Из «Заметок Нового поэта о русской журналистике» (Некрасов)

Из "Заметок Нового поэта о русской журналистике"
автор Николай Алексеевич Некрасов
Опубл.: 1851. Источник: az.lib.ru

Н. А. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем в пятнадцати томах

Том двенадцатый. Книга вторая. Критика. Публицистика (Коллективное и Dubia). 1840—1865

С.-Пб, «Наука», 1995

<ИЗ «ЗАМЕТОК НОВОГО ПОЭТА О РУССКОЙ ЖУРНАЛИСТИКЕ»>

править

<Октябрь 1851>

править

<…> Г-н Щербина при появлении своем возбудил надежды, встречен был самыми лестными отзывами журналов, отличавшимися редким единодушием.

«Библиотека для чтения» писала о нем, между прочим (1851, № VI):

«Сколько у него чувства и простого, здравого смыслу, облеченного в самые роскошные поэтические формы».

«Отечественные записки» (1850 года, № VII):

«Как бы возросшие под ясным небом Греции, убаюканные шумными всплесками зеленоводного Эгейского моря, внимавшие и олимпийскому грому и сладкому жужжанию пчел Гимета, эти стихи (то есть стихи г. Щербины) блеснули ярким лучом в нашей литературе, будто для того, чтобы еще более показать нам всю вялость и пустоту наших обыденных стихотворцев».

«Современник» (1850 года, № VI):

«Греческие стихотворения г. Щербины нам чрезвычайно понравились, и мы спешим поделиться нашим удовольствием с читателями…».

Да! и «Современник», вопреки уверению некоторых, будто он с своим Новым поэтом преследует поэзию и поэтов, поспешил приветствовать «возникающее светило русского Парнаса» похвалами и надеждами. Помнится, он даже первый возвестил о новом поэтическом таланте и представил целый трактат в отделе критики о «Греческих стихотворениях». И после того по временам продолжали появляться в журналах лестные отзывы о г. Щербине; журналы, долго не печатавшие стихов, с радушием открыли свои страницы произведениям поэта, — восторженные толки не умолкали даже и тогда, когда некоторые охлажденные люди начали уже поговаривать, что позднейшие произведения «Греческих стихотворений» не выдерживают никакого сравнения с первыми и что журналы в своих похвалах и ожиданиях шагнули слишком через край… И чем же кончились их великолепные надежды и ожидания, которые, бог весть, разделяла ли публика? Увы! они кончились как многое кончается в сем мире и как между прочим кончился продолжительный и упорный спор о лухмановских картонах, приписываемых Рафаэлю. А кстати, знаете ли, как кончился этот спор? Я вам расскажу. Недавно владелец картонов, движимый желанием разъяснить спор, повез свою сомнительную редкость в Лондон, и результат сличения лухмановских картонов с галептонкуртскими, находящимися в Лондоне и которых подлинность уже доказана, оказался следующий: редактор «Athenaeum», считающийся одним из отличнейших знатоков живописи в Европе, напечатал в своей газете, что «спорные картины не заслуживают критики, что это механические копии с превосходного оригинала, недостойные ни малейшего внимания», и проч<ее>. Любопытные могут прочесть весь отзыв английского критика в «Athenaeum», august 23, 1851". Кто помнит все, что писали защитники подлинности спорных картонов, тому такая развязка должна показаться весьма интересною…

Возвращаюсь к г. Щербине, и возвращаюсь с тем, чтоб сказать, что я считаю самого г. Щербину всего менее виновным в охлаждении к нему публики и в постепенно усиливающейся бледности его стихотворений. Что они становятся слабее и слабее, я мог бы легко доказать, выписав несколько стихотворений, помещенных г. Щербиною в последнее время в журналах; даже то, которое напечатано в октябрьской книжке «Библиотеки для чтения», может подтвердить мою мысль; но не эта цель моя. Я хочу сказать, что самый род, в котором выступил г. Щербина, уже заключает в себе неизбежные причины ослабления таланта, если по-сто-янный труд и изучение, в соединении с строгостию к самому себе, не раздвинут границ творчества для поэта, который пожелал бы остановиться исключительно на одном этом роде. И, желая душевно успеха г. Щербине, я беру смелость посоветовать ему трудиться и не спешить, быть как можно строже к себе, а главное — не печатать слабых попыток, недостойных его первых произведений, — иначе его литературная известность, уже и теперь потухающая, подвергнется большой опасности вовсе потухнуть, что было бы для меня очень прискорбно. Здесь, кстати, я напомню ему слова критика «Современника», которые кажутся мне дельными:

