«Эротизм без берегов»: Новое литературное обозрение; Москва; 2004
Эротический эксперимент Мережковских в свете «Главного»:
правитьИз «Дневников» Т. Н. Гиппиус 1906—1908 годов
править1906
править<…>
Милая.
Хотя поздно, но напишу сегодня еще и пошлю.
Мне иногда очень страшно бывает; все время. Вы со мной. Как основание — это. А на нем все остальное.
Сегодня Карташев переехал[1]. Помогали ему устраиваться и украшаться: я сожгла ему верхи его шкапов, унесла уродливый стол, перевернула диванные подушки изнанкой, выкрасили с Натой его стулья столовые из красных в коричневые и отлакировали. <…> Теперь ничего, не очень оскорбительно за Дмитрия кабинет, — что возможно, сделали. Еще надо конторку отдать подкоричневить и коричневое сукно налепить. А то невозможная рыже-красная с ядовито-зеленым сукном. Хотел свою доску с фамилией наколотить. Я начисто отказалась. Заказала свою. (И его, кстати, пребезобразная.) И одну только и наколочу, а он может визитную. А то и неправильно — и неприлично. <…>
Твое письмо получила, милая. Как радовалась, что тебе и вам было хорошо от моего письма. Значит, что-то было истинное во мне, подлинное. Сегодня с Натой чувствовали от твоей и вашей радости, от вашей Пасхи соединение и молились с ней ближе почему-то. Зато Карташев отчаялся сегодня оттого, что вы его не любите. Долго говорила с ним о нашем. Хочет написать вам, просит помочь в разных вопросах, но думает, что не услышите. Говорила ему, что, только обращаясь с любовью, — получишь помощь и любовь. Упрекала, что он свою к вам любовь прячет (она есть), и не обнажает себя перед вами, боясь. Пусть решится на самосожжение. (Тогда и поймет, что приобрел больше, чем имел раньше. Но решение на самосожжение должно быть. По любви. Говорила, что он засушенный конек и растет сразу — и с 10 лет на 11 и с 17 на 18 и с 30-31 год и т. д. Оттого и трудно. А что через меня, через мою заботу к нему пусть чувствует на себе и вашу любовь. И пусть помнит, что соединение уже есть, это факт, надо только не вперед смотреть, а чаще оборачиваться для сравнения назад. Что (сегодня читали «все возможно верующему», Евангелие от Марка) в этом факте соединения дано зерно для будущего растения. Расти трудно, но все заложено в зерне. И т. д. и т. д. И измениться человек может (смотри себя семинаристом). <…>
<…> Вернулась в час. Карташев еще не спит, нас ждет. Кузнечика дома нет. Посидели с Натой у Карташева в комнате — пошли на молитву. Пришел Кузнечик. Вместе помолились. Я слабо от себя.
Был у проститутки — лицо ее вылепить ему надо. Она его не выпускала, заперла двери и рыдала. Хоть поцелуя требовала. Поцеловал. Карташев не спал часов до 3-х, все слушал. Кузнечик во всех деталях расписывал. Потом разговор на тему этакую начался, Карташев про себя рассказывал, о соблазнах своих, о типе соблазнительных женщин (пухлые, лицом полугниловатые {Вероятно, словечко из «домашнего словаря» сестер Гиппиус для определения «декадентского» — бодлерианского идеала красоты. Ср.: Красоту женщин он понимает, только когда она уже сильно увяла и худа, как скелет, когда она, говоря языком фруктовщиков, уже несколько перезрела. Сам он говорит в одном своем стихотворении:
…И твое сердце, испятнанное, как слишком спелая слива,
Уже готово, как и твое тело, для утонченной любви.}, невзрачные блондинки). Выспрашивала его для сведения…
<…>
<…> Ты не можешь представить, как меня Карташев заедает! Всячески. Я знаю, что это к моей и к нашей пользе. И что если не распутывать кома — дальше пути закрыты. Через это перешагнуть надо. Пока я занята внутри себя этим нераспутанным комом, потому что преграждает возможность движения нашего вне этого. Может быть, мне это послано. Надо считаться. Какие комбинации надо устраивать. Говорит, что он уйдет, потому что «мы люди разные», — «вы — люди отвлеченные» и т. д. Надо после долгих повторений упирать на то, что он для себя хочет найти вне то, чем он полнотой своей не удовлетворится. Говорю ему, чтоб сам себя не обманывал, что романтизма у него 1 ложка, Осипово-Дымовского[2] влюбления бездонное озеро, — и смешано это еще с элементом истинного требования и упования, которое и родится от слияния «в сознании» 2-х родов любви — идущего из вечного источника. Важен источник в любви.
Говорит — Тернавцевскую страсть не понимаю[3] и не того хочу. А я доказываю, что…
…он во многом себя не понимает. В нем есть, но он не хочет, чтоб было. Это уже другое, это сознание. Доказательство его «мущинского» <так! > отношения это то, что он вообще «женщин» выделяет как особое презренное по существу творение, которое тем не менее его волнует. Оттого я и говорю, что романтизма у него весьма мало. Его всякий мог бы спросить: «Вы как, любите женщин?» — и он сказал бы: «Да, это отрава моей жизни, я этим полон». Безличностное, чисто «мущинское» влечение. Теперь мои усилия устремлены на то, чтоб заставить его ясно глядеть в себя, сознание. Ты верно, как раз то, что я хочу, мне пишешь. Откуда это, что мы об одном и одно?! <…>
Каша у него полная. Такая, что надо нечеловеческое терпение, чтоб помочь разобрать и чтоб не ввергнуть его в отчаяние от того, что он человек чужой, неприемлемый, непонятливый, неугодный и т. д. Я делаю это вот для чего: для себя, потому что я в Главном и, делая для дальнейшего движения, для Главного, — делаю для себя. Не делать не могу… «Я положу душу свою за друзей своих». (Кто друг? — Кто в Главном.) (Душа моя, я, устремление в себя, в заботу о работе личной, мое рисование — это я. Вот где я страдаю. Я не могу уединиться только с перспективой будущего устремления вглубь себя.)
Кузнецов понимает это, и понимает, что даже он теперь менее плодотворен, чем мог бы быть. Ты мне поверь, потому что это так. Я сознательно действую. Теперь я хочу быть банальной, доступной, скрыть «свое» до времени. Что просвечивает — пусть. Сколько хватит возможности — соприкасаться со всякими (по чутью) нужными людьми. А работать «свое» пока мне не под силу. И соприкасаться со специалистами пока — нет для этого соков нужных. Ведь, например, Дмитрий надолго был без забот, когда уединялся. Об одном он заботился — о истинно нужном всем — своем деле. А ты мучилась и тратилась. Бедная моя, как я теперь тебя чувствую и люблю! Во мне тоже по существу все соединено. В радость.
Буду продолжать. Сейчас чуть к Сологубу[4] не поехала с Кузнецовым. Почти собралась. Но иссякла, понимаешь — это отражение вчерашнего (и о нем напишу дальше). Осталась, потому что мызгаться так теперь не могу. Хочу и не могу. Первый тихий вечер, без звонков, без метания. Пишу тебе, сижу. Вчера у Бердяева Сологуб звал меня, обещал книгу подарить, если приеду. Сегодня дождь шел, гроза. Хочется мира и тишины травы. Не миквенной[5], а нашей, хоть на минутку, чтоб не оглядываться беспрерывно, а голова хоть с минутку остановилась. Ты правду говоришь, что скуш-шно тихо делается. Иногда от своего бессилия. И никто не помогает.
Ну, слушай, о вчерашнем. Вчера это мы с Карташевым говорили, говорили. Как-то странно — понимает и переживает, а когда найдет на него воспоминание о себе, Осиподымове, — так и стоит. Говорю — это в вас праведно (это осиподымовское), и только теперь, таким, каким вы себя полностью ощущаете в сознании — непременно до конца. Но бессознательно, задавленное «школой», аскетизмом, — прёт. Он и сам говорил: любовь самоотверженную, настоящую, я еще не знаю до конца, хотя хочу иметь, а имею влюбления запас на 40 людей, который не знаю, куда приложить. Оттого <он> может влюбиться в миллион сразу. В меня — потому что я постоянно около. Ты была бы — раздирался еще хуже[6]. Если бы еще кто-нибудь из «блондинок» — то же самое. Это понимает. (Но утверждает, что ко мне и данное от начала, полнота.) Упираю на то, что это мущинское <так! >, безличное влюбление — правдивое, потому что не лживое, живое мировое явление. И у него для него нелживое, потому что еще не пережитое, еще властное, и от него страдания. За страдания человека уважаю. Но то ценно, что мне близко, что это влюбление, страсть, до <зверства --?> требовательна. Ты правду говоришь, что это символ. И романтизм и страсть. Правда, правда. Мне 2-е переносимее, потому что движение в этом есть. А романтизм надо или пережить — (и он как воспоминание до поры), или он человека остановит в его движении (это опять правда!). И когда останавливает — в этом ужас. Романтизм отравляет Успенского. Он дает «чистоту» — неприкосновенность, боязнь осквернить и оскверниться. Тут ты бесконечно права в символе. Это именно то, что я понимаю до дна, и радуюсь, что ты определила. Оттого и безжизненность, что подобие жизни. Как бы личность, а выходит, что через личность, на ней не останавливается глазом, не в упор смотрит, а через и любит не живое воплощение «истины», а через человека на истину смотрит. Тесно тогда человеку всему. Когда меня ставили в эту рамку — чистой небесноминдальницы[7] — я, так, до дна от возмущения перевертывалась. Я говорила, <что> Дмитрий (с Бэлой)[8] — это страсть животная, ближе к Главному, во-первых, как 2-я ступень в человеческой жизни, во-вторых, как нечто жизненное, подлинно подземное, мировое (человеческое и звериное). Вот и Карташев меня со своей осиподымовщиной не угнетает безысходной неподвижностью, как Успенский[9]. Ведь Успенский стоит. Дмитрий говорил: «его любовь спасет», — не спасет, потому что застыл он. Именно такая любовь и не спасет. И во 2-й ступени (страсть) есть подобие всемирности — в безличности. Может быть, и в истории тот же процесс? И в России? Сначала — символ царства личности (первая ступень), потом символ вселенскости, царства безличности (вторая ступень), а 3-е царство (1 — безличной Личности <и> 2 — личной «безличности») — Церковь. Ведь то, что происходит в зародыше человеческом, происходит и в развитии человека в мире?
Ну, так я продолжаю о вчерашнем. Говорит, что он мучится ревностью и своей несовместимостью со мной. Что ему надо излиться одинокой душе и т. д. — Уйду. Я говорю, что уходить не надо, а я с ним готова искать одинокую душу, которая его просто примет (жена!), без требования от него чего-нибудь непосильного. Поехали мы с ним к священнику Медведко. Есть у него сестра, фельдшерица, к нему неравнодушная, ему нравится (блондинка, невзрачная, обыкновенная, здоровая). И жена Медведки — блондинка худая, психопатичная. Обе нравятся. Повезла. Чтоб ощутил их и посравнил, и себя сознал.
Скушшно… скушшно. Так, милая, уныло, так, что передать скушшно… Все унылые и безличные. Со страданием, но без обещания. Потом повезла его к Бердяевым, чтоб сестру жены Бердяева[10] увидел — понравилась она ему как-то (и он ей). А я ей и выявила. Она довольна. Там тоже скушшно, но по-другому. Хуже, потому что притворяются много. Праздник «весны». Все в березах. Барыня в зеленой «тарталаме» (так!)[11] автоматично до ужаса принесла корзину с ландышами. А у букета ландышей записочка со стихами о весне. Читали. И я с Карташевым. А сестра уж впилась в Карташева. Ы-ы-ы… <…>
8-е, 4 часа утра. Сегодня я писала портрет Лидии Юдифовны. Каждого из их семейства в отдельности с радостью принимаю (как легко было бы без Бердяева), а вместе не могу. Потом был Евгений Иванов. Он заходит часто. Рассказывал, как Розанов меня боится. Советовал даже мне не ходить к нему. А Розанов у Бердяева на «весне» отказался от меня принять из нашего «колдовского» дома книгу Танину[12], детскую, которую Дмитрий брал у него. Говорит: «и Татьяна! — ни за что». Успенский говорит, что, если бы я вышла замуж, он бы принял меня. А тут говорит: «Карташев свой облик потерял!» И ужасается. И не понимает. Какая теперь полоса людей протестующих против брачной любви пошла, косяк. Евгений Иванов, Блок, жена, Гюнтер, его товарищ. Активно, сознательно, для приобретения, а не ради умерщвления плоти протестующих. Я думаю, это без внимания оставить нельзя. Должно же начаться какое-то возрождение личности. А может быть — это выродки!
Ты подумай, какой у вас Д. Димочка — самый первый (выпивший, оттого в глубине и восстающий на последних). Дмитрий — мятущийся, выпивающий, и Ты — твердая. На вас, в счет вас, следующие люди будут жить частью в новой реальности, переживать то же, но в новом, жить в новой реальности. Подумай, как это важно. <…>
Потом я упрекала Карташева в малой и «литературной» любви к вам. Потом — м<олились>. (Не читали.) Потом говорил Карташев и впал в безнадежность от своей скудости. Ната ушла к себе (она очень похудела и совсем стала на вид скверная). А мы с Кузнецовым «оттирали» Карташева. После оттирания перестал трястись, утвердился, властно и радостно, серьезно под конец поцеловал в лоб нас и ушел. Надо оттирать неустанно. Но почему я всегда оттираю? Потому что лучше всех его знаю? Потому что больше всех сущностью на меня похож? Да везде нечеловеческие силы надо для бдения! А большие нужно, потому что без этого я его могу покинуть на одного себя — это грех — ему теперь из коренного одиночества вырасти надо, чтоб понять и вашу любовь к себе. Он ее не видит. Я ему говорю всегда одно — сознайте себя, веря мне, что я знаю больше вас, чем вы![13]
<…>
<…> После обеда пришел Иванов Рыженький[14] — пока сидел с Кузнечиком. Кузнечик все начинает, все сближения или столкновения — со своей специальности, вопроса наболевшего (и надоевшего даже ему) — «пол». Пока я была в ванне — говорили вдвоем долго. Я пришла к ним — продолжали. Иванов говорит, что он девственник, потому что ощущает проклятие на себе, Божие. И если женится — дети будут уроды (прокляты), потому что нельзя с этим сознанием идти во тьму — безнаказанно. Люди чуют это проклятие. Например, Блоки — Любовь Дмитриевна по существу мать, но подвиг ее тем сильнее. У него нет как будто радости в ожидании снятия этого проклятия. А о проклятии — верно, по-моему. <…>
Вечером Кузнечик заснул от усталости и проспал до 3-х часов ночи (мучится реально от «несоединения» и «неосвящения»), А я с Карташевым долго говорила, копала его, чтоб сам перед собой сознался. Хотела узнать, что за специфический элемент в его влюблениях? Знаю теперь что. И это меня удивило как-то поражающе: «нежность», бездонная. Ведь в этом же «человечность», — где же животная специфическая страсть? Погоди, я еще раскушу. Я опять в недоумении…
Вчера не молились. На мгновение вчера мне показалось, что Карташев очень точно и ярко понимает (может быть, неверное по существу), но мое, то, что я принимаю, как истину. Какой ждать любви (обращаясь лицом к миру личному). Жажда дать миру лицо. Вот основа всего и даже половой любви. Потому что это в сущности одна часть, не все. А может быть, пол даже не часть наравне с другими, а гораздо глубже, потому что дает звук, вкус, соль миру. Лицо миру. Я еще не знаю ничего. <…>
<…> Потом вот вечером я сцепилась с Карташевым опять на ту же тему; старалась, чтоб не боролись в нем 2 закона, а чтоб знать — чего сам, его «я» хочет. Говорил, что не все в мире принимает. Проклятие чувствует и радость. Вообще, либо не договаривал, либо сам путался. Ната впала в безнадежность и заснула. Кузнечик молчал. Я хотела, чтоб уяснил бы, против чего и за что в своем праве стихийной влюбленности он борется. Стихийность — закон, почему в этом законе он не признает абсолютной правды и не отдается ей без борьбы, потому что только не борись — и будешь во власти. А он до конца не хочет. Почему? И боится, например, соблазниться, — боится опытов. Сам ли он и стихийно и сознательно не хочет? Или и это противоположный закон, аскетическая школа? Стихийность ли в этом протесте, органичность, или же головное решение (за которое нас всегда упрекает, за отвлеченность). Хочу узнать, борется ли в своей полноте и достатке за влюбленность против физического соединения как окончания, и сознательно, и инстинктивно, или же от страха и от недостатка, от школы — удерживается, лишь сам себе втайне признаваясь в мечтаниях, как вершине блаженства. Беспощадно хочу знать. Ему ведь непривычно так разговаривать — он и стыдится, и скрывается. <…> И когда я сказала, что теперь как мировое явление у людей явилось сознание не всему в мире покоряться, снять проклятие, — он оправдывался. Говорит — я же это знаю, я же это чувствую. Чувствует, что расходиться нам не надо, и уезжать домой, потому что каждый день что-нибудь уясняется и сознание утверждается. <…>
А вчерашний вечер (воскресенье), в сущности, был кошмар, но с точки зрения нашей истории и важен. Но мне лично было так трудно и сомнительно, что я рыдала от одиночества и безумно хотелось одну тебя, рыдала, что тебя со мной нет. И думала и молилась. Ослабела и впала в безнадежность от собственной лжи. От того, что, видно, никогда не увижу того, что хочу я, рыдала о небесных миндалях, о чаянии моем (и твоем), как о неосуществимом. Одним словом, была в Димочкиных[15] сомнениях. Со страданиями готова испытания на себя принять, но только не ложь. Ложь — грех, и иного греха нет. Пусть, правда, ложь выявляется до дна, ложь — пустота. Если пустоту облекать, воплощать, — ложь переходит в грех, который ведет к унынию, тупости и такой безнадежной плоскости, которая пала на меня. Расскажу все по порядку. <…>
Воскресенье была погода ни то ни се, полуветер, полудождь. Кузнечик как-то перед дождем спал, перед обедом мы занимались. Карташев тоже что-то делал и спал. Под вечер перед ужином (мы в 2-3 обедаем, а в 10 часов ужинаем и чай пьем), не помню по какому поводу, пустяковому, завели мы разговоры… Я еще спросила, приставали ли к Карташеву проститутки, по поводу Кузнечика, который дал одной один рубль, безработной проститутке в пустом Д<оме --?> т<ерпимости --?>.
