Баушка Лукерья в каких-нибудь два года так состарилась, что ее узнать было нельзя: поседела, сгорбилась и пожелтела, как осенний лист. Живыми остались одни глаза. И Петр Васильич тоже поседел от заботы и разных треволнений, сделался угрюмым и мало с кем разговаривал. Соседи говорили, что они состарились от денег, которые хлынули дуром. Петр Васильич начал было строить новую избу, но поставил сруб и махнул на него рукой. Его заела какая-то недомашняя дума. Пропадал он по неделям на промыслах, возвращался домой мрачный и непременно приставал к матери:
— Мамынька, а где у тебя деньги… а?.. Скажи, а то, неровен час, помрешь, мы и не найдем опосле тебя…
— Тьфу! Тоже и скажет, — ворчала старуха. — Прежде смерти не умрем… И какие такие мои деньги?..
— А вот те самые, какие Кишкину стравила?..
— Ничего я не знаю…
— Не отдаст он тебе, жила собачья. Вот попомни мое слово… Как он меня срамил-то восетта, мамынька: «Ты, грит, с уздой-то за чужим золотом не ходи…» Ведь это что же такое? Ястребов вон сидит в остроге так и меня в пристяжки к нему запречь можно эк-ту.
— А ты сколько фунтов Ястребову-то стравил? — язвила баушка Лукерья. — Ловко он тебя тогда обезживотил.
— Мамынька, не поминай… Нож это мне самое дело. Тяжеленько досталось мое-то золото Ястребову, да и мне не легче…
— Дураком ты себя оказал, и больше ничего… Пошутил с тобой тогда Ястребов-то, а ты и его и себя утопил.
— Медведь тоже с кобылой шутил, так одна грива осталась… Большому черту большая и яма, а вот ты Кишкину подражаешь для какой такой модели?.. Пусть только приедет, так я ему ноги повыдергаю. А денег он тебе не отдаст…
— Не твоя печаль… Ты сходи к Ястребову в острог, да и спроси про свои-то капиталы, а о моих деньгах и собаки не лают.
— Ах, мамынька…
— Два года ходил с уздой своей по промыслам, да сразу все и профукал… А еще мужик называешься! Не тебе, видно, мои-то деньги считать…
Эти ядовитые обидные разговоры повторялись при каждой встрече, причем ожесточение обеих сторон доходило до ругани, а раз баушка Лукерья бегала даже в волость жаловаться на непокорного сына. Волостные старички опять призвали Петра Васильича и сделали ему внушение.
— Ты смотри, кривой черт… Тогда на Ястребова лез собакой, а теперь мать донимаешь, изъедуга. Мы тебя выучим, как родителев почитать должон… Будет тебе богатого показывать!..
Петр Васильич сгоряча нагрубил старикам и попал в холодную… Он здесь только опомнился, что опять свалял дурака. Дело было совсем не в том, что он ссорился с матерью, — за это много-много поворчали бы старики. А ему теперь косвенно мстили за Ястребова… Вся Фотьянка знала, из-за кого попал в острог знаменитый скупщик, и кляла Петра Васильича на чем свет стоит, потому что в лице Ястребова все старатели лишились главного покупателя. Смелый был человек и принимал золото со всех сторон, а после него остались скупщики-мелкота: купят золотник и обжигаются. Одним словом, благодетель был Никита Яковлич, всех кормил… Общественное мнение было против Петра Васильича, который из-за своей глупости подвел всех. Зачем отдавал золото Ястребову дуром, кривая собака? Умеючи каждое дело надо делать… Теперь вся Фотьянка бедует из-за кривого черта. Посаженный в холодную, Петр Васильич понял, что попался, как кур во щи, и что старички его достигнут своим волостным средствием. И действительно, старички охулки на руку не положили. Сначала выдержали в холодной три дня, а потом вынесли резолюцию:
— Ты в жилетке ноне щеголяешь, Петр Васильич, так мы тебе рукава наладим к жилетке-то…
Действительно, Петр Васильич незадолго до катастрофы с Ястребовым купил себе жилетку и щеголял в ней по всей Фотьянке, не обращая внимания на насмешки. Он сразу понял угрозу старичков и весь побелел от стыда и страха.