«…Талант господина Щербины может усовершенствоваться и развиться с помощью труда. Мы не хотим верить, чтоб поэт с его дарованием не нашел себе новых сюжетов и новой деятельности. Мы не знаем, составляет ли симпатия к древнему миру самую сильную сторону в даровании нашего автора, и не можем сказать, удадутся ли ему попытки в другом роде вдохновения, но можем уверить его с полным сознанием, что и этой стороны таланта довольно для деятельности всей его жизни. Пусть г. Щербина подарит нас сотнею антологических стихотворений вроде „Мига“ или двумястами таких прелестных гимнов, как „Невольная вера“, он может быть уверен, что не мы заговорим об однообразии. Бели поэт охладеет к такому роду произведений, перед ним все-таки широкое поле деятельности, — на русском языке нет ни одной поэмы из древней греческой жизни, и нет ее, как кажется нам, по весьма простой причине — по малой учености многих наших поэтов» и проч<ее>.

У поэтов не первоклассных, не гениев, которым, как говорит пословица, закон (эстетический) не писан, — у второстепенных поэтов содержание всегда будет играть главную роль, — а богатое и дельное содержание не всегда дело одной фантазии, — оно приобретается также трудом, размышлением, опытом собственной жизни. Я еще мог бы посоветовать г-ну Щербине, оставив древний мир, попробовать свой талант в сфере живой действительности… но вопрос: имеет ли призвание г. Щербина к такому роду? — Если же имеет, то никакие великолепные картины древнего мира не упрочат так скоро его известности, как поэтическое прикосновение к современной действительности. Таков уже человек: он прежде всего интересуется самим собою, а потом — что поближе к нему. Впрочем, может быть, не все так думают; что же касается до меня, то поэтическое воспроизведение интересов, горя и радостей, среди которых живем мы, даже в самой ограниченной раме, действует несравненно живее самого роскошного изображения отжившего мира, — это я испытал еще недавно, и вот каким образом…

Я рылся в сочинениях Пушкина за какой-то справкой и, наткнувшись на «Египетские ночи», не мог уже оторваться от этого чудного создания. Я наслаждался этой сжатой, образцовой прозой, в которой каждое слово так метко и определительно, и этими чудными ямбами, которым едва ли есть что-нибудь подобное в самих сочинениях Пушкина по силе и красоте энергического, словно выкованного из стали стиха, — как вдруг вошел человек и доложил о приходе господина, которого фамилии я здесь не назову. Я велел просить его.

Я не романтик, — небритая борода и поношенный сюртук скорее возбуждают в моем уме идею о нетрезвом поведении и постыдной лености, чем о гении, спившемся с кругу вследствие гонений рока. Однако ж, лицо вошедшего дышало таким умом, таким избытком доброты и кроткой печали, что я невольно подумал что-то подобное. При взгляде на него мне пришел в голову тот запачканный, низкопоклонный и гениальный итальянец, о котором я только что прочел в «Египетских ночах» и которого, как вы знаете, Чарский сначала чуть не выпроводил из своего кабинета, а потом не знал где посадить и как задобрить. И как мы, поэты, тоже не прочь при случае разыграть роль Чарского (то есть Пушкина, который так назывался в повести), то я и встретил моего гостя как нельзя любезнее. И как же я был вознагражден! Никогда еще я не был так доволен собою; никогда еще не чувствовал я так сильно великой пользы тонкого урока, который своим Чарским Пушкин дал всем нам, литераторам, кичливым своею известностию, мнимою или действительною, и до которых иногда имеют нужду простые смертные, еще только добивающиеся известности. Гость мой был человек необыкновенно робкого характера. Я убежден, что не приди мне на ум положение Чарского, находись я тогда в дурном расположении духа и прими его… не грубо… нет! порядочные люди никогда не бывают грубы… но сухо, — например, так, как Чарский встретил импровизатора (я не могу удержаться, чтоб не повторить этого лестного для меня сравнения), я счел бы моего посетителя величайшим глупцом (и он, действительно, явился бы мне таким), обивающим пороги литераторов бог знает для чего и не оставляющим в воспоминание о себе ничего, кроме следов грязи на их паркете. Затем, разумеется, последовало бы строжайшее приказание человеку не пускать впредь этого господина ни под каким видом, — и таким образом я отнял бы у себя всякую возможность сблизиться с интереснейшим человеком из всех, каких я когда-либо знал. Итак, хвала Чарскому!

