Изгнанница Бориса Годунова (Энгельгардт)

Изгнанница Бориса Годунова
автор Софья Владимировна Энгельгардт
Опубл.: 1885. Источник: az.lib.ru

Ольга Н.
(С. В. Энгельгардт)

править

Изгнанница Бориса Годунова

править
Повесть.
Примечания в тексте С. В. Энгельгардт

В северной части России, в Заонежской Толвуйской волости, стояла в старину церковь святого Георгия, построенная из деревянного сруба. Трудно было бы её отличить от простой избы, если бы над крышей не возвышался деревянный крест. Бедность внутреннего устройства соответствовала вполне наружности храма. Царские двери были завешены толстым полотном; золото и драгоценные каменья не украшали грубо намалёванного иконостаса, пред которым стояли и висели оловянные паникадила. В этих паникадилах по праздникам зажигались из жёлтого воска свечи, но постом, или когда приходилось служить в будни, церковь освещалась лучинами.

На монастырском погосте помещался причт, и там жилось хорошо. Изобилие лесов дозволяло крестьянам строить просторные и тёплые избы. Избытка они, конечно, не видали, обрабатывая землю и не зная никакого ремесла, зато не знали и нужды.

Толвуйская волость была в таком расстоянии от городов, что её обитатели доживали свой век, не взглянув на городские ворота. Даже священник отец Ермолай [Отец Ермолай историческое лицо, и его отношения к изгнаннице не вымышлены] никогда не выезжал из деревни. Его посвятили недавно в иерейский сан; ко времени рассказа ему было под сорок лет; чистота его жизни и христианское милосердие были всем известны, и все уважали его и его семейство, состоявшее из сына и малолетних дочерей.

Зима стояла, как и всегда в том крае, тихая, но упорная; в начале марта ещё сильно морозило. Отец Ермолай, отслужив преждеосвященную обедню, продрог в нетопленой церкви и спешил домой, чтоб отогреться горячими щами. На пути его встретила жена.

— Батюшка мой, отец Ермолай, — сказала она встревоженным голосом, — тебя ждёт царский пристав.

— Царский пристав, — повторил священник, — с нами сила крестная!

— Привёз он опальную монахиню, — продолжала Пелагея Тихоновна. — Все у нас в избе.

— Чего же ты уж больно испужалась? — спросил отец Ермолай. — Значит, царь прогневался на монахиню, а мы пред ним не повинны.

— То-то, то-то, — отозвалась попадья, — а всё-таки страшно.

У крыльца стояли сани, покрытые рогожей, лошадей уже отпрягли и отвели под навес. Отец Ермолай вошёл в избу; в красном углу, под образами, сидела ещё молодая и красивая женщина, но черты её лица были искажены страданием, брови сдвинулись над большими чёрными глазами, губы сжались. Она встала навстречу священнику, и подошла к нему гордою, царскою походкой. Он её благословил.

— Инокиня Марфа, — сказал пристав, возвышая грубый голос, — пострижена по приказу царскому и сослана в Толвуйскую волость. Царь повелел держать её под стражей и не дозволять ей знаться ни со своими, ни с чужими. Приказано ей отвести избу для помещения. Есть, что ль, у вас изба-то порожняя?

Таков был смысл речи пристава: он и держал её на тогдашнем полурусском-полуславянском языке. Отец Ермолай слушал, опустив глаза, а монахиня взглянула на пристава с презрением, гадливо, как на холопа, который спешит заявить излишнее усердие к жестоким приговорам барина. Она возвратилась на прежнее место и опустила на лицо часть покрывала, обёрнутого около клобука.

— Ну-тка, попадья, — сказал пристав, — что в печи, то на стол мечи. Давай-ка щец отогреться.

Пелагея Тихоновна вынула из печки огромный горшок со щами; всё семейство уселось около стола. Незнакомка отказалась от обеда, зато пристав ел за троих, затем завалился спать на полатях и чрез пять минут захрапел.

В горнице было тесно, душно; ребятишки сновали из угла в угол. Кто кричал, кто пищал, кто валялся на полу с поросятами. Опальная монахиня изнемогала от усталости. С ней приехала её сенная девушка, не молодых лет; она подошла к своей госпоже, уговаривая её прилечь на скамейке, и за недостатком подушки положила в изголовье сложенную шубу.

— Приляг, приляг, сердечная, — сказал отец Ермолай. — Вишь, как умаялась!

— Гляди, ребятишки-то покою боярыне не дадут, — вмешалась попадья, успевши узнать от сенной девушки Кондратьевны, что ссыльная принадлежала к боярскому роду. — То один запищит, то другой; не уймёшь.

— Спасибо вам, добрые люди, — промолвила монахиня.

— А вот что, Пелагея, — сказал священник, — переведём-ка её в ту избу. Ступай туда, вымети, да печку затопи. Она и так не холодна, — обратился он к монахине. — Вчера там купцы ночевали.

Изба, о которой шла речь, стояла рядом с их домом. В ней жил на покое старый священник, и она упразднилась недавно после его смерти.

Пелагея Тихоновна, с помощью старшего сына, затопила огромную печь, вымела, вычистила горницу и, осветив её лучинами, перевела свою гостью на новое жилище. Изгнанница, потеряв из виду пристава, который её привёз из Москвы, вздохнула свободнее в тишине. Её разбитое сердце отогревалось около добрых людей, пытавшихся её успокоить. Кондратьевна устроила постель на лавке: помолившись, боярыня легла, но сон не сомкнул её усталых глаз. Из них потекли горячие слёзы: пред ней возникали образы любимого мужа, любимых детей, и она даже не знала, живы ли они…

Пристав уехал рано утром, оставив денег на её содержание.

Между тем отец Ермолай толковал о ней с женой.

— Знать, грех-то великий она взяла на душу, что попала под гнев царский, — заметил он.

— Бывает и так, батюшка, отец Ермолай, что человек без вины виноват, — возразила Пелагея Тихоновна. — Там что ни говори, а больно её жаль. Арина Кондратьевна сказывает, боярыня добрая, справедливая, да злые люди погубили. Известно, от злого человека не укроешься.

Мы отступим немного от нашего рассказа, чтобы перенести читателя в эпоху, о которой идёт речь. Царь Борис Фёдорович добился Российского престола уменьем, хитростью и необыкновенною ловкостью, даже, быть может, преступлением: недаром народная молва подозревала в нём убийцу Дмитрия царевича. Он чувствовал невольно, что царский венец держался не твёрдо на его умной голове, а между тем любимая его мечта была выдать свою дочь Ксению за принца крови и оставить престол сыну Фёдору, и он возненавидел боярские роды, которые могли заявить свои права на царство. Он боялся их влияния на народ, и опасения его подтвердило предсказание, доведенное до нас Авраамием Палицыным. Борис был суеверен и в часы, свободные от государственных дел, запирался в своём тереме с волхвами и звездочётами. Один из них, будто бы, сказал ему, что из рода Романовых возстати имать скипетродержец Российский. Царь ополчился, не обинуясь, на своих мнимых врагов, Романовых, и всех им близких родственников и друзей: князей Черкасских, Репниных, Сицких, Карповых — обвинили в покушении на жизнь Бориса. Их привели к допросу и пытали: пытали и служителей их, но придраться было не к чему. Однако над несчастными семействами совершился ряд злодеяний: родители были разлучены с детьми, муж с женой, брат с братом; кого сослали в глушь, где жертвы царя умирали в муках заточения, кого постригли насильно.

Вести об этих нечестивых делах не проникали в дальние уголки России, и не мудрено, что отец Ермолай смотрел недоверчиво на опальную монахиню. В то время как он толковал о ней с женой, Кондратьевна вошла в избу и доложила, что боярыня просит его к себе.

Она отдохнула после утомительного путешествия, но мрачное выражение её лица не изменилось. Она забыла надеть свой клобук, и когда пришёл священник, подняла невольно руки к обнаженной голове.

— Кондратьевна, подай-ка сюда новый повойник, — сказала она с горькою усмешкой и, надев клобук, встала и сказала:

— Прошу тебя, батюшка, меня исповедовать [Может быть, не всем нашим читателям известно, что всякий имеет право исповедоваться, когда пожелает, без приготовлений] .

Было столько уверенности и в её голосе и во всей её особе, что отец Ермолай понял сразу её цель: она желала открыть на духу свою душу, переполненную горечью и горем, но чистую пред Богом и людьми. Изгнанница не могла и не хотела бы дать другого доказательства своей невинности.

Скоро устроилась инокиня Марфа на новом пепелище, и не так плохо, как ожидала. Не только отец Ермолай и его семейство, но все добрые жители Толвуйской волости приняли её радушно. Трудно было, конечно, ей заменить прежнюю роскошь и изобилие, но старались, по мере возможности, улучшить скудные условия её жизни. Ей доставляли рыбу, мёд, угощали пирогами; для неё всегда были готовы сани, чтобы доехать до соседних монастырей, куда снеговые заносы ей мешали ходить пешком. Она проводила дни в своей тёплой избе за чтением жития святых или работала для церковной ризницы по атласу, спасённому Кондратьевной, когда отбирали в казну добро несчастной боярыни. Верная служительница ухитрилась привезти с собой маленький ларец, где хранились шелки, блёстки и кое-какие драгоценности, которыми особенно дорожила её госпожа. По вечерам отец Ермолай и нередко жена его беседовали с московскою гостьей.