Кажется, да, что-то было у меня нарисовано на бумажке на столе, — Кузнечик голову довольно противную нарисовал, женскую. Карташев что-то чиркал. Я и говорю в шутку — вот и вы нарисуйте ваш идеал, из тех женщин, которые вас привлекают, из ваших «гниленьких блондинок». (У каждого своя «полная брюнетка». У Карташева «гниленькая невзрачная блондиночка» — идеал влечения.)
Нет, говорит, я не умею рисовать. Тут Кузнецов что-то о гнилости заговорил, что тела есть гниленькие, и пошли они с Карташевым смаковать, какое такое понятие «гниленький». Кузнецов, оказывается, теперь лепит такие тела, свою «болезнь», как он говорит, воплощает, даже за несколько дней гриб раскисший увез в город с собой для натуры. Такое это тело, будто кожа утоньшилась, и яблоко налилось, и будто яблоко это лежалое, побитое, подгнившее. Без упругости. — И такое внутреннее ощущение, ощущение тонкого покрова плоти — проникновенность. Для примера Кузнецов мою руку взял — покачал, говорит — вот, здоровая рука. Кузнецов Карташеву говорит, где «гнилость» в теле чувствоваться может. Вот, говорит, ноги сверху, руки, пространство между шеей и грудь сверху никогда в гнилости чувствоваться не могут, а вот снизу грудь часто бывает так. Говорит: вот я теперь женщину леплю: тело у нее моложе, лицо старше и т. д. Сошлись мужчины и говорят, такое впечатление. Ната ушла, кажется, в глубине возмущенная смакованием, у Кузнечика отношение отрицательное, как к минусу, как к болезни, у Карташева положительное, как к плюсу, к здоровью. Сами этой разницы не подозревают друг в друге и развивают тонкости. Пошли вниз, чай пили — все говорили. Я тоже в душе, инстинктивно, за себя возмутилась, потому что почуяла эту «гниленькость» Карташевскую и на себе, этого Карамазовского «цыпленочка»[16]. Помнишь, в самом начале в Заклинье?[17] Стоптанные туфельки, пухленькие ручки и т. д.
Нельзя непосредственно внутренно не возмутиться за себя. Слушай дальше. Сначала стало противно и не могла скрыть долго, безнадежно как-то противно. Но я знаю, что это не должно, это ощущение противности остаться. Я победила <его> в себе. Сначала было желание оставить их себе смаковать и себя, себя унести. Для всех осталась. Ната, уткнувшись в книгу, читала почти вслух что-то, не слушая. А я сначала, когда Кузнечик сказал, что я угнетенная, говорю, что мне просто противно и больше ничего. Потом преодолела и думаю, до конца доведу. Пусть. Кузнечик спрашивает его, — а как Тата, по-твоему (они на «ты»), имеет «гнилость»? (Иными словами, чувствуешь ли ты сладострастие, имеешь ли похотливую слюнявость, карамазовщину?) Сначала как-то мямлил полу хохоча, а потом говорит, когда уж и я сказала, что да, говорит, да, некоторые части имеют «гниленькость». Я уж после окончательно себя одолела и решила его разжигать до какого-нибудь пункта. Начали опять говорить. Не помню последовательности. Скажу отрывки. Кузнечик доказывал, что гнилость — ощущение — есть болезнь, декадентство. Я пыталась выяснить, какой Карташев представляет себе идеал гниленькости, влечения — отдельное ли это имеет в нем место, зависит ли это у него от эстетики, если взять в чистом виде, или же идеал влечения может быть и некрасивый, даже до старухи с отвислым животом. Говорит — если, не смешивая в себе с другими требованиями, других сторон своего «я», то не… зависит; (то есть я хотела узнать — правда ли это у него есть эта похотливость). В чистом виде вот это что значит: он говорит, как будто бы изысканный развратник, даже до растления детей, со слюнным течением, масляными глазами: «я люблю мяконьких, нежненьких девочек». Все ему говорила, но отвлеченно, не от себя, а чтоб выяснить только, говорю — это «и — цыпленочку» (так!). Говорит — «да, не скрываю. Я всегда понимал Карамазова, думал, что мое ощущение похоже. И не скрываю!» При этом до глубины возмущается, искренно, когда говорит: «вы мне навязываете „не мое“, что мне нужен брак. Мне говорят: вам надо бабу!» Я ему и говорю — конечно, иначе аскетизм опять. «Да, тут, безусловно, нужен и аскетизм, я не могу не ненавидеть мужчин. А женщин, как более закрытых в этом, мне точно скучно. От того, что я не желаю брачной любви и не хочу детей, я теряю мало, а приобретаю много». (Я чую, что, может быть, все это голова.) Говорю: инстинкт вы ваш утверждаете — почему не утверждаете до конца? А головой решаете, что не должно быть. Рассердился.
Говорит: «Я сам за себя отвечаю. Дожил до тридцати лет. Как я могу утверждать собственное уничтожение? Да и вы не понимаете, значит, раз утверждаете, что головой можно что-нибудь победить, очевидно, у меня и другой инстинкт. А только женщины в этом от мужчин отличны: у них любовь начинается с духовного начала и кончается телесной, а у мужчин с самых низменных инстинктов и потом женщина делается божеством. Если Зинаида Николаевна занимается вопросами „пола“, то тут ей одной не разобраться, надо помощь сознания и мужчины».
Лежит на диване. Померк. Ната ушла спать. С Кузнечиком сидим. Говорю — вот, Кузнечик мимо этой гнилостности не проходит, не замечая, но относится к ней сознательно, а вы утверждаете в себе «цыпленочка», эту похоть, которая безусловно есть, если не уничтожение своей личности, то уничтожение другой, потому что личность со своими личными качествами, со своей сущностью не вмещается в личность другого, если отражается чисто индивидуально в том человеке, который ее воспринимает. Например, Карташев — своей гнилой рукой, Тернавцев — бедрами и т. д.
Он говорит: я заговорил с вами о гнилости, но другие требования свои, всю полноту, я не выставляю теперь. Говорили об одной стороне. И я ее утверждаю, потому что через нее познаю плоть.
Я ему не верю. Не верю я его инстинкту аскетическому. Силен «цыпленочек» и главен пока. Если есть и если силен, то нечего его и скрывать. Знать хочу, истина в нем или самосохранение рассудочное. Все время имела в голове Димочку[18]. И захотела я узнать еще поглубже сторону его «цыпленства». Сказала Кузнечику (уже поздно было), что хочу с Карташевым поговорить вдвоем. А сначала, когда он лежал, я около него на тахте сидела, и мы говорили с ним и с Кузнечиком, что Кузнечик в типе, чтоб иметь страсть Дмитрия Карамазова, а Карташев — отца Карамазова. Кузнечик ему говорил: «Отчего бы мне к Тате страстью не воспылать? Помнишь, на болоте, как мы с ней „спевались“?» Спрашиваю я его, понимает ли он Дмитрия Карамазова? Говорит — понимаю. Слушай дальше. Карташеву я еще говорила: я бы хотела в 10 раз сделаться гнилее — что бы вы тогда? Говорит — довольно, все в гармонии для меня.
<…> Дальше теперь буду продолжать с того места, с того конца, как я с Карташевым говорить хотела. Еще при Кузнечике, когда он говорил — отчего не влюбиться бы ему в меня, страстно. Я так стала Карташева дразнить, чтоб еще разжечь, говорю — почему бы нет, что я, не женщина?!! (Так, будто мне до дна весело.) Говорю Карташеву: — «Пойдем, „цыпленочек“, к старушкам болотным[19], недаром на шабаше хочешь лягушечку поласкать, цыпленочка пощупать?» Да так к нему прямо и наклоняюсь. Ты думаешь, я не умею? Ты не знаешь. (И Димочка не знает: я с ним хотела турецкий танец потанцевать — не захотел.) Ведь подумай, каково ему-то: прямо, чуть не «впилась жарким поцелуем». Говорю: вдвоем пойдем, миленький, со мною. Потом говорю, что хочу знать, когда он и что во мне гниленькое видит, пусть, вдвоем, мне одной скажет. Тут-то, думаю, и увидим. (Ты думаешь, мне Ремизов чем родственен, какой подземностью?) (Да, еще раньше я о 2-м закате говорила. Что 2-й закат — рубеж, что человек достигает ощущения своего одиночества, и тут у него веселье, потому что он как бы владыка и над существами, которые не ведают любви и хотят воплотиться, — и страх, потому что как бы опасность у него, соблазн уничтожиться, потому что те тянут его к себе в небытие. Второй закат со страхом — еще близко к тем, шабашным, второй закат с весельем — уже шаг в другую сторону, к утверждению себя в любви. Ну, это можно бесконечно развивать[20]. Пока не к делу).
_________________________
Кузнечик ушел, а я его стала спрашивать, тут уже серьезнее опять несколько. Он говорит: вы моей плоти не бойтесь (!), я уже много думал, и знаю о себе; говорит — всякий мужчина то испытывает, что я, только он стремится сейчас же к…
…обладанию физическому и не сознает и не разбирает в той мере, как я, и не ощущает. А ощущать «гнилость» вот что значит: какая-нибудь одна часть тела или лица начинает как будто просвечивать сама, так ярко ощущается, будто зрительное ощущение — края резко контурами огненными обведены и внутри не жар, а будто коньяк пьешь, так жжет не спаляюще, а согревающе. От этой части — на тело, на другие места — свет разливается, или лицо освещается. Говорю — ну, а у меня где? Говорит — в лице, в глазах, около глаз есть такое место, а от глаз и на лицо. Нос, например, другое, нос уже нежность возбуждает, а усы на губе — очень важно. А еще «гнилость» — от походки вбок наклоненной. И, говорит, если б рост ваш или талия длиннее, не было бы того. А я говорю — ну, а если у меня шея голая, тогда? А тогда, говорит, шея нежная, и «гнилость» не в ней самой, а на нее разливается, и именно не сзади, а спереди. Я, говорит, говорю откровенно и прямо, что во мне зверь есть, но не только, и не лишайте меня всего, что во мне. Я, говорит, и трогательность чувствую бесконечно, как к ребенку, и нежность бездонную, и вакханизм <так! > необходимо и эстетику (о «Главном» — стыдится всегда говорить. И тебе обо мне, не мог писать, о соединении в «Главном»[21]). К Зинаиде Николаевне <чувство> было неполно, потому что были только «гнилость» и эстетика. А тут, у вас, говорит, полнота, и правда для меня.
Этого мало всего. Когда говорил, меня обнимал и трогал руку всю с начала; я решила — до дна, только уж реагировать сил не имела, а думала — пусть, ощущаю «нечистоту» прикосновений, уж сколько могу — стерплю. Нарочно не уходила, сдержалась. Потом в шею стал целовать и ниже. Я очень содрогалась внутри. Конечно, писать, насколько содрогалась, нечего, ты чувствуешь сама. Димочку помнила и ради него, а через него ради всех — испытывала Карташева и себя[22].
Опыт, Боже, какая это гадость! Какая серая скука, и даже уничтожение возможности радости. (Потому что «Ради» — точка отправления, не до дна истинная.) Стыд, гнусность. Насколько Карташев был правее меня в это время. Я ему и сказала твои слова, что он богаче меня теперь. Слушай еще.
Обнял меня и к себе прижал. Я наклонилась к нему, опираясь на диван, а он губы разжал и как бы не то целует меня, не то дышит так. А я все наблюдаю, как он дальше будет. А он в упоении повторяет: Господи, это лучше, чем мечты, это реально! Ужас! ужас! Боже, какая радость, какой экстаз! Ужас! ужас! И все не кончает. Смотрю на него, и мне даже показалось, что так побелел весь, глаза закрыл и будто бы в обморок упадет. Испугалась и говорю — спать надо, идите, довольно.
«Уж спать?» Долго оправлялся, радостно утопая в блаженстве. Чувствовала его богатым и правым (относительно), а себя скудной и лживой перед ним. Ушел в садик, потом к себе, а я со своей серой гнусностью в душе стала завиваться.
Легла спать, безрадостно и плоско. Тут и рыдала о тебе. Не то, не то. Будто : «то», но от этого еще хуже, потому что ощущаешь ярко, как подобно должно быть, чаянье ближе от сравнения. Где здесь наше, атмосферно-специфическое? Моя гнилость привела бы его в то же упоение и в Заклинье (помнишь, пухленькие ручки и т. д.). В чем же он меня утверждает, мою радость ему же в Главном, и свое отношение к Главному в связи со своим отношением ко мне? Где я была во время его экстаза и упоения моим телом? Я ему не отвечала, и он знал, что я не ощущаю его, — и не удовлетворялся. Все его богатство это — и с «цыпленочком» даже, я, как и ты, не хочу, чтобы вынес вне, раз для него это правда. И я принимаю, пусть пока я беднее, лживее, все, что угодно. Но и во мне есть какая-то правда. Я утверждаю, что правда его — и общая и относительная. Я в своей и в Божьей правде, он в своей и в Божьей. Для меня источник любви — отношение человека к Главному, ощущение в себе любви к Главному через человека. Тогда источник вечный, радостный, и ничего нет здесь запретного. Показатель истины есть внутри человека дух силы, радости, любви, полета и всемогущества через Любовь к Богу и Бога к тебе.
К Карташеву у меня так: Он к Главному со мной — тогда и я с ним к Главному. Он ко мне с Главным — я от него с Главным. Что за заколдованный круг? Столкновения еще предстоят. Но разврата подобного больше не будет. Я утверждаю чувственную любовь, только взаимную, равновесную и вместе к Главному. Я смогу его любить с радостью, когда и он меня будет ценить в Главном, любить требовательно, ревниво к Главному, когда его «цыпленочек» (пусть всё) будет так химически соединен с Главным, что от ослабления его в Главном, или меня, будет исчезать и «цыпленочек», пусть, я ценю эту любовь, и пусть она будет показателем моей силы и слабости.
Я хочу сама его любить с таким же захватом (пусть хоть и «цыпленочек»), потому что в этой радости и наслаждение есть правда, но она для меня пока невозможна. Я люблю и себя и его, а не его тело отдельно. После этого он еще больше ко мне тянется, а мне следующий день было невесело, плоско. Вот подъем без ощущения правды. Будни с серым дождем. <…>
Если найдешь возможным, для Карташева (потому что они его мало любят, Димочка, главное), прочти им все это. Я теперь не хочу ничего своего прятать. Ничто меня не поколеблет, если не ощущаю лжи. Осуждений не боюсь, потому что все-таки что-то делаю, думаю о Дмитрии и Димочке — и пытаю, пока не чувствую лжи. А ложь не повторю. Гнусно. Здесь конечно гнусность была во мне, но нужно было и это сделать, опыт, не прав ли Димочка, укоряя меня в самообмане. <…> Судите, рядите, если не надоело еще все это «ковырянье» Дмитрию и Димочке! Все для вас готова сделать, ради Главного, укажите мне только правду и для меня лично. <…> Хочет ли, велит ли Димочка мне опыт мой довести до конца? Зачем я так завишу от него и от Дмитрия в своей силе и слабости!! Что за безумная, тяжелая связь?!!!
<…> В пятницу приехал Карташев. С новым для меня запасом «цыплячества»… (Я без презрения! не думай.) Я разве цену не знаю всей тайны ко благу? И понимаю и «гнилость» и «цыпленочка». <…>
Ната легла. А потом мы долго еще говорили. Я говорила о том, что есть в мире и какая аналогия должна быть у нас.
В мире — одинокая личность — перегорает, творит — рождает произведение, которое живет вместо него (писатель, художник).
У нас — личность, творя, должна не перегорать (уничтожаться в момент творчества). Но как? — в решении — решение о «соединении».
