Золотое руно (Замчалов)

Золотое руно
автор Григорий Емельянович Замчалов
Опубл.: 1941. Источник: az.lib.ru • В соавторстве с О. В. Перовской.

Г. ЗАМЧАЛОВ, О. ПЕРОВСКАЯ

править

ЗОЛОТОЕ РУНО

править
ПОВЕСТЬ
Рисунки М. Рудакова
Государственное Издательство Детской Литературы Министерства Просвещения РСФСР Москва 1959

В повести Г. Е. Замчалова и О. В. Перовской «Золотое руно» рассказывается о том, как мальчик Митя Шевкунов, мечтавший стать артистом, попадает в овцеводческий совхоз, о том, что он там видит и почему решает посвятить себя трудной, но интересной и увлекательной профессии овцевода.

Писатель Григорий Емельянович Замчалов погиб на фронте Великой Отечественной войны. Работу над повестью продолжила и завершила его жена и соавтор писательница О. В. Перовская.

ОГЛАВЛЕНИЕ

Неожиданная поездка

«Начальникова жинка»

Дед Черногуб

Кузет

Сакмалы и ясли

Первые дни

Приемыш

Зайчик

Перед праздником

Громкоговоритель

Первомайский спектакль

Бруцеллез

Бонитировка

Парад

Юлия Ивановна

Другу, сестре, вдохновенному

мастеру овцеводства

Софье Васильевне Перовской.

НЕОЖИДАННАЯ ПОЕЗДКА

править

Он шел вдоль знакомых улиц. Голова гордо вздернута, на губах презрительная улыбка… От этой напускной, деланной улыбки занемели уже все мускулы на лице, но все равно надо улыбаться. Два дня прошло после неожиданной досадной и глупой истории в школе. Надо, обязательно надо сохранить независимый, беззаботный вид, но глаза против воли настороженно встречают каждого прохожего: ото всех он ожидает упреков и осуждений и отчаянно щетинится для отпора. «Прав, неправ — какое ваше дело?! Лучше не суйтесь…»

Но никто и не думает «соваться» в его дела. У всех хватает своих собственных забот.

Снег сошел. Грачи кричат и ссорятся на верхушках тополей, устраиваясь в прошлогодних растрепанных гнездах. По дворам из гнилых оттаявших бревен вылезают на солнце козявки, красные с черными точками и черточками, как будто на спинках у них намалевано чье-то странное лицо.

В просторном сарае за старой церковной оградой на окраине городка спешно чинят и смазывают телеги. У всех на лицах весенняя забота, все торопятся, всем недосуг…

Дома дверь оказалась на замке. Дмитрий слазил под крышу, достал из тайного места ключ, отомкнул замок и вошел.

Обе комнаты были старательно прибраны.

На стенах висели портреты в картонных рамках, две картины в красках — приложения к журналу; из-за зеркала свесило пышные вышитые концы мамино полотенце.

Парень оглядел комнату и поморщился. А ведь в детстве ему все это даже нравилось. Конечно, провинция! В большом городе разве пришло бы кому-нибудь в голову гордиться какими-то допотопными полотенцами с петухами! Там небось метро, картинные галереи, театры, на каждом шагу научные институты, новые троллейбусы! В Москве, например…

Из печки вкусно запахло щами, тушеной капустой.

Пустяки! Настоящий человек, если он только хочет, может свободно целую неделю ничего не есть. Нужна только сила воли.

Митя вытряхнул из сумки на кровать книги, вырвал листок из тетради, провел рукой по столу — ничего, не сальный, — обмакнул в чернильницу перо, вздохнул, подумал и начал писать:

«Дорогой папа, мне самому еще больше всех жаль, и товарищи все жалеют, и учителя… Но что делать, уж очень глупо у меня все получилось. Нагрубил я математику сгоряча, а теперь вот пришлось мне уйти из школы. Может, правильно, я сам виноват. Даже наверняка сам. Но только не могу я, папа, заставить себя просить прощения. Почему-то не могу, пойми, папочка. Знаю, что глупо, мелкое самолюбие… Все понимаю, сознаю все отлично, а не могу…

Лучше давай я постараюсь устроиться где-нибудь на новом месте.

В школе меня всегда считали самым способным из моего (то есть теперь уж не моего) класса. Неужели же не выбьюсь? Мама еще не знает. Наверно, станет теперь говорить, что я пропащий…

Папа, я давно хотел тебя попросить, только все не решался: там у тебя в городе есть училище, театральное. Мне всегда говорили, что у меня большие способности к театру. В наших школьных спектаклях мне всегда больше всех хлопали. Там, правда, нужно сдать экзамен, но я подготовлюсь и сдам. Я, папа, какой угодно экзамен сдам, если только захочу. А я очень хочу. .. И главное, уехать бы мне…

Может, еще пожалеют, что выгнали! Лет через пять, может, я в Москве буду играть Ленина или Кутузова… А здесь что? Ну даже, скажем, если бы я и окончил эту несчастную школу, куда мне тогда? Пахать? Сеять? Или, может быть, в чабаны поступать? Для этого никаких способностей и никаких знаний не требуется.

Папа, а если уж никак не удастся мне стать артистом, тогда я хотел бы сделаться хотя бы исследователем полярных стран, в какое-нибудь такое училище устрой. Только, пожалуйста, в город. Обидно же: у человека способности, может, даже талант, а он должен закиснуть в какой-то дыре.

Пожалуйста, папа! Не сердись и устрой. Вот посмотришь, какой я там стану, на новом-то месте. Ты только устрой! Честное слово… устрой только!..»

Письмо глухо упало на дно ящика. Дмитрий закрыл глаза, стараясь представить себе весь его путь до Херсона. Два дня туда, два обратно. Пускай три дня отец будет писать ответ. Да еще дня три, чтобы ему сходить в театральную школу. А там… Лицо мальчика в первый раз за эти злосчастные дни само, без всякого принуждения расплылось радостной улыбкой…

«Еще пожалеют!.. Еще как пожалеют!..» — сказал он себе и снова бодро зашагал домой.

Дома он вынул из печи ухватом щи и гречневую кашу и с аппетитом, досыта наелся. Он уже убирал со стола, когда дверь широко растворилась. Вошла мать. Она молча остановилась посреди комнаты. Глаза у нее были большие, черные, немигающие. Знает или не знает?

— Вечером никуда не уходи: придет дядя Михайла!

Ого! Стало быть, знает! Дядя Михайла — человек серьезный. Его уважает и побаивается вся родня. Если уж он согласился прийти, значит, задумано что-то необыкновенное.

Дмитрий смутился, оробел и окончательно потерял свою презрительную улыбку. До самой темноты он метался, ронял вещи, опрокидывал табуретки и никак не мог найти себе места. Наконец калитка хлопнула. Половицы заскрипели под тяжелой поступью. Мать включила электричество и бросилась ставить самовар… В сенях раздался низкий бас:

— Что ты? Брось! Некогда мне чаи распивать.

Они вошли вместе с матерью, и дядя раздельно смазал:

— Здрав-ствуй, ка-зак! Ну, подсаживайся к столу. Нынче ты, Митроха, значит, у нас именинник…

Он подвинул табуретку почти колено в колено с Митрохой и огромной пятерней захватил свой тяжелый подбородок.

— Та-ак!.. Стало быть, школа у нас с тобой ухнула? А дальше куда нам податься? Ты думал об этом?

— Нет. — Парнишка опасливо поднял глаза.

Этот дядюшка — командир и затейник. Кто знает, какой фокус вздумается ему вдруг выкинуть.

— Как же ты так? Ты, брат, думай, на то у тебя и мозги. Дедушка с матерью обдумали тебя в разум привести. Чтобы ты сам побежал до школы и хоть на коленках, а выпросил бы себе прощение…

Вон оно, начинается! Митроха упрямо нагнул голову и стиснул зубы. Нет, пускай хоть разорвут на части! Настоящие люди никаких пыток не боятся. Виноват? Верно. Наказали? Правильно. А прощения просить не буду… Весь класс, вся школа чтобы пальцем показывала?!

— Ну, а я считаю, из этого толку не будет, — продолжал дядя. — Раз человек отбился от чего, то каюк! Силом ничего не поправишь. По-честному признать и исправить свою ошибку — это только большой человек сможет… Стыдно тебе после твоего грубиянства? Верно я говорю — стыдно? А?..