Она им рассказывала о своих детках, сосланных, как и она, и о своём муже, который не знал, вероятно, где она находилась и в живых ли все его милые. Приближалась Пасха, с крыш начинало капать под лучами весеннего солнца; одиночество становилось ещё ужасней в ожидании торжественных дней, которые боярыня встречала обыкновенно с дорогим семейством. Несмотря на твёрдость духа, она впадала иногда в совершенное отчаяние. Раз ею овладела такая тоска, что она бросилась вон из своей горницы, словно хотела куда-нибудь убежать, но опустилась в изнеможении на крыльцо и склонила голову на ладони.

Недалеко от неё раздавался молоденький голос, он не то пел, не то причитывал:

«Ох, матушка, ох, родимая,

На кого ты меня покинула.

Лучше б мне лечь с тобой в сыру землю,

Да с тобой не разлучатися».

Этот плач сиротки по матери перевернул сердце боярыне: она оглянулась, и глаза её остановились на тринадцатилетней девочке, которая сидела на крылечке избы священника. Голос её оборвался, она обтёрла слёзы рукавом, затем продолжала своё причитание. Дверь из избы отворилась, Пелагея Тихоновна вышла на крыльцо и нагнулась к девочке.

— Матушка! — крикнула монахиня.

Попадья подошла поспешно к ней.

— Кто эта девочка! О чём она плачет?

— Сиротка, матушка боярыня. Года три, знать, будет, зашла сюда странница с девочкой. Ночевали они на мельнице, да ночью мать померла. Прости Господи, люди говорят, неспроста так вдруг-то она померла, денег на ней не нашли, а девочка больно по матери тосковала. Мельник и сказал: грешно сиротку прогнать, мы её пригреем. Так у них девочка и осталась. Он-то ничего, да мельничиха дюже зла, девочка напраслину всякую от неё терпит. Летось ей ручонку перешибла, насилу заживили; а она у ней, у злодейки, за работницу отвечает, и избу приберёт, и корову пригонит и напоит, и печку истопит. Знать, и сейчас прибила, недаром она причитывает.

— Чего же смотрит батюшка?.. Что он ей на духу не скажет, что Господь с неё взыщет за сироту?

— Нешто он не говорил! Э! Матушка боярыня, когда человек Бога не боится, священник его не застращает.

— Приведи её сюда, — сказала боярыня.

Но девочка обмерла и не решалась сойти с места. Пелагея Тихоновна её привела насильно, приговаривая:

— Чего боишься, дура? Боярыня добрая, тебя жалеет.

— Как тебя зовут? — спросила монахиня.

— Танюшка, — промолвила девочка, потупясь и переминаясь на своих худеньких и голых ногах, покрасневших от холода. Это имя кольнуло в сердце изгнанницу: так звали её дочку.

— Матушка, — сказала она, — ей холодно, смотри, вся дрожит.

— Шубёнка-то у ней старенькая есть, — отвечала попадья, — а другое что дашь — отымут. А вот если ваша милость будет кусочек ей пожалуйте на голодный зуб, она за вас Богу помолится.

— Иди за мной, — сказала боярыня, вставая. — Кондратьевна, — позвала она, — накорми девочку: дай ей похлёбки, да пирога, да рыбы кусок, сиротка — и зовут её Танюшей.

Никогда ещё Танюшке не пришлось отведать такого обеда. Не только на её долю [не] выпадал лакомый кусочек со стола мельничихи, которая любила жирно покушать, но и пустых щей похлебать не удавалось бедной девочке, когда хозяйка была не в духе. Боярыня смотрела, улыбаясь, на свою гостью: она ела, не стесняясь, или вернее сказать, пожирала рыбу и пирог. Её красивое, кругловатое лицо покрылось румянцем, вся она оживилась.

— Что же ты?.. Поди, в ножки поклонись боярыне, — сказала Кондратьевна.

Слово боярыня представляло воображению Танюши образ недосягаемый, не походящий на простых смертных. С тех пор как изгнанница поселилась в Тольве, много о ней было толков, и девочка не раз смотрела на неё издали, но заговорить с ней, ей казалось чем-то несбыточным. Она подошла робко к монахине, перекрестилась и бросилась ей в ноги.

— Что ты, что ты, дурочка, крестятся только на иконы, — заметила боярыня. Приходи сюда каждый день; тебя хозяйка отпустит?

— Нет, — промолвила Танюша.

— Как же сегодня-то ты здесь?

— Сама ушла.

— А если она тебя хватится?

— Спит теперь… пьяна.

— А она часто пьяна бывает?

— Часто.

— Сегодня она тебя била?

— Била.

Боярыня сильно озаботилась судьбой Танюши. Думая о ней, она думала и о своих детях; угнетённый ребёнок ей внушал особенное чувство любви и жалости. Она не замедлила сказать отцу Ермолаю, что ей бы хотелось взять девочку к себе в служанки, и просила его устроить дело, но священник не согласился.

— Ради Бога, не затевай этого, матушка боярыня, — отвечал он. — Пожалуй, мельничиха на неё беду накличет, да и тебя-то помилуй Бог… Баба с нечистым знается… мы с женой и покушались взять сиротку на своё попечение, не дала. А возьмёте, говорит, на себя пеняйте. Мало ли она людей сгубила! Послушай-ка, что о ней рассказывают, на кого озлится, тому и беда. Нет, нет, боярыня, лучше от неё подальше.

Волей-неволей изгнанница сдалась доводам отца Ермолая. Самые образованные люди того времени верили в ворожбу. Говорили, что мельничиха вылетала ночью из трубы в виде большого змия и тому подобные небылицы. Верно то, что людей, ей ненавистных, она угощала зельями, которые причиняли тяжкие и неизлечимые болезни; эти зелья она составляла из ядовитых трав; но их действие приписывали ворожбе, и ночью толвуйским жителям было страшно не только зайти на мельницу, но даже пройти мимо. Они были убеждены, что мельничиха подбрасывает на след корешки, на которые стоит наступить, чтобы занедужиться или умереть.

Танюша находила возможность забегать частенько к боярыне, которая и рада была бы её побаловать, если бы сама не терпела нужды. Но нищета была далеко не главный предмет её страданий: её убивала неизвестность об участи семейства.

Подошёл праздник Пасхи, боярыня поехала к заутрене в соседний монастырь. Служба совершалась без малейшей роскоши в этих монастырях, затерянных в пустынных уголках России. Ризы не блистали золотом, храм освещали лучиной и приобщались из оловянного сосуда. Но бедность обстановки не вредила торжественности служения, а наоборот, придавала ему ещё более благочестия, перенося молящихся в первые времена христианства, в те времена, когда верующие собирались в подземелье и во имя Христа готовились на гонения, на пытки и на смерть.

Наши богомольные предки любили слушать рассказы путешественников о чужих землях и о праведной жизни мучеников. Придёт ли в Москву Грек из Византии, его зовут и в царские и в боярские палаты, и расспрашивают, какими подвигами христианский мир победил язычество. Монахиня слыхала эти рассказы, и чувство умиления и любви охватило её душу, когда она вошла в убогий деревенский храм. Никогда она не испытывала такого чувства ни в Кремлёвских соборах, ни в своей богатой церкви на Варварке, где стоит до сих пор и церковь, обращённая в монастырь, и уцелевшая часть терема знаменитых бояр.

Монахиня встала в скромный уголок, где никто не мог её видеть, и молилась, как молятся люди, принявшие со смирением свой крест по примеру Спасителя. Светлое выражение озарило её взгляд, но сердце её опять болезненно сжалось, когда начали христосоваться. Ни одного родного, даже знакомого лица.

— Господи! — молилась она. — Господи! Их нет со мной, но ты пребудь с ними и со мной.

По окончании обедни, в ту минуту как изгнанница направилась к дверям, её позвал незнакомый голос.

— Боярыня! А боярыня! Христос воскресе!

Она оглядывалась и спрашивала:

— Кто меня зовёт?

— Я, Митька дурачок.

Она поняла, что Митька дурачок — юродивый.

Юродивые не перевелись и теперь, народ их уважает, но у наших предков они пользовались особенным почётом. Митя носил во все времена года, даже в жестокие морозы, рубашку, перепоясанную верёвкой, и ходил на босу ногу. Боярыня похристосовалась с ним и сказала:

— Человек Божий, рада бы я тебе подать, но я почти так же бедна, как ты.

— Голенький ох, а за голенького Бог, — отозвался юродивый.

Боярыня ему дала красное яичко и сказала:

— Помолись за меня, человек Божий, и всех дорогих моих помяни в своих молитвах.

— И тебе достанется красное яичко, — отвечал юродивый.

— От кого!.. — спросила монахиня, поняв двоякий смысл в этих словах. Обещание красного яичка, в устах Мити значило радостное событие.