Посетитель мой был поэт и поэт (я говорю не шутя) замечательный. Он принес и прочел мне несколько стихотворений, которые у меня не выходят из головы. Вот первое:

Отрывок

Родился я в губернии

Далекой и степной

И прямо встретил тернии

В юдоли сей земной.

Мне будущность счастливую

Отец приготовлял,

Но жизнь трудолюбивую,

Сам в бедности скончал!

Не мытый, не приглаженный,

Бежал я босиком,

Как в церковь гроб некрашеный

Везли большим селом,

Я слезы непритворные

Руками утирал,

И волосенки черные

Мне ветер развевал…

Запомнил я сердитую

Улыбку мертвеца

И мать мою, убитую

Кончиною отца.

Я помню, как шепталися,

Как в церковь гроб несли;

Как с мертвым цел овал ися,

Как бросили земли;

Как сами мы лопатушкой

Сравняли бугорок…

Нам дядя с бедной матушкой

Дал в доме уголок.

К настойке страсть великую

Сей человек питал,

Имел наружность дикую

И мне не потакал…

Он часто как страшилище

Пугал меня собой

И порешил в училище

Отправить с рук долой.

Мать плакала, томилася,

Не ела по три дня,

Вздыхала и молилася,

Просила за меня,

Пешком идти до Киева

Хотела, но слегла.

И с просьбой: «не губи его!»

В могилу перешла,

Мир праху добродетельной!

Старик потосковал;

Но тщетно благодетельной

Я перемены ждал, —

Не изменил решение!

Изрядно куликнул,

Дал мне благословение,

Полтинник в руку ткнул;

Влепил с немым рыданием

В уста мне поцелуй:

«Учися с прилежанием,

Не шляйся! не балуй!»

Сердечно, наставительно

Сказал в последний раз,

Махнул рукой решительно —

И кляча поплелась…

По чувству, с которым он читал это стихотворение, я догадался, что предмет его слишком близок сердцу самого поэта. Я не признаю этого стихотворения безусловно хорошим. В нем краски довольно грубы, сфера их содержания довольно однообразна, низменна и ограничена; картины мрачны; но ведь каждый из нас пишет хорошо только то, что сам пережил, перечувствовал, видел своими глазами. И у меня недостает духу обвинить поэта за то, что предметы своих песнопений почерпает он в низменных сферах, где протекает его собственная жизнь. — Это еще не беда. Обстоятельства его могут измениться, круг зрения его может расшириться, и тогда он представит нам другие образы, найдет, может быть, другие краски. Для меня важнее то, что в стихах его есть содержание, определенно высказываемое; что хоть и не эффектных сторон жизни касается его муза, но его грубые стихи прочувствованы…

Недавно мне случилось быть в блестящем литературном собрании и слышать между прочим новое произведение дамы-поэта. Все в этом стихотворении, начиная от великолепного, истинно колоссального (если не по идее, то по намерению) содержания — до отделки стиха, обличает руку опытную и самоуверенную, искусство во внешних приемах, но… Впрочем, надо, чтобы вы сначала прочли самое стихотворение.