В мире двойная личность в любви живет, перегорает, соединяясь, творит — рождает детей, которые живут вместо нее.
У нас — должно быть специфическое творчество между 2-мя, личности не должны перегорать (уничтожаться в момент творчества). <…>
В мире общество утверждает Государство. А личности — перегорая, творят, рождают устройство, это общество <…>, которое живет вместо них.
У нас должно быть соединение между: творчество, общество, причем личности не должны перегорать. Ни 1, ни 2. Как? То есть специфичность утверждения личности нужна во всех 3-х пунктах, и утверждается любовью, то есть я и беру 2-й пункт как должный лечь в основание всех 3-х — любовь, источник жизни в мире — между людьми. А то откуда из мира же взять этот скреп? для 3-х? Специфичности творчества среди нас, в соединении у нас 2-х — я не вижу. Род отрицается — корона, завершение любви к телу — не совмещается с полнотой личности у нас, несмотря на то, что имеет единственную праведность в мире в этом.
Отрицая в соединении 2-х творчество, рождение — отрицаешь мировую правду, и если не принимаешь, то во имя какого-то большого коронования в любви, большего творчества, а тут я слепа, потому естественно у меня отрицается утверждение исключительной любви к 2-м.
Карташев говорит, что он не понимает, почему в мире, в любви теряется личность. Вот, например, супруги Кюри дали радий![23] А, по-моему, это не есть плод их союза — может быть, они не любили друг друга, миру не то надо. Радий не есть их ребенок. Радий — дитя их соединения другого. Тоже дело делается и не любовниками. <…>
<…> Я получила от Л. Дм. Блок письмо — очень зовет приехать к ним, говорит, что очень нужно и хочется поговорить, и т. д.[24] <…> Карташев говорил, что к Блокам ехать не надо. Очень щедрым быть пока нельзя. (Передаю общий смысл.) Надо, чтоб внутри было крепкое соединение, и выясненное. Даже я внутри удивилась, потому что не думала, что он так ясно и прямо начнет говорить. Говорил, что ему страшно важно, как у нас принципиально будет разрешен половой вопрос, или «брак», соединение двух личностей (тайна 2-х, по-твоему). <…>
Пишу 24-го. Вот твое письмо получила сегодня. Пришло, как всегда отпаренное, отпечатанное, прикрепленное едва клеем на самом уголке конверта. И затасканное. Ну, да это, конечно, неважно. Я только боюсь, как бы не пропадали письма, а пусть себе читают, коли интересно. Дело семейное, неопасное. Пожалуй, что и читают из любопытства. Попробуй, напиши на пробу с печатью. И заметь — отклеивают ли мои письма к тебе. <…>
Ты не видишь, отчего я мечусь под Димочкой, который выводит меня из моих желаний, когда он говорит, что я влюблена в Карташева, и надо, чтоб все было естественно. Слушай же меня! — надо принять, что любовь, вся, какая есть, помещается для меня только в Церкви. Таково родилось мое сознание органическое — в жизнь, после отрицания любви как жизненного источника. Мне, выходящей, если только я выхожу из Церкви нашей, — не нужно любви. Там что у меня останется? Ты говоришь — безбоязненно, честно спросить. Там остается наслаждение гнусностью, мои черти, призраки шабаша, подземные котятки, упоение тайной к ужасу и к худу, стремление к автоматам подвластно, покорно, — такой взгляд на мир. И протест против этого со страданием, и ненависть. Не думай, что во мне нет ничего гнусненького; вопрос — как быть.
Твое письмо мне как-то в тоне самом, в твоем отношении показалось малым для этих вопросов. Точно ты самую-то Тайну проглядела, не выносишь ее на себе. Ты говоришь, что я — пути не хочу. Неправда, только ведь вопрос — один ли путь, или нет. Мне знать надо. Ты говоришь — «цинично» о девушках и женщинах. Что же циничного? Это правда, это я знала. Мы еще не то говорим и не на этом основываемся… ничего нет тайного, все сюда вносить надо, чтобы помогло. Но как быть с этим всеобщим законом? Вот, может быть, еще какой путь — освещения, пронизывания всего, что может осветиться, и если что не может, то не брать, само не возьмется — не захочешь. Путь движения медленного, с возможностью срыва. Потому что брать все, и освещенное и неосвещенное, огулом, — потом, мол, увидим, — уже нельзя без лжи перед своей совестью. <…> Поэтому я считаю, что путь мой, первые шаги, как ты говоришь, — есть к приближению. Но вот знай и ты, что о том факте, что девушка не так уж очень не знающая ничего, не первой молодости и не «в романтической влюбленности», а имела более глубокую и серьезную любовь, я бы сказала, знающая хоть оттенок чувственности, если она все-таки отрицает самый акт, то нужно над этим подумать.
Бывали примеры, что до любви девушки отрицали брачное сношение, а полюбивши (конечно, с боязнью неизвестного), — и до брака фактически уже, наоборот, стремились сознательно. И пойми, милая, что нет во мне отвращения детского, прежнего, — я же знаю себя. У меня ощущение Тайны, дано мне это — ну, предположи же — ощущение Тайны к ужасу, к худу. Тайну, которую я могу, конечно, могла бы принять, если бы видела в этом не ложь, а правду, не стояние, а путь. Ну, скажи, ведь ты мне пишешь о девушках романтических. А забыла ты, какая у меня была ненависть к Успенскому с его любовью недвижною? Забыла, что я тебе писала о нем? Забыла ли, как я говорила, что Серафима Павловна для меня как бы мертвая, не понимает радости чувственной? И что Алексей Михайлович мне ближе? Забыла, как я против Блока с его Прекрасной Дамой[25] от тесноты изнывала? Разве я вмещаюсь в образ той невинной девушки с чистой влюбленностью? Ведь, принимая самый акт, я как бы сливаюсь с этими моими чертями, им себя отдаю, половину мира беру, выхожу из Церкви, где (Отец с Сыном), где мне спасение и счастье и полнота.
Я, знаешь, начинаю думать, а вдруг этот же Карташев ближе ко мне, чем вы? Вдруг он-то меня и поддержит? Ты его не знаешь, как я теперь его знаю. У него нет такой исступленной стыдливости, как ты думаешь (в алькове с невинностью). Ценю то, что он физиологически совершенно нормальный человек. Представь его не с невинностью, а с обыкновенной женщиной. И я думаю, нормальнее себе представить невозможно. В этом пункте ты не права. И это ценно. И ценно, что он долго и упорно не понимал здесь моего ничего, утверждая жизнь в браке телес<ного> соед<инения>.
Когда вопросы многие предрешились, и этот открылся — и о роде и о безличности, он логически как естественную необходимость — принял, но не вник нутром, как я. Такому воздержаннику и такому чувственнику, как Карташев, не представима, например, возможность победы над плотью своей волей и своей радостью, в длительности, в бесконечность времени… у него от неизвестности женщины — обостряется до ужаса влечение. Вот тут и скажите: ценна ли будет или была бы возможность через победы в радости, светлости, близкого <в> чувственном наслаждении телом с молитвой, светом сознания, но без падения (то есть без крышки, а бесконечное усиление). Или если этого достигнуть, то и это ничего не дает, это нуль и еще хуже, чем простое соединение. Есть ли «путь» наш — путь к трем — в достижении этого? Или не путь к истине? Или тогда все-таки нужно будет испытать и соединение, отделенное от Главного, как венец наслаждения только телом, в темном опьянении? Ведь это тогда нужно сделаться проституткой, войти во вкус наслаждения, все виды извращений пройти, это я понимаю, одним словом, сесть на помело да на шабаш ехать с ним, с Карташевым, потому что все равно уж не освятить — так там на шабаше и погрузиться в ласкание. <…>
Неистовства моего вы не знаете. Что по правде — я все хочу. Ты пишешь: путей я тебе не указываю. Но намечаешь. Ты пишешь: Физиологический протест против полового акта (я так нарочно выгораживаю «акт» как особую ТАЙНУ, отличную от Тайны Тела), ты считаешь, что можно рассматривать: 1) сохранять этот протест, утверждая в недвижности во имя вечного девства, отрицания плоти и пола, 2) побеждать во имя брака и деторождения, а у нас — 3) принять и победить во имя движения.
А может быть — сохранить во имя движения, во имя принятия плоти и пола, как протест против недвижности, сохранить в браке, в церкви находящимся органически. Потому что вне Церкви заключение девственных браков есть неподвижность и протест против жизни (ну, не чепуху ли я говорю? как, по-вашему?), да и едва ли возможен при нормальной организации тела. Но так: не отвращаться, а испытывать: хочется ли тебе? Тебе, истинной, светлой, которая есть Ты? Ничего не поймешь. Я даже знаю, как можно перетолковать: я «светлая» и, значит, «чистюлька». Нет, а такая, как у тебя в «Алом мече»[26], истинная; это для твоего же ощущения привела пример.
Вот что я подумала.
Если у нас должен быть брак (тайна 2-х), то должно быть освящение, просветление.
Так вот вопрос: что мы- то благословили из того брака, который есть. Потому что из него же возьмем. Весь брачный обряд? Ревекка, потомство и т. д.? Или специфически что-то отличное?
<…> Сегодня на молитве мне пришло в голову, что, в сущности, для меня, небесноминдальницы, пожалуй, вредно молиться. (Это я так решила, чтоб после проверки — отвергнуть.) Ты говоришь мне о пути, в котором явное есть то, что не приемлется здесь. Разорвать свое религиозное существо с данным мне при рождении — я не могу (у женщины эрос связан с психологией и религиозным сознанием органически. Это тоже «циничный» научный факт). Я должна выйти, оставить пока, идя твоим «путем», для опыта, религию, оставить молитвы. Это мне полезнее будет. Так и Димочка делает. Чтоб не было канители. Ни то ни се. Тогда, может быть, и возможен будет путь, о котором ты говоришь, но без любви, потому что ведь все же связано с религией. <…> Карташев мне стал очень близким. Он говорит, что удивляется, как переменился. Это для меня страшно важно, потому что случилось уже то, о чем думалось. Это мое утверждение. А с вами мне тесно, узко. И даже с тобой. <…>
Пишу 28-го, час ночи. <…> Ты пишешь о бесстрастности девушки, даже о ее кротости, вообще. Это я помню, но не вижу выхода с твоей точки зрения: поборание этого протеста и принятие «брака» — факт: а может быть, и стану нормальной женщиной? Не забывай и Ты, что у женщин вообще любовь и религия связаны с мозговой деятельностью неразрывнее и беспощаднее, чем у мужчин. (Например: сумасшедшие женщины почти всегда эротоманки.) Как с этим фактом считаться? Этот факт нормальный в жизни. И не забывай, что протест у девушек бывает непосвященных, или романтически влюбленных в ангела чистой красоты. При чем же я тут? <…>
<…> Были мы на еврейском духовном концерте. Видела там Розанова[27]. Не говори, пожалуйста, никому, потому что я боюсь, что как-нибудь дойдет до Розановой[28], а он меня просит слезно — таить свято, а то, пишет, может быть горе. Я думаю, что Варвара Дмитриевна может опять заболеть от ревности. А мне все-таки хочется тебе рассказать, чего Розанов навыдумывал. Евгений Иванов говорит, что он еще с весны так: решил, что я ведьма, выпиваю кровь из Карташева, скрутила его и держу при себе. И тут, на концерте, рядом с ним было место свободное, позвал меня. Сели. Говорил, что меня боится. И зачем Карташев такой худой? (Сразу). Если бы он был толстый… или бы вы худели, что ли… «Ведь он в вас влюблен?» Я: да, да. «Ну а вы?» Я: да, да. «Я ведь как отец, вы уж мне прямо говорите: ну, и вы целовались?» (Жадно). Я: да, да. «Ну, — (со смаком), — и ему на колени садились?» Я: да, да. Ната говорит, что мы были удивительны издали — друг перед другом — и «страшненькие». Не помню, как мы перешли дальше, но я спрашиваю его, считает ли он, что я имею что-либо общее с Дмитрием и с Тобой, нечто в мыслях. Удивился донельзя — ничего, говорит, все разное[29]. Говорю: ну, так к какой же категории людей вы меня <относите--?>? И боитесь ли? Говорит: «боюсь», — потому что, кажется, что вот будто сонная я, а внутри есть вдруг громы и молнии, а вот где и для кого — неизвестно. А что категория — особая: к странным и интересным людям относит. И говорит, что в Нате (в лице) есть благородство. «А в вас, простите, — нет». Говорит: «С Зинаидой Николаевной нет сходства, потому что она для меня ясная, как мужичок, товарищ хороший, и ко мне хорошо»[30]. А я говорю: разве вы думаете, что я вас не уважаю, что вы пишете, не читаю? «Нет, нет, ничего вы не думаете про меня, и не надо вам: фантазиями занимаетесь, рисуете… Вам и людей не надо: надо одного для себя, — вы его и тащите к себе. Вот, например, Успенский почему-то вам не нравится, а и он бы не прочь около вас примоститься».
Мы поехали с ним вместе из Консерватории. Лошадь шла едва-едва. Иногда останавливалась и стояла, извозчик отваливался на нас, распустив вожжи. Я долго трясла его за пояс, и он просыпался. «Извозчик, натяни вожжи!» — «Да она тогда совсем станет…» (безнадежно и сонно).
На еврейском концерте жиды были в несметном количестве безобразные. Розанов силился восхищаться их здоровьем, но я возмущалась их безобразием. По дороге он сказал, что перестанет меня бояться только тогда, когда я выйду замуж и у меня будет ребенок, как у всякой нормальной женщины. Говорит: нельзя мучить человека, разжигать и не жениться. Что не поверит никаким «обстоятельствам», заставившим нас поселиться вместе, а все проще.
Потом говорил, что раз я так разжигаю, как говорила, «и на колени» и тому подобное, то нужно же замуж. Я говорю: как вы меня спрашивали, так я вам и отвечала. «Ну, зачем же меня обманывали?! Нехорошо…» Говорит: еще страшно, что у вас в рисунках два возраста всегда 1) юные, прекрасные, невинные девочки и 2) старые, с похотливым выражением лица. И юные — именно в самом прекрасном возрасте — 12-13 лет. И такой передачи он будто нигде еще не видал. (Вспомнил даже ванну, где я нарисовала.) Главное — выражение. Я говорю, что во мне есть эти два элемента и что он в этом понимании очень близок мне. Тут он решил, что так как во мне есть эти старики похотливые, то я, наверно, имела в жизни реально влечение к девочкам. Я говорю, что, конечно, имею, столько же, сколько и к старикам и старухам с их этим выражением. Но, к сожалению, в жизни не могу похвалиться опытом. Смеется, что «к сожалению» говорю, и не верит. Раз понимаю так, и воплощаю, — не может быть, что ничего не произошло в жизни. — Доехали до дому, поехали кругом Спаса[31]: «духовно обвенчались», потом я поехала его провожать в Казачий переулок[32]. Он мне о себе такое рассказывал, что передать не могу. И он сказал, что только мне рассказал, потому что ему кажется, во мне то же есть. Но мне было родственно, потому что видела в нем моего же «старика», «ночного котеночка», «розового поросенка», кабаненочка[33], и как кабаненочку смеялась радостным и жутким смехом, так и тут можно бы. И главное — понимаю его, вот что. Он сам говорил: ведь я тут совсем у вас из рисунка? Правда. Я ему показала, как надо человека пугать, что руками, пальцами делать, как подбираться. Он съежился, тоже в этом же стиле.
Теперь о другом. Об этом, пожалуйста, никому ничего. <…> Была я с Кузнечиком у Ремизовых. Серафима Павловна сообщила мне две тайны: I) что один человек еще, кроме Розанова, сказал, что я ведьма, II) что она знает тайну о Дмитрии. Первую тайну она мне сказала — кто, да не интересная, а вторая, что Вилькина письма Дмитрия показывает и хвастается всем. Что она возмущена.