Митроха вглядывается в пучкастые дядины брови. Под ними затаились глаза, маленькие, блестящие, готовые, кажется, выпрыгнуть и вцепиться в человека. Дядя что-то еще говорил, но самое важное было не в словах его, а вот здесь, в глубине этих маленьких глаз. И вдруг оно вышло наружу:

— …в совхоз, к Кузьме Петровичу, в чабаны. Что ты на это скажешь?

— Кого? Меня в… чабаны!

Парень совсем растерялся: шутка это или всерьез? Или, может быть, это не про него говорится? Нет, и мать и дядя оба смотрят на него, ждут ответа.

— Думай, казак, думай! — сказал дядя. — Я тебе дурного не посоветую. Ты не смотри, что овцы да чабаны, там тебе будет школа не хуже твоей прежней.

Да, это не шутка! Значит, им наплевать на талант, на способности… Митрохе захотелось ударить кулаком по столу и крикнуть что-нибудь зверское. Пусть ругаются! Пусть поймут, над кем задумали сделать такое…

Но как раз в этот момент в голову ему пришла простая мысль: а зачем? Что толку доказывать, спорить? Все равно они его не оценят и ничего не поймут. Через восемь дней отец пришлет письмо, и тогда никакой совхоз его не удержит. Это даже удобно: чем дожидаться здесь, где всякая собака будет знать, что его исключили из школы, лучше, гораздо лучше сейчас же уехать.

— Что же ты молчишь? — спросила мать таким голосов как будто решалась ее жизнь. — Дяде Мише некогда.

— Хорошо, я согласен. Поеду посмотрю. А там видно будет.

— Вот! — обрадовался дядя. — Я говорил, с тобой можно столковаться! Давай бумагу, я напишу письмецо дружку своему Кузьме Петровичу.

Утром мать долго не будила его. Она напекла оладьев, достала из погреба полную крынку сметаны, вскипятила пузатый самоварчик. За завтраком у нее на глаза то и дело наворачивались слезы.

— Ешь, ешь, сынок! Да что ты так мало — всего пять оладьев! Разве это еда для рабочего человека? Чабановать, знаю, нелегкое дело. Наедайся, пока дома. Кто знает, как там, в степи-то…

Мите представилась унылая, безлюдная степь, затерянный овечий загон; две — три жалкие хатёнки, может, даже шалаш или землянка — жилье чабанов… А вдруг там застрянешь надолго? Мало ли что может случиться.

Прошлым летом Митины одноклассники ездили как раз в этот овцесовхоз на полевые работы. Он отказался поехать и даже не помнил толком, что они после рассказывали. Жаль, очень жаль!

Но что ж поделаешь, его тянет только в город и только городская жизнь кажется ему интересной.

Во рту у него сделалось горько. Оладьи и сметана застряли в горле. Мать вышла из комнаты попоить корову, Митроха торопливо достал тетрадку и написал:

«Дорогой папа, пишу тебе еще раз, второе письмо, вдогонку. Вчера мама позвала дядю Михайлу. Они решили в наказание отправить меня в совхоз, в чабаны. Уже дядя Михайла написал письмо какому-то совхозному начальству. Папа, ты сам понимаешь, я мечтаю совсем о другом… Но я не противился, чтобы не обидеть маму. Папочка, ты можешь не очень торопиться. Если надо, я потерплю даже месяца два. Заодно, может, и денег немного заработаю. Надо мне будет купить хороший костюм. Артисты — они ведь по-модному одеваются. Верно, папа? Все равно, здесь мне делать теперь нечего. Ну, до свиданья, буду с нетерпением ждать от тебя ответа. Пиши мне прямо в совхоз.

Твой сын Дмитрий Шевкунов".

„НАЧАЛЬНИКОВА ЖИНКА“

править

База, или попросту заезжий двор овечьего совхоза, находилась рядом со станцией. Дмитрий догадался, что это именно база, по штабелям леса и строительного камня, по каким-то машинам и двум темно-красным цистернам, которые стояли у двора. До самого совхоза было еще двенадцать километров. Сейчас оттуда придет какая-нибудь машина и увезет его в новую „школу“. Учиться… пасти овец! Подумать только — учиться чабановать! Мите казалось, что глупее и унизительнее этого не может быть ничего на свете. Ну как это учиться пасти?! Тоже мне наука!

Он не пошел в комнату для проезжающих, как ему советовали дома, а мрачно уселся на крыльце. Было воскресенье, 18 апреля. Стояла жаркая южная весна. Со двора пахло подсыхающим кизяком. Когда мимо проезжала машина или телега, за колесами вилась легкая пыль. В окно был виден громадный олеандр и кусок ярко-зеленого одеяла на кровати — от этого казалось, что весна уже забралась и в дом. Сквозь открытую форточку „гостевой“ комнаты то и дело слышались прерывистые звонки. Сердитый женский голос после каждого звонка кричал:

— Алло, алло! Это совхоз? Да что за безобразие! Я с рассвета звоню насчет машины и не могу… Алло, алло!

Дверь часто открывалась и каждый раз чуть-чуть сдвигала Дмитрия на край. Он перешел на бревна. А за этими бревнами как раз приехал из совхоза грузовик. Митроха попросил шофера подвезти его. Шофер сказал, что машина идет не прямо в совхоз, и соврал — по глазам было видно. Митя опять вернулся на крыльцо, но дверь захлопала так, что усидеть стало невозможно.

Наконец из совхоза пришла пароконная тачанка. Из „гостевой“ вышла женщина в кожаном пальто и без шапки. У нее было красивое тонкое лицо, светлые волосы с красноватым отливом падали набок пышной волной. Кучер заулыбался ей, как старой знакомой:

— Здравствуйте, Юлия Ивановна! Давненько не бывали. Прямо из Москвы?

— Здравствуйте, Федор. Вы за мной? Очень хорошо. А то машину я прождала бы до вечера.

„Начальница, — решил про себя Дмитрий. — А нет, так начальникова жинка“.

Ехать с ней ему не хотелось, но, кто знает, будет ли еще другая оказия. Он сердито попросил:

— Мне тоже в совхоз надо. Может, подвезете?

— Пожалуйста, места хватит.

Кучер вынес из „гостевой“ вещи — большой чемодан и что-то вроде мешка с замком. Когда садились, вдруг обнаружилось, что Юлия Ивановна толстуха: сдвинула Дмитрия на самый край, а сама заняла все сиденье. Ну да, начальникова жинка. Делать-то ей нечего, вот она и катается взад-вперед.

Не успели отъехать, она затараторила:

— Ну, как дела, Федор? Как Ольга, ребятишки? Я им гостинцев привезла: маленькому хорошенькие ботиночки, старшим — платье и пальто. А Кузьма Петрович? Все рыскает на своем Снежке? Замечательный старик, золото! Я прямо не знаю, что бы я без него делала. А как новый зоотехник?

— Как вам сказать? Вот приедете, сами увидите.

— Вы, Федор, не виляйте. Спрашивают — говорите сразу толком.

— Да что же я вам скажу? Работает, распоряжается. Строг, говорят, дюже. Они люди ученые, где же нам сразу-то разобраться?

— Та-ак! Ну ладно, посмотрим. А ты зачем? — Она обернулась к Дмитрию. — Работать? Чабановать хочешь? Дело хорошее, очень интересное. А звать-то тебя как? Дмитрий, Митроха по-здешнему. Сколько лет, пятнадцать? Ну что же, самое время подумать, к чему бы пристроиться.

— Я вовсе не работать, — буркнул Митроха и подумал: „Интересное!“ Самой бы тебе… Не зря люди говорят: в чабаны только ленивые идут. Пустят овец, а сами спят весь день. Там, поди, сбесишься с тоски. Если папа не устроит в город — убегу. Честное слово, убегу!»

Ехали широкой степью, местами только что распаханной, местами уже зеленеющей всходами. Воздух степной, прозрачный, легкий; в небе ватные облака, впереди, у края степи, сливаясь с линией горизонта, незаметно переходя с земли на небо, — легкая, как кисея, белая, дрожащая и переливающаяся дымка.

Эта Юлия Ивановна оказалась хуже девчонки. Что бы ни попалось на дороге, до всего ей было дело. Глянула на траву — обрадовалась, как будто это не трава, а цветы какие-то:

— Федор, посмотрите, какой полынок! И типчак! И овсяница! Ну-ка, подождите, я слезу. Ах, прелесть! Кажется, с сеном будет хорошо нынче. Только бы дождя поскорее.

Загляделась вдаль на дымку:

— Смотрите, смотрите, какое марево! А иногда это марево кажется озером, по берегу — рощи, хатки, сады… Люблю я нашу степь!..