— От кого бы ни досталось! Богу молись, отцу Ермолаю спасибо скажи, сирот призревай, а сама не унывай. И он исчез в толпе.

Боярыня вернулась домой в более светлом настроении духа; её ободрила и тёплая молитва, и предсказание юродивого, и на другой день с утра она ждала чего-то, ждала красного яичка. Напрасно рассудок ей говорил, что царь Борис не мог так скоро и без видимой причины умилостивиться и улучшить её несчастную участь, — сердце заглушало рассудок. Она прислушивалась к малейшему шороху, заглядывала в окно, и ей не сиделось на месте: так прошёл целый день, и боярыня не дождалась красного яичка.

Цветущее здоровье её утратилось в житейских испытаниях, её мучили бессонницы, а когда ей и удавалось заснуть, её преследовали тревожные сны. Несмотря на усилия, которые она делала над собой, чтобы скрыть своё смущение, оно проглядывало в резких движениях и в растерянном взгляде.

— Кондратьевна, нехорошо мне, — промолвила она.

Служанка поняла значение этих слов и побледнела. Она опасалась нервного припадка и задержала Танюшу, которая пришла поздравить с праздником боярыню и собиралась домой. Опасения Кондратьевны сбылись: боярыня упала навзничь, и судороги скорчили её руки и ноги.

— Господи! Пресвятая Богородица! Спаси нас! — повторяла служанка, суетясь около неё.

В то время нервные припадки приписывались порче; Танюша, успевшая привязаться страстно к боярыне, упала на колени, дрожа всем телом, но вдруг встала.

— Матушка, Арина Кондратьевна, — сказала она, — прикажи, я приведу отца Амвросия, он умеет таких отчитывать.

— А где он, отец Амвросий?

— А он был у батюшки, сейчас ушёл. Я его догоню.

— Беги скорей!

Девочка бросилась вон из избы и вернулась минут через десять с монахом пожилых лет.

— Давно с ней приключилось? — спросил он.

— Как вороги стали её преследовать, тогда и приключилось, батюшка, — отвечала Кондратьевна. — Испортили.

Знаком руки он велел женщинам молчать и, помолившись, нагнулся к больной: она металась на полу. Монах окропил её лицо святою водой и, положив, ей руку на голову, другую на грудь, стал читать вполголоса молитву. Обе девушки забились в угол и тоже молились.

Больная начала утихать и, наконец, совсем успокоилась. Её перенесли на лавку, и она заснула крепким сном. Проснувшись, она помнила, как сквозь сон, лицо монаха и спросила, кто у ней был, Кондратьевна рассказала.

— Так ты его привела? — обратилась ласково боярыня к Танюше.

— Мне так Бог указал, матушка наша, — отвечала робко девочка. — Знает он, что я за тебя готова в огонь и в воду.

С тех пор монах навещал боярыню и успокаивал её своими кроткими речами. На Фоминой неделе отец Ермолай пришёл к ней и, поклонившись, сказал:

— Господу Богу угодно было утешить тебя на Светлый праздник, боярыня. Сожитель твой жив и здоров и прислал тебе просвирку.

Изгнанница вскрикнула, схватила просвиру и дрожащим голосом закидывала священника вопросами:

— Каким чудом?.. Кто её принес? Кто его видел?

— А мужичок наш ходил в Архангельск, у него брат в Сийском монастыре, я ему наказывал: нельзя ли, мол, через брата проведать о боярине? Они вдвоём и ухитрились. Боярин, вишь, под стражей; пристав так по пятам его и ходит; да в те поры пристав-то говел; наши молодцы и сговорились: как, мол, он подойдёт к причастью, мы к боярину и подвернёмся. Так и сделали: весточку о тебе ему дали, он прослезился. На, говорит, просвирку, отнеси моей боярыне. Скажи, что я жив и здоров; на милосердие Божие надеюсь.

Монахиня поднесла просвиру к губам и поцеловала её, но говорить не могла, слезы её душили.

Лето в той стране бывает ровное, жаркое, но необозримые, с густыми порослями, леса придают воздуху влажность и прохладу. В зной боярыня уходила из душной избы и садилась у опушки леса; там пахло смолой и земляникой, летали и пели свободные птицы, по вечерам она засиживалась на крыльце, то смотря в пространство, то на бесчисленные звёзды, и ложилась только на рассвете. Здоровье её несколько поправилось; нервные припадки возвращались реже. Но не столько чистый воздух, сколько вести из Сийского монастыря подкрепили её силы. Отец Ермолай ей обещал, что мужички опять доберутся до изгнанника, когда пойдут в Архангельск на ярмарку.

Боярыня любила ездить в монастыри, где её принимали с почётом и с таким же радушием как, толвуйские жители. Удалённые от политических событий, они сохранили своего рода независимость, жалели московскую ссыльную и служили ей, чем могли.

Лето скоро проходит в Заонежье. Поднялись осенние бури; свет скупо проникал сквозь крошечные окна, и горницы рано освещались лучинами. Вот монахиня сидит опять в красном углу, и в длинные вечера вышивает пелену для церкви, беседует с Кондратьевной о своих и о любимой Москве, но она невольно прислушивается к буре, и тоска начинает охватывать её душу. Не зная, чем отвлечь себя от мрачных мыслей, она расспрашивает иногда у Танюши об её житье-бытье на мельнице, и слушает рассказы о заговорах мельничихи.

Новый Год тогда праздновался на Семёна, первое сентября, и толвуйские жители готовились его встречать песнями и пляской. Девки и молодые бабы шили себе новые поневы, даже сирота Танюша принимала участие в общем веселье: боярыня ей подарила свою рубашку из тонкого полотна и кусочек алого атласа для головной повязки, на диво Толвуйцам. Мельничиха успела заметить, что девочка отлучалась иногда без позволения, и не раз била её, но Танюша, несмотря на побои, находила возможность забегать частёхонько, хоть на несколько минут, к боярыне. Благодаря здоровой пище, она так выросла, так пополнела и возмужала, что была неузнаваема.

Приготовления к празднику начались накануне. Бабы позыватки обошли всё село и звали гостей в зажиточные семейства. Отец Ермолай встречал Новый Год новосельем.

Изба, в которой он устроился, когда его назначили священником в Толвуйскую волость, была слишком тесна для многочисленного семейства; летом он выстроил просторную избу и перебрался в неё, по обычаю старины, на Новый Год и с большою торжественностью. Он навестил родных и знакомых и звал их хлеба-соли отведать, новоселье отправить, и каждый из званых гостей прислал с утра свой подарок на счастье.

В боярском быту новоселье праздновали, разумеется, богатыми подарками. Между прочим, тесть дарил коня, которого хозяин встречал у ворот, кормил пшеном и поил чрез серебро из ковша. Тёща дарила корову, которую приветствовали лаской и почётом. Родные присылали ковры, чаши, кованные и расписанные сундуки с пожеланием, чтобы в них не переводилось золото и серебро. Отец Ермолай получал скромные приношения своих прихожан: яйцами, лепёшками, толстым холстом. Рано утром всё его добро перенесли в новую избу; когда старая опустела, Пелагея Тихоновна вернулась в неё, чтобы перевести дедушку домового.

В старину смотрели на домового с особенным уважением. Он охранял семейства из поколения в поколение от лихого глаза, от вора, от пожара. В его глазах умирали предки и рождались правнуки, и свою любовь он переводил со стариков на детей. Пелагея Тихоновна затопила в последний раз домашний очаг, затем загребла в горшок горячие уголья, в которых скрывался домовой, и звала его на новоселье: «Милости просим, дедушка, к нам, на новое место». И, покрыв горшок полотенцем, понесла его в новое жилище. Там её встретили с хлебом и солью, низко кланяясь дедушке. Попадья высыпала уголья в печурку, вытрясла полотенце во всех углах, потом накрыла стол, и гости приступили к обеду. Много они уничтожили пирогов и поросят, долго пили и ели. Между тем молодые девки и парни вышли на улицу и затягивали песни; в сумерки начались гаданья. Вечер был холодный, светил месяц, девушки порхали около амбаров и изб, прислушиваясь к шороху и к разговорам.

— Улька, слышала? — крикнул молодой голос.

— Слышала.

— Что?

— Матрёна, старуха, говорит, что внучку просватала к Покрову.

— Вишь! Замуж тебе выйти.

— Паранька, а ты у амбара слушала.

— Слушала: пересыпают.

— Богато жить! — крикнуло несколько голосов. — Танюшка, а ты что?

— Лапоть бросила, да носком к мельнице упал [Если брошенный за ворота лапоть упадёт носком к дому гадальщицы, ей замуж в тот год не выходить] .

— Ой ли! Беда, девка! Оставаться тебе на мельнице.

Все ворота были отворены настежь, и в избы входили наряженные, собирались и у отца Ермолая. По его просьбе боярыня была в числе гостей.

Вошёл молодой парень, наряженный старухой. Он навязал себе горб и окутал голову полотенцем. Его приветствовал общий хохот.

— Здорово, детушки, — сказал он, стараясь подражать шамшанью старух. — Ох! Детушки, ох! Парни молодые, пришла я с вами позабавиться, о женишке погадать, да зубы выпали, да горб вырос, и ноги подкашиваются, поплясать не дают, под венец не пускают.