Поэт

В пределах дальней высоты,

Где носятся планет плеяды

И звезд блистают мириады,

Он водрузил свои мечты.

Среди небесного объема,

Преград не зная ни отколь,

Он в облаках, в соседстве грома

Земную позабыл юдоль.

Игру мирского треволненья

Он прихотливо пренебрег,

Но в бурном вихре вдохновенья

О братьях позабыть не мог.

Над ним таинственные мысли

Как тучи черные нависли;

И — телом прах, душой колосс,

Светило и надежда века —

Он погрузился весь в вопрос

О назначенье человека…

Не тщетно он пытал судьбу,

Не тщетно он витал в эфире,

Печаль и тайную борьбу

На громкой возвещая лире…

Вдруг грянул колокол глухим

И перекатным звоном —

И медным языком своим,

С гуденьем и со стоном,

Вещал таинственный ответ,

Душе его понятный —

И очутился вдруг поэт

В пустыне необъятной;

Кругом шумят толпы людей

С их суетностью дикой.

Но он один как средь степей

Угрюмый и великий! —

И все, что радует других,

Ему смешно и ложно…

Да счастье для натур таких

Едва ли и возможно!..

Стихотворение прочитано было с эффектом, и слушатели разразились громом похвал… Всех более был от него в восторге муж сочинительницы, который все восклицал: «Кто теперь после Пушкина пишет у нас такими стихами? Я вас спрашиваю, кто?»

Стихи эти должен был хвалить и я, — что же делать! этого требовала вежливость; но я очень хорошо видел, что кроме рутины, знакомства с произведениями великих европейских поэтов и огромной претензии в них ровно ничего нет. То, что составляет душу и сущность всякого истинного поэта — особенность, оригинальность — и следа этого не нашлось в великолепном и стройном наборе слов… И я, право, не отдам одной строчки из стихотворения моего небритого гостя, — стихотворения, так близкого житейской прозе, за все эти высокопарные строфы, парящие под облака и лопающиеся там подобно ракетам! Вот еще стихотворение того же поэта (то есть не дамы-поэта, а моего гостя). Оно носит самое пошлое название, так истасканное нашими поэтами:

К ней

В суровой бедности невежественно дикой

Я рос средь буйных дикарей,

И мне дала судьба, по милости великой,

В руководители псарей.

Вокруг меня кипел порок волною грязной,

Боролись страсти нищеты,

И на душу мою той жизни безобразной

Ложились грубые черты.

И прежде чем понять рассудком неразвитым —

Ребенок — мог я что-нибудь,

Проник уже порок дыханьем ядовитым

В мою младенческую грудь.

Застигнутый врасплох, стремительно и шумно

Я в мутный ринулся поток

И молодость мою постыдно и безумно

В безумных увлеченьях сжег.

Внезапно оторвав привычные объятья

От негодующих друзей,

Напрасно посылал я поздние проклятья

Безумству юности моей.

Не вспыхнули в груди растраченные силы,

Мой ропот их не пробудил, —

Пустынной тишиной и холодом могилы

Сменился юношеский пыл.

И в новый путь с хандрой болезненно развитой

Пошел без цели я тогда.

И думал, что душе, довременно убитой,

Уж не воскреснуть никогда!

Но я тебя узнал… Для жизни и волнений

В груди проснулось сердце вновь;

Влиянье ранних бурь и мрачных впечатлений

С души изгладила любовь.

Во мне опять мечты, надежды и желанья,

И пусть меня не любишь ты,

Но мне избыток слез и жгучего страданья

Отрадней мертвой пустоты!

Опять низменный мир, опять резкие краски! Но картина уже не так мрачна. Я потому привел здесь именно два эти стихотворения, что в них видна вся внутренняя борьба поэта, — борьба, кончившаяся, к счастию, торжеством его воли, разума и нравственного начала, — горьким, тяжким (если только верить сейчас приведенному стихотворению) путем дошел он до сознания заблуждений своей молодости; но он, наконец, сознал их, а борьба с врагом, которого знаешь, уже не так страшна. Потому, при всей мрачности красок, второе стихотворение производит уже впечатление гораздо отраднейшее, чем первое. «Кто знает, — думал я, — может быть, со временем, кругозор его расширится и он подарит нашу литературу несколькими истинно прекрасными произведениями».