И она стала с чувством декламировать:

Степной травы пучок сухой,

Он и сухой благоухает

И разом степи предо мной

Все обаянье воскрешает…

— Не приходилось тебе, хлопчик, читать? Это стихи Майкова. Прекрасные стихи!.. Почитай обязательно.

В одном месте пахала женская бригада трактористок. Кучер сказал, что эти женщины вызвали на соревнование лучшую мужскую бригаду и перегнали ее по всем показателям. Юлия Ивановна почти на ходу спрыгнула с тачанки и подбежала к бригадирше. Они разговаривали минут десять. Вернулась Юлия Ивановна с праздничным лицом и долго рассказывала потом об этой бригадирше и обо всех этих женщинах.

Подъехали к большому селу — и тут оказалось ей дело:

— Федор, не знаете, как у них там с нашими ярками?[1] Эх вы, живете рядом и не поинтересуетесь! Они же в прошлом году пятьсот тысяч дохода получили. Мы им дали двести двадцать племенных ярок и двух баранчиков. Там у них Савчук — такой хитрюга!..

Обогнули село, открылся выгон. На нем группа молодых колхозников. Они все верхом на лошадях прыгали через барьер и рубили шашками тополевые прутья, натыканные в землю. Один маленький ловкий хлопец лихо взял барьер и точным, красивым движением руки срезал несколько прутьев. Юлия Ивановна, конечно, залюбовалась:

— Ах, молодец! Вот это здорово! Федор, давайте подъедем! На одну минуточку, мы только подъедем и сейчас же дальше.

Инструктор, в выгоревшей рубахе и великолепных военных брюках, что-то сердито кричал молодым. Он обернулся, и глубокая морщина у него на лбу исчезла; вместо нее возникли две новые — от носа и почти до ушей.

— A-а, Юлия Ивановна! Здравствуйте! Пожаловали до нашей провинции.

— Здравствуй, Савчук. Глупости ты говоришь. Провинция — сонное место. А у вас…

— Так я ж пошутил. Вот, Юлия Ивановна, готовим молодежь в красную конницу. Вчера постановили, чтобы осенью наши ребята пошли в своем колхозном обмундировании, со своими конями и седлами.

— Да что ты говоришь? Вот тебе и провинция! Ну что ж вы перестали? А мы только полюбоваться собрались.

Хлопцы снова начали рубить и прыгать. Юлия Ивановна внимательно следила за ними и в то же время расспрашивала Савчука об ярках, о выпасах и о том, как у них идет сев. Дмитрию казалось, что она нарочно подделывается под колхозницу, представляется, что ее интересует хозяйство. Вдруг она запнулась на середине фразы и даже слегка покраснела.

— Савчук, а… можно мне тоже попробовать перепрыгнуть?

— Вам? Что ж, можно.

— Ты не бойся, я не упаду.

Савчук подозвал хлопчика и велел ему уступить коня. Юлия Ивановна легко села в седло. Привстав на стременах, она забрала под себя широкую юбку. Колхозники смотрели на нее с усмешкой. Митроха готов был провалиться от стыда. И чего выдумала, толстуха! Вот разобьется, тогда будет знать! Лучше бы она на машине поехала. С такими каблучками — и прыгать! И как это ее начальник ей разрешает?

Она погладила коня по шее, тронула его бока каблуками. Резвый конь с места взял рысью. Она прогнала его два раза мимо барьера, как бы не решаясь прыгнуть. Сидела она хорошо, ловко и легко приподнимаясь на седле в такт рыси, В третий раз она вся подалась вперед, почти легла на шею лошади, разогнала ее вскачь и послала брать препятствие.

Она плавно взмахнула рукой. Конь взвился и легко перелетел через планку. Везет же таким! Что ни сделают, все им сходит. Молодежь дружно захлопала в ладоши. Хозяин коня громко восхитился:

— От баба! Може, она и рубать вмие?

— Нет, рубить не умею, — отозвалась Юлия Ивановна. Волосы у нее растрепались, она улыбалась и сидела в седле свободно и с удобством, словно в кресле. — А прыгать мне приходилось много, даже и без седла. С детства батька меня приучил верхом ездить…

Когда она прощалась, все хлопцы хором крикнули: «Бувайте здоровёньки!»

Савчук долго шел за тачанкой и упрашивал:

— Так я буду ждать вас. Мы же теперь специализируемся. Мало ли, може, присоветуете чего. Я было к этому сунулся, к Трескунову, да ку-да там! Строг. К нему и на кривой козе не подъедешь.

Вдалеке, слева от дороги, показались густые заросли акации. Среди зелени забелели дома. Сбоку высилось что-то высокое и круглое.

— Вот и приехали! — сказал кучер.

Митроха весь подался вперед. Ему представлялось, что совхоз — это голая степь, посреди — овечий загон и рядом — землянка, в которой живут чабаны.

Зеленые палисадники и большие белые дома поразили Митроху. Неужели все это для чабанов выстроено?

Спустились в лощину, поднялись на холм. Тут, в низине, весь совхоз открылся, как на зеленом подносе. Красивые, чистые домики, обсаженные молодыми тополями и акациями, вытянулись в два ряда. В середине — площадь с садом из мелких деревьев, по-видимому фруктовых, и с цветником в самом центре. За садом поперек улицы — белый двухэтажный дом, только с главного фасада; по сторонам разбросано штук пять длинных, как конюшни в колхозе, домов и стоит высокая силосная башня. За ней начинаются невысокие плоские холмы, которые во многих местах уже почти сровнялись со степью.

При выезде стояла круглая арка с надписью: «Овечий племенной совхоз № 3». Кучер хотел въехать прямо под арку, но Юлия Ивановна сказала:

— Нет, Федор, сначала нужно в лазарет, ванну принять. А то нас с Митрохой никуда не пустят.

«Ванну!» Митроха не поверил собственным ушам: неужели они всерьез боятся, что люди могут запачкать овец?

Подъехали к одному из домов, стоявших в стороне. Юлия Ивановна тяжело спрыгнула.

— Ой, ногу отсидела! — засмеялась она, едва не упав и схватившись за край тачанки.

Переступила, переваливаясь, как утка, и попрыгала сперва на одной, потом на другой ноге.

«Нет, и не начальница и даже, пожалуй, не начальникова жинка, — неодобрительно покосился на все эти ребячества Митроха. — Баламутная какая-то».

Они вошли в небольшую приемную. На стене висел шкаф с лекарствами, как в аптеке. Из боковой двери вышел худощавый человек в белом халате. Здороваясь с Юлией Ивановной, он широко заулыбался ей.

«А пожалуй, все-таки начальникова», — снова засомневался Митроха.

— Иван Иваныч, как бы нам искупаться?

— Можно. Вы где-нибудь были?

— Нет. Прямо со станции. На базе только.

— Тогда мы так, без камеры.

Он принес бутыль, намочил кусок ваты и стал тщательно обмывать кожаное пальто и ботинки Юлии Ивановны. Потом так же вымыл всего Митроху. Им пришлось еще потоптаться в противне. Он был выложен войлоком, пропитанным какой-то резко пахнущей бурой жидкостью. Уже направляясь к выходу, они услышали сзади крик овцы.

— Что это, больные? — испуганно спросила Юлия.

— Да ведь понятно: весна. Копыта, понос. У одной мастит.

— А более серьезного ничего нет?

— Видите ли… Было подозрение на бруцеллез у двух, но…

— Что, бруцеллез?

Она быстро шагнула к боковой двери, но фельдшер так же быстро загородил ей дорогу:

— Простите, Юлия Ивановна! Николай Василия приказал никого, кроме директора, не впускать.

— Кто это Николай Василия? Ах да, Трескунов! Новый зоотехник. Ну, меня это не касается.

Она подняла руку, словно хотела отодвинуть фельдшера, и он отодвинулся. За дверью Митроха разглядел низкие загородки и в них — грязных толстых овец. Стоило из-за таких принимать ванну! Они сами кого хочешь вымажут.

Юлия Ивановна вышла с озабоченным и взволнованным лицом:

— Исследования делали?

— Да нет же, они совсем здоровые. Хотите, я сделаю, мне не жалко.

— Смотрите, Иван Иваныч, если прозеваем, тогда…

Она не договорила. Наверно, это было что-то страшное, потому что фельдшер так и завертелся под ее взглядом. Сама она тоже утратила свою веселость. На главной улице встречные также ей улыбались и радостно приветствовали ее. Она кланялась, махала рукой, но с лица ее не сходила забота.