Новый взрыв хохота заглушил голос старухи. Явился и медведь с козой, и волк с петухом; молодые девки запели подблюдные песни. Пела и красавица Танюша, щеголяя своею алою повязкой. Тяжело было одной боярыне: она вспоминала о своём пустом, но ещё недавно весёлом тереме. В его расписных по золоту стенах раздавались тоже песни, теснились гости, и сердце её рвалось в даль. Однако она отвечала ласковыми словами гостеприимству хозяев.

— А как думаешь, батюшка, мужички-то наши вернутся к Покрову? — спросила она, по крайней мере, в десятый раз у отца Ермолая.

— Чаю, что вернутся, матушка боярыня, на радость тебе вернутся, — утешал её священник.

— Бог знает, на радость ли, батюшка! Доберутся ли они до монастыря? Как доберутся? Дело трудное.

— В трудном деле Господь и помогает.

Боярыня только того и желала, чтобы священник её обнадёжил тёплым словом. Тёплое слово в иных случаях та же милостыня.

Вдруг дверь избы широко распахнулась, и в горницу вошла баба-яга. Песни умолкли, и взоры обратились на неё; в первую минуту никто её не узнал. Лицо её было вымазано сажей, на голове торчали огромные рога, баранью шубу она надела навыворот и держала клюку. Мочальный хвост довершал безобразие костюма.

— Здравствуйте, люди честные, — начала она, — не званая гостья хуже злого Татарина, я вот и не званая пришла, вам честь отдать да спасибо сказать.

— Мельничиха, — шепнула, вздрогнув, Танюша.

Гости и хозяева переглянулись. Накануне попадья советовалась с мужем, не позвать ли мельничиху на новоселье, а то, пожалуй, бед накличет. Но отец Ермолай не согласился. Ему в первый раз выпадал случай звать на угощенье своих прихожан. «Я, — говорил он, — зову добрых людей, а с нечистою силой мне знаться не подобает. Я служу пред престолом Божиим. Нечего бояться мельничихи». Однако при неожиданном появлении злой бабы он струсил невольно. Пелагея Тихоновна встала и ей поклонилась.

— Добро пожаловать, — сказала она. — Сегодня к нам идёт и званый и не званый, мы рады со всяким делить хлеб-соль.

— Рады ли не рады ли, хозяюшка, а вот и я, — отвечала баба-яга. — Э, да здесь и знакомая, — продолжала она, взглянув язвительно на Танюшу. — Вишь, принарядилась! У купца молодца, что ль, алую повязку добыла?

Танюша вспыхнула и потупилась; боярыня вмешалась в дело.

— Я ей дала ленточку, — сказала она громко.

Баба-яга уставилась на неё и спросила дерзко:

— А сама-то под клобуком, что ли, алые ленточки носишь?

— Молчать! — крикнула боярыня, себя не вспомнив.

— Вон отсюда! — крикнул в свою очередь отец Ермолай.

Мельничиха как будто оторопела, но ненадолго.

— Прощенья просим, — сказала она, отвесив поклон монахине. — Не взыщи, боярыня, под чёрной-то шапкой не отличишь тебя от своей сестры. Важные у тебя гости, батюшка: знать от того ты нами грязненькими и побрезгал. Другая, пожалуй, и в обиду бы приняла, а у бабы-яги сердце отходчивое, хошь идёт про неё дурная слава. Не помню зла, батюшка, не мешать пришла твоему пиру, а ещё, пожалуй, потешу гостей твоих дорогих, сказочку им расскажу, и ты, батюшка, послушай, да и попадья-то твоя хлебосолка пусть послушает. А коли не складно буду сказывать, не взыщите:

Жил, был петушок с курочкой, и задали они пирушку, зайчика позвали, уточек с утятами, белочку позвали, всех соседей позвали, одну лису-Патрикеевну забыли. Пируют это они, песни у них, да пляска, да тары-бары. Вдруг откуда ни возьмись лиса! Сробела курочка. Милости, говорит, просим, лиса Патрикеевна. Рады мы, говорит, с тобой хлебом-солью поделиться: покушай, говорит, на здоровье. А лиса говорит: угощения твоего мне не надо, хозяюшка хлебосолка, а спасибо на твоём ласковом слове, много довольна твоею милостью. Так и ушла она от них и их хлеба-соли не отведала, а ночью забралась в курятник и передушила их цыплят. Ну что, люди честные, позабавила я вас моей сказочкой? А нескладно сказала, не взыщите. Счастливо оставаться!

Она раскланялась направо и налево.

— Ой! Ой! Ой! — раздался за ней голос.

Мельничиха оглянулась. Юродивый, который вошёл незаметно, указывал на неё пальцем.

— Ой! Ой! Ой! — повторил он. — Жаль тебя, сердечная! Вишь, на новоселье пришла с добрым словом. Все будем на новоселье, около храма Божьего лежать, а другой с вражьей силой знался, не отдаст его вражья сила храму Божьему, матушке земле родной! Ой! Ой! Ой! Не отдаст! Жаль, жаль тебя, сердечная!

Юродивые, как мы уже говорили, были в таком почёте, что на них смотрели как на святых и верили слепо в их предсказания. Обомлевшая от ужаса мельничиха бросилась вон из избы, а Митя сел на пол, поджав ноги под себя, и стал что-то напевать уныло, покачиваясь с боку на бок. Все окружили юродивого, предлагая ему поесть. Он отломил кусок ситной лепёшки, встал, всем поклонился с приветливою улыбкой и вышел.

Мы не будем описывать подробной жизни Борисовой изгнанницы. Дни тянулись вяло, однообразно, ничем не отличаясь друг от друга. Избу заносило снегом, мороз трещал под окнами. Единственными своими радостями монахиня была обязана отцу Ермолаю, который ей доставлял вести о дорогом муже.

Двенадцатое января был день именин её дочери, и по её просьбе отец Ермолай отслужил обедню. Танюша, услышав благовест, пришла в церковь, и после службы боярыня её позвала к себе. Ей хотелось сделать что-нибудь для сироты; она вынула из ларчика, спасённого Кондратьевной, янтарное ожерелье, оправленное в золоте, и подарила его Танюше.

— Береги это ожерелье, — сказала она. — Это твоё приданое. Выйдешь ли ты, не выйдешь ли замуж и будешь в нужде, продай его богатому купцу.

Танюша не находила слов для выражения своего счастья и благодарности. Ей в голову не приходило, что обстоятельства могут измениться, и что ей придётся когда-нибудь расстаться со своею покровительницей.

Они, однако, изменились. По истечении года со времени высылки в Толвуйскую волость явился царский гонец и объявил, что царь, по милосердию своему, разрешил инокине Марфе переехать в её вотчину, село Клим, где её ожидали дети и их тётка княгиня Черкасская.

Боярыня обезумела от радости и собралась в несколько часов. Уезжая, она сказала отцу Ермолаю, что при помощи Божией не забудет ни его, ни Толвуйцев.

*  *  *

Толвуйская ворожея Василиса жила около самой мельницы, в небольшом расстоянии от крестьянских изб. Она была полная, здоровая, но неприглядная и уже не молодая баба. Её мужской голос действовал неприятно на слух, и, когда она сердилась, слова сыпались неудержимо с её языка. Наоборот, муж её Спиридон был молчалив и говорил несложно. Его безжизненное и заспанное лицо, его тощая фигура составляли резкую противоположность с наружностью Василисы; злая баба его не щадила, когда он ей попадался под сердитую руку, и он покорялся безусловно. Жили они в своё удовольствие, отчасти потому что Василиса внушала такой страх своими чарами, что Толвуйцы, с целью её задобрить, подносили ей на каждый праздник яиц, кур и холста. Знал ли мельник, за что она получала приношения, об этом он умалчивал и пользовался им. Нет сомнения, что он был дальновидней, чем думали, и не зол, но жены боялся до смерти.

Василиса дорожила Танюшей, как отличною работницей, выносливою и кроткою, не получавшею за свои труды порядочного содержания. За три дня до отъезда боярыни она занемогла; мельничиха в это время ездила за сорок вёрст от Толвуи к замужней дочери, Кондратьевна и воспользовалась её отсутствием, чтобы проведать больную, у ней был сильный жар. Арина Кондратьевна привязала ей глины к подошвам и напоила её дикою малиной. Танюша вспотела, затем заснула на целые сутки и встала здоровая. Рано утром она затопила печь, приготовила обед и села за стол со Сдиридоном. По обыкновению он молчал, но когда Танюша стала собирать со стола, мельник промолвил со свойственною ему флегмой:

— А ты свою боярыню-то проспала?

— Как проспала?.. — спросила Танюша.

— Она вчера уехала.

Девушка смотрела на него тупо, думая, не в насмешку ли он это сказал.

— Чего уставилась? Говорят тебе, уехала, — подтвердил Спиридон.