— Старички, есть ли на вас крест? — взмолился он. — Ежели пальцем тронете, так всю Фотьянку выжгу.
— А, так ты вот какие слова разговариваешь… Снимай-ка жилетку-то, мил-сердечный друг, а рукава мы тебе на обчественный счет приставим. Будешь родителев уважать…
Без дальних разговоров Петра Васильича высекли… Это было до того неожиданно, что несчастный превратился в дикого зверя: рычал, кусался, плакал и все-таки был высечен. Когда экзекуция кончилась, Петр Васильич не хотел подниматься с позорной скамьи и некоторое время лежал, как мертвый.
— Перестань дурака-то валять, а ступай да помирись с матерью, — посоветовали старички.
— Куды я теперь пойду? — застонал Петр Васильич.
— А уж это твое дело, милаш…
Петр Васильич сел, посмотрел на своих судей своим единственным оком и заскрежетал зубами от бессильной ярости. Что бы он теперь ни сделал, а бесчестья не поправить…
— Выжгу… зарежу… — бормотал он, сжимая кулаки. — Будете меня помнить, ироды…
— А ты с миром не ссорься, голова. Лучше бы выставил четвертную бутылочку старичкам да поблагодарил за науку.
Первой мыслью, когда Петр Васильич вышел из волости, было броситься в первую шахту, удавиться, — до того тошно ни душе. Теперь глаз показать никуда нельзя… Худая-то слава везде пробежит. Свои, фотьянские, проходу не дадут. Его взяло такое горе, стыд, отчаяние, что он присел на волостное крылечко и заплакал какими-то ребячьими слезами. Вся жизнь была погублена… Куда теперь идти?.. Что делать?.. А главное, он понимал, что все против него, и волостные старички только выполнили волю «мира». Прохожие останавливались, смотрели на него, качали головами и шли дальше. Несколько раз раздавалось проклятое слово «жилетка», которое приводило Петра Васильича в отчаяние: в нем вылилась тяжелая мужицкая ирония, пригвоздившая его именно этим ничего не значащим словом к позорному столбу. Потом Петр Васильич поднялся и, как говорили очевидцы, погрозил кулаком всей Фотьянке. Домой он не зашел, а его встретили старатели около Маяковой слани.
Вечером этого рокового дня у баушки Лукерьи сидел в гостях Кишкин и удушливо хихикал, потирая руки от удовольствия. Он узнал проездом о науке Петра Васильича и нарочно завернул к старухе.
— Давно бы тебе догадаться, баушка, — повторял Кишкин. — Шелковый будет… хе-хе!.. Ловко налетел с кривого-то глаза. В лучшем виде отполировали…
— А ты-то чему обрадовался? — напустилась на него старуха. — От чужого безвременья тебе лучше не будет…
— А не скупай чужого золота! Вперед наука… Теперь куда денется твой-то Петр Васильич?
— И то, слышь, грозится выжечь всю Фотьянку… Ох, и не рада я, что заварила кашу. Постращать думала, а оно вон что случилось… Жаль мне.
— Да ведь не за тебя его драли-то, а за Ястребова. Не беспокойся… Зуб на него грызли, ну, а он подвернулся.
Старуха всплакнула с горя: ей именно теперь стало жаль Петра Васильича, когда Кишкин поднял его на смех. Большой мужик, теперь показаться на людях будет нельзя. Чтобы чем-нибудь досадить Кишкину, она пристала к нему с требованием своих денег.
— Отдай, Андрон Евстратыч… Покорыстовался ты моей простотой, пора и честь знать. Смертный час на носу…
— Тебя жалеючи не отдаю, глупая… У меня сохраннее твои деньги: лежат в железном сундуке за пятью замками. Да… А у тебя еще украдут, или сама потеряешь.
— Ты мне зубов не заговаривай, а подавай деньги.
— А где у тебя расписка?