Подъехали к крыльцу. Кучер внес в дом вещи. Она задумчиво поблагодарила и ушла.

— Дядя Федор, она чья жена? — спросил Митроха.

— Как — чья? Она сама по себе. Бонитёр.

Бонитер… Слово было незнакомое, но звучало, как «полотер» или «санитар», а санитар — это вроде фельдшера. Чего же тогда все перед ней так раскланиваются?

Файл:Z03.jpg

ДЕД ЧЕРНОГУБ

править

Мастерские, гараж, электростанция, сколько машин, волов и даже верблюдов! И все это для овец. Правда, овец много, десятки тысяч, но все-таки… Митроха подсчитал: один пастух с парнишкой у них пасет шестьсот голов, значит, здесь надо было бы полсотни, ну, сотню от силы чабанов, а здесь целый городок. Смешно! Что им всем делать-то?

Митроха сидел с веселой румяной женщиной у длинного сарая. Сарай был почти без стен, соломенная крыша только на метр не доходила до земли. Рядом — баз, овечий двор, окруженный деревянными загородками. В сарае шла перекличка: на грубый голос овцы отвечало штук десять звонких ягнячьих. Вдали, на зелени холмов, паслись две отары, похожие на белые яйца, рассыпанные в двух разных местах.

Пока он думал о совхозе, женщина наскоро учила его:

— Как подъедет, ты встань, поклонись. Да смотри не назови «дед Черногуб», — это его за глаза только… А так он Кузьма Петрович, овцевод, голова над всеми чабанами и отарами. Ему семьдесят лет, а шестьдесят с гаком он прожил с овцами, в овечьих хозяйствах. Будешь стараться — и ты до овцевода дослужишься. А может, в техникум пошлют, тогда и вовсе.

— В какой еще техникум? Как за овцами ходить?

— А как же? Такие есть в разных городах. А еще есть высшее училище, институт, в самой Москве.

Послышалось тарахтение. Женщина встала, Митроха тоже. С дороги к ним свернула та самая тачанка, в которой привезли его с Юлией Ивановной с базы. Теперь в ней сидел и сам правил лошадьми красивый молодой мужчина в блестящих желтых крагах, в синем, полувоенного покроя костюме, в синей фуражке, с ярким синежелтым галстуком. По манере держать высоко голову и по всей его осанке видно было — этот человек высоко себя ценит.

Митроха с первого взгляда отнес его к разряду «настоящих» людей.

Не сходя с тачанки, он проговорил:

— Позовите мне Шиянова…

— А он в балке[2], с отарой, — ответила женщина.

— Тогда передайте ему вот что: с сегодняшнего дня чтобы чабаны без моего согласия ничьих — понимаете? — ничьих распоряжений по отарам не исполняли. Кто бы это ни был, все равно. Кузьме Петровичу я уже сказал. До свиданья!

Он приложил руку к козырьку и стал поворачивать лошадей. Движения у него были уверенные, фразы отрывистые, точные. «На сцену бы его и вместо фуражки — треугольную бы шляпу! — подумал с восхищением Митроха. — Вылитый Наполеон».

— Кто это, директор? — спросил он.

— Да нет, какой директор! Это наш зоотехник. Трескунов. Он боится…

Вдруг из-за сарая выбежала шустрая белая лошадка. Человек в потертой кубанской шапке и стеганой красноармейской жилетке с хлястиком, увидев отъезжающую тачанку, закричал:

— Николай, обожди, у меня к тебе дело есть! Да подожди же, Коля!

Зоотехник попридержал лошадей, чуть-чуть сдвинул брови:

— Я вас сколько раз просил: на работе не называйте меня Колей. Ведь нужно же думать о моем авторитете! Если надо поговорить — приезжайте ко мне в контору. Я там буду через час. Мне сейчас некогда.

Тачанка быстро покатила дальше. Всадник проводил ее глазами. Лицо его не выразило ни малейшей обиды — наоборот, серые усы и удивительные иссиня-черные губы шевелились в улыбке:

— Здорово. Натаха! Видала, а? Не подходи близко, р-расшибу!

Человек легко спрыгнул с лошади. Митроха и не подумал подняться ему навстречу: в семьдесят лет так не попрыгаешь. Но женщина подтолкнула его в бок. Пришлось подняться, снять шапку:

— Здравствуйте! Кузьма Петрович это не вы будете?

— Ну, я. А что?

— Вот вам письмо от Михайлы Шевкунова. От дяди, моего.

— Давай сюда! — Он вынул из кармана жилетки очки и долго рассматривал записку. Потом сказал: — А ну, читай, что он там пишет.

Митроха прочитал. Дед спрятал очки, свирепо нахмурил брови и уставился на него своими карими выпуклыми глазами:

— Так. Манную кашу с сахаром любишь?

— Кто, я? — удивился Митроха и смущенно поглядел на женщину. — Люблю.

— Хорошо. А спать любишь мягко или жестко? Ну, сказывай правду!

— Мягко.

— Правильно. Шелковые рубахи носить уважаешь?

— Уважаю.

— Тоже правильно. Так вот: сладкой кашей у нас не кормят. Спят у нас жестко, а иной раз и вовсе не спят — некогда. Шелковых рубах не носят: летом ее солнце спалит, осенью дождик намочит, а мороз вдарит — холодно в ней, в шелковой-то. Работа хлопотливая, трудная. И нельзя сказать, чтоб за нее каждый день по головке гладили. Теперь как? Будешь проситься до нас?

Странное дело: когда все дома расхваливали совхоз, Митроха думал о нем с ненавистью. Но вот пришел этот насмешливый человек, стал отговаривать, пугать — и «поперечная душа» Митрохи упрямо заявила о своем существовании:

— Буду. Что вы говорите — я этого не боюсь. Пускай хоть дождь, хоть жара…

— Смотри, тогда не хныкать у меня!

— Сами скорей захнычете! — брякнул Дмитрий и перепугался: совсем невзначай опять нагрубил. И кому!..

Но дед засмеялся, очень довольный:

— Правильно, молодец! Всегда так отвечай. Стало быть, по рукам. Нынче будешь кузетить[3] с Шияновым. Сейчас пойди выспись, а к вечеру приходи сюда.

Дед уже попрощался с женщиной и вдруг вспомнил:

— Постой, а где ты будешь жить?

— Я не знаю, — сказал Митроха. Ему первый раз пришло, это в голову.

— Так. А деньги у тебя есть в столовую?

— Есть. Пять рублей. У меня еще пирожков целый узелок, мама"напекла.

— Так. Натаха, отведи его ко мне. Набейте сеном матрац, постель ему устроим. Жить будешь со мной. Заместо внука тебя беру, понятно? Из меня скоро песок посыплется, тогда будешь меня за ручку водить. Скажешь: «Дедушка, тут ямка, не упади». А? Еще как заживем-то с тобой, душа в душу!

Он говорил насмешливо, но лицо его становилось все более мягким и добрым. Потом, вдруг спохватившись, он опять свирепо нахмурился.

— Только смотри: у меня чтоб не проспать вечером! А то солить будут. Шиянов, брат, человек сурьезный, с ним шутки плохи. Верно, Натаха?

— Известно, зверь-человек, — подтвердила женщина.

— Ты знаешь, как солят чабаны? Не знаешь? Ну так вот, слушай. — Он опустил ногу из стремени и, держа в поводу Снежка, уселся рядом с Митрохой. — Меня в десять лет отвели к помещику Ковалеву. Определили кухарем[4] в отару. Дали мне пару волов и гарбу[5] с припасами. Атагас спрашивает: «Чабанскую кашу, тузлук, варить умеешь?» Мне бы сознаться, что нет, а я заробел — атагас тогда был царь и бог. А я — парнишка, куды молодше тебя. «Умею», — говорю. «Ну, умеешь, так и ладно, молодец!»

Ушли они с отарой, а я давай ужин варить. Насыпал пшена в котел, накрошил сальца, сверху воды налил. Поставил на огонь и помешиваю ложкой. Часа три варил. Вода вся выкипела, пшено разбухло, до краев дошло. Уже и ложка не поворачивается, а я все варю. Вечером пришла отара. Чабаны сели ужинать, а кашу хоть топором из котла вырубай. Атагас сперва было нахмурился. А потом и говорит:

«Молодец, Кузька! Добрая каша, только не солона».

Я кинулся в гарбу за солью. А он говорит:

«Нет, солью теперь не годится. Каша сухая и соль сухая — не расстанет».

