Избранная лирика (Недогонов)

Избранная лирика
автор Алексей Иванович Недогонов
Опубл.: 1948. Источник: az.lib.ru • Дыхание («Пока весну томит истома…»)
Двое юношей (Голуби мира летят, летят…")
Утверждение ("А бывает так, что ты в пути…)
«В конце войны черемуха умрет…»
«Я забыл родительский порог…»
Европа («Еще томятся матери и дети…»)
22 июня 1941 года ("Роса еще дремала на лафете…)
Тепло («Погода не сыра и не простудна»…)
«Говорят, что степень зрелости…»
Весна на старой границе («В лицо солдату дул низовый…»)
Висонтлааташра, капитан! («Есть такая песенка в Унгарии…»)
Бессонница («Торжественный финал похода…»)
Башмаки («Открыта дорога степная…»)
Лилии («Они такой не знали перемены…»)
Осень («Звезд тишина неизменная…»)
Материнские слезы («Как подули железные ветры Берлина…»)
«Я взвешивался в детстве…»
Шуточное послание друзьям («В тыщу девятьсот восьмидесятом…»)
Роса благословения («Две войны я протопал в пехоте…»)
Долг («Я не помню детской колыбели…»).

Алексей Недогонов
Избранная лирика

править

От составителя

править

Алексей Иванович Недогонов родился 19 октября 1914 года. С детских лет он сам зарабатывал себе на кусок хлеба. Приехав из своего родного города (Шахты Ростовской области) в Москву, будущий поэт работал на заводе, а потом учился в Литературном институте. Первые стихи его были напечатаны в 1932 году. С 1938 года он уже печатался в толстых журналах и центральных газетах («Звезда», «Знамя», «Новый мир», «Комсомольская правда»). Однако при жизни он так и не смог выпустить ни одной книги стихов (мы, говоря это, не имеем в виду первой части поэмы «Флаг над сельсоветом», выпущенной отдельными изданиями за несколько месяцев до смерти Недогонова сначала в библиотечке журнала «Огонек», затем в Костромском областном книжном издательстве). Большинство его произведений увидело свет или в заводской многотиражке «Вперед», или во фронтовых газетах, а то и совсем не печаталось при жизни. Не по вине самого Недогонова он долго, вплоть до написания «Флага над сельсоветом», «числился по ведомству молодых авторов», хотя давным-давно уже вырос из «детских штанишек» и еще до Великой Отечественной войны был вполне сложившимся поэтом, зрелым мастером стиха. Все это странно, но — факт!

Жизнь Алексея Недогонова оборвалась 13 марта 1948 года, когда ему не исполнилось еще и 34 лет. Она оборвалась нелепо, трагически, в результате несчастного случая, в самом расцвете творческих сил и возможностей поэта.

Только после смерти Недогонова его стихи были, наконец, изданы. И тут всем стало ясно, какого большого поэта мы потеряли…

Алексей Недогонов писал о себе: «Силы Родины меня питали». Его поэзия — это поэзия коммуниста и воина, поэзия большой жизненной правды и большого мужества. Ей не суждено увядать, стареть. Пусть же стихи Недогонова идут от сердца к сердцу! Пусть он будет «нашим верным, нашим прочным другом» и останется в нашей памяти «как живой с живыми говоря».

Константин Поздняев

Дыхание

править

Пока весну томит истома

летучих звезд,

текучих вод,

пока в прямой громоотвод

летит косая искра грома, —

вставай и на реку иди,

на берегу поставь треножник

и наблюдай весну, художник.

Пускай прошелестят дожди,

пускай гроза по-над землею

пройдет и громом оглушит

закат, что наскоро пришит

к сырому небу, чтобы мглою

покрыться через полчаса,

чтоб видеть свет правобережный,

чтоб новый мир —

промытый, свежий —

в твоем сознанье начался.

Тогда — писать, но без корысти,

сушь равнодушья заменив

единоборством грозных нив,

полетом сердца,

взора,

кисти!

1935 г.

Двое юношей

править

Голуби мира летят, летят

с веточкою тоски.

Где-то в долине упал солдат

замертво на пески.

Ночь африканская. Путь прямой.

Дым с четырех сторон.

Сумерки тропиков. Но домой,

нет, не вернется он.

Голуби мира летят, летят

с холодом и теплом.

Пушки германские заговорят

на языке своем.

