой и пошел, все так же отгибаясь на один бок и придерживая локтем и подбородком расползающиеся книги.

Сережа остановился, глядел на него, пока тот не завернул за угол.

— Ах ты боже мой, — хлопнул Сережа себя по ляжкам, — а ведь я не сказал ему, где мы живем.

Он хотел было бежать за мальчиком, но остановился, подумал и тихонько пошел домой.

Дни шли у Сережи своим чередом, мелкие заботы школьной жизни поглощали его, но каждый раз, как выпадала свободная минута и он гулял по улице или в саду, мальчик, отогнувшийся набок под тяжестью расползающихся из-под руки книг, стоял перед ним. И Сережа все смотрел кругом в тайной надежде встретить его. Какая-то тайная работа совершалась в нем, какие-то новые странные и жуткие в своей новизне мысли толпились в голове.

— Мама, я хочу… можно мне пригласить на именины того еврейского мальчика, помнишь, о котором я тебе рассказывал?

— Что же, пригласи.

Сережа отправился на угол Большой и Кирпичного. С забора, покосившись, глядела полинявшая, красневшая ржавыми пятнами вывеска: «Переплетчик Нухим».

Когда Сережа вошел, его охватил тяжелый промозглый запах сырости, разваренного клея, человеческого пота. На столах, на полу лежали книги в переплетах и без переплетов, стояли станки с зажатыми книгами и другие с натянутыми шнурками, к которым подшивались отдельные листы. Белела везде срезанная бумага. Человек с длинной бородой, худой и костлявый, нагнувшись, шаркал ножом по краю зажатой книги, и от нее отваливались длинные узенькие полоски. Женщина, такая же худая и костлявая, что-то жарила на нестерпимо чадившей и шипевшей плитке.

На Сережу никто не обращал внимания, и он, в недоумении и конфузясь, стоял озираясь.

— Что надо? Заказ? — проговорил бородатый, не подымая головы и продолжая резать с шорохом падающую бумагу.

Плитка нестерпимо шипела.

— Мне бы… Хаима…

— Нет Хаима, — не отрываясь от плиты, бросила женщина.

«За что они на меня сердятся?» — подумал Сережа и повернул, готовый уйти.

— Хаим зараз придет, — так же отрывисто и, казалось, сердито бросила снова женщина, снимая клокочущую кастрюлю.

Сережа стоял в ожидании. Что-то сосредоточенное, гнетущее вползало ему в душу. Солнечный день, узорчато-пятнистые тени и мальчик, согнувшийся от тяжести оттягивавших руку книг. Этот старик, казалось, тоже никогда не разгибается над своим станком и женщина — над своей плитой. Было что-то важное, значительное в этой грязной бедной обстановке, точно все это имело какое-то отношение к тому разговору в саду на пестрой от теней дорожке, который опрокинул и батюшку с длинными волосами и наперсным крестом, и учеников, глядевших назад стрижеными затылками, и весь установившийся прочный обиход привычных мыслей и представлений и заставил работать мысль в ином, новом и жутком направлении, Сережа переминался с ноги на ногу в недоумении — ожидать ли ему, или идти. Дверь отворилась, показался Хаим, как и тогда отогнувшийся набок и с целой кипой книг, выползавших из-под усталой руки. Он сложил книги на пол и улыбался застенчивой улыбкой.

— Вот… вы.

— Здравствуйте.

Хаим заговорил с отцом, все так же не отрывавшимся от станка, непонятно и быстро. Сережа почувствовал себя лишним.

«И зачем я пришел сюда?»

Хаим повернулся к нему:

— Поглядите, как резак режет, как дерево.

Зажатый край книги действительно был крепок, как кость.

— А это золотом кладут буквы.

Через пять минут мальчики с увлечением разговаривали. Сережа свинчивал тиски, резал и учился сшивать.

Когда шел домой, он чему-то улыбался, причмокивая, делая руками движения, как будто свинчивает тиски, и совершенно произвольно подпрыгивал.

— Мама!.. Мама!.. Я нашел… я нашел себе товарища!..

Мать засмеялась.

— Мало у тебя товарищей.

— Ах, мама, я друга нашел!..

Долго штопала, латала, зашивала, чистила мать Хаима, провожая сына на именины. Он был серьезен и сосредоточен, а она против обыкновения весела и разговорчива. Она поворачивала его, оправляя, то в ту, то в другую сторону, и только и было слышно, какой ее любимец умный да ученый, такой умный и ученый, что важные господа приходят сами звать его к себе в гости.

И Хаим шел по улице торжественный и сосредоточенный, осторожно двигаясь, точно опасаясь, что рассыплется праздничная одежда.

Сережа очень обрадовался, схватил за руку и повел знакомить к матери и отцу.

— Ну вот и отлично, — говорила ласково Сережина мать, подавая руку, — садитесь, пейте чай, а потом будете играть.