«А чем же ее?»

«Слезами надо. У тебя кнут-то воловий где? Давай-ка его сюда».

Я принес.

«Нагибайся ниже над котлом. Так. Вот тебе! Не бреши другой раз, не хвастай, ежели чего не умеешь!»

Я завопил да бежать. Он кричит:

«Стой! Все слезы растеряешь! Становись на место! — Ударил еще раза три и говорит „первой руке“ — помощнику своему, значит: — А ну, попробуй, как каша?»

«Немного помягче стала, но скусу еще того нет».

«Нету скусу? Тогда надо подбавить. — Взял меня за шею, пригнул лицом в самый котел, в кашу горячую, да еще всыпал. — Теперь в самый раз. Чуешь, Кузьма?»

После ужина послали напоить волов. Потом чабаны легли спать, а мне велели колотить овец. Это значит всё время их ворошить, не давать овцам ложиться. Видишь, под вечер дождь пошел, овцы были мокрые. Ложатся они тесно. Если их не поднимать, чтобы ветром обдувало, то шерсть подпарится, перепачкается.

Ночи летом короткие. Под утро я только свалился — подпасок меня уже в бок толкает:

«Вставай скорей, сам идет».

Сам — атагас, значит — велел нынче переходить на новое тырло[6]. Объяснил мне, что делать, потом спрашивает:

«А борщ варить умеешь?»

«Нет, — говорю, — не умею».

«Тогда уходи домой. Мне таких неумелых не надо».

Сказал так и ушел — атагасы тогда редко сами пасли, только распоряжались. Я стою, плачу. Спасибо, подпасок выручил:

«Ты чего? Тю, дурень! Другой раз будет спрашивать, говори — все умею».

«Да как же я скажу? Он опять солить будет».

«А ты меня спроси, я тебя научу — я сам три года кухарем отбегал».

И правда, научил.

Как отара ушла, я запряг волов в гарбу, сзади прицепил бочку для воды, к бочке — еще длинную колоду на колесах. Ехать пять километров. Глаза слипаются. Раз упал прямо в ноги волам. И смех и горе! Это отвез, поехал другой раз за шалашом. А там опять воду греть, чистить бурак и картошку. Ну, думаю, дождусь чабанов, накормлю — и спать.

Как бы не так! Чабаны сели обедать, а мне велели гонять волов круг колодца, опять качать воду для овец. Атагас пришел выпивши. Как поел, так спать. Чабаны поставили над ним шалаш. Я был уже как вареный. Прислонюсь к волу и так сплю, на ходу. Вол наступит мне на ногу — я проснусь. Кое-как напоил овец — атагас кричит:

«Кузька! Поди-ка сюда! Возьми в гарбе хвост и помахай надо мной. Мухи треклятые покоя не дают!»

Я раз пять махнул и, понятно, задремал. Очнулся — он смотрит. У меня аж похолодело внутри. А он смеется:

«Фу, жара! Поди принеси напиться».

Принес, он попробовал, морщится.

«Пресная, — говорит, — пить противно!»

Я уж чую, к чему клонится. Принес кнут. Он постегал меня. Тогда я спрашиваю:

«Когда же мне спать?»

«А это уж твое дело. Надо ухитряться на ходу, за работой. Руки, ноги пусть работу делают, а голова пускай спит».

И что ты думаешь — ведь привык…

Садясь на лошадь, Кузьма Петрович повернулся боком. На шее у него был громадный розовый шрам, целая яма. Это делало его таинственным, даже каким-то страшноватым и в то же время беспомощным: шея сзади была тоненькая, как у больного ребенка.

Снежок сразу весь подобрался, навострил уши и с места взял галопом.

Файл:Z04.jpg

Митроха второй раз подошел к сараю (по-здешнему — кошара).

Солнце село. На небе после него остался яркий костер, но и он постепенно потухал. Было тихо, тепло. От зеленых пологих холмов к сараю медленно двигалась отара. Она переливалась незаметно, как выступившая из берегов вода. Это были суягные[7] матки. Такая отара называется очень внушительно: «гросс».

Вид ее вблизи оказался еще более внушительным. Впереди всех, как главнокомандующий, шел, важно помахивая бородой, огромный пегий козел. За ним лениво и снисходительно переступал мохнатый пес с глазами такой твердости, что взгляда его невозможно было выдержать. Дальше, по флангам, были еще собаки, две или три. На правом фланге шел высокий чабан в брезентовом плаще; большой нос, колючая борода, нависшие брови, на плече — длинная палка с крючком, похожим на цифру «7», — герлыга. Вид на самом деле зверский. («Шиянов человек сурьезный, с ним шутки плохи…» «Зверь-человек» — припомнилось сразу Митрохе.)

Дальше двигались овцы. Но что это были за овцы! Никогда — ни в жизни, ни во сне даже — Дмитрий таких не видал. Они все одинаковые, как ватные медведи. Интересно, как их отличают? Должно быть, номерки подвешивают. Но это еще ничего. А вот глаз у них нет совсем, никаких. Да не только глаз — у них ничего нет: ни шеи, ни спины, ни хвоста. Вместо головы — круглый ком ваты. Только внизу чуть высовывается крохотный носик да с боков торчат белые треугольники — ушки. К круглому кому приставлен продолговатый, раза в четыре больше, — туловище. На ногах ватные штаны до земли. И как они только живут без глаз? Ведь можно же в яму свалиться! Ах нет, вон есть и с глазами. Это, наверно, поводыри. Идут неуклюжие, дышат тяжело, рты пораскрывали… голов не поднимают…

Митроха вспомнил настоящих овец, каких он с детства привык видеть дома на выгоне родного городка: стройных, легких, с прекрасными карими глазами, с извитой длинной черной шерстью. А эти… Несчастные шерстяные тюки! Шерсти на них действительно много. И до чего только люди додумываются…

— Ворота, ворота! — крикнул высокий чабан.

Митроха был недалеко от ворот. Он кинулся отворять.

Вдруг он почувствовал мягкий удар в бок. Какая-то сила отбросила его в сторону и ударила головой об забор.

Очнувшись, он увидел над собой оскаленную пасть и твердые, строгие глаза, в которые невозможно было взглянуть.

— Буран! Буран! Пошел, Буран! На место! — закричали с разных сторон.

Чей-то негромкий, жиденький тенорок совсем рядом сказал:

— Пошел, Буран! Вставай, хлопец, ничего!

Буран поджал хвост и нехотя отошел. Митроха поднялся. Перед ним стоял маленький человек, загорелый, с бледными висячими усами.

— Что, испугался? — спросил он с улыбкой. — Ты зачем сюда пришел?

Митроха объяснил.

— Ты вот что… Собаки у нас лютые, от них все равно не убежишь. Ты, если что, садись прямо на землю и не шевелись. Не бойся: гавкать будут, а порвать не порвут.

Отара сбилась около база. Чабаны открыли ворота. Люди протяжно посвистывали, приглашали заходить: «О-ля, э-эй, о-ля!» — но овцы заупрямились, ни за что не хотели входить в ворота. Тогда высокий грозно заорал:

— Васька! Места своего не знаешь?

Козел деловито пробрался вперед и вошел в ворота. За ним вошла одна, другая овца. И все хлынули разом, как в прорванную плотину вода.

У маленького белоусого человека тоже была герлыга. Он орудовал ею, словно волшебным жезлом, сдерживая поток, стараясь, чтобы овцы не помяли друг дружку в воротах. По привычке, он незлобно ругался:

— Эй, эй! Та стой же! От проклята худоба!

Овцы, тоже по привычке, отвечали ему многоголосым грубым ревом: бя-а-а, бя-а-а!

Вдруг он сунул герлыгу в самую гущу. На крючок зацепилась задней ногой одна овца. Чабан оттащил ее в сторону и руками начал вынимать клеща, отдирая какую-то корочку у нее на спине. Потом достал из кармана бутылку, полил на больное место, пальцами втер хорошенько жидкость и отпустил овцу.

— Антон, — сказал он высокому чабану, — надо поглядывать! Кажись, клещук заводится.

Последние овцы вошли в баз. Бледноусый чабан закрыл ворота и стал закуривать. Подошел и высокий — Антон. Он тоже вынул кисет. Оба молчали. После Митроха узнал: у пожилых чабанов это уж так принято. Они могут встретить человека, стоять, курить с ним часами и не обменяться и десятью словами.

— Пойду поужинаю. — Антон плюнул и сапогом затушил цигарку.