Руша преграды, мои враги

в лютых ночах идут,

снова солдатские сапоги

рейнские травы мнут.

Голуби мира летят, летят,

веточку в клюв зажав;

кружатся,

кружатся,

кружатся над

крышами всех держав.

Снова теплятся для разрух

два очага войны.

Но Москва произносит вслух

слово моей страны.

Слыша его, у больных болот

возмужавший в борьбе

негр поднимается и поет

песенку о себе:

«Пусть в селении Суалы

в яростную грозу

враги заключат меня в кандалы —

я их перегрызу!

Примет кости мои земля —

брат мой возьмет ружье;

за океаном, у стен Кремля,

сердце стучит мое».

Снова теплятся для разрух

два очага войны.

Но Москва произносит вслух

слово моей страны.

Оно адресовано миру всему,

и твердость в нем наша вся.

И московский юноша вторит ему,

тихо произнося:

— Милая Родина! Ты в бою

только мне протруби;

если надо тебе,

мою

голову —

отруби!

Факелом над землей подними,

долго свети, свети,

чтобы открылись перед людьми

светлые все пути.

Разве знают мои враги

вечность таких минут,

враги, чьи солдатские сапоги

рейнские травы мнут?

1939 г.

Утверждение

править

А бывает так, что ты в пути

загрустишь.

И места не найти

в этом

набок сбитом захолустье.

На войне попробуй не грусти, —

обретешь ли мужество без грусти?

Это чувство в нас живет давно,

это им рассыпаны щедроты

подвигов.

И верю я — оно

штурмом брало крепости и доты.

Видел я:

казалось, беззащитный,

но в снегу неуязвим и скор,

по-пластунски полз вперед сапер

к амбразурам с шашкой динамитной.

Ветер пел:

«Пробейся, доползи!»

Снег шуршал:

«Перенеси усталость!»

Дотянулся.

Дот зловещ вблизи —

пять шагов до выступов осталось.

Понял:

этот холм, что недалеч, —

как бы там судьба ни обернулась —

нужно сбить,

придется многим лечь…

И саперу, может быть, взгрустнулось.

К вечеру,

когда была взята

с гулким казематом высота,

мы его нашли среди обломков.

Он лежал в глухом траншейном рву,

мертвой головою —

на Москву,

сердцем отгремевшим —

на потомков.

Значит, память подвигом жива!

В сутолоке фронтовой, военной

эти недопетые слова

стали мне дороже всей вселенной.

И в часы,

когда душа в долгу,

в праздники,

когда поет фанфара,

песенку про гибель кочегара

равнодушно слушать не могу.

Финляндия

1940 г.

*  *  *

В конце войны черемуха умрет,

осыплет снег на травы

лепестковый,

кавалерист, стреляющий вперед,

ее затопчет конскою подковой.

Пройдут года —

настанет смерти срок,

товарищам печаль сердца изгложет.

Из веточек черемухи венок

кавалеристу в голову положат.

И я б хотел — совсем не для прикрас, —

чтоб с ним несли шинель,

клинок,

и каску;

и я б хотел, чтоб воин в этот раз

почувствовал

цветов тоску

и ласку.

1940 г.

*  *  *

Я забыл родительский порог,

тишину, что сказкой донимала.

Мною много пройдено дорог —

счастья мной потеряно немало…

Кроха жизни — как тут ни борись…

Я прошу ценой любимой песни:

детство невеселое,

воскресни,

отрочество,

дважды повторись!

Чтобы мог сказать я без тревог:

да, во мне иное счастье бродит,

много мною пройдено дорог —

пусть по ним

друзья мои проходят.

Бахмут, госпиталь

1940 г.

Европа

править

Еще томятся матери и дети

в напрасном ожидании отцов.

Они не лгут, что света нет на свете,

что мир ужасен — душен и свинцов.

Гуляет в странах, вырвавшись из плена,

драконом бронированным война.

И вздрагивает слава Карфагена,

когда, пред сталью преклонив колена,

мрут города и гибнут племена.

Солдаты умирают на рассвете

за тыщи верст от крова и семьи.

Томятся дома матери и дети,

гремят в Восточной Африке бои.

И где-то там, под солнцем полуденным,

ад проходя и бредя словом «рай»,

худой солдат, в походах изнуренный,

сорвал кольцо

с гранаты невзначай.

Осколочная сила просвистела!..