Через несколько дней после первого свидания с моим поэтом, на углу улицы около дома, украшенного вывеской с чайником и бильярдом или чем-то подобным, я встретил двух человек; лицо одного из них показалось мне знакомым; я стал всматриваться и узнал моего недавнего посетителя. Он что-то с жаром говорил своему товарищу, и оба они, казалось, находились в самом веселом состоянии. Как только я поравнялся с ними, поэт узнал меня; уже без прежней застенчивости, очень развязно, но несколько пошатываясь, он тотчас подошел ко мне, раскланялся и сказал:

— Вы погубили меня своими похвалами; я с радости не могу опомниться и издержал все деньги, которые вы мне дали… Знаете ли, я хочу попросить у вас еще немного… Я вам заработаю! Вот у меня есть — купите, я написал новые стихи… послушайте. Они называются «Великий человек».

И он принялся декламировать:

Огни зажигались вечерние,

Выл ветер и дождик мочил,

Когда из далекой губернии

Я в город столичный входил.

В руках была палка предлинная,

Котомка пустая на ней,

На плечах шубенка овчинная,

В кармане пятнадцать грошей.

Ни денег, ни роду, ни племени,

Мал ростом и с виду смешон,

Да сорок лет минуло времени, —

В кармане моем миллион!

— Хорошо ли? — спрашивал он. — Скажите откровенно. Кажется, хорошо? Можно купить…

— Хорошо, хорошо! Мы после поговорим! — отвечал я, давая ему несколько денег и торопясь уйти, потому что около нас начала уже собираться толпа любопытных. — Прощайте!

— Да куда же вы? Дослушайте! Может быть, еще не понравится. Я не хочу брать даром денег… Слушайте.

И он продолжал декламировать. До слуха моего долетели следующие стихи:

И сам я теперь благоденствую,

И счастье вокруг себя лью, —

Я нравы людей совершенствую,

Полезный пример подаю…

Признаюсь, эта встреча несколько охолодила мои мечты и литературные надежды; я упал, говоря словами Пушкина, с высоты поэзии под лавку конторщика, но скоро потом утешился, вспомнив слова того же Пушкина: «Всякий талант неизъясним! Каким образом ваятель в куске каррарского мрамора видит сокрытого Юпитера и выводит его на свет резцом и молотом, раздробляя его оболочку? Почему мысль из головы поэта выходит уже вооруженная четырьмя рифмами, размеренная стройными однообразными стопами?» Неизъяснимо!..

КОММЕНТАРИИ

править

<Октябрь 1851>

править

Печатается по тексту первой публикации.

Впервые опубликовано: С, 1851, № 11 (ценз. разр. 31 окт. 1851 г.), отд. VI, с. 81—86.

В собрание сочинений включается впервые.

Автограф не найден.

Стихотворения «Отрывок» («Родился я в губернии…»), «К ней» («В суровой бедности, невежественно дикой…») и «Великий человек» («Огни зажигались вечерние…»), входящие в комментируемый фельетон, были впоследствии переработаны Некрасовым и включены в его собрание стихотворений. Первое он датировал 1841, а второе и третье — 1846 г. В последней прижизненной редакции эти стихотворения помещены в т. I настоящего издания (с. 55, 159, 419). Прозаический фрагмент, следующий в фельетоне за стихотворением «Отрывок», и фрагмент с оценкой стихотворения «К ней» давно атрибутированы Некрасову (наст. изд., т. I, с. 590, 686—687).