Возмущалась сначала Вилькиной, и Дмитрию только удивлялась. Я постаралась, сколько могла, отрезвить ее преклонение и объяснить ей Дмитрия как обыкновенного человека в жизни, даже как человека отвлеченного, идеализирующего предмет своего влечения в некоторой нежизненной пассивности. Серафима Павловна вскипела, как не знаю кто; говорит, что я тепличная, что не возмущаюсь Дмитрием, что Дмитрий не имел права восставать против пошлости, если сам пошлость делает. Что она его любила и верила ему, как Учителю, а теперь презирает. Я говорила, что я очень рада, что и сам Дмитрий будет рад, что его Учителем считать не будут. Что это тяжело. Что ее острота в этом доказывает, как она мало знает людей и нас, в частности, всех. У всех грехи, и каждый за всех страдает. И конечно не этот факт один способен возмутить: масса других (и себя в том числе подразумевала), которые превратили остроту в хроническое состояние. Я все подливала масла в огонь, чтоб ее вывести из ее отношения, как к святым. «Воображаю, как Зинаида Николаевна страдает от его пошлости!» — что-то в этом роде говорила. «Чего ты смеешься?» — на меня. А я радуюсь, что она из своей святости голубиной, бичующей других, выйдет. Потому что это ненавистничество лавинное ужасно неприятно. Я, право, была за Дмитрия с его Бэлой тогда больше, чем с Серафимой Павловной, хотя, может быть, ты это и не одобришь. А вот тесно мне с Серафимой Павловной — издавна душно не приходится она ко мне. <…> Так и ушла от Серафимы Павловны. Она мне показалась совсем маленькой передо мной, я даже ее поцеловала, как маленькую, бедненькую все-таки. И Алексей Михайлович очень, видимо, Дмитрием огорчен. Я говорю: ты еще Философова не знаешь! Не знаешь вообще всего, что происходит у нас, споров, несогласий не знаете, трудности. Рада, точно похвасталась Димочкой. Жалко, что собой так властно похвастаться не могла. (Хотя, если бы она знала, — меня бы тоже ненавидела.) <…>
Пишу 18-го декабря, 4 Ґ часа дня. <…> С Натой говорили. <…> Она скорбит, главным образом подавляется тем, что она, как всякая женщина, не человек, а сначала презирается человеческое и утверждается то, что не ей принадлежит. Утверждается ее женская природа, женская — не человеческая, а даже зверино-животно-человеческая. Оттого-то недавно она мне сказала, что переход к человеческому уважению женщины есть принятие ее как Прекрасную Даму. Как путь. Бедненькая, прямо ее душит это все, о чем я тебе уже не раз писала: весь мир, все «люди», в сущности, не люди, а «мужчины». Друг с другом им хорошо, а отношение к женщине личное (для себя), животное, эгоистическое. Оттого в ней и веселости нет, оттого она и подгибается, как травинка слабая. Говорит: Зина может сносить унижения супруга Мережковского, «женский ум» и т. д., и ты можешь пробиваться, а я не могу. Лучше уйти тогда.
Я говорю, что нужно сознать, что они слепые и тоже бедные, потому что не знают, что в мире жизни нет без женского начала. А у нас, здесь ничего и родиться не может без женской человечности. А ты это знаешь, цени себя больше. Говорю, представь, если бы и ты попала к каким-нибудь готтентотам, которые тебя приняли бы за обезьяну, — что же ты, признала бы себя обезьяной? Или бы стала учить готтентотов тому, что сама знаешь? Говорит, что чувствует, что все это она имеет — безосновательно, бездоказательно и бессильно. Оттого и покорно уходит, с унынием в душе. Я говорю, что и надо все доказательства иметь, взять все, что пронизывается светом, обокрасть, и исследовать и себя и свою слепую природу. То есть то убеждение, то предзнание — доказать как знание, отношение изменить. Все собрать в одну точку, тайну к худу, брачное соединение. Все вокруг этого. Между прочим, говорила, что Димочка ближе к нам в этом (со всем, что имеет за собой), нежели хотя бы Розанов, потому что Димочка (Розанова надо обокрасть) понимает Тайну к худу как вкрапление в инстинкт. И это случайность (которая, может быть, мне вменится в минус), что я не имею той силы инстинкта, которую имеет Димочка. Я думаю, что Ната, если бы была мужчиной, то была бы Димочкой. И я думаю, что она ненавидела бы себя, презирала бы, ненавидела б женщин. И, может быть, пришла бы к самоубийству. Ты знаешь — у нее яркое ощущение тайны к худу. Нельзя осуждать. То, что она так протестует, это, может быть, доказывает ее малую стойкость; и отчасти я думаю, что она и в себе эти инстинкты ненавидит, как слепое. Только она не верит, что возможна какая-то победа. (Повторяю еще: не навязывай мне: «аскетическая победа».) А я в безумии, в ужасе, в радости, в слабости, в силе верю. И верю в то, что сейчас уже может быть. Сроков нет.
Ната потому с Серафимой Павловной не согласна, что Серафима Павловна находится в наивности, что люди, хотя бы революционеры, могут относиться по-человечески. Не подозревая, что это частный случай, исключение из правила, мелочь. И ей довольно человеческого отношения революционерского, товарищеского. А я знаю, что Ната тоскует о большем. Говорю Нате, чтоб меня-то хоть бы все время благословляла безумствовать, а то она хочет благословить раз навсегда, а потом отойти. Она говорит, что от Карташева ее отшибает всякий раз за три версты, когда он скажет что-нибудь, где «мужское» презрение почувствуется'. Что-нибудь: «это чисто женское суждение». Или: «как я рад, мужское, основательное отношение», или в этом роде. Я ей говорю, что мне не меньше, чем ей, гнусно, но от этого-то у меня и является действительный протест. Хотя бы с тем же Карташевым, как самым ближним. Победивши в одном, явится больше силы и веры.
_________________________
<…> А для Карташева очень хорошо было вчера: не все ему по маслу: с Натой не считается, в лицо не смотрит. Я ему говорила, что у него ко мне даже не обычная любовь, даже не страсть, даже не влюбленность, а чистое, обнаженное влечение, физическое, откровенное, как у всякой лошади, собаки, кота. Так началось, были примеси разные слабые, а целое — это вот и есть это, зверино-человеко-Божье. Говорит — да. Хорошо, что видит. А увидел потому, что уже имеет нечто большее: оттого глаза на прежнее просветляются: прежде утверждал, что это-то и есть «любовь», а у меня пустыня. Теперь считает, что я имею, но он безнадежно пуст. Это хорошо. <…>
Я Нате сказала, что если бы я была не я, то есть оставить одну слепую мою природу, то я была бы проституткой со вдохновением. Недаром Савинова[34] многое во мне ненавидит и говорила, что в Натином лице — чистота, а во мне «вавилонская блудница» («а в вашем лице, простите, благородства нет» — Розанов). Впрочем, неверно: если бы можно было быть «проститутом»… (название известно)…
Продолжаю вечером 7 часов.
Сейчас ушла Ася. Даша[35] ей по обыкновению стала жалиться. И ругала. Ася ушла, когда я вошла. Даша же объявила в неистовстве, в ответ на мое спокойное заявление, что у себя в доме подобного урода я терпеть не желаю, — сказала, что она «раскроит этому холую всю рожу, трясучему мужику. Забыл, как у порога Зинаиды Николаевны стоял, хам! Зинаида Николаевна небось…» и т. д. «Я ему мстить буду…»
Ася после говорила, что я должна сделать так, чтоб Антон Владимирович уехал от нас, потому что эти истории — мерзость. И пусть бы приходил, хоть каждый день. Говорит — нарочитость у вас, сама ты его до дна не принимаешь, Ната Кузнецова любит. А Карташева нельзя, Урия Гипп[36], слизняк. Если не имеешь трясения — удивляюсь тебе, просто слепота какая-то.
Вообще, удивляюсь людям — надо жизнь прожить только поскорее, как можно легче, потому что природа это все: все направлено на род, рождение детей. Женщина не рождающая, например, — не нужна, быстро вся атрофируется и вычеркивается природой. И вся — для рождения. А если народит, сколько может, тоже вычеркивается, как хлам. И все так. А если ты в экстазе поняла истину, и экстаз в тебе остался хронически — значит, ты имеешь эту истину для себя только, потому что все субъективно. Утяжелять свою жизнь — бессмысленно, а устраивать — бесцельно, потому что самообман, что можешь победить природу и чего-нибудь достигнуть. Например, Карташева ты ведь не до дна принимаешь, а думаешь, что до дна. Говорю: и не думаю, что до дна. «Ага! Так нечего и обманывать себя, что будет». (А сама-то ведь, я-то, Тата, знаю это трясение, о котором она говорит, есть.) — «И Зина до дна не принимает, органически, и Дмитрий и Философов, и все вы».
Мне кажется, что все дьяволы-искусители собрались на меня из всех щелей. <…>
<…> насчет Бори и Любы. Ты не думай, что я за нее. Во-первых, ты, может быть, не знаешь, ведь они живут в браке, настоящем, с Блоком. Мне говорил Евг. Иванов, потому что ему казалось, что все этого не думают[37]. Мать ему говорила. Я ей и писала даже, что пусть она оставит все психологии, а просто возьмет того, кого попросту больше любит. Еще весной. И она мне сказала, что так и разрешила и решала. Просто естественно больше любит Блока. Вот и все разрешение. Ты это про меня брось, не думай. Мне нужна тоже ясность до конца. Если просто — то просто — и тогда истина. Только надо знать — основание-то что, какое. Источник в чем? Это вот главное. Тут не нужно подмены и лжи. А про Любу — многое правда, конечно.
Насчет там этих бессмыслиц, что ты пишешь, что как не замечали. — Так не замечали, потому что считали это явление частным. — Вот, Вяч. Иванов влюбляется в мальчиков, любимчиков[38]. Какое дело, что он там делает? А раз уж какие-то кружки пошли — дело другое. Еще кое о чем знали, Серафима Павловна говорила. Сказать, — не знаю, хорошо ли будет.
Потом вот насчет того, что у Карташева не тот путь. Конечно, если бы не тот, то ничего бы и не было. Надо взять тот, который есть один. И так это и есть. И тут не сомневайся. Да, «если два хотят вместе идти, то с двойственностью надо считаться» (из твоего письма). Это верно, иначе нельзя. Надо многое давать друг другу в залог будущего, смиряться.
_________________________
Розанову я писала в тоне глубоко-серьезном в смысле ТАЙНЫ. В тайне нет грязи. Грязь в плоскости. Написала так, чтобы он бросил свое отношение ползучее, потому что в нем есть эта плоскость, слюнявость, его грех, накипь на его правде. Писала о том, что его правду понимаю и принимаю, но не всю, не до дна. Что есть другая, как девственность. И это должно быть одно, одна тайна ко Благу.
Впрочем, я тебе перепишу. Нарочно запутанно пишу — пусть за ведьму или «угрюмую чертовку» принимает, как он мне написал. Выявляться перед ним не следует. Но и тон серьезный взять нужно. <…>
Не думайте, что я как-нибудь в корне сомневаюсь. А вот, возьмет, и бес смущает: мечтается о жизни «вольной», предлагала вчера Карташеву поселиться с сестрой[39]. (У сестры глаз болит, может, пропадет. Розановы его упрекают, что он не заботится о ней; он хочет копить деньги, чтоб весной мы его не бросали, если заграницу — то и он <…>.) А мне с Натой — заниматься искусством, изучать, смотреть, время тратить на заботу об этом только, ни о чем больше не заботиться, не мучиться, кроме этого, работать. Поехать куда-нибудь, в Ярославль, — для этого же. Любовь свою к искусству не растрачивать, не направлять в другое русло, в Главное. Думать, проникать, утоньшаться в Главном, вроде Бердяева, — и, как он, жить по-прежнему, но зато, как он книгой своей живет, так и я бы. Ходила бы к Блокам, к Лидии Юдифовне, писала бы портреты. Надо дорасти до образа художницы, много учиться, хочется учиться. Не глодаться совестью за свои недостатки во всех иных областях. Вот так бы жить, как Дмитрий жизнь прожил в работе и все для нее. Даже людей презирать хорошо, зато дело сделаешь и людей подвигнешь. Сколько нужно лишений Дмитрию, чтоб выйти из маститого литератора, а как трудно начинать быть чем-нибудь, учиться и выходить из этого же. Если этого не понимаете, меня же упрекаете — не удивляюсь: привыкла.
Димочка что мне советовал бы? Налечь на рисование, бросить все безбоязненно, и я буду права? Пусть благословит — все брошу, что бросится! Во имя Главного — Главное брошу! Еще что советует? Учиться? Все брошу, во имя Главного брошу и буду учиться! Пусть благословит. Но тогда не могу думать ни о вопросах, ни о Главном, ни о Четвергах, ни о Субботах, ни о Карташеве, ни о Нате, ни о вас, ни о нас, могу немножко, между прочим. Ни о соединении, ни об ответственности, ни о любви. То есть думать отвлеченно — да, но не мучиться, не жить, а как Бердяев. Зато буду в Публичную библиотеку ходить, зато буду до 10 часов в академической библиотеке сидеть, зато буду в 12 часов спать ложиться, бодро работать с утра, не нервничать. Может быть, тогда и в Карташева влюблюсь снова, попросту, по-давнишнему. Хотя тогда лень и не надо будет его: ведь у нас профессии разные. Он мне чужой.
Ведь это тоже путь, тот, который я должна была прожить до моего рождения в новое сознание — но не прожила, отстала. Это то же, что ты мне советуешь сделать теперь в новом рождении — с Карташевым, пройти весь путь старый, оторвавшись от того, в чем я теперь. Ты боишься смешения? Что я старое свое, «девичье», прирожденное, принимаю за новое? Но что же делать, если я уже и со старым своим здесь очутилась? Значит, и выходит: забыв о новом, начинать сначала; будто ты еще идешь только к сознанию: ступень следующая будет: рву мое прирожденное, подобное только новому, и этим по виду только удаляюсь от нового, но это и будет только следующим шагом, в сущности ближе к новому, чем раньше. Этим шагом я только еще в жизни-то встану на уровень всех, едва дойду до Лидии Дмитриевны Ивановой[40], встану с ней рядом. (Приписала позднее от бодрости: как я мечтала быть равной «художникам».) Но смею ли я когда-нибудь встать с ней рядом до тожественности? Она-то права, я ей в ноги поклонюсь за ее правду, а я будто во лжи, потому что притворяюсь ею, а сама уже ее правду за правду не принимаю; уподобляюсь ей, уже знала, что я тут не останусь, что это часть Правды, следовательно, ложь перед ее Полной Правдой. Каждый шаг на пути я должна делать, собирая зародыши полной правды, соединенной, и когда выпадаю от невозможности вынести трудность собирания зерен — это и есть простимый грех. И когда не выпадаю — нельзя все-таки желать, считать правильным и единственным двигателем — выпадение, путь бессилия. (Знаю и возражения: а может быть, не выпадать нельзя? А невыпадение доказывает безжизненность? Может быть, и так. Но, если даже выпадешь насильно, — жизненность таким путем не приобретешь.)
Я бы, может быть, считала очень для всех нас полезным, если бы я была уже страстной женщиной, уже знала бы и носила бы в своем организме огонь и жар до невозможности с собой совладать. Но если этого нет (как ты утверждаешь), говорю просто как факт, — то что же делать? У Карташева есть. Это факт. С этими двумя фактами надо считаться. Еще вспомни, что ведь у женщин вся мозговая деятельность, сознание связано с половой любовью, вся религиозность. (Сумасшедшие женщины — почти все эротоманки.) Теперь разорви-ка! А мужчина (скажу еще циничнее тебя) имеет любовь как вполне отделенную область от его психики и мозговой деятельности. И любовь окрашена гораздо более зверинее, первобытнее от этого; ярче будто, но как бы не захват всего человеческого. Это и физиологически и психологически и логически и всячески так. Следовательно — если я уже соткалась, по природе, то нужно разрывать себя. Нужно считаться, именно здесь со мной как с женщиной, а не мужчиной. И считаться, то есть найти меня правой, и найти путь для меня, меня как таковой, а не вообще. <…>
<…> Читаю Крафт-Эбинга, которого тебе отошлю. Ищу патологии в себе и в окружающих. Карташеву сказала, что он фетишист и затем с виду онанист. (Узнала-то я раньше, интимно, и что у него только вид такой, но что он этим пороком никогда не страдал. Узнала, потому что были предположения Кузнечика.) Он с ужасом, что и, правда, его могут за онаниста принять. Потом говорил, что у него наследственное трясение.
Пишу 29-го вечером. Получила от Розанова <письмо>. Неприличное «с точки зрения». Ничего не понял из моего. (Думает, что я женолюбица в буквальном смысле, «Неужели 3 сестры такие?!»[41].) А я его-то чую.
12 часов 30-е. Сейчас были на «Балаганчике» Блока и «Чуде Святого Антония» Метерлинка у Комиссаржевской[42]. Старуха воскресала на сцене, страшная; в «Балаганчике» люди были куклами. А в театре все тот же салон Иванова. Бердяев не знает, к кому пристроится. Метнется к Сомову, Нувелю, Баксту, ко мне. Ни к кому не пристать. Были Поликсена, Сологуб, Чуковский, Осип Дымов, Чюмина[43] и т. д. и т. д. «Все тот же Ванька». Иванову Рыженькому (он что-то был нездоров) отдала твое письмо: обрадовала. Я прямо осязаю, как он вас не за личность учителей (это ему даже мешало), а вас за самое ядро любит. Был печальный и хорошенький. Блок выходил — автор — с лилиями в руках: дали ему. Люба была озабочена, но сияла «в туалетах». А мать Блока[44] мне просто запросто что-то полюбилась. Она живет одна — отказалась от своей радости жить с ними ради любви к Блоку. И маленькая, печальная и одинокая. Люба завоевала Блока, отняла у нее. И вот у меня к ней жгучая жалость. Повезу ей моего Блока подарить[45], она очень хочет. Потом все хотелось ей за кулисы. Говорю: а Люба разве Вас не может повести? Говорит робко: «Да не знаю, захочет ли». Тогда я быстро стала ее убеждать, что нечего и думать. Говорю: вон, Люба, идите к ней скорей, и она Вас проведет. И она покорно пошла к ней просить. Прошла за кулисы. Блока она любит больше всего на свете. А теперь живет одна, любимая собака даже подохла, а Пиоттух почти все время в разъезде[46].