— На совесть даваны…
— Ха-ха… Тоже и сказала: на совесть. Ступай-ка расскажи, никто тебе не поверит… Разве такие нынче времена?
Когда остервенившаяся старуха пристала с ножом к горлу, Кишкин достал бумажник, отсчитал свой долг и положил деньги на стол.
— Вот твои деньги, коли не понимаешь своей пользы…
— Да ведь я так… У тебя все хи-хи да ха-ха, а мне и полсмеха нет.
— Ко мне же придешь, поклонишься своими деньгами, да я-то не возьму… — бахвалился Кишкин. — Так будут у тебя лежать, а я тебе процент заплатил бы. Не пито, не едено огребала бы с меня денежки.
Баушка бережно взяла деньги, пересчитала их и унесла к себе в заднюю избу, а Кишкин сидел у стола и посмеивался. Когда старуха вернулась, он подал ей десятирублевую ассигнацию.
— Это твой процент, получай…
Руки у старухи дрожали, когда она брала несчитанные деньги, — ей казалось, что Кишкин смеется над ней, как над дурой.
— Бери, баушка, не поминай меня лихом… Найди другого такого-то дурака.
— Да ведь я так, Андрон Евстратыч… по бабьей своей глупости. Петр Васильич уж больно меня сомущал… Не отдаст, грит, тебе Кишкин денег!
— Ты ему отдай, так он тебе и спасибо не скажет, Петр-то Васильич, а теперь ему деньги-то в самый раз…
— Старая я стала… глупа…
— Ну, ладно, будет нам с тобой делиться. Посылай-ка помоложе себя, чтобы мне веселее было, а то нагнала тоску… Где Наташка?
— А куды ей деваться?.. Эй, Наташка… А ты вот что, Андрон Евстратыч, не балуй с ней: девчонка еще не в разуме, а ты какие ей слова говоришь. У ней еще ребячье на уме, а у тебя седой волос… Не пригожее дело.
— А у меня характер веселый, баушка… Люблю с молоденькими пошутить.
— Шути с Марьей, коли такая охота напала…
— У Марьи свой шутник есть. Погоди, вот женюсь, возьму богатую купчиху в городе, тогда и остепенюсь.
— В годы еще не вошел жениться-то, — пошутила старуха. — А Наташку оставь: стыдливая она, не то, что Марья. Ты и то нынче наряжаешься в том роде, как жених… Форсить начал.
— Недавно на триста рублей всякого платья заказал, — хвастался Кишкин. — Не все оборвышем ходить… Вот часы золотые купил, потом перстень…
— Ох, мотыга, мотыга…
С Кишкиным действительно случилась большая перемена. Первое время своего богатства он ходил в своем старом рваном пальто и ни за что не хотел менять на новое. Знакомые даже стыдили его. А потом вдруг поехал в город и вернулся оттуда щеголем, во всем новом, и первым делом к баушке Лукерье.
— Сватать Наташку приехал, — шутил он. — Наташка, пойдешь за меня замуж? Одними пряниками кормить буду…
Наташка, живя на Фотьянке, выравнялась с изумительной быстротой, как растение, поставленное на окно. Она и выросла, и пополнела, и зарумянилась — совсем невеста. А глазами вся в Феню: такие же упрямо-ласковые и спокойно-покорные. Кишкина она терпеть не могла и пряталась от него. Она даже плакала, когда баушка посылала ее прислуживать Кишкину.
— Ну, недотрога-царевна, пойдешь за меня? — повторял Кишкин. — Лучше меня жениха не найдешь… Всего-то я поживу года три, а потом ты богатой вдовой останешься. Все деньги на тебя в духовной запишу… С деньгами-то потом любого да лучшего жениха выбирай.