— Погоди! Я что-то одной овцы не вижу. Знаешь, той, что с «Красного Чабана», от Восемь тысяч сорокового.

Оба зашли в баз и не спеша осмотрели всю отару. Овцы не было, но они ничем не показали испуга. Антон видел ее в последний раз при выходе из балки. Бледноусый велел ему идти туда.

— Если окотилась, возьми матковозку, на руках не носи.

— Слушаюсь, товарищ начальник!

— Начальник? — удивился Митроха. — Так это вы — дядя Шиянов?

— Я, — сказал бледноусый. — А что, не похож разве?

Стало быстро темнеть. Над базом вспыхнул фонарь. Как раз в это время подъехала тачанка с Юлией Ивановной. На козлах сидел дед Черногуб. Шиянов почтительно поздоровался. Юлия Ивановна сразу закидала его вопросами: как идет ягнение? Чисто ли в кошаре? Нет ли поноса у маленьких? Где поят? Сено это не годится — надо съездить в крайнюю балку и взять самого мелкого, из пятого стога. Овес надо обязательно дробить и засыпать понемногу, зато чаще, раза четыре в день.

Она была все в том же кожаном пальто и без шапки, с пышными волнами светлых волос. Митрохе это казалось неприличным: у них в городке женщины всегда покрывали волосы платком или косынкой. И держались они с мужчинами скромнее и уважительнее. Он с досадой думал: «Ну что она смыслит в мужской работе? Госпожа какая! Раскатывает себе на тачанке… А эти чудаки улыбаются, рады… Вот чудаки, право!»

Дед несколько раз открывал рот и в смущении опять закрывал. Наконец он решился:

— Юлия Ивановна! Было бы вам договориться с Николаем Васильевичем. — Он мягко передал ей давешний приказ зоотехника. — Ясно же ж, про вас он не думал, а все-таки…

Юлия Ивановна вспыхнула:

— Это что за новости? Вряд ли директор одобрит такое ненужное властолюбие. Трескунов ведь тут новый работник. Но хорошо, я поговорю, обязательно поговорю с директором.

Когда они уехали, Шиянов с озабоченным лицом направился к кошаре. У входа они с Митрохой обмакнули ноги в противень с темным раствором. Сейчас же за дверью начинался широкий проход. Налево были загородки из щитов[8], клетки величиной со стол. В каждой клетке стояла овца с ягненком. Направо тоже была загородка, но большая, целый дворик. Там свободно гуляли мамаши с младенцами, все вместе.

В первых двух клетках ягнята сосали, и Шиянов прошел эти клетки не задерживаясь. В третьей овца все время поворачивалась и брыкала задними ногами. Ягненок ходил вокруг нее и жалобно мекал. Шиянов вывел овцу в проход. Ягненок вышел сам. Ноги у него были длинные, неуклюжие, а тельце щупленькое, все в морщинах. Голова болталась на тоненькой шее. Настоящий сморщенный старичок.

— Становись вот тут, — сказал Шиянов.

Митроха стал.

— Зажми ей голову, вот так, ногами… — Он просунул голову овцы между коленями Митрохи.

Она сразу присмирела: ей не видно было, что делается сзади. Шиянов подтолкнул под нее проголодавшегося ягненка. Тот ошалел от радости и ткнулся мордочкой в середину живота.

— Да не туда, дурачишка! — Шиянов сам вложил ему в рот сосок. Ягненок радостно завертел хвостиком и начал поддавать с такой силой, что зад овцы подпрыгивал кверху. — Вот так будешь их кормить. Зажимать сильно не надо. Абы ей не видать. Пососет немного, подпусти его с другого бока. Это молодые дурные матки, сами не даются. Пока привыкнут, с ними намучаешься.

Дурных было одиннадцать. Одна оказалась до того бешеной, что ее пришлось*1 привязать к щиту, а задние ноги держать, пока ягненок насосался.

— Раньше недели из-под ареста не выйдешь, — сказал ей строго Шиянов.

Еще одна овца резко выделялась из всех: она была не белая, а черная с проседью, на стройных, сухих ногах, с гордым и изящным поставом головы. Шерсть у нее не напоминала ватный тюфяк, а висела отдельными витыми косицами — сосульками.

Это была каракулевая мамка. Шиянов объяснил, что это такое, а Митроха невольно засмеялся. Толстые, неуклюжие ватные уродины — вроде прежних купчих. Своего молока у некоторых из них часто не хватает. Окотят двоих, а то и троих ягнят, а прокормить сами не могут. Тогда их ягнятам дают мамок-кормилиц, чужих маток, оставшихся без ягнят.

Каракульская мамка была последней из «дурных». Дальше стояли пустые клетки. Шиянов сказал, что теперь ему надо сбегать поужинать. Вдруг откуда-то выскочил ягненок, уже немного округлившийся, резвый, на твердых ногах. Он закричал дрожащим от волнения голосом, быстро завертел хвостиком и начал толкаться в ноги Шиянова.

— Ути, моя сиротиночка! Сейчас, сейчас, я еще домой не ходил. — Загорелое лицо Шиянова сморщилось, стало совсем некрасивым и смешным. — Это у нас сиротка. Первый в окоте. Из соски кормим. Як скажешь: «Сиси-си», — так он аж трясется весь, вот до чего умный, и привык ко всем к нам.

Отворилась дверь, в кошару вошла давешняя румяная женщина, тетя Наташа. В руках у нее был узелок. Шиянов обрадовался:

— А я только домой бежать собирался. Вот спасибо! Ты хворую напоила?

— Напоила.

— А воспитбнке принесла?

— Как же! Самое главное — да забуду?

Шиянов первым делом вытащил из узла бутылку с парным молоком и соской на конце. Тетя Наташа мягко вырвала ее у него из рук:

— Ладно, я покормлю. Сам-то поешь!

Она пошла кормить сиротку, а Шиянов устроился на сене в овечьей кормушке. Он жадно ел черную кашу с молоком, яйца, хлеб. Иногда, с полным ртом, он мычал жене:

— Держи, держи, бутылку выбьет!

— Да знаю! Неужели сроду ягнят не поила?

В общем дворике были ягнята постарше. На белом боку у каждого была нарисована большая черная цифра: 4, 9, 12. Такие же цифры стояли у маток. Но маленькие еще не умели читать ни глазами, ни по запахам и все время путали матерей. Они бегали по дворику, жалобно кричали, лезли сосать чужих матерен. Мамаши чаще всего, обнюхав воришку, толкали его так, что он отлетал в сторону. Тогда принимались кричать оба: мать звала потерянного младенца, а ягненок — потерянную мать.

Шиянов много раз посылал Митроху восстанавливать там порядок.

Когда находился маленький, мать принималась облизывать его, радостно бормоча какие-то овечьи слова. Ягненок же норовил поскорее юркнуть ей под живот.

Вернулся высокий чабан с пропавшей овечкой. Митроху заинтересовало слово «матковозка», и он выбежал посмотреть. У входа в кошару стояла обыкновенная клетка из щитов, только на колесах. В нее была запряжена лошадь. В клетке была овца с новорожденным. Стали отворять дверку — овца грозно затопала ногой и зафыркала: не тронь маленького!

Вечер давно перешел в ночь. Овцы в клетках и в двориках стали ложиться. Ягнята прижимались к их теплым бокам, устраивались на мамкиной спине и засыпали. Молчаливого, медлительного Антона на базу сменил молодой кузетчик Степан. Он раза три уже приносил новорожденных. Митрохе очень хотелось тоже принимать их и носить на руках. Один раз Степан вошел с пустыми руками. Вид у него был встревоженный.

— Данилыч, — позвал он Шиянова, — иди, там вроде нехорошо с одним.

Митроха пошел за чабанами. Баз был освещен электрической лампой; кроме того, у молодого был еще ручной фонарик. Почти все овцы спали. Чабаны старательно обходили их, чтобы не вспугнуть.

Одна лежала на соломе и тяжело дышала. Шиянов нагнулся над ней. Митроха тоже сунулся посмотреть и нечаянно задел бригадира.

— Ты чего тут делаешь? — Лицо Шиянова нахмурилось. — Я тебя где оставил? Там матки1 может, ягнят подавили, а ты лезешь тут не в свое дело.

— Вы же ничего не сказали. Я хотел посмотреть…

— Марш на место!

Минут через двадцать Шиянов вернулся с ягненком на руках, матка шла позади. Ягненок был еще мокрый.