Идут солдаты Африкой тоски,

Лежит в пустыне взорванное тело.

Его заносят жгучие пески.

И вот сейчас, когда легко солдату

лежать в песках, освистанных свинцом, —

Европа мне напомнила

гранату

со снятым

неожиданно

кольцом!

Канун войны

1941 г.

22 июня 1941 года

править

Роса еще дремала на лафете,

когда под громом дрогнул Измаил:

трубач полка —

у штаба —

на рассвете

в холодный горн тревогу затрубил.

Набата звук,

кинжальный, резкий, плотный,

летел к Одессе,

за Троянов вал,

как будто он не гарнизон пехотный,

а всю Россию к бою поднимал!

1941 г.

Погода

не сыра

и не простудна.

Она, как жизнь,

вошла и в кровь

и в плоть.

Стоял такой мороз,

что было трудно

штыком

буханку хлеба расколоть.

Кто был на фронте,

тот видал не раз,

как следом за трассирующим блеском

в знобящей мгле над мрачным перелеском

летел щегол, от счастья пучеглаз.

Что нужно птице, пуле вслед летящей?

Тепла на миг?

Ей нужен прочный кров.

А мне довольно пары теплых слов,

чтобы согреться в стуже леденящей.

1941 г.

*  *  *

Говорят, что степень зрелости:

примерять, прикидывать,

чтоб остаться в цельной целости,

чтобы виды видывать.

Я всегда в глаза завидовал

тем, кто мог прикидывать,

но потом в душе прикидывал:

стоит ли завидовать?

Если случаем положено,

то яснее ясности —

жизнь солдат не отгорожена

от беды-опасности.

Сокрушаться, братцы, нечего:

смерть в бою сговорчива, —

люди метой не помечены,

пуля неразборчива.

Пуля-дура скосит каждого —

петого, отпетого…

Говорят — ни капли страшного,

если все неведомо.

Если свистнет во мгновение,

вспомнишь ли заранее

матушки благословение,

женки заклинание?..

Для солдата степень зрелости:

это жить душой без хворости,

на крутой звериной смелости,

на любой проклятой скорости,

на движении рискованном,

на ночном совином зрении,

на бессмертном, бронированном

танковом ожесточении…

1943 г.

Весна на старой границе

править
Александру Лильеру

В лицо солдату дул низовый,

взор промывала темнота,

и горизонт

на бирюзовый

и розовый менял цвета.

Передрассветный час атаки.

Почти у самого плеча

звезда мигала, как во мраке

не догоревшая свеча.

И в сумраке, не огибая

готовой зареветь земли,

метели клином вышибая,

на Каму плыли журавли.

Сейчас рассвет на Каме перист,

лучист и чист реки поток,

в ее низовьях — щучий нерест,

в лесах — тетеревиный ток.

Солдат изведал пулевые,

веселым сердцем рисковал,

тоски не знал, а тут впервые,

как девочка, затосковал.

Ему б вослед за журавлями —

но только так, чтобы успеть,

шумя упругими крылами,

к началу боя прилететь…

Возникнуть тут, чтоб отделенье

и не могло подозревать,

что до начала наступленья

солдат сумел одно мгновенье

на милой Каме побывать…

Вдруг — словно лезвие кинжала:

вдоль задремавшего ствола

мышь полевая пробежала,

потом рукав переползла,

потом… свистка оповещенье.

Потом ударил с двух сторон

уральский бог землетрясенья —

стальных кровей дивизион!

Взглянул солдат вокруг окопа:

в траве земля,

в дыму трава.

Пред гребнем бруствера —

Европа,

за гранью траверса —

Москва!

1944 г.

Висонтлааташра, капитан!

править

Есть такая песенка в Унгарии,

пели в дни войны

ее

одну

(с грустью провожают очи карие

капитана-венгра на войну).

Кружится пластинка патефонная —

веры и заклятья талисман,

напевает женщина влюбленная:

«Висонтлааташра [*], капитан!»

Дни и ночи та пластинка кружится —

хриплое эстрадное былье, —

скорбная хозяйка дома

Жужица

каждый вечер слушает ее.

Кончится круженье патефонное —

бой стенных,

полночный

зимний час, —

вновь заводит женщина бессонная

все одну и ту ж.

В который раз!

…От карпатского селенья Клаури —

через Будапешт

на Сомбатель —

над землею этой

в белом трауре

кружится гигантская метель.