Девушка только отрицательно качала головой и смотрела на жениха исподлобья. Впрочем, потом она стала смелее и даже потихоньку начала подсмеиваться над смешным стариком. Всего больше Кишкину нравилась наташкина коса, тяжелая да толстая. У крестьянских девок никогда таких кос не бывает. Кишкин часто любовался красавицей и начинал говорить глупости, совсем не гармонировавшие с его сединами. В сущности, он серьезно влюбился в эту дикарку и думал о ней день и ночь. Эта старческая запоздалая страсть делала его и смешным и жалким. Баушка Лукерья раньше других сметила, в чем дело, и по-своему эксплуатировала стариковское увлечение, подсылая Наташку за подарками. Только Кишкин не любил давать деньги, потому что знал, куда они пойдут, а привозил разные сласти, дешевенькие бусы, лежалого ситцу.
— Ты ей приданое сделай, — советовала старуха. — Сирота не сирота, а в том роде. Помрешь — поминать будет.
— Эх, баушка, баушка… Помереть все помрем, а лиха беда в том, что мысли-то у меня молодые. Пусть меня уважит Наташка, и приданое сделаю… Всего-то в гости ко мне на Богоданку приехать.
— Ишь чего захотел, старый пес… Да за такие слова я тебя и в дом к себе пущать не буду. Охальничать-то не пристало тебе…
— Шутки шучу…
Странные дела творились в дому у баушки Лукерьи. Наташкой она была довольна, но целый ряд недоразумений выходил из-за маленького Петруньки и отца, Яши Малого. Старуха видеть не могла ни того, ни другого, а Наташка убивалась по ним, как большая женщина. Дело кончилось тем, что она перетащила к себе Петруньку и в свободное время пестовала братишку где-нибудь в укромном уголке. Старуха выходила из себя и поедом ела Наташку. Она возненавидела ребенка какой-то слепой ненавистью и преследовала его на каждом шагу. Много слез пролила Наташка из-за этой ненависти и сама возненавидела старуху.
— Объедаете меня… — корила баушка каждым куском. — Не напасешься на вас!.. Жил бы Петрунька у дедушки: старик побогаче нас всех.
— Баушка, да ведь у дедушки и Анна с ребятишками и Татьяна тоже. А мне ничего не надо: только Петрунька бы со мной.
— А ты поразговаривай… Самоё кормят, так говори спасибо. Вон какую рожу наела на чужих-то хлебах…
Петрунька чувствовал себя очень скверно и целые дни прятался от сердитой баушки, как пойманный зверек. Он только и ждал того времени, когда Наташка укладывала его спать с собой. Наташка целый день летала по всему дому стрелой, так что ног под собой не слышала, а тут находила и ласковые слова, и сказку, и какие-то бабьи наговоры, только бы Петрунька не скучал.
— Большим мужиком будешь, тогда меня кормить станешь, — говорила Наташка. — Зубов у меня не будет, ходить я буду с костылем…
— Я старателем буду, как тятька… — говорил Петрунька.
Настоящим праздником для этих заброшенных детей были редкие появления отца. Яша Малый прямо не смел появиться, а тайком пробирался куда-нибудь в огород и здесь выжидал. Наташка точно чувствовала присутствие отца и птицей летела к нему. Тайн между ними не было, и Яша рассказывал про все свои дела, как Наташка про свои.
— Боюсь я, тятенька, этого старичонки Кишкина, — жаловалась Наташка. — Больно нехорошо глядит он… Уставится, инда совестно сделается.
— Наплюй на него, Наташка… Это он от денег озорничать стал. Погоди, вот мы с Тарасом обыщем золото… Мы сейчас у Кожина в огороде робим. Золото нашли… Вся Тайбола ума решилась, и все кержаки по своим огородам роются, а конторе это обидно. Оников-то штейгеров своих послал в Тайболу: наша, слышь, дача. Что греха у них, и не расхлебать… До драки дело доходило.
— Это все Тарас… — говорила серьезно Наташка. — Он везде смутьянит. В Тайболе-то и слыхом не слыхать, чтобы золотом занимались. Отстать бы и тебе, тятька, от Тараса, потому совсем он пропащий человек… Вон жену Татьяну дедушке на шею посадил с ребятишками, а сам шатуном шатается.
— И то брошу, — соглашался уныло Яша. — Только чуточку бы поправиться…