Она бросилась вон из мельницы и бежала, не переводя духа, до боярской избы. Изба была заперта, на дверях висел замок. С замиранием сердца Танюша добралась до священника; её встретила Пелагея Тихоновна словами:

— Уехала, касатка, уехала наша боярыня. Наказывала нам тебя не оставлять, а тебе наказывала по ней не убиваться. — Никого, говорит, не забуду.

Тем не менее сирота долго убивалась, как способен убиваться русский человек, придумавший это выражение. Она не пила, не ела, не спала; наконец, время, увещания отца Ермолая и ласка его доброй жены одолели первый взрыв горя. Она бывала часто у священника. Раз Василиса заметила её отсутствие и поджидала её со сжатыми кулаками.

— Где ты была? — крикнула она, бросаясь на неё. Но Танюша уклонилась от удара и отвечала:

— Где была, там меня нет, а ты, Василиса, не дерись. Будет не в мочь, поделаю что-нибудь над собой; ищи-ка тогда себе другую.

Угроза подействовала. Мельничиха сама знала, что никого к себе не заманит, и с тех пор отменила побои, ограничиваясь бранью, на которую Танюша не обращала внимания, и была рада, что завоевала себе маленькую долю свободы, дававшую ей возможность отдыхать иногда от трудной жизни.

Когда ей минуло семнадцать лет, на неё стал заглядываться молодой парень Егор. Нравилась ему Танюша и по честности и по скромности: и работница-то она из ряду вон, и краше не было девки во всём селе. Он дождался её раз у мельницы и спросил:

— Танюшка, я тебе не противен?

У Танюши сердце забилось.

— Не противен, — промолвила она.

— Будешь мне честною женой?

— Как же мне, Егор, не быть тебе честною женой! Возьмёшь ты меня чёрную и бедную; буду я за тебя Бога молить и тебе угождать.

— Ладно, — сказал Егор. — Испрошу родительское благословение и пришлём тебе сваху.

Ушёл он, а сирота не могла опомниться. Перейти от мельничихи в добрую семью, привязаться к хорошему мужу, такому счастью она не смела верить. И стали ей сниться светлые сны по ночам, а днём она ждёт сваху; но сваха не является, и Егор на глаза не показывается.

Дело в том, что малый проболтался с Танюшей, не переговорив с родителями. Они так и восстали против его выбора.

— Девка она ничто, — говорила его мать, — да от мельничихи, оборони Боже, не спасёшься. Вишь, боярыня хотела взять Танюшку к себе в услужение, да и то убоялась Василисы. И девку испортит, и тебе тоже несдобровать. Нет тебе нашего родительского благословения!

Напрасно Егор умолял свою мать, уж больно ему приглянулась Танюша, но старуха была непоколебима. На беду сватовство Егора совпадало с несчастьем, которое приписывали недаром мельничихе. Праздновали свадьбу на селе; родители невесты были почему-то не в ладах с Василисой, и чтоб её задобрить, позвали её на сговор, но она всё-таки не положила гнева на милость и решила, что свадьбе не бывать. Накануне Танюша, которая спала в сенцах, увидела ночью огонь в избе; ей пришло в голову, что Василиса забыла загасить лучину; но подойдя к дверям, она услышала говор и заглянула в дверную щель. Печь топилась. Василиса бросала в глиняный горшок какие-то корешки и держала его над огнём, приговаривая несвязные слова. Пламя освещало её раскрасневшееся лицо, обезображенное грешною жизнью. Танюше стало страшно, она вернулась на цыпочках в сенцы.

— Это она не доброе затеяла, — подумала девушка.

Раз она видела, как мельничиха ловила лягушек в пруде и принесла их в мешочке домой; в другой раз Танюша её застала недалеко от мельницы на лугу; дул сильный ветер. Ва-силиса взяла горсть пыли с дороги, бросила её на ветер и что-то громко говорила, но слов однако нельзя было разобрать. Порча посредством ветра состояла в бросанье горстьми пыли или снегу по ветру, чтобы накликать на кого-нибудь несчастье. Понятно, что это средство не удавалось, однако Василиса ему приписывала случайную болезнь, пожар, какое бы то ни было испытание, постигшее её врагов, а когда они оставались целы и невредимы, объясняла неудачу упорством вражьей силы. За то действие ядовитых корешков было неминуемо. Василиса явилась на сговор приветливая и весёлая и благодарила хозяев за хлеб-соль, но между тем умудрилась опустить корешок в ковш с пивом, который подала невесте. Через несколько часов девушка пожаловалась на сильные боли и слегла; с тех пор она страдала постоянно, и свадьба расстроилась. Заговорили о порче, и Егорова мать кричала громче всех. «Аль у тебя разума нет, что у малого ребёнка? — говорила она сыну. — Видимое дело, она, злодейка, Матрёну испортила, и на нас такую же беду накличет. Что же тебе век с женой-то маяться!»

Волей-неволей Егор сдался на её просьбы, но сильно горевал. У него не хватало духу идти на мельницу. Танюша ему встретилась раз в поле. Они остановились друг против друга: у обоих сердце оборвалось.

— Что, Егор, — молвила она, — ты сваху-то не шлёшь?

— Танюша, родимая, не мучь! — отвечал Егор. — Родители боятся мельничихи проклятой.

— Головушка моя бесталанная! — взвыла Танюша, не сдерживая слёз. — Уж больно, Егор, обидно, ничего за мной дурного не видали, а добрые люди знаться со мной не хотят.

Егор разразился угрозами против мельничихи.

Танюша испугалась.

— Что ты! Что ты!.. Душу свою погубишь. Оборони Господь! Знать, Егор, на то Его воля, что мне от Василисы всякую обиду терпеть, что она мне поперёк дороги стала. Помилуй тебя Бог! Не судьба, так не судьба! Как родители указали, так по их воле и будет. Прости, — закончила она, понурив голову.

— Прости, Танюша, не поминай лихом. Тебе горько, а мне, може, ещё горче.

На том они и расстались.

Танюша упала духом и долго не могла оправиться от этого последнего горя. Не войти ей никогда в честную семью, не быть ей женой милого мужа, а волочить постылую жизнь у мельничихи, другой будущности нет. Горевала она и о своей боярыне. Боярыня не оставила бы её в беде, утешила бы своим ласковым словом. Она обещалась не забыть Толвуйцев, однако до сих пор о ней ни слуха, ни духа. Что с ней сталось? Уж в живых ли она? До Толвуя дошёл слух о московских смутах. В Москву пришёл из чужой земли новый царь; звали его Дмитрием, и выдавал он себя за сына Иоанна Грозного, но оказалось, что он самозванец; его убили, а труп сожгли в сельце Котлах и выбрали другого царя, которого поминали за обедней Василием Иоанновичем. Старики толковали, что пришли последние времена. Не видано, не слыхано, говорили они, — чтобы вор назвался царём, и чтоб ему целовали крест.

Много погибло людей в те времена, не спаслась, может быть, и боярыня со своим семейством, что весточки о себе не даёт. Затосковалась Танюша. Она покушалась убежать от мельничихи куда глаза глядят, но с Юрьева дня бродяг хватали царские пристава и наказывали, и боязнь попасть в их руки заставила девушку отказаться от своего намерения. В особенности ей было горько, когда Егор женился на другой. Она видела издали, как свадебный поезд подъехал к церкви, и как молодые вернулись домой. Долго огни горели в избах, и пировали весёлые гости.

«Отступился от меня Господь», — думала Танюша, возвращаясь под ненавистный кров мельничихи.

Никогда ещё ей не было так тяжело. Задремала она только утром, и ей приснился сон. Идёт она будто на могилу матери и видит: покойница словно ждёт её, стоит над могилкой и держит икону Богородицы. Танюша упала на колени, и мать её благословила иконой. Ничто так бы не утешило девушку, как этот чудный сон. Она хорошо помнила свою мать, но никогда не видала её во сне, и вот в самую трудную пору жизни покойница пришла к ней и поручила её Царице Небесной.

«Не оставил меня Господь! — подумала Танюша. — Родимая за меня молится».

Она рассказала свой сон отцу Ермолаю, который её благословил маленьким образом Божией Матери, и так полюбила этот образ Танюша, что всё, кажется, глядела бы на него. Закрадётся ли тоска в её душу, она сотворит молитву Пресвятой Богородице и окрепнет духом. Стала она всё чаще и чаще ходить в церковь; встанет к заутрене, выстоит раннюю обедню, и вернётся домой, чтоб избу вымести и обед приготовить; иногда мельничиха придиралась к ней и бранилась, но Танюша отходила молча и переносила со смирением обиды как временное испытание. Однако и её Василиса вывела из терпения; вот как это было.

Зимой Танюша спала в маленьком чулане, где стоял её сундучок. В нём хранилось немного белья, сорочка, которую ей дала боярыня, и янтарное ожерелье, подаренное ею же.

Сорочку Танюша надевала лишь в большие праздники, а янтари вынимала иногда, когда все спали в избе, и любовалась ими. Кроме отца Ермолая и его жены никто не знал, что она обладала таким сокровищем. Раз, дождавшись, чтобы мельничиха улеглась, она зажгла лучину, отперла сундучок и вынула ожерелье. Она сидела на полу спиной к двери и не слыхала, как к ней подкралась хозяйка. Как нарочно Василисе не спалось, она встала, чтобы выпить, и прошла за пивом мимо чулана. Дверь не затворялась вплоть, мельничиха остановилась, и глаза её загорелись от изумления и алчности, когда она увидела янтарное ожерелье, которое Танюша подносила к лучине, любуясь отражением огня на зёрнах.