Ножки у него расползались в разные стороны. Он весь дрожал и тыкался носом в грязную шерсть матери. Ему хотелось молока, но он не знал, где его найти. Сунется к вымени, поищет, поищет — и назад. Шиянов пощупал рукой вымя и опять нахмурился, еще сильнее.

— Ну-ка, позови Степку.

Митроха сбегал, привел молодого.

— Эй, друг милый, это вы так с Антоном готовили маток? Все вымя заросло. Шерсть ссохлась и не дает сосать. Смотри, и вокруг глаз не обстригли. Она же ягненка не видит — как она может привыкнуть к нему?

Степан молчал, опустив глаза. Митроха отметил уже его сдержанность, старательность и невольное стремление во всем подражать Шиянову. Шиянов велел ему принести ножницы и осторожно выстриг шерсть. Это была особенно буйно заросшая овца. Митроха думал, что у нее совсем нет глаз. Шиянов выстриг ей лоб — и глаза у нее оказались большие, чудесные. Поворачиваясь к свету, они засверкали зелено-голубыми огнями.

Степан ушел. Шиянов все еще хмурился. «Сейчас до меня доберется, прогонять будет», — подумал Митроха, и ему очень захотелось остаться.

— Вот что, парень. У нас работа строгая, аккуратности требует. Худоба ценная. Вот хоть этот ягненок: цыпленок, чуть отвернулся и нет его. А он — от Восемь тысяч сорокового, и матка у него тоже знаменитая. Кто знает, может, из него выйдет такой, что целой отары отдать за него мало. Бывали случаи, по сорок тысяч золотом за одного барана платили. Вот ты и загуби такого.

— Дядя Шиянов, я больше не буду. Я же не знал, что мне нельзя никуда отлучаться. Степан пошел с вами, и я думал, мне тоже, как Степану, нужно идти.

— Как Степану?! Больно ты скор! Поработай сперва, как Степан, поучись у него. Он парень смышленый, сознательный. Ну да ведь он — комсомолец…

— И я в комсомол вступать буду.

— И дельно. А что ж, это родители тебя в совхоз определили? Или сам выдумал?

— А работать, отцу помогать кто будет?

— Стало быть, учение окончил?

— Нет, я… — Митроха запнулся. Даже при слабом свете лампочки видно было, как он покраснел. — Восемь классов только. А дальше уж я сам как сумею. Не решил еще пока…

— Так, так! Бывает. Заочником, без отрыва от производства тоже можно. И совхоз может учить дальше, если человек стоющий. А побежал-то за нами чего — надоело тут?

— Да. То есть нет… Мне просто интересно было…

— Я и сам послал бы тебя. Тут теперь дела немного. Иди, помогай Степану. Да смотри там уж не зевай!

Была глубокая ночь. Если отойти подальше к забору, можно было видеть нарядное небо. На юге дрожала и переливалась большая красная звезда. Стало очень свежо. Митроха озяб, и его начало клонить ко сну. Он раздирал слипающиеся глаза и твердил сам себе: «Теперь самое главное — не заснуть. Самое главное. Заснешь — и все пропало: ничего такому человеку больше не доверят».

Работа его заключалась в том, чтобы обходить с фонарем баз, смотреть и слушать, не закряхтела ли какая-нибудь овца. Тогда надо было звать Степана. Степан отводил овцу в специальное помещение, но если было уже поздно, то он тут же подстилал солому, и овца начинала котиться. Если все шло благополучно, Митроха относил новорожденного в кошару. Матка бежала за ним следом, волнуясь и тихо бормоча.

Вначале делать было почти нечего, и Митроха жалел, что овцы как будто раздумали котиться: в тишине и без дела особенно клонило ко сну. Потом закряхтели сразу четыре овечки, в разных концах база. Степан еле успевал бегать от одной к другой. Когда закряхтела еще одна, он сказал Митрохе:

— Поди сам к ней. Что же, я один разорваться, по-твоему, должен?

«Ага, это моя будет! — обрадовался Митроха. — Все сам сделаю». Он принес чистой соломы вдвое больше, чем нужно. Когда он поднимал овцу, у него даже руки тряслись. А что, если он навредил ей? Нет, ничего. Лежит, отдувается.

Но вот беда: нельзя же ему над одной, «своей» стоять. Нужно ходить по базу и смотреть за другими. Он схватил фонарь и побежал в обход. «Хоть бы они погодили немного», — мысленно просил он. Но овцы не желали «годить»: в этот обход он нашел еще три кряхтуньи. «От проклята худоба!» — сказал он совсем по-чабански и побежал звать Степана.

Степан сам сдрейфил и велел позвать Александра Данилыча. Пока Митроха бегал за Шияновым, еще три матки собрались котиться. Двенадцать штук — это прямо бедствие! Кто знает, может, сейчас закряхтят еще двенадцать. Может, вся отара вздумает окотиться сразу, в одно время!

С приходом Шиянова все вдруг стало легко и просто. Этот худенький тихий человек умел не торопиться и всюду поспевать. Скоро все котные матки тужились на своих подстилках, а людям, собственно, и делать-то стало нечего.

Шиянов зевнул и сказал, что пойдет соснуть. Если что, пусть его разбудят. Он весь день был на ногах и утром опять поднимется раньше всех — и так каждый день, пока не кончится окот: за ночь соснет часа два — три, и то хорошо.

Митроха с уважением проводил его глазами. «Настоящий человек, — назидательно обратился он к самому себе, — если только захочет, целую неделю свободно может не спать. И я… вот посмотришь, — заключил он, — неделю теперь не засну ни за что».

Давно уже пора было поглядеть «свою» овцу.

Митроха побежал к ней и по пути увидел, что окотилась горбоносая матка, черная, с седым отливом, каракульская.

Ягненок встал на ноги, Митроха осветил его фонарем и застыл в полном восхищении.

Даже сейчас, немного тщедушный и голенастенький, как все ягнята в первый день, он был ошеломляюще красив. Его будто высекли из черного блестящего камня. Атласная шерсть на нем то переливалась чуть заметными волнами, то завинчивалась в крутой мелкий валик, то оставляла гладкие сверкающие дорожки. Глаза, уши, нос, вся фигура у него была благородного, тонкого рисунка. У белых ягнят хвост висел кнутиком, у него он был широкий, полный, с перемычкой внизу, как пышно завязанный хвост у лошади. Отними этот хвост — и, кажется, половина красоты исчезнет.

Митроха протянул было к ягненку руку, но матка фыркнула, топнула и загородила его своим телом.

Долго еще любовался бы Митроха на каракульского ягненка, если бы его не окликнул Степан:

— Митроха, Митроха! Поди-ка сюда! Придется, видно, опять звать Данилыча. Шут ее знает, окотилась давно, а не встает.

Возле овцы давно уже трясся ягненок, а она все еще тяжело отдувалась, как будто это вовсе не она окотилась.

— Позвать?

— Да не знаю. Жалко его. Нет, погоди. Посмотрим еще. Ты постой около нее, а я пойду — вот там еще одна окотилась.

— Как — постой? Мне нельзя, у меня там… — Митроха чуть не сказал «своя», — другие еще…

— Ничего, я сейчас.

Степан ушел. Не прошло и минуты, как он закричал на весь баз:

— Митроха, Митроха! Беги скорее за Данилычем! Скажи, сдохлый родился.

Шиянов лежал на сене, недалеко от входа. Он или не спал, или спал так чутко, что все слышал. Как только Митроха вошел, он сейчас же спросил:

— Что такое? Какой дохлый, что вы там городите?

Последние слова он договорил уже на ходу.

С этой маткой была иная беда: тут мать встала, нежно облизывала ягненка, обдавала его горячим шумным дыханием, а он лежал без движения. Ножки его были подогнуты, голова безжизненно откинута. Шиянов осторожно пощупал его. Разжал пальцами рот. Взялся за передние копытца, вытянул их вперед, к голове, потом согнул и приложил к груди. Еще раз вытянул и прижал, еще и еще.

— А ну, Митроха, хлопни его тихонько ладонями с боков. Так. Теперь надави немножко. Так, еще раз. Теперь опять хлопни.

И вдруг случилось чудо: мертвый ягненок хватил ртом глоток воздуха. Вздрогнул и снова хватил. Глазки у него открылись, ноздри стали раздуваться. Он ожил и сейчас же начал топорщиться, вставать. Шиянов, как при кормлении, зажал ей голову между ног. Приемыша сзади обтерли всего сначала об нее самое, потом об ее сына, которого она только что лизала. Мачеха долго обнюхивала приемыша. Подошел родной, она и того понюхала. Запах был одинаковый. Значит, оба родные, обоих надо кормить. С ласковым бормотанием она начала облизывать то одного, то другого. Ягнята завертели хвостиками и дружно принялись сосать с двух сторон.