Не знаю, Зина, хорошо ли, что Дмитрий Борю вызвал[47]. И хорошо ли, что вы ему советуете ехать. Что может измениться? Что Боря, безусловно, Любу любит страстнее, непобедимее — правдивее и значительнее, чем она его, — это я думаю. По-моему, Боря естественно махровит свою любовь, но махровость его, передающаяся Любе, безусловно, ее не делает здоровой. Поселяется кошмар, надрыв, взвинченность, безумие, «пяточки» подымаются от земли, и получается вывих. Как Боря может решить дело? Или нужно, чтоб она с ним пошла, или чтоб Боря убил себя. Но она решила, что она Блока любит, а не Борю. И в простоте своей естественной она значительнее, чем во взвинченности. Тише и серьезнее. Иванов уверяет, что при Боре она красивеет необычайно. <…>
Выхода не вижу. И думаю, Боре невероятно трудно. Конечно, он ко мне придет. И он потому вам мешает, что опирается на вас, как еще на своих учителей первых, по-старому. Не знаю. Любовь Бори к Любе не грех для него, потому что он сам еще нигде. Но заставить Любу полюбить Борю больше Блока — никто не может. И Боря Блока презирает, хотя глубоко любит. Ну, пусть, пусть.
1907
править2-го. 3 часа дня. Вчера я пошла к Карташеву, потому что с Асей стало невыносимо трудно. Ушла Лиза[48] и Ася к Нате опять фривольным тоном: «Ну, а эта, Клара, тоже в вашем союзе? Все забываю, как ее зовут» (Серафиму Павловну)…, да, сначала еще: «Ну, а Абрамовичи[49] тоже из вашего союза?» Ната: «Нет». Тогда она о Кларе: «Ната, она тоже?» Я ей спокойно говорю: «Какой у тебя, Ася, пошлый тон». Она, кажется, перестала, я ушла. <…>
А здесь нянечка рыдала Асе, что мы к ней на Новый год не пришли. Прошлый год Дмитрий Владимирович в кухню пришел! Ната рассказывала потом мне и Карташеву, что она так объясняла свою примиренность к прошлогодней встрече без Аси: «Прошлый год вы были под влиянием Дмитрия Сергеевича, — ну, ему простительно, он все думал, что его патриархом сделают, уж этот год надо со „своими“ встречать, теперь уж Дмитрий Сергеевич уехал». А я к ней не могу теперь прийти: с Новым годом, нянечка! Она скажет: очень мне нужны все ваши поздравления. С вашими хамами встречаете! Тут-то ей и покуражиться. А я не желаю и этого с покорностью выслушивать. Ну, так вот. Когда я прихожу, уже ехать надо к Абрамовичам, Ася и говорит: нянечка плачет, что вы ее не поздравили; говорю: к чему устраивать нарочитость, когда я отлично знаю, как она примет меня с моими поздравлениями. Тут она опять: «Вы прямо искривлялись все, психопаты, и сами не замечаете, до чего доходите, противно, со своими проклятиями и ненавистью ко всем». (Она Нате говорила, что это половая психопатия, потому что на половой почве, а «пол», так надо до дна, просто или никак.) Я говорю: «К чему столько желчи? Никого мы не ненавидим и не проклинаем, а вот нас так и проклинают. Разве ты не замечала?.. и ненавидят». — «Вас-то? Слишком много чести… Я просто с вами не считаюсь, уж давно. Когда-то вы мне доставили много радости, а теперь совершенно некакого <так! — М.П. > отношения. Разве ты не замечала? Никогда ничего серьезного…»
Пишу 3-го, 6 часов вечера. Вчера вечером молились. Карташев рассказывал мне и Нате о себе, как он ощущает психологическое в себе женское начало. Вся личная жизнь в этом. Как до академии и даже в академии еще он радовался, что у него не мужественный облик, и этим себе нравился. (Но физиологически-то он мужчина.) И что когда он товарищей спрашивал: какие мужчины женщинам нравятся? — ему говорили мужские достоинства — он впадал в безнадежность, что именно его в нем для него ценное, то им и не нужно. (А именно им чтоб было нужно, а не «мужчинам» — не болезненно или извращенно.) Тайно перед зеркалом жесты жеманные делал. Когда лекции читает[50], то никто не подозревает, что он весь в женственности и боится, что это узнают. И вообще притворяется во многом, будто мужчина. Я это тебе так смело пишу, так как знаю, что это действительно не связано с какой-нибудь физиологической ненормальностью. Уж знать — так знать. Тут я на себя безошибочно полагаюсь. Бакстовских «хихишек» не выношу совершенно (оттого и знаю о нем все), это мне страшно. Так, что дух захватывает, и противно. Не то противно, над чем он хихикает, а то, что он хихикает. Поэтому у меня нет ощущения грязи от какой угодно гнусности, если только с ней считаюсь с серьезностью и с сознанием, что и в желаниях-то своих не всегда ты сам волен (как думает Бакст со сладостью), а что тебе дано беспощадно, и считайся с этим. Розанов это знает, что дано, знает, что его «я» -то здесь нет, — да ему и не надо. Ему эта-то безличность и нужна. Свят Розанов.
_________________________
Сейчас от меня ушла Любовь Дмитриевна. Она мне сегодня очень понравилась. И все мои прежние малые замечания вам — подтвердила. Она дала мне полное разрешение теперь написать вам все, о чем мы с ней говорили. Только боится, как бы ты не стала «вообще — в салоне» рассказывать (конечно Дмитрию и Диме — дело другое). Началось так: спрашивала, что вы пишете. Я сказала, что Боря в Париже, что она знала. Сначала не говорила ей, что он хочет приехать в Петербург. Она спрашивала, какой он теперь. Говорю: пишут, стал серьезнее, тверже. Поразилась: странно, говорит, может быть, последнее время. Из Мюнхена он им прислал по карточке с Блоком, в велосипедном костюме, в чулочках[51]. Говорит — последнее время на нем было столько «Скорпионовщины»[52], что «ужас». Она говорила очень просто, встревожилась за Борю и не понимает, зачем ему приезжать в Петербург. Я ей говорила о своем предположении — Боря думает, что истина-то любовь его к вам и что вы, если не влюблены, то должны быть, что Саша есть ваша смерть и т. д. Она мне так говорила: она виновата во многом, кокетничала. Но и Боря же своим поклонением ее вывихнул. Она так говорит: «Я совершенно измерзилась: стала каждым своим шагом любоваться и считать себя действительно центром, всякий жест, слово — полно тайного смысла. Чем они меня с Сережей[53] делали? Прекрасной дамой чтили…
Ну, я и была влюблена, надо же и это понять. И понять, что такая влюбленность не есть настоящая любовь. Тогда я у Саши совета спрашивала и сердилась на него, потому что он мне давал свободу, говорил: как хочешь. Он поверил в меня, и вот он мне и показал, где моя правда. В настоящей любви есть и влюбленность, конечно. Боря во мне превозносил то, что во мне скверное, безосновное, летучее. Все это был вывих, мой провал, моя пошлость. Саша меня вызвал к жизни первый раз — своей любовью, а то я бы была не человеком, а пустышкой, пошлячкой. Второй раз в этой истории он помог победить Борю, опять моего дракона, мою в себе пошлость и провал. Сам по себе Саша светлый, ясный. Мы с ним люди разные. Он не понимает, что нужна цель, движение, Путь. А я уж без цели не могу».
Я спрашиваю: «Вы уверены, что вы Борю не любите и что с ним для вас нет правды? Так ли это?» Она мне: «Ведь, помилуйте, целый год это было. Я уверена и знаю, что я Борю не люблю и что идти мне с ним не надо. Я бы хотела, чтоб он был, как прежде: Любовь истинная, только та, когда она взаимная, оба любят, а вот Борина — не истинная. И он должен ее побеждать».
Я ей говорила, что трудно безвольному победить органическое, особенно когда сам человек еще в своей правде усомниться не может. Он-то, верно, думает, что вы для него и он для вас. Она печалилась за Борю, как бы ему дать это понять, как его образумить. Было жалко ей его. Говорит: если бы кто мог ему помочь, то Мережковские, а они-то его поощряют. Я ее просила тебе написать самою, но она с грустью говорила, что не знает как. Я ей сказала, что иногда она мне сама кажется оборотнем «не то есть, не то нет». «Да, — говорит, — есть это во мне, но есть ли какое-нибудь „основание“?» — «Персть — есть», — говорю (иногда, когда без надрыва она, в серьезности). Была очень простая, серьезная, и в простоте значительная. Ей, видимо, было трудно мне говорить, и удивило, что Боря вам рассказывал.
Я все ее слова и вопросы перевела в одну длинную речь, по существу все включающую. Боре не читай, а можешь сказать, я думаю. Или от себя, что ли. Борю мне жалко ужасно, но, право же, Люба не та, что он о ней думает. Как быть — я не знаю. Может быть, когда-нибудь они опять сойдутся, даже, может быть, один для другого предназначены, но не в той форме и не сейчас. Люба все-таки больше живой человек, чем сосуд жизни — внездешней. И у него, несмотря на махровость, — мужская, безличная влюбленность.
<…> Вечером Карташев мне переводил латинский текст из Крафт-Эбинга. Уже втроем, не глаз на глаз, стыдится. Я для себя и тебя, потому что надпишу, чтоб лишний раз не спрашивать: легче, проще читать сразу, а потом, я думаю, и ему не без пользы: всю-то книгу он все равно не прочтет. Довольно отважное предприятие, но ничего, переводит стойко. Иногда ужасается, иногда стыдится, иногда запинается, но кое-что и западает. Я теперь лицо его очень хорошо изучила и знаю, когда что отражается. Все оттенки. Очень согласуется все с моим представлением о лике, лице и личине. Один раз было почти приближение к совершенному (и лицо соответств<ует> внутреннему пережив<анию>). Значит, возможно. И я не ошиблась: какое-то соединение с Главным возможно и должно и единственно прекрасно. Но знаю и непереваримый отврат; особенно Карташев гадкий может быть, и глаза исчезают с лица. Это я только тебе пишу, им не читай. И еще знаю точно, насколько Карташев для меня мертвеет, «трупнеет», когда отходит от нас, или ожесточается, и насколько я сама трупнею, окостеневаю и делаюсь бесчувственной и абсолютно пустой, выдутой — в той стороне, которая обращена к нему. Это уж истинно, проверено, не голословно.
<…>
<…> Ведь у нас в Главном, в сущности, вопрос о соединении 2-х начал химически, в единое — личное начало и общественное. (Женское и мужское.) Христос — полный человек — имел 2 начала разъединенные, Христос, Бог — имел эти два начала соединенными. Пока личность Христа была близко — устраивалось детски-мудрое Целое, как бы с ним посередине. То, что имел Христос — и что он дал уже миру, — вскрывается медленно, в сознании. Таким образом, является, что сталкиваются эти два начала в мире, вся ткань мира в этой игре, в движении, искании одного, единого их 2-х. Если мы это поняли, то начать должны с того, что пронизывать мир, Розановское мясо животрепещущее (облик тайны 2-х в мире) — личным началом. У Карташева есть ощущение живого тела мира (Розановский пафос), есть ощущение общественности (Булгаковский пафос[54]), есть ощущение себя частью мира (пафос к книгам), есть ощущение живого Христа для себя (пафос отшельника-аскета). Когда он уходит в одно — не видит другого, когда повертывается > в другое — не видит ничего остального. Все не соединено. Ему нужна любовь, чтоб это понять, свою ценность узнать, узнать, что истинный пафос есть чаяние соединения этого всего в Единое, в Церковь (разрешимое только здесь, в ней), он знает. Он говорит, что знает. У меня есть просто чаяние, и знание хоть предчувствия той полноты радости, которая должна быть.
Карташев говорил, что, когда он представлял себе, что он живет в одном из своих пафосов, уж ему мало, он хочет всего, в едином соединении.
Вспомнила, что мало писала тебе о Розанове и о нашем разговоре с Карташевым насчет своих отношений к «полам». Говорили исследуя. И — странное какое явление. Во-первых, все извращенности в зародыше. Затем во многих тонкостях у меня отношение мужское, активное, а у Карташева женское, пассивное — в переживаниях и представлениях. Помнится, я тебе писала, что мне представимым кажется быть мужчиной по отношении к проституткам (как тип множественности) или даже мальчикам, нежели быть проституткой. Познание мира через «пол» же — множественности, бесконечности, безличности. Или же уже тогда противоположность, — влюблен<ность> в Христа, экстаз монаха-аскета (или монашки — это однородно, скорей, пожалуй, монах-то украл у монашки).
У Карташева есть желание подчиненности, безактивности. Желание в детстве быть девочкой, желание быть с девочками, чтоб приняли. (У Наты желание быть мальчиком. И у того и другого — зависть. А у меня желание соединить и то и то.) Осталось и теперь: меня захватывают женщины-амазонки (кстати, в цирке были недавно с Ивановым[55], с 2-мя дворниковскими девочками маленькими, их даром прихватили). Так ловкость, соединенная с женственностью, сила — очень зависть возбуждает и притягивает даже скорее. А, например, «мужчина» в своей ловкости — этого мне мало. Женственные «мужчины», лица, конечно больше нравятся. Затем: если представить гнусность, распуститься, то является жестокость и скорей активность, а не пассивность — и уж тогда вроде как ты над Венгеровой издевалась[56]. Тут-то и сладость.
Может быть, извращение есть, но Розанов не без прозорливости. Но ты не думай: ведь это безусловно крупицы. Не подумай чего-нибудь узкого, одностороннего. Ведь извращение у людей показывает только, как людям тесно в тех рамках, какие дала им природа естественная, животная. (Я и о древних извращенностях говорю: я шире, шире смотрю на человека в мире, о том, что грех первородный только на человеке, но не на животных.) Кончилось ее творчество (Бога), должно начаться другое (Христос родился-таки, завершил). Человек должен прозреть и понять, что он все равно себе не <по месту --?>, или он должен стать снова животным до Христа, как предлагает Розанов, который даже сношения с животными утверждает[57]. Все равно, все «милые сестры и братья». И даже не чует ужаса, который зародился у Тернавцева, который говорил Карташеву: «Самый-то ужас в том, что лицо жены в этот миг исчезает, проваливается, вот этот ужас вы поймите!» Тут уж тоска новая смертная.
Пишу 27-го, 12 часов вечера. <…> Я была у Вячеслава Иванова с Ремизовыми, из нас одна. Бердяев читал «Декадентство и мистический реализм»[58]. Не понимаю, как он может опять здесь же о догматах, о религии, Христа поминать. Лидия Дмитриевна сидит в кресле на колесах (у нее нога болит), похуделая (так!), лучше стала, в красном плюше задрапирована и золотом ожерелье. На полу в голубой рубашке по-детски сидит Гофман (Зина, может быть, это не тот Гофман, о котором Нувель пишет, — их два), «играя мальчика». Носится Чеботаревская, Волошин, Нувель, Бакст, Городецкий, Блок, Вергежский, Маковский, Рерих, Сюннерберг, Мейерхольд[59], актрисы потом приехали, Блок с Чулковым ухаживали за ними[60], Серафима Павловна говорит. И Гофман и Вяч. Иванов возражали. Вяч. Иванов утверждал несоединимость искусства с религиозным действием и во имя сохранения искусства опять свое мифотворчество. Причем стихи Городецкого сказал наизусть из «Яри», про рожь[61]. Густая заразная атмосфера. Появился рояль, и в следующих комнатах гудели люди и играли на рояли. Бердяев доказывал свою правду, как заведенный, никому не нужную. Никто даже не понял сути, а решили, что он против декадентства в искусстве, и герой. Отчего люди такие незрячие?
Скоро я ушла с Успенским, когда кончили Бердяеву возражать и облегченно все пошли играть на рояли и говорить стихи. Серафима Павловна рассказала инцидент на следующий день. Мы с ней условились идти следующий вечер к Евг. Иванову, но она к нам пришла, окончательно потрясенная, и говорит, что всю ночь плакала, не спала от Вяч. Ивановского инцидента. Никогда не пойдет туда.
Пришли актрисы. Волохова, очень красивая одна. Серафима Павловна стоит, смотрит, как это ухаживают за актрисами, за руки хватают, и говорит Лидии Юдифовне и жене Щеголева[62]: красивая Волохова. А Щеголева с завистью — «вот, нисколько, ничего особенного». Раздраженная Серафима Павловна: «Красавица!» Лидия Юдифовна с удивлением — «вот, Серафима Павловна, и ничего не красавица». Серафима Павловна властно: «Красавица!!!» Тогда Лидия Юдифовна к Лидии Дмитриевне — «Лидия Дмитриевна! Новость по вашей части — у Серафимы Павловны к Волоховой лесбийская любовь!»[63] Серафима Павловна в ужасе, не знает куда деться — не то уйти — подумают — правда, остаться — противно. Вяч. Иванов жадно: «Серафима Павловна, я с вами хочу поговорить!» Серафима Павловна злобно: «Надоели вы со всеми вашими любвями!!» Вяч. Иванов обиделся: «Ну и скука с вами разговаривать!» Ушел.