Вопрос о совместной работе Некрасова и И. И. Панаева над комментируемой частью фельетона поставлен: НЖ, с. 128—131. Размышления Нового поэта о современной поэзии и творчестве Щербины углубляют и конкретизируют некоторые мысли, высказанные Некрасовым в фельетоне «„Теория бильярдной игры“ и Новый поэт» (1847) и статье «Русские второстепенные поэты» (1850). В настоящем издании эта часть фельетона Нового поэта печатается как коллективная (Некрасов и Панаев). Панаеву, очевидно, принадлежат «отступления» от основной темы этой части фельетона о «даме-поэте» (со стихотворной пародией «Поэт») и о «лухмановских рисунках Рафаэля». Более полное и точное определение границ участия обоих авторов не представляется возможным.

С. 253. Г-н Щербина при появлении своем возбудил надежды, встречен был самыми лестными отзывами журналов." — Ср. мнение Некрасова, высказанное о Н. Ф. Щербине (1821—1869) в рецензии на «Дамский альбом» 1854 г. (наст. изд., т. XI, кн. 2, с. 100).

С. 253. «Сколько у него чувства и простого здравого смыслу, облеченного в самые роскошные поэтические формы»…-- Цитата из рецензии на «Раут» Н. В. Сушкова (М, 1851; БдЧ, 1851, № 6, отд. VI, с. 76).

С. 253. «Как бы возросшее под ясным небом Греции со чтоб еще более показать нам всю вялость и пустоту наших обыденных стихотворцев».-- Цитата из рецензии А. В. Дружинина (см. его признание: С, 1851, № 2, отд. VI, с. 220) на книгу «Стихотворения Г. Г. Р.». Одесса, 1850 (ОЗ, 1850, № 7, отд. VI, с. 19). Под «обыденными стихотворцами» критик журнала А. А. Краевского имел в виду, очевидно, Некрасова и других поэтов «натуральной школы». Возможно, с этой завышенной оценкой поэзии Щербины журналом Краевского связана пародия Нового поэта под названием «Греческое стихотворение»:

Я лежал в Марафонских полях,

А гекзаметр горел на устах.

Наяву иль во сне, но, поэзии полон,

Видел где-то я там, вдалеке при луне

Плеск эгейских серебряных волн —

И чудесный процесс совершался во мне…

и т. д.

(С, 1851, № 9, отд. VI, с. 42)

С. 253. «Греческие стихотворения г. Щербины нам чрезвычайно понравились, и мы спешим поделиться нашим удовольствием с читателями».-- Цитата из рецензии А. В. Дружинина на первый поэтический сборник Н. Ф. Щербины «Греческие стихотворения». Одесса, 1850 (С, 1850, № 6, отд. III, с. 33).

С. 253. …вопреки уверению некоторых, будто бы он с своим Новым поэтом преследует поэзию и поэтов".-- Наиболее болезненно реагировали на пародии Некрасова и Панаева под маской Нового поэта в «Современнике» «Отечественные записки» и «Москвитянин», журналы, к которым Новый поэт был особенно внимателен. «Нас всего более отталкивает неудержимая охота смеяться даже над такими литературными произведениями, — писали „Отечественные записки“ о Новом поэте, — которые должны бы возбуждать наше уважение и благодарную память. В таких случаях мы не можем смеяться, а переходим к чувству, совершенно противоположному» (ОЗ, 1850, № 12, отд. VI, с. 136). В ответ на обвинения Нового поэта, пародировавшего стихи А. А. Фета и Н. П. Огарева, журнала «Москвитянин» в грубости вкуса и эстетической бестактности «Современник» писал: «Новый поэт твердо убежден, что он точно отличил бы отсутствие эстетического такта и грубость вкуса, если бы вздумал писать пародии на произведения таких талантов, как Пушкин и Лермонтов, или на истинно поэтические произведения и других второстепенных поэтов; такая нелепость никогда и не приходила ему в голову, потому что он слишком высоко ценит искусство и не позволит себе издеваться над ним. Он очень уважает таланты гг. Огарева и Фета, но в то же время находит, что у них, как и у всех второстепенных талантов, есть слабые стороны, что некоторые их стихотворения не выдержаны, а другие вовсе неудачны и слабы…» (С, 1851, № 4, отд. VI, с. 224).