Сумасшедшая пластинка кружится;

кажется,

что к Дону сквозь туман

в этот час выходит в черном Жужица:

«Висонтлааташра, капитан!..»

Мы над скорбью женщины не охали,

не вздыхали

лживым холодком,

спусковыми у виска не грохали,

в двери не стучали кулаком.

Мы ей отвечали состраданием,

мы щадили ту слезу в глазах,

что зовется вдовьим заклинанием

на кровавых всех материках.

Венгрия

1945 г.

[*] — Висонтлааташра — До свидания (венгерск.).

Бессонница

править

Торжественный финал похода,

отбой бессонниц и дорог.

У каждого

четыре года

недосыпаний и тревог.

В своих глазах

в края чужие

несли, как отраженье, мы

огонь сожженных сел России,

пожаров красные дымы.

Полки бессонниц вместе с нами

вошли в Берлин

сквозь Сталинград.

Волжане с красными глазами

под Красным знаменем стоят.

День Победы

1945 г.

Башмаки

править

Открыта дорога степная,

к Дунаю подходят полки,

и слышно —

гремит корпусная,

и слышно —

гремят башмаки.

Солдат Украинского фронта

до нервов подошвы протер —

в походе ему

для ремонта

минуту отводит каптер.

И дальше:

Добруджа лесная,

идет в наступленье солдат,

гремит по лесам корпусная,

ботинки о камни гремят.

И входят они во вторую

державу —

вон Шипка видна!

За ними вослед мастерскую

несет в вещмешке старшина.

— Обужа ведь, братец, твоя-то

избилась.

Смени, старина…

— Не буду, солдаты-ребята,

в России ковалась она…

И только в Белграде ботинки

снимает пехоты ходок:

короткое время починки —

по клену стучит молоток.

(Кленовые гвозди полезней, —

испытаны морем дождей;

кленовые гвозди железней

граненых германских гвоздей!)

Вновь ладит ефрейтор обмотки,

трофейную «козью» сосет,

читает московские сводки

и — вдоль Балатона —

вперед!

На Вену пути пробивая,

по Марсу проходят стрелки:

идет

на таран

полковая,

мелькают

в траве

башмаки!

…С распахнутым воротом —

жарко! —

пыльца в седине на висках —

аллеей Шенбруннского парка

ефрейтор идет в башмаках.

Встает изваянием Штраус —

волшебные звуки летят,

железное мужество пауз —

пилотку снимает солдат.

Ах, звуки!

Ни тени, ни веса!

Он бредит в лучах голосов

и «Сказкою Венского леса»,

и ласкою Брянских лесов,

и чем-то таким васильковым,

которому

тысячи лет,

которому в веке суровом

ни смерти,

ни имени нет,

в котором стоят,

как живые,

свидетели наших веков,

полотна военной России

и пара его башмаков!

1945 г.

Они такой не знали перемены,

не ведали моторной высоты;

они со мной летели из-под Вены —

воздушные австрийские цветы.

Могло казаться, что они — из дыма,

что облачко вот этих лепестков

рукою ветра сорвано незримо

в густом саду альпийских облаков.

…Рассвет.

Карпаты.

Ветер глухо воет.

Я вниз смотрю. И в заревóм огне

сквозь трепетный оконный целлулоид

Россия пробивается ко мне.

Сквозной тысячеверстной полевою

лежит она в скрещении дорог…

Перед полуднем над моей Москвою

кружился иностранный лепесток.

Он был в туманной дымке, как баллада.

Его, без напряженья, с высоты

магнитом Ботанического сада

притягивали русские цветы.

…В австрийской вазе с влагою Дуная,

как память о поверженной земле,

стоит, о Венском лесе вспоминая,

букет Победы на моем столе.

Его степные ветры опалили,

на нем

чужих, сухих лучей следы;

сюит и ждет

букет австрийских лилий

прикосновенья утренней звезды.

1945 г.

Звезд тишина неизменная.

Сумерек зыбкая просинь.

Первая послевоенная

милая русская осень.

Тихо пришла она — вкрадчивая,

судя по звукам — тугая,

песни и дни укорачивая,

свет в куренях зажигая.