На другой день к Серафиме Павловне пришла жена Волошина (лицо, как у Мадонны на картине Филиппино Липпо <так!>) и рассказывала, что она уезжала от них в Финляндию, не могла быть с ними (квартира у них общая, кажется)[64].
Я была у Иванова Евгения, одна, Серафима Павловна пришла к нам и не пошла со мной, обессилила. Рассказывала им без меня, что Алексей Михайлович написал рассказ, как монахи с мухами развратничали, и что Сомову ужасно понравился и Алексей Михайлович переписывал ему это собственноручно[65]. Серафима Павловна возмутилась, и он не стал переписывать.
В среду я поехала к Блокам. Думала, они — одни. Пока Блок писал письма и ходил их опускать, мы с Любой поговорили немножко вдвоем. Об отце она рассказала[66]. Говорит: «Когда я на него смотрела, мне казалось, что это все-все прекрасное, не может погибнуть. Как-то, может быть, по-другому, но это самое. Я думаю, это воскресенье предчувствовалось». Я ей говорю: Люба, значит, вы, в сущности, ведь не смерти радовались, а жизни через смерть будущую. Она не поняла меня и так и осталась на том, что смерть у нее ни ужаса, ни протеста не возбуждает. <…>
Пришел Блок, он радуется именно эстетично, самой смерти, и Любу путает, потому что будто одно и то же у них. Потом пришел Чулков, надушился не то фиксатуаром, не то брильянтином[67] для усов. Пошел к Блоку, а я Любе говорю, что я задыхаюсь, такие духи. Она и скажи Чулкову, что я задыхаюсь. Тогда я и начала откровенно. Говорю: платок дайте, — духи. Как будто не то. Говорю — вы, наверное, были в парикмахерской, вам голову напрыскали, прямо невозможно. Блок его голову понюхал — без сомнения, говорит, был у парикмахера. Сидели за чаем, я ему предлагала на голову платок надеть. Люба принесла мне свои духи, чтобы я отвлекалась. После чая Чулков стал прощаться, очевидно из деликатности, что воняет. Подозреваю, что эту вонь издавал его галстук надушенный, потому что, хотя он и действительно случайно только что из парикмахерской, но голову он не стриг, а брился и пахнуть ничем не мог. <…>
<…> Серафима Павловна сказала, что она придет помолиться и крест свой принесет. Рассказывала, что было в среду у Вяч. Иванова. Говорит, актрисы 3, жена Блока, жена Чулкова[68], жена Щеголева и пигалица Чеботаревская пришли все голые. Жена Чулкова еще всех приличнее, жена Блока всех неприличнее. Так не ходят, потому что она на верхней части туловища имела только кружевной лиф, на плечах перемычки, а декольте невероятное. Но чем ниже, все тоже просвечивает, и ей даже показалось, что черное кружево на белой подкладке (а это — тело). Жена Щеголева выставила «грязные кости». Они сидели в комнатке укромной на каких-то тюфяках, окруженные Блоком, Чулковым, Городецким, Индейцем так называемым, — и говорили (Серафима Павловна нечаянно вошла — надо же ей, как раз все для нее). «Надо бы нам как-нибудь усовершенствовать костюм нашим мужчинам! Не надо панталон…» и т. д. А жена Блока говорит: «Какая здесь тихая и сладострастная комната!» Серафиме Павловне так было противно, что она Лидию Юдифовну и Бэлу оценила. И с Бэлой говорила. Я вспомнила, как недаром я у Блоков тогда была в издевательском настроении и говорила, что, значит, актрисы до такой степени везде распространились уже, что и в «Кружок молодых» попали[69]. Немного вышло неприлично, зато метко. Люба тогда и Чулков <очень --?> укоряли меня. Евг. Иванов говорил, что Чулков за Любой ухаживает[70]. Почему все стали видеть нечто принципиальное в своих ухаживаниях. Что такое? Чем это в мире важно?!!. И Евг. Иванов от Чулкова отметнулся как будто. Он все ближе и роднее. Подлинный он и уж не выдаст. После Ленсы[71] сразу как-то наш стал.
Бердяев читал там, конечно. Тема была «Эрос»[72]. Все об этом с разных точек зрения. Бердяев с христианской. В этот вечер он заходил к нам во время обеда, в восемь часов. Серафима Павловна убегала и молила никого не принимать, Карташеву тоже надо было заниматься, и ему сказали, что никого дома нет. Он сидел 1/2 часа у Карташева в комнате, писал ему письмо. Потом мы сидели в столовой, трепетали, что войдет: а, голубчики, вот вы где! Так ему и надо, что-то он очень противен со своим христианским эросом у Вяч. Иванова.
Зина моя родная! Слушай меня, и все вы, что я решила. Очень важное, но, как мне кажется, единственное, что можно сделать. Я пойду причащаться с Карташевым. Решаюсь вот сейчас. Я остаюсь с вами, со своим. Я не разуверилась. Но предполагаю, что, может быть, нужно принять еще большую мудрость. Карташев уже раз и навсегда со всеми через меня связан. Если я в этом усомнюсь — все рушится за этим, потому что я в своей мудрости, в своей самой сущности усомнилась. Если он в своем главном будет один — он отделится, и у меня путей к нему не будет. Это я знаю. Я за него ответственна. Он свое имеет и наше тоже, но путь его такой. Он в этом до строгости праведен и все хочет во имя Главного же, Нашего же. Нелюбовно — я могу сказать «иди один» или «не ходи!». Но любовно я могу только одного хотеть — не порывать связи, а через любовь закрепить еще больше: если он в нас не верит, если он уходит, то я от него не ухожу. А через меня — и вы. И только я это должна сделать. Христос меня не осудит, и я посмею подойти к нему, потому что я иду не одна, а во имя Любви, коснусь Живого. Через это Карташев еще ближе с нами со всеми свяжется, я знаю. И он, как и я, будет иметь радость от соединения в любви, он поверит больше, убедится, что он не одинок. А трудно-то мне будет все равно, и тут я буду и с вами и с ним в трудности; он-то будет радоваться тому, что утвердится в нас и уже усиливаться будет, и так неполноту поймет. Вчера мы по поводу Дмитриева письма говорили. Он начал тебе письмо. Вот что приблизительно я могу еще прибавить: он говорит — нельзя начинать нового, через разрыв со старым. Причащение должно быть непрерывное. Надо свидетельство, воплощение, вселенского неотрывного соединения с Церковью единой. Можно причаститься в старокатолической церкви, где о царе не упоминают. До тех пор пока не будет приобщения и прошлой церкви, и исторической — нет веры в будущую, в нас как вселенское начало. Страшно, не берем ли мы на себя одних всю громадность, то есть Церковь ли мы? Христос ли с нами? Не зачеркиваем ли мы Божье дело, уже существующее, уже Богом устроенное?
Тут я поняла, что раз это есть — сомнение, то оно никакими убеждениями, ничем не смоется, кроме как делом. И вот я сегодня решила с ним пойти. Сначала к обедне так, а потом — причащаться. Поймите меня и благословите. Я верю, что мне так нужно. <…>
<…> Я думаю, не суждено ли нам действовать разно? Только так, чтоб никто в себе ничего не убивал. Я была бездомной, а я с вами была. Теперь, как вы мне не все говорите, есть у вас свое ваше между каждым членом Целого — так и у нас. Несправедливо уже стало мне обнажать перед вами каждого из нас: рождается Целое с Тайной, которую я, одна, не вправе вам передавать (ведь у нас нет первенства). Нет, и не будет подробных писем вам о нас. У нас совместной с вами жизни ведь быть даже и не должно: я принимаю во внимание каждого из нас. Так что и я уже не с вами фактически. Есть вы и есть мы. Так вот: может быть, и путь у нас внешне различен? <…>
Чтение мое состоит из: 1) православно-догматическое учение о первородном грехе — священника Бугрова[73]; 2) газеты петербургские и местные[74]; 3) послания Апостола Павла; 4) Декамерон. <…>
<…> Карташев нас водил по Екатеринбургу. Его детство сплошь было сквозь детскую тайну зеленой травы, между камнями, «белого хлеба на улице» и т. д. До такой степени улицы и церкви с травой зеленой в оградах, большие тротуарные камни, тихие деревянные домики мне самой напоминают мое давнишнее, еще домосковское (то, что я едва вспоминаю, но уже не помню), что, когда он показал домик, каменный беленый — «Липки» (пять лип перед домом, осталось две, да и то одна сухая), где мамочка жила до твоего рождения[75], у меня слилось в одно — и мамочкино то время и его детство и мое и бабушкино, потому что тут же есть и место, где стоял бабушкин домик, в который она вожделенно стремилась из Тифлиса и заражала меня тогда этой своей тайной.
И улица архиерейская, по которой шел Карташев маленький, каясь в грехах, на служение с архиереем, — вся в детской тайне. И сад чужой за большим забором пахнет палым листом — темный — тоже тайна. Точно я согрелась и душа оттаяла, детской стала, нежной. Ната тоже это видела.
У Карташева дома кошмар. Мать — домостройка, в ужасе, нас проклинает, что мы его вскружили, видит подвох, что я здесь будто с зубом, боится монашеских сплетен, нас к себе — Боже сохрани. Истории, плач, истерики. Отец тихо страдает, не спит и медленно кротко подтачивается. А сестры родителей оберегают. Поэтому каждый приход к нам Карташева сопровождается трагедией (вроде нянечки). Но он ходил каждый день. И только вчера, накануне Успенья — не был, успокоил сердца их. А я ходила ко всенощной и в архиер<ейскую> церковь и в монастырь их. (<В> монастырь Карташев нас с Натой водил.) Видела Карташевского отца — узнала. (А он меня ведь не знает.) Дикое положение, а ведь не нарочно же я тут сижу. <…>
Карташев приходит часа в 4 — и уже в 7 уходит. Поговорим наскоро, а то и «говорить» не хочется, все в нутро здешнее, городское-детское забиваешься. Не то Карташев с тобой, Зина, сливается, не то с мамочкой. Не пойму, а какое-то слитие есть. <…> Он какие-то и сны видит о тебе добрые, будто праздник: он в стихаре и прилег. Ты к нему подходишь и в лоб целуешь, улыбаешься ласково и его одобряешь, что меня любит. И мамочка, нарядная, в какой-то шляпе особенной, будто идет с тобой и коробочку ему дает, а там — кольцо — тоже будто это обо мне. А еще опять тебя — будто на каких-то тройках после службы церковной ехать надо и ты загорелая, здоровая, с ним ласковая. <…>
<…> Вот еще одно маленькое слово. Я знаю, что мы с тобой духом и желаниями похожи. Я с тобой со всей моей серьезностью согласна насчет реальности любви. Как я с тобой не соглашусь? Разве ты так пишешь, как Димочка? Разве это то же самое? Правда моя в том, чтоб идти в жизни до дна туда, где есть моя правда. Я не пишу тебе обо мне и Карташеве не потому, чтобы я забыла о нашей «двойке» (ведь здесь вдвоем: я и он. А он для вас чужой и враждебный. Я его взяла теперь только на себя) или наивно делаю вид, что исчерпывается все нашими разговорами. Я все время, все время иду, и здесь иногда мы с Карташевым вместе, согласно, иногда шероховато. Но знаю, что в этом его знаю только я одна верно, теперь почти как себя. Но вам важно, что выходит в результате, а не то, как идет, каким путем узнается. Только тогда ценно, когда получается нужное для Главного. Ты, милая, родная, одна знаешь самое прекрасное, ясное, живое и радостное, соединенное, грозное и вихревое — просветленное всем.
Карташев сказал сегодня, что тело властное тогда, когда нет ему заместителя сильнейшего. А если есть большее, то власть его растворяется. (Большее по радости.) Он говорил, что ощущение моего лица (глаз, меня, как меня лично) есть этот заместитель.
Когда это он говорит с внутренней радостью — я ему верю, это показатель его правды. Ложь его всегда сопровождается темнотой, дьявольщиной. Я знаю, когда он с чем, с радостью или нет. И отчего бесконечны перспективы и отчего осадок. Во многом верю, как себе, во многом вижу отражение себя до тонкости. Он не «мужчина», несмотря на всю силу своей «плоти». Он такая же «девушка» (вы смешные, что меня не знаете), и девочка и мальчик. Милая, это я тебе пишу, как себе. Им — не надо. Они от меня далеко и не верят, будто я младенец. Только я к ним хочу, а они ко мне не хотят. Не надо им читать, что я пишу. Я так прошу. <…>
1908
править<…> О Боре пока не пишу. На его лекции были о искусстве будущего[76]. Мне Любу жалко, потому что она одна. Борина любовь не совсем здешняя, берет Любу хорошую, а дурную высокомерно презирает. Может быть, Люба в себе свою гнусность и презирает так же, но из гордости нарочно ее усиливает. Скажешь — не интересно, психология. Надо, по-моему, не принимая гнусность, как-то изживать-то ее вместе, в трудности быть вместе. Хотя не смею ничего утверждать, потому что не знаю, как быть реально. Я думаю, что те, кто любят, и могут только искать путей друг к другу. А что Люба Борю любит — это я знаю. Может ему делать всякие пакости — из гордости. И себя в гнуснейшем виде ему показывать. Свободу хочет себе для себя взять. Не смотрю на нее с «нашей точки зрения», то есть для чего ей свобода и т. д. Просто такой человек. И душа человеческая. На нее какие-то надежды ты возложила. Это ни к чему. Не знаю тут, пока больна — ужасна.
Получила твое письмо днем, в час. У меня был Боря. Он вам не пишет оттого, что должен был бы писать о себе в связи с Любой, а это невозможно, потому что сложно и он боится всяких химер, на расстоянии возникающих. Он ничего теперь, сильнее, проще и спокойнее. Уедет сегодня 18 января в пятницу, вернется еще 25-го, еще лекцию читать будет[77]. Бердяевым возмущается, говорит, что он не имеет права писать о том, о чем пишете вы. И о декадентстве тоже. Был у Блоков вчера вечером, но Любу не видел, она спала. Говорит, Блок — растерянный, слабый и милый. Он его любит. <…>
<…> Боря с Любой не кончил. И не кончит. Ты говоришь — как мне не надоело «подыгрывать» ему и Блокам. Очень ведь заманчиво, да и легко восстать и в одну линию все вытянуть — только, по-моему, в этом известная скудость, бедность взгляда получается. Припечатала, что знаешь. Конечно возмущение и стойкость — ненарушимая. Но как не заглянуть в человека, чтобы узнать — как ему-то быть с этим. Не я на его месте — а он на своем, если бы он взял истинный взгляд. Как иначе? Как ему по правде быть? Я утверждаю совершенно определенно, что Борю одного, вне его к Любе отношения брать нечего, потому что можно взять только пол-Бори. В жизни, в близости, в действии. Может быть, он ближе к вам, когда вдали, потому что ему-то кажется, что его дело соединенное связано с Любой (с его любовью к Любе). (Не люблю я эту отраву — 1-2-3. Он уж говорит о «чине 2». Зачем? Пусть сам называет, как думает.)
Не могу я отрицать Любу для него, с легким сердцем. Чую здесь Борину личность и ее храню. Он что-то об этом знает. Сам он делается тяжелее и лучше от всей этой трагедии и ближе к вам, потому что сам все серьезнее и серьезнее. Последний приезд сюда (2-я лекция о Ницше) он не видал Блоков совсем. Да, еще он был у Вячеслава Иванова. Там был Кузмин и еще две дамы с выразительными глазами. Спрашивали его испытательно, молится ли он и ненавидит ли Христа <так! — М.П. >. — Вообще давали понять, что у них что-то есть, какое-то действие. Боря замкнулся, чувствуя, что он что-то должен хранить, что он уже не за себя одного отвечает, и ничего не говорил. Вяч. Иванов при этом серьезен. И они говорили, что у Бори очень трудный «путь». Ведь Серафима Павловна тоже раньше еще была у Вяч. Иванова — тот ее увлек к себе, и те же барышни (одна Герцык) были[78], одна ее держала за руку, говорила, что любит, а когда Серафима Павловна сказала (кажется, на вопрос), что вас любит, — барышня ее оттолкнула от себя. Ну вообще, что-то начинается, Боря говорил, что он чувствует себя как бы на допросе, как когда-то Волжский[79] у вас. Боже, какая карикатура — неужели что-нибудь подобное казалось в вас, как теперь в них!