— Это откуда у тебя?.. — крикнула Василиса.

Девушка так испугалась, что со страха вскрикнула тоже.

— Ты это украла! Воровка! Подай сюда.

— Я не воровка, — отвечала Танюша, — боярыня мне пожаловала янтари, и тебе их не видать.

— Я, небось, и поверю, что тебе их пожаловала боярыня, ты у боярыни-то их и украла. Подавай, говорят тебе, а то берегись, не поздоровится.

— Пусть не поздоровится, не дам!

Мельничиха попробовала вырвать у ней ожерелье, но девушка его крепко держала, и между ними завязалась борьба, которая продолжалась недолго. Василиса была несравненно сильней, она разогнула стиснутую руку Танюши и завладела янтарями.

— Злодейка! — сказала сквозь рыданья бедная девушка. — Последнее отняла! Ответишь ты за меня Господу Богу!

Но мельничиха не обращала внимания на её отчаяние и ушла очень довольная своим приобретением. Танюша рано утром побежала к отцу Ермолаю, умоляя его заступиться за неё. Он пошёл на мельницу и сказал Василисе, что она взяла на душу двойной грех, завладев чужим добром и обвинив напрасно Танюшу в воровстве, так как он знал наверное, что ожерелье ей подарила боярыня.

— Какое ожерелье?.. Про что ты толкуешь, батюшка? — нагло отвечала мельничиха. — Когда я на неё напраслину возвела?.. Что я у ней отняла? И знать не знаю и ведать не ведаю. Аль она рехнулась, что такую околесицу несёт? И тебе-то, батюшка, охота во всякую чушь впутываться.

Священник был поражён её бессовестностью и нахальством.

— Подлинно тобой овладела нечистая сила, — сказал он. — Смотри, Василиса, Бога не обманешь.

*  *  *

Россия переживала тогда тяжёлые времена. Марина Мнишек, жена Дмитрия Самозванца, добивалась упорно престола. Овдовев, она бежала из Москвы, соединилась с Тушинским вором и признала в нём своего первого мужа. Распустив слух, что тот Дмитрий, который царствовал на Москве, был спасён своими приверженцами, а вместо его убили другого, Марина собрала многих Поляков и Донских казаков; их отражал царь Василий Шуйский, пока московские люди не свергли его с престола и не постригли в монахи. Власть перешла в руки боярской думы, которая избрала царём Владислава, сына Польского короля Сигизмунда. Королевич обещал принять православную веру и даровать России все льготы, которые от него потребуются. Но Сигизмунд задумал царствовать сам в России: тогда настали неслыханные бедствия. Часть королевских войск осаждала Смоленск, другая бродила всюду толпами. Русские люди защищались от Поляков и резались между собой. Кто соглашался присягать Сигизмунду, кто требовал Владислава, кто Марину или её сына, кто, наконец, стоял за избрание для Русского царства русского царя. Россия покрылась вооружёнными шайками; трупы валялись по дорогам, убивали и мучили людей и в стычках и без боя. Кто сильный, тот и был прав.

Не повсюду распространился мятеж. Между прочими глухими уголками обширного отечества, в Заонежье всё было спокойно. Политические события доходили туда отрывочно и, пожалуй, занимали жителей менее, чем страшный переворот, совершившийся в жизни мельничихи.

Толвуйский мужик купил корову, которую торговала Василиса; с тех пор она держала на него злобу и поклялась, что покупка ему впрок не пойдёт, но виду не подала; напротив, позвала его к себе на угощение. Накануне она вынула из сундука какие-то корешки, истолкла их и высыпала, с обыкновенным нашёптыванием, в кружку пива. Мельничиха сама не подозревала, что иные травы содержат ядовитые свойства, и приписывала их вредное действие бессмысленным словам, которые она повторяла, как попугай, приготовляя отраву. На этот раз она была навеселе и собралась выпить ещё, но вместо своей кружки опорожнила ту, которая была назначена гостю. Приметив эту оплошность, она не испугалась; ворожба в её понятиях могла повредить только тому, чьё имя повторялось во время приготовления зелья. Каково же было её изумление и ужас, когда у ней поднялись страшные боли. Она кричала и с проклятиями рвала на себе волосы. Танюша, разбуженная её криками, вошла к ней, добиваясь, что случилось, но мельничиха каталась по полу и не давала объяснений. Объятая страхом, девушка, полагая, что она умирает, разбудила Спиридона, который спал на сеновале. Он встал, кряхтя, и весь заспанный пришёл к жене.

— Помогите! Батюшки, помогите! — повторяла она, и между тем отталкивала и мельника и Танюшу, пытавшихся напрасно её поднять. Боли утихли только утром.

— Это Господь тебя наказывает, — думала Танюша.

На деревне шли толки о недуге Василисы.

— Накликала на людей вражью силу, — говорили Толвуйцы, — ан вон сила-то её самоё и угостила.

— Толкуй! — возражали другие. — Она опять с ней поладит. С Василисой держи ухо востро; даром что её в бараний рог согнуло. Накануне Успеньего дня мужичок из Залесья прошёл мимо мельницы, а в самый праздник ноги у него и отнялись. Она, вишь, с ним на ярмарке ещё в те поры повздорила, да говорит: смотри, говорит, ты со мною тово… Мы промеж себя толковали, что малому несдобровать.

Не было болезни или несчастья, в котором бы не обвинили Василису тогда даже, когда она в них и не участвовала, и недуг её, как мы видим, не уничтожил страха, внушённого её чарами. Зато она потеряла веру в себя, и была так напугана, мысли её так перепутались, что по ночам она бредила о нечистой силе, обратившейся против неё. Теперь Василиса боялась вращаться с нею, и отказалась от заговоров. Она собрала корешки и травы, которые набирала на зиму, и весь запас бросила с яростью в огонь. Однако облегчения не почувствовала. Боли её часто возобновлялись, и она видимо худела, но могла ещё прожить много лет. Её жертвы уже доказали, что подобная болезнь не убивает вдруг, а истощает постепенно силы. Страдания не сломили крутого нрава мельничихи, напротив, она была ещё злее, и злобу свою срывала беспощадно на домашних.

Терпение Танюше изменило. Раз, после страшной стычки с Василисой, она выбежала из избы, вышла на большую дорогу, села под деревом и горько заплакала. Долго она ждала освобожденья или, по крайней мере, облегчения в своей судьбе, наконец, настала минута отчаяния, когда она сказала себе, что облегчения не будет, что, видно, она не заслужила, чтобы Матерь Божия её выручила.

Весенний день клонился к вечеру; кто-то шёл медленно по дороге, приближаясь к молодой девушке. Через несколько минут пред ней остановилась странница.

— Переночевать здесь можно, касатка? — спросила она, опираясь на свой посох.

— Можно, голубушка, — отвечала Танюша, обтирая свои слёзы. — Присядь-ка, отдохни. Я чай, издалеча?

— Издалеча. Ничего, привыкла уж, давно странствую.

— Как тебя звать?

— Варварой, — отвечала странница.

Они разговорились. Оказалось, что Варвара с юных лет странствовала по обету и теперь шла в Соловки. Она смотрела просто в лицо своей собеседнице и спросила:

— О чём кручинишься, красная девица? Поверь мне своё горе. Много я видала горюющих, и меня Господь иной раз вразумлял, как их утешить.

Танюша повела свой рассказ с той минуты, когда лишилась матери, описала своё житьё у мельничихи, и заключила так:

— Терпела я, терпела, и терпеть стало не в мочь. Уйду я отсюда. Легче умереть на большой дороге, чем жить здесь.

— Зачем умирать? Нешто я на большой дороге умерла?.. Что тебе терпеть-то даром, пойдём странствовать вместе, — отозвалась Варвара.

— Голубушка, и то! Уведи меня, — воскликнула девушка.

— Пойдём, касатка. Нет у тебя ни отца, ни матери, ты вольная птичка. Гляди, лето подошло, солнышко пригревает, идёшь себе — не видишь как день-то пройдёт. На ночь добрые люди странников принимают, напоят, накормят, так и доберёшься до святого места, помолишься, поговеешь, отдохнёшь, и не оставит нас Господь. Захочешь ты на отдых? Поведу я тебя в наше село, в работницы тебя возьмут. Село наше богатое, от Костромы недалече.

— Матушка, иду с тобой! — сказала Танюша, у которой сердце билось от радости. — Батюшке, отцу Ермолаю, я во всём откроюсь, ты переночуешь у него, а как рассвенёт, и уйдём вместе.

Священник благословил Танюшу на странствование, и всё семейство простилось с нею. Она зашла на кладбище, чтобы поклониться могиле матери, и вернулась поздно на мельницу. Хозяева уже спали. Девушка вошла неслышно в свой чуланчик, взяла про запас сорочку, полотенце и надела на шею образ Божией Матери, которым её благословил отец Ермолай, вот она и готова.