В комнате было светло, уютно и шумно. Было много детей, и смех и говор носился повсюду. Чувство некоторого напряжения, осторожного и чуткого, которое овладело Хаимом, когда он вошел в этот дом, стало ослабевать и таять. Сережа показал ему все свои книги, картины, рисунки; поднял голову, — в комнате никого не было, кроме него и Хаима, а голоса и смех неслись из соседних комнат.

— Пойдем.

— Давайте в свои соседи!.. — раздались голоса.

— Давайте… давайте.

Все расселись тесно друг возле друга. Возле Хаима стояло с обеих сторон по пустому стулу.

— А у меня места нет.

— Вот, вот, возле Хаима, — кричал Сережа.

Но мальчуган сбегал в другую комнату и принес стул. Шумно оказывались недовольными соседями и со смехом перебегали с места на место, только Хаим сидел, а если переменял при всеобщем недовольстве место, по обеим сторонам неизменно стояло по пустому стулу. Потом играли в фанты, потом в почту, и около Хаима — точно заколдованный круг был проведен, и всегда было пусто.

Сережа, красивый и оживленный, всеми силами старался втянуть Хаима в общую игру, но шумная публика понемногу и незаметно переливала в соседние комнаты, и Сережа с Хаимом оставались одни.

У Сережи между бровями залегла недоумевающая складочка.

— Мама, что это такое? — вдруг прислушался и бросился в переднюю: по лестнице пронесся удаляющийся торопливый топот.

— Хаим, Хаим!.. — кричал Сережа, бросаясь вниз по лестнице, прыгая через две ступени с риском сломать себе шею.

Внизу хлопнула парадная дверь. Сережа выскочил на улицу. Никого не было; горели фонари. Постоял растерянный и усталый, вернулся назади уже не принимал участия в играх.

— Мама, Хаим на меня, верно, рассердился, — огорченно говорил он на другое утро.

— И прав, ты не умел оградить мальчика от обиды и совершенно незаслуженных оскорблений, — ты должен пойти к ним на квартиру и извиниться.

Сережа колебался, но целую неделю его томила мысль о Хаиме, и в воскресенье он опять отправился на угол Большой и Кирпичного. Та же полинялая, проржавевшая вывеска, та же сырость, затхлость и чад, когда он вошел в заваленную книгами и обрезками комнату. Старик по-прежнему возился около станков, женщина — над плитой.

— Хаима можно видеть?

— Нет Хаима… Нет.

Сережа густо покраснел: Хаим сшивал книги у стола и не поворачивался.

— Нет Хаима и никогда не будет, и больше не приходи к нам…

Сережа пришел домой, сдерживая просившиеся на глаза слезы обиды.

— Ну и отлично, и больше, пожалуйста, не приглашай его и сам не ходи туда, не стоит, зазнались!.. — говорила мать, — да и, наконец, разве мало у тебя товарищей, приличных мальчиков.

Да, у Сережи было много вполне приличных товарищей, но ни один из них никогда не сумел затронуть Сережину мысль так, как это сделал помимо сознания Хаим. Сережа скучал. Из гимназии, из круга товарищей, из семьи, из привычной обстановки его тянуло туда, в эту суровую, сырую, тесную, чадную комнатку, всю наполненную напряжением неустанного труда, в комнатку, где родятся такие странные, жуткие, все перевертывающие мысли.

Как-то в саду Сережа снова встретил Хаима. Он шел, отогнувшись, с неизменными книгами под мышкой.

— Здравствуйте, Хаим.

Хаим шел, не отвечая, но Сережа уже не мог оторваться. Что-то говорило ему, что и в сердце Хаима нет озлобления. Сережа обнял его одной рукой и шел рядом. Хаим торопливо свалил книги, тоже положил руку на плечо Сережи, и они сели на скамью и засмеялись, глядя друг другу в глаза.

— Я тогда был у вас…

— Да… моя мамаша серчает на вас…

— И моя мама… сердится…

— Моя мамаша не будет долго серчать,

— И мама тоже.

Потом начались бесконечные разговоры о ветхозаветной и новозаветной истории, о переплетной работе, о бедности, которая заедает всех, кто живет трудами рук, начались разговоры, которые он не вел ни в школе, ни в семье, ни с товарищами, пока, наконец, Хаим не засуетился..

— Ой, поздно как!..

И, торопливо забрав книги, ушел.

Сережа сидел на уроке, но парты, кафедра, звуки голоса учителя, неподвижно сидевшие ученики, все куда-то отодвинулось, было далеко, звучало слабо и тускло. Иные мысли, иные картины, представления бродили в голове.

За последнее время Сережа все больше и больше отбивался от школьной жизни, от всего гимназического уклада. И он торопился, торопился приходить в гимназию, торопился скорее начать урок, торопился сидеть на уроке, потому что все это было для него пока, временно, ненастоящее, а настоящее, настоящая жизнь, настоящие слова начинались потом, когда он вырывался из школы и семьи. Тогда приходили новые, особенные, захватывающие мысли, тогда работала голова, раскрывался иной, до сих пор незнакомый мир.

— Сергей Рогов, о чем сейчас шла речь?