Боря мне понравился. <…>
<…> По-моему, с Борей так. Он Любу любит — соединил ее с самим собой, с самым для себя существенным. Люба, как мне кажется в глубине, еще, может быть, бессознательно тоже Борю одного любит. Она же говорит ему, что нет, и пока, кажется, все разорвали. Люба уехала на Кавказ[80], Боря в Москве. Здесь после приезда не видались. Бори она боится, как свидетель своей сущности и ее отношения к нему, и, как бесноватая, прячется, комедианничает <так! >. Весь плюс, все хорошее для нее добродетелью представляется, а грех нечто привлекательное, и как бы соблазнительное. Просто не жила и разобраться ни в чем не может. Кроме того, я думаю, у нее жажда дела — она и кинулась в драматическое искусство с жаром. Может быть, желание честолюбивое, потому что она жила до сих пор то в виде некрасивой дочери знаменитого Менделеева, то в виде Прекрасной Дамы, то в виде жены знаменитого Блока. То, наконец, предлагает быть возлюбленной знаменитого Андрея Белого. Человеку надо самому себя сначала найти, быть собой, вырасти, быть чем-нибудь. (Я по разным отрывкам разговора с ней это заключаю, о желании быть самой собой.) Какой-то личностью сначала. Хоть дурной, да право иметь перед собой, во-первых, и уже перед другими, во-вторых.
Всякий подобный бунт приветствую в женщине — ибо в этом мудрость будущего. Сама женщина за себя должна встать: не даваться на уничтожение. В ней мудрость будущего. А я все яснее убеждаюсь, что понятие о личности мужской ум не вмещает. Оттого и Димочка не понимает, когда я борюсь за себя с Карташевым. А корень здесь все один. Вот, копни, например, Успенского, — думаешь, идеалист? Не тут-то было. Были мы у него с Натой, поразговаривала я с ним. Гнусно говорил, с презрением, с пренебрежением, и главное — сам не замечает, полная невинность. Вывод из его слов: «Женщина создана для того, чтоб помогать жить мужчине». «Без женского начала (Прекрасная дама), конечно, творчества мужского как бы не было. Но ведь и, может быть, без какой-нибудь бациллы мира бы не было» (слова Успенского). Пока это только «начало», символизуемое <так! > в духах и романсах, пока это возбудитель творчества мужчин как личностей в жизни. — О, признаем, а воплощение «начала» есть баба, дура. Даже ты низведена (носительница его идеалов) в низшие существа, ты тоже — бацилла, возбуждающая его душу, сама по себе без мужчины ты ничто. <…>
Кузнечик женился. И ужасно трусливо себя вел все время. Хотел тайно, накануне свадьбы была у него Серафима Павловна, и их всех Ната случайно встретила. Нагнала, поздоровалась. Сказала только, нагоняя: «А, голубчик, вот где ты!» — и потом пошла с Серафимой Павловной, им надо было всего два шага пройти вместе. А завтра-то, в день свадьбы, другое происшествие: я была дома, Ната рассказывала: Ната видит из окна своей комнатки, что по двору мечется Евгений Иванов, растерянный, и входит к ней в мастерскую. Не знает — где, к Нате зашел случайно совершенно. Кузнечик звал его к себе в свидетели. Ната нарисовала ему план и сказала, как пройти. Пошел. Минуты через три является бледный, возмущенный. «Наплевать на них. Коли так. Есть у него — я ушел!»
Оказывается, Иванов вошел и невинно стал рассказывать, что если бы не Наталья Николаевна, то он бы не нашел дороги. Кузнечик выпучил глаза испуганно. «Как! Наталья Николаевна знает когда? И где?!» Тут братья какие-то; Иванов возмутился, что такая боязнь близких людей, пошлость какая-то, будто соперница кислотой обольет, — оделся и ушел тут же, благо свидетель был вместо него.
После этого мы Кузнечику с Натой письмо написали и оставили ему, что не понимаем, отчего он таким зайцем себя ведет, правда? И что в этом есть младенчество, и он выставляет себя в жалком виде, а нас в гнусном. Пусть знает. И где он и что с ним сейчас — не знаем. В мастерской своей по вечерам не бывает: темно. Не работает, видно. Просто он выдумывает предлоги оправдательные, чтобы к нам не ходить. Незачем ему, нечего с нами делать. Вырвался из-под влияния и как всякий слабый человек боится всяких соприкосновений: пусть уже разорвал и кончено, а то, пожалуй, опять поддался.
Серафиму Павловну давно не видала. Хотела Любу перед отъездом повидать — не застала дома. Писала ли тебе, что Боря прислал письмо, что сидит в Москве один затворнически. Очень ему печально, очевидно. Хочу вот тебе кончить и ему написать немножко.
<…>
- ↑ 19 марта 1906 г. Карташев сообщал Мережковским: «Переехал я 15-го. Читал, конечно. <…> В комнате у меня хорошо. Все нужное поместил. В простенке между окнами моя конторка. В простенке моя шифоньерка. На месте тахты Дмитрия Сергеевича (уже у Ремизовых) моя тахта, а над ней моя широкая, очень идущая к комнате „Scuoia d’Athene“ Raphael’я под электрическим рожком, далее в углу моя полка с книгами. <…> В день переезда была Серафима Павловна <Ремизова>. Собирались в моей комнате перед лампадкой, несмотря на присутствие Успенского. Я чувствую себя хорошо, как-то надеюсь» (Карташев А. В. Письма Мережковским и Философову // Pachmuss Т. Intellect and Ideas in Action… Op. cit. C. 650).
- ↑ Осип Дымов (наст. имя и фам. Иосиф Исидорович Перельман; 1878—1952) — прозаик, драматург, журналист; З. Гиппиус критиковала его как автора «пьес в аморальных тонах» (недатированное письмо 1907 г. В. Брюсову: Валерий Брюсов. М., 1976. С. 322. (Литературное наследство. Т. 85)). В 1905—1907 гг. был увлечен Т. Гиппиус.
- ↑ Валентин Александрович Тернавцев (1866—1940) — богослов, один из организаторов и деятельный участник Религиозно-философских собраний, чиновник особых поручений при обер-прокуроре Синода (с 1907 г.); Мережковские разделяли его хилиастические идеи Яркий портрет Тернавцева — блестящего и страстного проповедника идеи «нового религиозного сознания» дала З. Гиппиус в книге «Дмитрий Мережковский» (Париж, 1951. С. 94-103).
- ↑ Речь идет о «воскресенье» — собрании поэтов у Федора Сологуба (Федора Кузьмича Тетерникова, 1863—1927); в сезоны 1905/1906, 1906/1907 гг. Сологуб регулярно устраивал литературные чтения на своей квартире при Андреевском городском училище, в котором служил учителем-инспектором (Васильевский остров, 7-я линия, д. 20/2, угол Днепровского переулка). Татьяна и Наталья Гиппиус «воскресенья» Сологуба не посещали; см. его тетради, озаглавленные с записями о посещении разных лиц за 1906 и 1907 гг. (ИРЛИ. Ф. 289. Оп. 6. Ед. хр. 81).
- ↑ На языке сестер Гиппиус; житейской, будничной, опошленной.
- ↑ В 1902—1905 гг. Карташев переживал глубокое чувство к З. Гиппиус; см. ее интимный дневник «Contes d’amour»: Указ. изд. С. 46-53.
- ↑ Небесноминдалъиица — живущая абстракциями и далекими от воплощения идеалами; одно из «домашних» слов сестер Гиппиус.
- ↑ Имеется в виду полуинтимная дружба Д. Мережковского с переводчицей и поэтессой, женой Н. М. Минского — Людмилой Николаевной Вилькиной (1873—1920). О романтических отношениях, установившихся между ними в 1905—1906 гг., см.: Письма Д. С. Мережковского к Л. Н. Вилькиной / Публ. В. Н. Быстрова // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1991 год. СПб., 1994. С. 209—252.
- ↑ Успенский Василий Васильевич (1876—1930) — приват-доцент (затем профессор) Петербургской Духовной академии; участник Религиозно-философских собраний. В 1902—1905 гг. испытывал романтическое увлечение З. Гиппиус (см. ее интимный дневник «Contes d’amour»: Указ. изд. С. 46-47); ему Гиппиус посвятила стихотворение «Иметь» (1905). Успенский входил в круг «посвященных» в «Главное», однако в «вечерях» не участвовал; в середине 1900-х гг. был увлечен Т. Гиппиус.
- ↑ Евгения Юдифовна Рапп (урожд. Трушева, ум. в I960) — сестра Лидии Юдифовны Бердяевой (урожд. Трушевой; 1889—1945).
- ↑ Имеется в виду — тармалама — плотная шелковая или полушелковая ткань.
- ↑ Татьяна Васильевна Розанова (1895—1975) — дочь писателя.
- ↑ 8 мая 1906 г. Карташев писал З. Гиппиус: «Мучусь, ревную, не сплю и прихожу часто к безотрадному выводу, что надо бежать вон, бросить общую жизнь, забыть, не встречаться. Не с желанием изменить делу, но, конечно, с фактическим неучастием. Последствия грустные. Но сил моих нет выносить эту пытку сдирания с меня плоти и крови, т. е. лишения меня влюбленности и личной любви. Хорошо людям, прожившим жизнь, им, обладающим русалочьей породой, — прописывать рецепты вселенскому человечеству — бросить „глупую“ влюбленность, „глупую“ исключительно-личную любовь. Но мы — обыкновенные смертные — этого вместить не можем. <…> Итак, пусть вы — правы. Но это для себя, а не для нас. Я страдать не хочу, да и не должен». (Карташев А. В. Письма Мережковским и Философову // Temira Pachmuss. Intellect and Ideas in Action… Op. cit. C. 653).
- ↑ Прозвище Евгения Павловича Иванова, принятое сестрами Гиппиус.
- ↑ Димочка — Д. В. Философов.
- ↑ Карамазовский «цыпленочек» — символ сладострастия и похотливости Федора Карамазова — героя романа Ф. М. Достоевского «Братья Карамазовы» (1879).
- ↑ Мережковские жили на даче в Заклинье под Лугой летом 1902 и 1903 гг.
- ↑ То есть Д. Философова.
- ↑ „Болотные старушки“ — фантастические существа, наподобие „болотных чертеняток“, „болотных попиков“, „болотных полууродцев-полудухов“ из альбома Т. Гиппиус „Kindish“ („Детское“), Об альбомах см.: А. А. Блок. Письма к Т. Н. Гиппиус / Публ. С. С. Гречишкина и А. В. Лаврова // Ежегодник Рукописного отдела Пушкинского Дома на 1978 год. Л., 1980. С. 210—211.
- ↑ В июле 1905 г. Т. Гиппиус в письме к А. Белому комментировала этот, часто употребляемый ею образ: «<…> Слушайте Боря, слушайте и скажите мне — „правда“ ли здесь, или мое это — ощущение. Думала, кто в этом ближе мне? (нашла, что вы — вы закатам родной). Не объяснять вам буду. А вот как соединить в одно с Главным? Есть ли вообще 2-й закат? Помните, Боря, когда первый закат потухнет. Краски умрут, умирает он. Умер. Все тихо, а земля еще светится. Вдруг вам делается беспокойно, жутко. Вы ищете отчего, оглядываетесь. Вам кажется, что вы не один. И видите, что на землю легла тень — одна на всю землю. Глаза подымаете наверх. Вот разгадка: это второй закат!! Сердцу радостно и страшно. Выше запада — небо накаляется, просвечивает насквозь розовым светом (это не цвет). На земле нет теней, как от раскаленного металла нет тени. Одна тень на всем, земля потускнела и запаутинилась: прикрывается как может серым туманом разделения: земля темная, небо светлое. Разрыв. Временный. Это время переходное. Земля прикрывается, п.ч. это момент перехода — от смерти дневной жизни к возрастанию ночной. В природе. В это время все возможности открываются. Момент напряжения. Невыявленное в человеке заглядывает в омут, ищет, и те оттуда к человеку тянутся — жить хотят. Тогда все возможно. Двойная жизнь, двойная природа, двойной человек. Веселье до опьянения, яркое, до безвозвратности. <…> Потом 2-й закат выливается в первый, небо потухает, земля от этого светлеет. Делается спокойнее и мирнее. Я думаю, что на 2-м закате надо приобщиться природе, чтоб быть в ней со Христом. Чтоб слитной жить с весельем, а не созерцать величие ее в одинокой грусти. Войти в Лоно. Но не одному. Одному не войти. <…> Ночью — жизнь своя, человек, не пройдя через страх второго заката, — чужд ночи. <…> Кому родственны мои скитания по 2-м закатам? Никто не знает захвата на 2-м закате!!! Без него — ужас. Боря! Неужели это только мое. Нет 2-го заката? И нет правды в моих словах?!». (РГБ. Ф. 25. Карт. 14. Ед. хр. 7. Л. 4-5 об)
- ↑ См.: Карташев А. В. Письма к Мережковским и Д. В. Философову // Pachmuss Т. Intellect and Ideas in Action… Op. cit. P. 649—707.
- ↑ Татьяна проводит параллель между собой и Философовым, подразумевая неудачную и трагическую попытку влюбленной З. Гиппиус соединиться с Философовым (в июле 1905 г. в Богдановском). Философов не смог ответить на ее чувство и чувственность, он писал ей: «При страшном устремлении к тебе всем духом, всем существом своим, у меня выросла какая-то ненависть к твоей плоти, коренящаяся в чем-то физиологическом. <…> Если рассуждать грубо, можно сказать, что такое чувство должен испытывать всякий человек, соединяющийся с другим без полового влечения». (цит. по: Злобин В. А. Тяжелая душа. Вашингтон, 1970. С. 54 (глава «Гиппиус и Философов»)
- ↑ Французские физики супруги Пьер Кюри (1859—1906) и Мария Складовская-Кюри (1867—1934) — создатели учения о радиоактивности, в 1898 г. открыли полоний и радий, лауреаты Нобелевской премии 1903 г.
- ↑ Лето 1906 г. А. и Л. Д. Блок проводили в Шахматово. Стремление Л. Д. Блок повидаться с Татой, вероятно, было связано с обстоятельствами, о которых сохранилась запись М. А. Бекетовой (7 августа 1906, Шахматово): «Завтра Сашура едет с Любой в Москву по делам своей книги, но, главное, объясняться с Борей. Дела дошли до того, что этот несчастный, потеряв всякую меру и смысл, пишет Любе вороха писем и грозит каким-то мщением, если она не позволит ему жить в Петербурге и видеться. С каждой почтой получается десяток страниц его чепухи, которую Люба принимала всерьез; сегодня же пришли обрывки бумаги в отдельных конвертах с угрозами. Решили ехать для решительного объяснения. <…> Люба в восторге от интересного приключения, ни малейшей жалости к Боре нет». (Александр Блок. Новые материалы и исследования. М., 1982. Кн. 3. С. 617—618. (Литературное наследство. Т. 92))
- ↑ Образ первого тома лирики А. Блока — «Стихи о Прекрасной Даме» (М.: Гриф, 1905), ставший символом возвышенного, отвлеченного, далекого от земного воплощения романтического идеала.
- ↑ Люся, героиня повести З. Гиппиус «Алый меч», вместе со своими друзьями Алексеем и Федором уходит в затвор, чтобы на личном опыте проверить возможность воплощения в жизни идеи тройственного соединения; сюжет повести имеет автобиографический подтекст. Повесть вошла в сборник З. Гиппиус «Алый меч. Четвертая книга рассказов» (СПб., 1906).
- ↑ Розанов вспоминает об этом вечере в Консерватории — концерте варшавских синагогальных певчих. См. запись «Татьяна Николаевна и Наталья Николаевна Гиппиус» в публикации А. В. Ломоносова: В. В. Розанов о ближних и дальних… // Указ. изд. С. 91.
- ↑ Варвара Дмитриевна Розанова (урожд. Руднева, по первому мужу Бутягина; 1864—1923); «очень не любила Мережковских — до пугливости, до „едва сижу в одной комнате“…» (Розанов В. В. Уединенное. М., 1990. С. 295).
- ↑ Портреты трех сестер Гиппиус, записанные Розановым, см. в публикации А. В. Ломоносова: В. В. Розанов о ближних и дальних… // Указ. изд. С. 89-92.
- ↑ О характере отношений З. Гиппиус и Розанова в 1906—1908 гг. см. в нашей публикации: «Распоясанные письма» В. Розанова // Литературное обозрение. 1991. № 1. С. 67-71. См. также: Письма Д. С. Мережковского к В. В. Розанову: (1899—1908) / Публ., вступит. заметка и коммент. А. М. Ваховской // Российский литературоведческий журнал 1994. № 5/6. С. 234—251.
- ↑ Спасо-Преображенский собор на Преображенской площади (был виден из окон квартиры Мережковских (дом Мурузи) на Литейном пр., 25), построен в честь победы России над Турцией в 1828—1829 гг. (арх. В. П. Стасов).
- ↑ В 1905—1910 гг. Розанов вместе с семьей жил в Б. Казачьем переулке, д. 4, кв. 12.
- ↑ «Кабаненочек» — образ ночного инфернального существа, связанный с представлением Таты о втором закате: в письме к А. Белому она поясняла: «Боря, вам не кажется, что свинья 2-закатное существо. „И бесы вошли в свиней“. „Не мечите бисера перед свиньями“… Помните Хома Брут в хлеву, рядом со свиньями. Помните „Сорочинскую ярмарку“? Помните кабаненочка розового, я рассказывала? Свинья всегда вниз смотрит». (Письмо от 23 июля 1905 г.: РГБ. Ф. 25. Карт. 14. Ед. хр. 7. Л. 6)
- ↑ Савинова — однокурсница Т. Гиппиус по Высшей художественной школе при Академии художеств.