В пору такую караичи

к лунным лучам приторочены,

в пору такую, играючи,

пробуют усики заячьи

танковый след вдоль обочины…

Все мне и любо и дорого:

и безразличьем простора

суженное до шороха

сердцебиенье мотора;

и журавлиная ижица,

что под луной воровато

древней дорогою движется

к знойному устью Евфрата;

и неземная, отпетая,

вешняя юность акаций…

Осень относится к этому

с невозмутимой прохладцей.

Кочет горластый неистово

прясла и птичник окликал.

Осень сады перелистывает

после учебных каникул.

Под Ростовом

Осень 1945 г.

Материнские слезы

править
Матери моей Федосье Дмитриевне

Как подули железные ветры Берлина,

как вскипели над Русью военные грозы!

Провожала московская женщина сына…

Материнские слезы,

материнские слезы!

Сорок первый — кровавое знойное лето.

Сорок третий — атаки в снега и морозы.

Письмецо долгожданное из лазарета…

Материнские слезы,

материнские слезы!..

Сорок пятый — за Вислу идет расставанье,

землю прусскую русские рвут бомбовозы.

А в России не гаснет огонек ожиданья —

материнские слезы,

материнские слезы!

Пятый снег закружился, завьюжил дорогу

над костями врага у можайской березы.

Сын седой возвратился к родному порогу…

Материнские слезы,

материнские слезы!..

1945 г.

*  *  *

Я взвешивался в детстве

на весах,

дивясь, как цилиндрические гири

скользили на размеченном шарнире.

И все.

Но я не знал о чудесах,

не знал, что мне

за мелкую монету

они тогда —

до точности почти —

смогли в своих делениях найти

мой вес —

мое давленье на планету.

1946 г.

Шуточное послание друзьям

править

В тыщу девятьсот восьмидесятом

выйдут без некролога газеты.

Я умру простым, как гвоздь, солдатом,

прошагавшим в битвах полпланеты.

Я умру — вы на слово поверьте —

вашим верным, вашим прочным другом,

со спокойной мыслью, что до смерти

всем врагам воздал я по заслугам.

В том году, как броневик суровый,

ЗИС-107 пройдет по Сивцев Вражку,

буду я лежать, на все готовый,

с крышкой гробовою нараспашку.

И студент последней самой моды

скажет, проходя по переулку:

— В силу диалектики природы

он ушел из жизни на прогулку.

Я студенту возражать не буду —

мысль сухая, трезвая, благая;

некрасиво бить в гробу посуду,

истиной наук пренебрегая…

Утром в девятьсот восьмидесятый

под синичий писк, под грай вороний

домуправ гражданскою лопатой

намекнет на мир потусторонний.

Вот и стану запахом растений,

звуком, ветром, что цветы колышет…

Полное собранье сочинений

за меня сержант Петров напишет.

Он придет с весомыми словами,

с мозгом гениального мужчины.

Если он находится меж вами,

пусть потерпит до моей кончины.

Констанца

1946 г.

Роса благословения

править

Две войны я протопал в пехоте

под началом твоим, Аполлон.

Я изведал атаки в болоте,

и кровавые нары в санроте,

и мучительной музы полон.

Не пришлось мне о пулю споткнуться.

Видно, писано мне на роду

дважды выжить

и дважды вернуться

под свою молодую звезду.

Я, умытый росой спозаранку,

музе гнева не ставлю в вину,

что рубаху надел наизнанку

перед тем, как идти на войну.

1947 г.

Я не помню детской колыбели

Кажется:

я просто утром встал

и, накинув бурку из метели,

по большой дороге зашагал.

Как я мог пройти такие дали?

Увеличь стократно все пути!

Где я был?

В газетах не писали.

Где я шел?

По звездам не найти.

Только очень помнится,

что где-то

под Мадридом,

непогодь кляня,

у артиллерийского лафета

встал пушкарь, похожий на меня.

А потом на финском,

в штурмовые

ночи, под раскатами огня

(зимними глазами на Россию)

пал стрелок, похожий на меня.

И еще я помню, помню внятно:

над бессмертьем друга своего

с ротою салютовал трикратно

я,

лицом похожий на него.

Ангелы спасенья не витали

надо мною на Большой войне:

силы Родины меня питали —

талисман возмездия

был при мне.

Где сейчас я?

Не ищи на карте…

Только люди говорят, что я

в Греции,

в Чанду

и в Джокьякарте

в дьявола стреляю из ружья!

Если верить людям в их святую

проповедь,

то на любом ветру

до ста лет, наверно, проживу я,

коль своею смертью не умру.

1948 г.