Сережа поднялся, делая неимоверные усилия вызвать в голове только что сказанные учеником у доски слова, но в голове выплывают и исчезают тысячи слов, только не те, которые нужны. Все поворачиваются, начинают глядеть на него. Ученик у доски выжидательно стоит с мелом.

— Ну вот, сидите и думаете о совершенно постороннем, — скрипучим голосом злорадно говорил учитель, — и результаты налицо: страницы не умеете написать диктанта, чтобы не наделать кучу ошибок. Вы посмотрите на вашу тетрадь, на что это похоже?

Сережа понуро стоит и тоскливо думает, что еще не скоро конец, равнодушно пропуская мимо ушей скрипучий голос.

— А вот разгуливать любите. По саду гуляет, по улицам, да еще в обществе каких-то подозрительных оборванцев, отрепанных и грязных.

Сережа широко раскрыл глаза.

— На днях прохожу по общественному саду, сидит Рогов на скамье, обнявшись с каким-то грязным еврейским мальчишкой.

Сережа пунцово покраснел, даже загорелись уши.

— Сидят, беседуют, — по-видимому, уже давние приятели.

— На именины его даже к себе приглашает, — услужливо приподымаясь, проговорил один из учеников.

— Этого еще недоставало. Превосходная рекомендация для ученика гимназии. Наконец, что же смотрят ваши родители?.. Между прочим, я уже по этому поводу говорил с инспектором, и вашего отца вызовут сюда для объяснений.

Сереже казалось, все на него смотрят, потому что по всему классу слышно, как бьется толчками, захватывая дыхание, сердце. И он смотрел на учителя огромными, расширенными глазами.

«Нет… нет!..» — хотел он крикнуть, чтобы убедить учителя, учеников, но вместо этого пролепетал полузадушенным голосом:

— Он… мама тоже… мальчик… умный…

Краска досады покрыла лицо учителя.

— Как вам не стыдно?! Стыдитесь!.. Вы — не приготовишка… Вы бы уж заодно со всего города жидов собрали, да и обнимались с ними…

Сережа глубоко и судорожно дохнул; большие и светлые окна в классе вдруг стали ярко-зеленые и быстро побежали, расплываясь оранжево-радужными кругами, и неожиданно для себя, для учеников, для учителя вдруг отчаянно завизжал, на весь класс, как поросенок, которого собирались резать.

С секунду царило изумленное молчание, и, раскрыв рот, сидел опешивший педагог. Ученики повскакали со своих мест, а учитель, захлебываясь, заорал на весь класс, ухватившись обеими руками за кафедру:

— Вон… Вон из класса!.. Вон из класса… К директору!..

Сережа выбрался из-за парты и пошел большими шагами к двери; губы у него дергались, глаза горели злым огоньком и победным выражением удовлетворенной мести. У самой двери повернулся к учителю и, слегка нагнувшись и, чтобы сильнее было, придавив обеими руками живот, завизжал так пронзительно, что у всех зазвенело в ушах.

Бледный от бешенства, повалив стул, с трясущимися руками, кинулся учитель к Сереже.

— Вон из гимназии!!

Распахнулась, захлопнулась дверь, Сережа исчез.

ПРИМЕЧАНИЯ

править

Начиная с главы IX по XIV впервые напечатано под заглавием «Мальчики» в газете «Курьер», 1903, 10 июня, № 102 и 12 июня, № 104; главы I—VIII под заглавием «Из жизни Сережи (Отрывок)» впервые напечатаны в журнале «Русская мысль», 1904, книга I, с. 133—158.

Объединение этих частей было сделано писателем во втором томе «Рассказов», изданных «Знанием» в 1907 году с сокращениями, касавшимися главным образом части, взятой из «Курьера».

В советских изданиях текст рассказа подвергся дальнейшим авторским сокращениям. Была снята IV глава «знаньевского» текста, повествующая о разговорах, которые ведут гимназисты во время перемены. В V главе (ставшей четвертой) опущен большой рассказ гимназического сторожа, донского казака Лактионыча, из времен его службы в Польше.

Последняя часть была впервые напечатана в газете «Русские ведомости», 1907, 14 января, № 10, также под заглавием «Сережа» и не вошла в состав рассказа, возможно, по случайным причинам, так как в прижизненных изданиях всегда указывалась в качестве составной части этого произведения.

По свидетельству автора, основа рассказа автобиографична: «В этом рассказе я рисую свои детские годы в гимназии, в станице Усть-Медведицкой — теперь город Серафимович, — где учился в период 1874—1883 гг. …Я хотел бы, чтобы читатель почувствовал в рассказе „Сережа“ дыханье тогдашней реакционной эпохи, поставлявшей в изобилии таких маленьких неврастеников и меланхоликов, как Сережа… Царская школа создавала худосочие, безвольные характеры и калечила в первую очередь детей обеспеченных слоев населения. Именно „дети улицы“ могли оздоровительно влиять на хиревшего в школьной и семейной клетке буржуазного мальчика» (т. IV, стр. 469).

Последняя часть рассказа (начиная с главы XV) печатается по газетному тексту, нумерация глав сделана редактором настоящего издания.