- ↑ Дарья Павловна Соколова — няня сестер Гиппиус, с 1900-х гг. жила у Мережковских, после их эмиграции в 1919 г. — с Татой и Натой, до смерти последней.
- ↑ Урия Гипп — герой романа Ч. Диккенса «Дэвид Копперфильд» — отличался уродливой внешностью, пытался принудить к браку возлюбленную Дэвида — Агнессу.
- ↑ Ср. в мемуарной записи А. Белого: «Л Д. мне объясняет, что Александр Александрович ей не муж; они не живут как муж и жена; она его любит братски, а меня — подлинно; всеми этими объяснениями она внушает мне мысль, что я должен ее развести с Александром Александровичем и на ней жениться». (Цит. по: Лавров А. В. Комментарии // Андрей Белый о Блоке. Указ. изд. С. 542)
- ↑ Вероятно, отголоски увлечения Вяч. Иванова Сергеем Городецким, которое он переживал в 1906 г. (см.: Дневник Вячеслава Иванова / Публ. О. Дешарт // Иванов В. Собр. соч.: В 4 т. Брюссель, 1974. Т. 2. С. 744—754).
- ↑ Елизавета Антоновна Карташева — младшая сестра А. В. Карташева.
- ↑ Лидия Дмитриевна Зиновьева-Аннибал (1865—1907).
- ↑ Розанов зафиксировал впечатления о рисунках и скульптуре сестер Гиппиус в своей записи «Татьяна Николаевна и Наталья Николаевна Гиппиус»: «Тема скульптуры и живописи их была одна, кою можно назвать „порок“, „искушение“, „соблазн“, „разврат“; или конкретно: „Девочка и ее чудовище“. Почему „это два“, ответила какая-то из них мне на вопрос: это — одна и та же душа. Сюжет: девочка между 9 и 11 годами в лесу, в болоте, ночью, в утре, при заре, и к ней тянется гнусная старуха; иногда чудище, жаба, зверь, но вообщехимерического вида существа, с дьявольской улыбкой, с гнусным лицом, с отвратительными желаниями. „Дьявольская сцена“ — иначе не назовешь». (Там же)
- ↑ Премьера пьес «Балаганчик» А. Блока и «Чудо Святого Антония» М. Метерлинка в постановке В. Э. Мейерхольда состоялась 30 декабря 1906 г. в театре В. Ф. Комиссаржевской. Ср. рассказ о премьере «Балаганчика»: Веригина В. П. Воспоминания об Александре Блоке // Александр Блок в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1980. Т. 1. С. 424—429 (глава: «Балаганчик». Вечер «Бумажных дам»).
- ↑ Упоминаются: Константин Сергеевич Сомов (1869—1939) — живописец, график; Вальтер Федорович Нувель (1871—1949) — чиновник особых поручений канцелярии министерства императорского двора, один из руководителей «Мира искусства»; Лев Самойлович Бакст (нас. фам. Розенберг; 1866—1924) — живописец, график, член «Мира искусства», автор занавеса для «Балаганчика»; Поликсена Сергеевна Соловьева (псевд. — Allegro, 1867—1924) — поэтесса, детская писательница, ред. — изд. журнала «Тропинка» (совместное Н. И. Манасеиной). сестра B. C. Соловьева; Чуковский Корней Иванович (наст, имя — Николай Васильевич Корнейчуков; 1882—1969) — литературный критик, детский писатель, переводчик; Ольга Николаевна Чюмина (1864—1909) — поэтесса.
- ↑ Александра Андреевна Кублицкая-Пиоттух (урожд. Бекетова, в первом браке Блок; 1860—1923).
- ↑ Живописный портрет А. Блока работы Т. Гиппиус (1906); характеристику портрета см. в кн.: Долинский М. З. Искусство и Александр Блок. М., 1985. С. 250—252.
- ↑ 5 августа 1905 г. умер Пик — такса А. Н. Бекетова, после него появилась собака по кличке Крабб, принесенная в конце ноября 1906 г.; см.: Александр Блок. Новые материалы и исследования. М., 1982. Кн. 3. С. 610, 617. (Литературное наследство. Т. 92). Франц Феликсович Кублицкий-Пиоттух (1860—1920) — с 1889 г. отчим А. Блока; с 1902 г. — полковник, в 1907—1911 гг. жил в Ревеле (Таллин) в качестве командующего 90-м Онежским пехотным полком.
- ↑ В период с конца сентября (выехал из Москвы 20 сентября) до конца ноября 1907 г. А. Белый находился в Мюнхене, пытаясь оправиться после мучительного разрыва с Л. Д. Блок, последовавшего в августе 1906 г. Ср.: «Вдруг получаю письмо от Д. С. Мережковского (из Парижа); он — входит в мое состоянье, зовет к ним; и — неожиданно: — уезжаю в Париж» (Белый А. Воспоминания о Блоке / Вступит. статья, подгот. текста и коммент. А. В. Лаврова. М.: Автограф, 1997); имеются в виду письма Мережковского от 5 ноября и З. Гиппиус от 8 ноября 1906 г. (Указ. изд., коммент. 147). Белый приехал в Париж 1 декабря (н. ст.) 1906 г., возвратился из Парижа в Москву в конце февраля (ст. ст.) — начале марта (н. ст.) 1907 г.
- ↑ Е. А. Карташева.
- ↑ Дмитрий Иванович Абрамович (1883—1955) — окончил Волынскую духовную семинарию и Санкт-Петербургскую Духовную академию, с 1898 г. приват-доцент Духовной академии, с сентября 1905 г. по август 1909 г. — экстраординарный профессор по кафедре русского и церковнославянского языков, преподавал на Петербургских Высших курсах. Некролог: ТОДРЛ 1955. Т. XI. С. 506—510 (сост. И. П. Еремин). См. также о нем: Сорокин Владимир, протоиерей. Митрополит Ленинградский и Новгородский Григорий (Чуков) и его церковно-просветительская деятельность // Богословские труды: Сборник, посвященный 175-летию Ленинградской Духовной академии. М.: Московская Патриархия, 1986. С. 139 (примеч. 194; с портретом). Абрамович входил в круг „посвященных“ в „Главное“.
- ↑ В 1905 г. Карташев оставил преподавательскую деятельность в Духовной академии (занимал должность доцента по кафедре истории религии и церкви), преподавал на Петербургских Высших женских курсах по кафедре истории религии и церкви.
- ↑ Фотография, посланная из Мюнхена, сохранилась в архиве А. Блока: ИРЛИ. Ф. 654. Оп. 3. Ед. хр. 88. Л. 19.
- ↑ «Скорпионовщина» — от названия издательства «Скорпион» — здесь синоним декадентщины.
- ↑ Сергей Михайлович Соловьев (1885—1942) — поэт, прозаик, религиозный публицист, переводчик, сын М. В. Соловьева, племянник В. С. Соловьева; троюродный брат А. Блока. О мистическом триумвирате С. Соловьева, А. Блока и А. Белого в 1903—1905 гг. и восприятии ими Л. Д. Блок см.: Соловьев С. Воспоминания об Александре Блоке // Соловьев С. М. Воспоминания. М., 2003. (Серия „Россия в мемуарах“). С. 381—407; Блок Л. Д. И быль и небылицы о Блоке и о себе // Александр Блок в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1980. Т. 1.
- ↑ Сергей Николаевич Булгаков (1871—1944) — философ, богослов, экономист, критик.
- ↑ Имеется в виду Е. П. Иванов.
- ↑ Зинаида Афанасьевна Венгерова (1867—1941) — переводчица, критик и историк литературы; о взаимоотношениях Гиппиус и Венгеровой в 1897 г. и их переписке см.: Багно В. Е. «Красный» цикл писем Зинаиды Гиппиус к Зинаиде Венгеровой // Русская литература. 1998. № 1. С. 84-87.
- ↑ Мысли, не раз высказывавшиеся В. Розановым в статьях на восточные темы. См., например, главку «Семья и сожитие с животными» из его книги «Возрождающийся Египет» (Розанов В. В. Собр. соч. / Под общей ред. А. Н. Николюкина. М., 2002. Т. 14. С. 128—137. Т. Гиппиус оформляла выпуски его книги «Из восточных мотивов» (Вып. 1-3. Пг., 1916—1917).
- ↑ 24 января 1907 г. на «среде» у В. Иванова Н. Бердяев читал доклад «Декадентство и мистический реализм» — главу «Великий инквизитор» из будущей книги «Новое религиозное сознание и общественность» (СПб., 1907); с возражениями выступали В. Гофман и В. Иванов. Своим докладом Бердяев фактически заявил о разрыве с Мережковскими, отказался от своих прежних выступлений (см., напр.: О новом религиозном сознании // Вопросы жизни. 1905. № 9).
- ↑ В записи упоминаются присутствовавшие на «среде» у В. Иванова: поэт Виктор Викторович Гофман (1884—1911); под другим Гофманом имеется в виду Модест Людвигович Гофман (1887—1959) — поэт, историк литературы, пушкинист, также бывавший на «средах»; Анастасия Николаевна Чеботаревская (1876—1921) — критик, переводчица, с 1908 г. жена Ф. Сологуба; Максимилиан Александрович Волошин (Кириенко-Волошин; 1877—1932) — поэт, художник, критик, переводчик; Сергей Митрофанович Городецкий (1884—1967) — поэт, прозаик, критик; Ариадна Владимировна Тыркова (в первом браке — Борман, во втором — Вильямс; 1869—1962; псевд.: Вергежский) — журналистка, писательница; Сергей Константинович Маковский (1877—1962) — поэт, художественный критик, редактор журнала «Аполлон»; Николай Константинович Рерих (1874—1947) — художник, писатель, путешественник, археолог; Константин Александрович Эрберг (Сюннерберг; 1871—1942) — теоретик искусства, критик, поэт; Всеволод Эмильевич Мейерхольд (1874—1940) — режиссер, актер, театральный деятель.
- ↑ Зимой 1906 — весной 1907 г. А. Блок переживал бурное увлечение драматической артисткой Наталией Николаевной Волоховой (урожд. Анциферовой; 1878—1966), ставшей адресатом стихотворных циклов «Снежная маска» и «Фаина» (1907); Георгий Иванович Чулков (1879—1939) — прозаик, поэт, критик, ухаживал за Л. Д. Блок.
- ↑ Имеется в виду стихотворение «Ты пришла, Золотая царица…» (24 июля 1905) из первой книги стихов С. Городецкого «Ярь», вышедшей в декабре 1906 г. (на титульном листе — СПб., 1907).
- ↑ Валентина Андреевна Щеголева (урожд. Богуславская; 1878—1931) — актриса, жена историка литературы и революционного движения, пушкиниста Павла Елисеевича Щеголева (1877—1931).
- ↑ Подразумевается скандальная повесть Л. Д. Зиновьевой-Аннибал «33 урода» (СПб.: Оры, 1907), написанная в форме дневника женщины и посвященная апологии лесбийской любви. Книга вышла из печати 16 января, 23 января 1907 г. была арестована по обвинению в безнравственности, вскоре арест был снят.
- ↑ Маргарита Васильевна Сабашникова (Волошина; 1882—1973) — художница, первая жена М. А. Волошина. Фра Филиппо Липпи (ок. 1406—1469) — итальянский живописец. В конце сентября 1906 г. Волошины сняли комнаты на Таврической, 25, в доме В. Иванова, на пятом этаже в художественной школе Е. Званцевой (квартира Ивановых — «башня» — на шестом этаже). После неудачной попытки В. Иванова и Л. Зиновьевой-Аннибал осуществить «духовно-душевно-телесный» союз с С. Городецким, они надеялись обрести его («Трое в плоть едину») в союзе с М. Сабашниковой. 10 ноября Сабашникова уехала в Мустамяки (в пансион мадам Ланг). О сложных взаимоотношениях между Сабашниковой, М. Волошиным, В. Ивановым и Л. Зиновьевой-Аннибал см.: Волошин М. А. История моей души / Сост. В. Купченко. М., 1999; Сабашникова М. Зеленая змея: (История одной жизни). М., 1993.
- ↑ Повесть Алексея Михайловича Ремизова «Что есть табак („Гоносиева повесть“)» написана на Святки в 1906 г. (опубликована в 1908 г. тиражом 25 экз.). См. приглашение Ремизовым от М. Кузмина: «Дорогие Серафима Павловна и Алексей, не хотите ли пожаловать сегодня вечером ко мне и Сомову, принеся „Табак“ в первой редакции и переделанный. Пожалуйста, придите. Надеюсь, что и Серафима Павловна придет. Искренно Ваш М. Кузмин». Ремизов отвечал ему в тот же день: «Пойдем на именины — сегодня Татин день. А после именин к Вам. Табак принесу» (тексты писем опубликованы в комментарии Н. А. Богомолова и С. В. Шумихина в кн.: Кузмин М. Дневник: 1905—1907. Указ. изд. С. 506).
- ↑ Д. И. Менделеев скончался 20 января 1907 г.
- ↑ Краска для усов.
- ↑ Надежда Григорьевна Чулкова (урожд. Петрова, в первом браке Степанова; 1875—1961).
- ↑ Т. Гиппиус фиксирует перемену, произошедшую в окружении Блоков; ср. в воспоминаниях В. А. Зоргенфрея: «В 1907 году — га же квартира на Галерной, и лишь круг друзей несколько изменился. Театральный мир заявляет о себе. В столовой за чаем артистки театра Комиссаржевской В. П. Веригина, Н. Н. Волохова, В. Э. Мейерхольд, С. А. Ауслендер. Разговоры на театральные темы» (Зоргенфрей В. А. Александр Александрович Блок // Александр Блок в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1980. Т. 2. С. 19). Литературно-художественный кружок молодых образовался в 1906 г., первоначально собирался на квартирах, потом легализовался в помещении Санкт-Петербургского университета. Вероятно, Т. Гиппиус имеет в виду «Вечер искусства», устроенный «Кружком молодых» 1 февраля в Петербургском университете, на котором А. Блок читал драму «Незнакомка», а М. Кузмин исполнял «Куранты любви». «На вечере была куча народа <…> Духота невообразимая», — отметил 1 февраля в дневнике М. Кузмин (Кузмин М. Дневник: 1905—1907. Указ. изд. С. 316).
- ↑ Имеется в виду «роман» Л. Д. Блок и Г. Чулкова, который развивался зимой — весной 1907 г. (параллельно влюбленности А. Блока в Н. Волохову) и не был тайной для родных Блока и его ближайшего литературного окружения.
- ↑ Ленсой Татьяна называла дачу, которую сестры и А. Карташев арендовали на Сиверской летом 1906 года.
- ↑ На «среде» у В. Иванова, состоявшейся 14 февраля, Волошин читал «Пути Эроса», в диспуте участвовали Н. Бердяев и В. Иванов; после диспута читали стихи, М. Кузмин играл на флейте, Сабашникова танцевала (Купченко В. Труды и дни Максимилиана Волошина: Летопись жизни и творчества. СПб., 2002. С. 174); Кузмин читал дневник (Кузмин М. Дневник: 1905—1907. Указ. изд. С. 322).
- ↑ Речь идет о книге: Бугров А. Православное учение о первородном грехе. Киев, 1904.
- ↑ Лето 1907 года Татьяна и Наталья Гиппиус проводили на Урале в семье двоюродного брата по матери — Василия Александровича Степанова (1873—1920; инженер, депутат 3-й и 4-й Государственных дум; в 1917 г. — товарищ министра торговли и промышленности Временного правительства; после 1917 г. — в эмиграции, один из организаторов белого движения). В июле к ним присоединился Карташев, который приехал в Екатеринбург навестить родителей. В «дневниках» Таты содержатся подробные отчеты об их уральских впечатлениях, поездках, посещении рудников.
- ↑ Мать сестер Гиппиус (А. В. Гиппиус) была дочерью екатеринбургского полицмейстера В. Степанова.
- ↑ 15 января 1908 г. в зале Тенишевского училища А. Белый прочел лекцию «Искусство наших дней».
- ↑ 25 января 1908 г. в зале Тенишевского училища А. Белый прочел лекцию «Ф. Ницше и предвестники современности», в этот же день он уехал в Москву.
- ↑ Имеются в виду: Евгения Казимировна Герцык (1878—1944) — критик и переводчица, входила в ближайшее окружение Вяч. Иванова; а также ее сестра Аделаида Казимировна Герцык (в замужестве Жуковская; 1874—1925) — писательница и переводчица.
- ↑ Александр Сергеевич Глинка-Волжский (наст. фам. — Глинка, псевд. — Волжский; 1878—1940) — критик, историк литературы; печатал статьи в журнале Мережковских «Новый путь» (1903—1904) и затем в «Вопросах жизни» (1905).
- ↑ В феврале 1908 г. Л. Д. Блок приняла участие в гастрольной поездке труппы Мейерхольда по южным и западным городам; по окончании поездки с мая по август 1908 г. выступала в Боржоме и Тифлисе в труппе драматических артистов под управлением Р. А. Унгерна и Б. С. Неволина.