Но не всё своё добро уносит она с собой; в руках мельничихи остаётся подарок боярыни, драгоценное ожерелье. Сердце Танюши болезненно сжалось. Ведь оно её. Она в полном праве завладеть им… Но как им завладеть?.. Ожерелье было спрятано в сундуке, а ключ висел на снурке, который Василиса носила на шее. Разве попробовать, пока она спит, снять с шеи снурок, а спит она крепко… Но снять шнурок со спящего человека нелегко, как раз его разбудишь, как бы крепко он ни спал… Нет, невозможно! Надо найти другое средство.

Но она была так смущена, что придумывала лишь неисполнимые средства, однако остановилась на одном: снять снурок невозможно, но возможно его разрезать и снять с него ключ.

Девушка отыскала нож (тогда не употребляли ножниц в деревнях), зажгла лучину и вошла босиком в горницу Василисы. По её красному и одутому лицу легко было угадать, что оно легла не в трезвом виде. Она храпела, Танюша нагнулась к ней, вооружённая ножом, но рука её дрожала и не повиновалась ей. Вдруг храп прервался, мельничиха перевернулась на другой бок, и девушка с неописанным страхом откинулась назад и задула лучину.

Она возвратилась в чуланчик, решившись отказаться от ожерелья.

«Если она проснётся и увидит меня с ножом, она меня этим же ножом и зарежет, — думала Танюша. — Делать нечего, против рожна не пойдёшь, а обидно!»

В чулане ей не сиделось и не спалось, она вышла на крыльцо, чтоб освежиться, и глубоко втягивала в себя ночной воздух. Белая полоса образовалась на востоке, рассвет проглядывал.

Скоро надо будет уйти и оставить навсегда ожерелье в ненавистных руках мельничихи, и непобедимое желание унести его с собой овладело опять Танюшей. Она колебалась, но желание было так сильно, что взяло верх над страхом.

«Попытаюсь, а там видно будет… возьму или не возьму, как Бог поможет».

Она вошла в избу, не зажигая лучины. Василиса спала, сундук стоял у изголовья. Надлежало действовать смелей, а Танюша так робела, что у неё дух занимался. Она опустилась на скамейку; в окна уже проникал денной свет, и с каждою минутой предметы обрисовывались яснее и яснее. Глаза девушки были долго устремлены на спящую мельничиху, наконец, перенеслись на сундук и широко расширились от удивления и радости. Накануне Василиса его открывала и забыла вынуть ключ. Танюша подкралась к сундуку, села на корточки, подняла крышу и стала выбирать сорочки, полотенца, тальки, выбрала всё до самого дна. На дне лежал кожаный мешочек с деньгами, а возле него завязанное в тряпку янтарное ожерелье. Девушка ощупала зёрны, сунула за пазуху своё сокровище, а всё остальное положила наскоро на прежнее место, сообразив, что если и скоро проснётся Василиса, то не сейчас догадается, что отпирали её сундук, и не погонится за похитительницей. Танюша выбралась из горницы, сняла свой кафтан с гвоздя, на котором он висел, и побежала, не оглядываясь. У околицы она остановилась и стала поджидать Варвару. Ждала она недолго; странница поднялась с первым лучом солнца.

— Здорово, касатка, — сказала она с радушною улыбкой. — Перекрестимся-ка на путь грядущий.

Танюша ещё не успела оправиться от тревожной ночи, но когда они потеряли из виду селение и вошли в лес, сердце у ней забилось ровно, язык развязался, и она рассказала своей спутнице всю историю ожерелья.

— Это тебя спас твой ангел-хранитель, — заметила Варвара. — Ну, слава Богу! Если и хватится тебя твоя злодейка, не достанет, руки коротки.

С непривычки Танюша устала после трёхчасовой ходьбы, они отдохнули в лесу. Странница вынула из котомки лепёшки и крутые яйца, которыми Пелагея Тихоновна снабдила её на дорогу. Обе подруги закусили, затем Танюша заснула крепко и сладко, как в раю.

*  *  *

В конце августа 1612 года плыли по волнам Белого Моря несколько карбасов. Они несли к Соловкам толпы богомольцев, между которыми был московский купчик, привлекавший общее внимание своими рассказами о бедствиях столицы.

— Вестимо, прогневали мы Господа, — говорил он, — такие творятся страсти, что не глядели бы глаза! Нехристи Кремль держат, в царских палатах живут, храмы Божии осквернили, наших грабят и бьют! Трупы на улицах валяются, зловоние везде. Кому Бог поможет, тот и бежит, куда глаза глядят. Последние, видно, времена настали.

— Да ты давно ль из Москвы-то? — спросил его невзрачный человек, в котором нетрудно было по одёже угадать ремесленника. — Князь Дмитрий Михайлович Пожарский повёл от нас ополчение к Москве, и стоит при нём земский наш староста Кузьма Захарыч.

— А ты из Нижнего? — спросил купчик.

— Из Нижнего.

— Лишь бы Господь помог, а то не одни Нижегородцы, другие тоже поднялись, — продолжал купец. — А как я из Москвы-то ушёл, о том ещё и слуху не было.

— Ведь мы с Кузьмой-то летом покумились, — сказал не без гордости Нижегородец, — и при мне всё дело было, как он народ-то на ополчение поднял. Уж после Покрова, сидим мы это раз с Матрёной (он кивнул на жену) и горюем, что какие, мол, у нас беды творятся. Вдруг слышим: загудел соборный колокол. Что за диковина! Обедни уже давно отошли. Побежали мы в собор. Видим: валит народ со всех сторон. Как собрались, вышел протопоп и говорит: «Пришла, — говорит, — ко мне грамота из Троице-Сергиевой обители от тамошнего настоятеля Дионисия, да от келаря отца Авраамия». И прочёл он её, а сказано в той грамоте, что гибнет от вражей силы православная наша земля, и чтобы все ей на выручку шли. А народ слушает и плачет: уж видно, говорит, не будет нам избавления! Чаять нам большой гибели. Как начали выходить из собора, Кузьма стал у паперти и говорит: «Православные люди! Похотим помочь Московскому государству, не пожалеем животов наших, да не только животов, дворы свои продадим, жён, детей заложим, и будем бить челом, чтобы кто-нибудь стал у нас начальником». Выслушал его народ, и несколько раз потом собирались на сходки к Кузьме Захарычу по его зову, и решили отправить к князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому архимандрита Феодосия, да дворянина Ждана Болтина. А князь был этим временем в своей вотчине, не больно далеко от Нижнего, сутки в полторы дойдёшь, и просили его принять начальство над ополчением. Он ещё от раны не совсем оправился, а всё равно «иду», говорит.

— О! Господи! — сказала Танюша. — Голубушка моя, боярыня-то моя, може от супостатов не ушла.

— О ком ты печалишься, девица? — спросил купчик.

— А инокиня наша недалече от Москвы жила в своей вотчине, и не чаю я, чтоб она в живых осталась.

— На вряд ли, — отозвался купчик. — Басурманы всё разорили около Москвы, а над Божьими людьми наругались.

— Мы с тобой про то не знаем, всё в руках Божиих, — возразила Варвара, чтоб утешить Танюшу. — Авось, инокиня и спаслась от супостатов.

— Соловки! — крикнул голос из толпы.

Все перекрестились, и все взоры устремились на чудный остров.

За несколько лет пред тем, в царствование Феодора Иоанновича, по просьбе Соловецкой братии, перевезли в Соловки останки великого праведника Филиппа митрополита, и опустили гроб в могилу, которую он сам вырыл для себя под папертью Успенского собора. Не предвидел тогда смиренный святитель, что мощи его, торжественно возвращённые в Москву, будут покоиться в кремлёвском Успенском соборе, где он не пощадил Ивана Грозного, зная заранее, что и царь его не пощадит за горячее служение Богу и правде. Венец святых готовился ему за праведную жизнь и мученическую смерть. Соловецкие жители рассказывали, что когда гроб его привезли к ним, не только тело, но и ризы были нетленны, и воздух наполнился благоуханием.

Соловки были его создание. Богатое наследство, полученное им от родителей, он употребил на благосостояние братии и на украшение великолепных храмов, сооружённых им же на острове. В продолжение 18 лет святой Филипп был игуменом в Соловках и покинул с горестью мирную обитель, чтобы принять митрополичий сан в Москве. Но творение его процветает и доныне, и имя его, как образец благочестия, не забудется ни там, нигде, пока будет стоять Россия.

Наши спутницы отслужили панихиду на могиле чудотворца; Танюша молилась и за себя и за всех, кто страдал в измученном отечестве. Её поразило великолепие храмов и богослужения, и с раннего утра она шла в церковь. Теперь она зажила новою жизнью на свободе и под крылышком доброй спутницы. Зима их застала в Соловках, и они отложили охотно до весны новое странствование.

Странники не знают нужды. Везде их принимают радушно и делятся с ними хлебом-солью. В Соловках они получили не только хорошую пищу, но и тёплую одежду. Танюша привыкла к работе, обзавелась прялкой, выметала избу, где жили странники, и стирала на них.