С. 254. …продолжительный и упорный спор о лухмановских картонах, приписываемых Рафаэлю…-- Известие о «картонах» с рисунками Рафаэля, принадлежащих русскому купцу А. Д. Лухманову, появилось в печати еще в 1842 г. (ЛГ, 1842, 20 дек., № 50, с. 1025—1026). На подлинности этих произведений наиболее активно настаивал «Москвитянин», и в частности С. П. Шевырев (М, 1851, № 12, с. 352—363; № 21, с. 81—84). «Современник» относился к этим «атрибуциям» Шевырева скептически (С, 1851, № 7, отд. VI, с. 45).

С. 254. …отзыв английского критика в «Athenaeum, August 23 1851»…-- «Athenaeum» («The Athenaeum journal of literature science and beaux-arts») — «Атеней, журнал литературы, наук и изящных искусств», — английский журнал, выходивший в Лондоне с 1828 г. периодичностью два раза в неделю.

С. 254. …они становятся слабее и слабее ~ даже то, которое напечатано в октябрьской книжке «Библиотеки для чтения»… — В № 10 «Библиотеки для чтения» 1851 г. напечатано стихотворение Н. Ф. Щербины «Утро в горах» (отд. I, с. 137—138).

С. 255. Талант господина Щербины может усовершенствоваться и развиваться с помощью труда ~ по малоучености многих наших поэтов.-- Цитата из называвшейся выше рецензии А. В. Дружинина на «Греческие стихотворения» Щербины, с. 119.

С. 255. …у второстепенных поэтов содержание всегда будет играть главную роль ~ Я еще мог бы посоветовать г-ну Щербине, оставив древний мир, попробовать свой талант в сфере живой действительности ~ никакие великолепные картины древнего мира не упрочат так скоро его известности, как поэтическое прикосновение к современной действительности. Таков уж человек: он прежде всего интересуется самим собою, а потом, — что поближе к нему" — В слегка утрированной форме та же мысль звучит в одном из монологов Нового поэта в фельетоне Некрасова «„Теория бильярдной игры“ и Новый поэт» (1847): «Возвышенные чувства! Великие личности! <…> Недаром я ходил в старину в школу: я знаю, что на свете много было разнородных героев, знаю даже, как зовут некоторых из них и что они сделали… да только я-то живу в мире купеческих сынков, губернских и разных секретарей, бильярдных игроков, самолюбивых сочинителей и актеров, промышленников и спекуляторов, зубных врачей и мазуриков. — Я сам и сочинитель и спекулятор <…> Какое же мне дело до великих личностей, до героев? Сказать ли правду, я даже перестал верить, что они существовали когда-нибудь… Чужды мне их нравы, взгляды и убеждения. Глух я на голос того чувства, которое вело их на опасность и явную смерть <…> какую пользу извлеку я из их примеров? Для чего стану передавать их деяния, никому не нужные?… Я простился с ними и никогда к ним не возвращусь:

Затем, что мне в трактире бьющий стекла

Купеческий сынок в пятнадцать лет

В сто тысяч раз важнее Фемистокла

И всех его торжественных побед!»

(наст. изд., т. XII, кн. 1, с. 279)

С. 259. В пределах дальней высоты ~ Едва ли и возможно.-- Пародия на стихотворение «И будь отныне таково…» из главы 3-й романа К. К. Павловой «Двойная жизнь» (М., 1848). Включалось в «Собрание стихотворений Нового поэта» (СПб., 1855, с. 3) и посмертное «Первое полное собрание сочинений И. И. Панаева» (т. 5. СПб., 1889, с. 14).

С. 262. …упал, говоря словами Пушкина, с высоты поэзии под лавку конторщика.-- Имеется в виду фраза из гл. II повести А. С. Пушкина «Египетские ночи» (1835): «Неприятно было Чарскому с высоты поэзии вдруг упасть под лавку конторщика…».

С. 262. "Всякий талант неизъясним! ~ Почему мысль из головы поэта выходит уже вооруженная четырьмя рифмами ~ однообразными стопами?-- слова Импровизатора из гл. II повести А. С. Пушкина «Египетские ночи».