— Недаром матушка родимая приходила ко мне во сне и благословила меня иконой Пресвятой Богородицы, — говорила она Варваре. — Матерь Божия привела тебя в Толвуй, а если бы не ты, осталась бы я у мельничихи, и она бы меня извела.

— Страшно за неё, касатка, — отвечала странница. — Куда она душу-то свою приготовила? Кому её продала? Наше дело помолиться, чтобы Господь ей раскаяние послал.

Зимой вести о московских событиях не доходили в Соловки, и с наступлением марта наши спутницы не без страха пустились в дорогу. Варвара желала добраться до своего родного села, и там пристроить Танюшу. Возвратное путешествие по морю совершилось благополучно: на первом ночлеге от пристани они встретили богомольцев, которые направлялись в Соловецкий монастырь. Начались вопросы: «Откуда?», «Что слышно про Москву?»

— Из Астрахани, голубушки, — отвечала одна из богомолок. — Про Москву-то не слыхали, а у нас не дай Бог, что творится! Прибыла к нам ихняя царица с басурманами, да наши окаянные казаки туда же, за неё стоят. Маринкой, вишь, её звать. Добрых людей в свою шайку требует, а кто не пошёл, того до смерти избивают, либо силой потащат. Видала я её, касатки, какая она царица! Едет верхом, шапочка на ней надета, да кафтанчик, не то девка, не то мальчишка, и по-басурмански со своими калякает. Рассказывают, неспроста это она царицей-то была. То день-деньской по полям рыщет, то оборотнем людей пугает. За прошлой осенью, старушка наша Тарасовна в лес пошла за грибами и видит — идёт волчица. Бабушка больно испужалась, перекрестилась, молитву сотворила, а волчица-то идёт прямо на неё, ей в глаза смотрит, да говорит: «Здорово, Тарасовна». Бабушка света не взвидела, да со страху как стояла, так и шлёпнулась. Чуть было без покаяния Богу душу не отдала.

— А что она, тётка, лицом-то страшна? — спросила Танюша, побледнев от ужаса.

— Лицом-то? А нешто у ней своё лицо? То старухой выдет, то молодой. Молодой я её и видела — ничего. Людей прельщать надо — такую образину себе и сотворит. Бежали мы от неё, касатки, в Соловки сходить обещались, чтобы Господь на нас оглянулся. Да не чаяли, что дойдём, далече. Спасибо, добрые люди подвозили, а то бы, кажется, ноги не донесли.

Басням рассказчицы не было конца, и запуганный народ слушал и верил. К счастью, наши странницы держали путь на Кострому, и Марина до них добраться не могла.

*  *  *

— Вот и наш город! Гляди, голубка, вот она Кострома! — сказала Варвара, прослезившись. — Вишь церкви-то! Три года не видала. Донёс Господь подобру да поздорову! Здесь переночуем, а в наше село завтра к вечерням придём.

Было это в марте месяце, в день Фёдоровской Божией Матери. Вечерело, когда спутницы добрались до заставы. В городе их поразило необыкновенное оживление. Народ толпился на улицах; разом возвышались голоса, слов нельзя было разобрать, но, во всяком случае, не печальное событие одушевляло эту толпу, что-то радостное носилось в воздухе. Странницы стали прислушиваться.

— Царя избрали сегодня! Нашего избрали! Долой басурмана! — раздавалось со всех сторон. — Да здравствует наш царь на многие лета!

Странницы были как в чаду и подошли к маститому, беловолосому старику, который поглаживал свою бороду и с улыбкой умиления смотрел вокруг себя. Они поклонились ему в пояс и сказали:

— Дедушка, мы пришлые, ничего мы не ведаем, не знаем, скажи нам, кто избрал царя? Кто наш царь? Где он?

— Бог избрал, — отвечал старик. — Гневали, гневали Господа, да по милосердию своему сжалился он над нами. Царь наш Михаил Феодорович Романов, сродственник покойного царя Феодора Иоанновича. Проживал он здесь в Ипатьевском монастыре со своею матушкой, и теперь ещё они там. В Москву собираются; только сегодня дело порешили. Насилу упросили, и не чаяли, что согласится в цари-то к нам идти.

Накануне в Кострому прибыли московские послы. Им было поручено объявить Михаилу Феодоровичу, что выборные изо всех городов России собирались в Москву и провозгласили его царём. Новоизбранный царь принял послов на другой день, в праздник Пресвятой Богородицы. Рано утром граждане, духовенство в праздничных ризах и послы с иконами и хоругвями, пошли в Ипатьевский монастырь. Царь их встретил за воротами обители со своею матерью и отказался от царства, она же сказала, что спасёт сына от участи, которая постигла Феодора Годунова, Дмитрия, признанного законным царём, и наконец Василия Шуйского. Речь боярыни Романовой была проникнута материнским красноречием, и решение казалось непоколебимо.

Напрасно умоляли их покориться народной воле; мать и сын отказывали наотрез и долго не хотели войти за крестами в соборную церковь. Переговоры продолжались шесть часов. Наконец келарь Троице-Сергиевой лавры, Авраамий Палицын, указав на иконы, привезённые из Москвы, сказал: «Не хотите вы положить гнев на милость, на то ваша воля, но чего ради шествовали с нами чудотворные иконы Пречистой Девы и великих святителей Христовых? Не можете их преслушаться, сотворите повеленное вам от Бога».

На эти слова не нашла возражений боярыня. Упав на колени пред образом Божией Матери, она сказала со слезами: «О! Пречистая Богомати, в твои руки, Владычица, чадо моё предаю».

Тогда бояре подали царский жезл юному царю, и сейчас же началась литургия, и народ заликовал. Загудели костромские колокола, и до глухой ночи не опустели улицы и площади. Наших странниц приютили добрые люди и условились с ними пойти на следующий день в Ипатьевский монастырь, чтобы взглянуть на нового царя, который бывал ежедневно у обедни. Монастырь находился в близком расстоянии от города, и они встали рано, однако уже не могли продраться в церковь сквозь наполнявшую её толпу. Надо было ждать на паперти выхода царя. Танюша успела занять место в первом ряду.

— Идут! Царь идёт! — раздалось в народе.

У входных дверей показался юноша в остроконечной собольей шапочке, в парчовом из золотой ткани кафтане. Его большие сероватые глаза и девственно свежее лицо поражали выражением кротости и доброты. Мать его шла за ним. Они кланялись народу.

Вдруг в толпе раздался чей-то крик. Танюша узнала в матери царя Толвуйскую изгнанницу. Потрясение было так сильно, что девушка побледнела и зашаталась, и её чуть было не смяли в толпе.

— Батюшки, помогите! — молила её спутница, поддерживая её. — Умирает.

Но никто не обращал на них внимания. Когда народ схлынул, к ним подошёл монах и предложил войти в его келью, чтоб оправиться. Они согласились с благодарностью. Танюшу напоили холодною водой, и она пришла в себя.

— Батюшка, — заговорила она, — это она, моя боярыня, царская-то матушка. Как я на неё взглянула, так и узнала. Света не взвидела, уж больно обрадовалась.

— Откуда ты? — спросил монах.

— Из Толвуйской волости, батюшка. А царица-то у нас жила, приголубила меня круглую сироту, кормила меня, поила.

— Из Толвуйской волости? — повторил монах. — Боярыня не забыла Толвуйцев, любит их. Уже давно она оттуда, признает ли она тебя? Как тебя звать?

— Танюшей меня звать, батюшка, а меня она не признает, так признает своё ожерелье. Берегла я его как клад.

Она вынула из-за пазухи мешочек, в котором были спрятаны янтари. Монах их взял, и сказал:

— Дождись меня здесь.

Он вышел и через полчаса вернулся в келью, затем велел Танюше следовать за ним.

Царь Михаил Феодорович жил с матерью в особенном помещении, отделённом двором от прочих келий. Танюша, подымаясь на высокую, каменную лестницу, дрожала от волнения и счастья. Монах её ввёл в опочивальню; боярыня сидела в креслах под образами и взглянула с улыбкой на Толвуйскую сироту, которая остановилась в дверях, не смея подойти.

— Что же ты боишься? Аль не узнала? — спросила боярыня.

Танюша упала, рыдая, к её ногам.

*  *  *

Боярыня Ксения Ивановна Романова, переименованная при насильственном пострижении инокиней Марфой, не забыла гостеприимства Толвуйцев и дала им много доказательств своей щедрости и благодарности. Переехав в Москву, она зажила роскошно то около сына, то в Вознесенском монастыре, и Танюша была причислена к её прислужницам. Ряд счастливых дней настал для бедной Толвуйской сироты. Отца Ермолая боярыня вызвала в Москву и, наградив его богато за услуги, дала ему почётное место ключаря Архангельского собора.

Если мои читатели желают знать, что сталось с мельничихой Василисой, я им расскажу об её печальной кончине. Проболев несколько лет, она утонула, стирая бельё на реке в самое половодье, и тела её не нашли.


Впервые: журнал «Детский Отдых», 1885 г.