Наконец Митроха выбрал время сбегать и к «своей» овце. Недалеко от нее стоял хорошенький шустрый ягненок. Она смотрела на него издали, подозрительно и с опаской, как на редкого зверя. Ягненок с плачем хотел подойти — она угрожающе затопала ногами, зафыркала, потом в ужасе отпрыгнула в сторону. И так несколько раз. Что случилось? Почему она не подпускает его? Может, пока Митроха уходил, ее ягненок потерялся, а к ней подошел чужой? Вот уж это будет совсем нехорошо! Он хотел крикнуть Степану и не решился: ну как ему расскажешь такое?

Ягненок еще раз сделал попытку подойти к матери — она так шарахнулась, что и других переполошила. Штук пять овец вскочили на ноги. Они с интересом глядели на маленького. Это были старые овцы. Они еще не котились в этом году, но им, наверно, хотелось поскорее сделаться матерями. Кто знает, может быть, это уже их ребенок? Одна подошла и лизнула его. Ничего, понравилось. Другой стало завидно, она тоже облизала. Тогда подошли две сразу и начали облизывать, как нанятые. Мать увидела — зверь не страшен, и тоже подошла. Но как раз ей не понравилось: чужой запах оттолкнул ее.

Митроха совсем потерялся. Промучившись еще минут десять, он побежал к Степану и все рассказал. Степан, совсем как Шиянов, внимательно выслушал, сдвинул белесые, выгоревшие брови и, тоже подражая Шиянову, проговорил:

— Э-э, друг милый, как же ты глядел? Вот так вот и получаются «казачки» — стало быть, ничьи ягнята. Затеряется в отаре, оближут его чужие матки — и готов сирота. Мать-то не ушла еще от него? Ты ее узнаешь?

Файл:Z05.jpg

Ожившего ягненка отправили в кошару. Степан воспользовался тем, что Шиянов все равно здесь, и хотел его повести к той, которая не вставала.

— Да у ней же двойня, — сказал Шиянов. — И смотреть нечего. Одному надо мамку приготовить. Из каракульских еще ни одна не окотилась?

— Есть, окотилась! — вспомнил Митроха. — Только она не примет, наверно: строгая. Я хотел дотронуться до маленького, так она не подпустила.

— Ничего, примет. Заставим.

Теперь матка поднялась. Один ягненок у нее уже твердо стоял на ногах, второй только еще поднимался. Этот и ростом был меньше, и по виду слабее первого. Более крепкого оставили с матерью, слабого Степан взял на руки и понес. Ягненок пищал тоненьким голосом. Наверно, очень трудно вначале различать такие голоса, и каракульская навострила уши: не ее ли дитятко плачет? Ее ягненок ходил рядом с нею. Нового ей не показали.

— Да вот она, ее сразу видно. Вот иди-ка сюда.

— А, эта? Она первый раз котится. Ничего, мы ее с ним в клетку поставим. Привыкнет!

После семнадцати овец, котившихся одновременно, наступило затишье. Потом окотились еще двадцать две. Потом снова наступил перерыв.

Митроха задумался.

Все-таки дома неплохо придумали послать его в совхоз. Здесь он сможет и заработать и научиться многому полезному. А театр? Что ж, театр не уйдет. Он, Митроха, еще покажет себя, еще прославится… Но пока и здесь можно жить. Здесь тоже многое нужно — и смелость и выдержка. И люди здесь, пожалуй, не хуже, чем в столице. Вот Шиянов. Возьми любое дело — много ли таких Шияновых найдется?

Он глянул через забор и с удивлением увидел: небо посветлело, а звезды пропали. Неужели рассвет? Вот это здорово! И, главное, спать нисколько не хочется… Другой бы тут давно свалился. Шиянов, наверно, расскажет Кузьме Петровичу, как работал Митроха. «Всю ночь, — скажет, — как на пружинах. Молодец, таких нам и надо».

В углу лежала куча соломы. Митроха присел отдохнуть и весь утонул в ней. «Эх, хорошо! — подумал он. — Теперь уж недолго осталось. Честное слово, только захотеть и можно неделю вытерпеть такие бессонные дежурства».

Только он так подумал — сон подкрался и моментально придавил его. Степан искал Митроху по всему базу, кричал изо всех сил — он ничего не слышал.

САКМАЛЫ И ЯСЛИ

править

Проснулся он часов в девять. Горячее солнце заливало весь баз. Отары уже не было. Митроха сначала не мог сообразить, где это он находится. Потом вспомнил все и в ужасе вскочил на ноги. Уснул, уснул на дежурстве! Что теперь будет?

Дверь в кошару была закрыта. Недалеко от нее стояла овца. Рядом, сидя на корточках, возился над чем-то Шиянов. Когда он встал и отошел немного, Митроха увидел подстилку из мягкого сена и на ней маленького сморщенного ягненка. Он весь дрожал, стариковский взгляд его был устремлен в землю. Солнце согревало его, и он понемногу переставал дрожать. Овца, как будто понимая, зачем его вынесли, зашла с другой стороны, чтобы не закрывать солнце, и принялась облизывать слабенького младенца… В этот момент Шиянов обернулся и увидел Митроху.

— А, проснулся! Ну как, хорошо спать в кузете?

— Я нечаянно. Дядя Шиянов, простите меня, я больше не буду.

— Что такое, за что простить? Это, брат, пустяки, со всеми бывало. Я первый раз в поле уснул, днем. Чабаны вздумали подшутить надо мной и всего раздели. Проснулся — голый. Вот до чего крепко уснул!

Митроха спросил, что ему делать. Оказывается, он свое отдежурил и до вечера свободен. Но он не хотел быть свободным. Наоборот, сейчас ему хотелось взять какуюнибудь особенно трудную работу, чтобы доказать Шиянову, на что он способен.

— Да у нас трудной-то особо нет. В нашей работе надо терпение и заботу, главное — заботу. Вот разве… будешь сакмал пасти?

Митроха сказал «буду», хотя он еще не знал, что такое сакмал.

— Постой, да ты же голодный. Ступай к нам — вон голубой дом, направо первая дверь. Скажи бабушке, я, мол, завтракать пришел.

В голубом доме, первая дверь направо, оказались две светлые комнаты с чистыми дорожками на полу, с зеркальным шкафом и книжными полками. Семья как раз сидела за столом. Тетя Наташа кормила с ложки двухлетнего бутуза. Толстая, похожая фигурой на грушу, бабушка вынимала из печи горшок. Большой парень и девочка лет двенадцати, такая же румяная, как и мать, оглянулись, когда хлопнула дверь. Митроха стоял красный, как из бани. У него не поворачивался язык сказать: «Я к вам завтракать».

— Ты что? — спросила тетя Наташа.

— Я… этот, сакмал пасти.

— А, значит, вместе будем. Сейчас я. Садись с нами, позавтракай.

— Спасибо, я не хочу. — Митроха проглотил слюну.

Бабушка поставила на стол полную чашку его любимых вареников в сметане.

— Садись! Садись! Чего там — «не хочу». В гостях воля хозяйская.

Он сел. Девочка украдкой взглядывала на него, чему-то улыбаясь. Бабушка заботливо подкладывала ему вареников и разговаривала с ним, как с большим. Говорила она по-украински: тоди, ще, було. У нее по разным селам жили шестеро дочерей и пять сыновей. Но больше всего она гордилась Сашком (Шияновым). Он родился в поле, во время работы, потому так и лют на работу:

— Нынче кажут — важко жить. А тоди, в старое время, було: рожу, ше болыть усе, а я зараз у поле, вязать. Дыте у канави де-нибудь надрывается. Станут люди, дам ему пососать — знов роблю. По пять дней не купала. Раз до того дойшло — зарос весь. В борозде после дождя вода собралась. Солнышко пригрело ее — я в той воде выкупала его, тай добре! — Лицо у бабушки сморщилось, из глаз полились крупные слезы. — А нынче берегут людей. Нынче скотину и ту кохают — купают, як тех наследников царьских.

Она было принялась дальше рассказывать, но парень недовольно перебил ее:

— Бабушка, зачем вы? Ну какой ему интерес слушать про старое! Ты вот что. Митроха. В пионерский отряд тебя зачислять, пожалуй, не стоит. Ты будешь в степи все время. Подавай заявление, мы тебя прямо в комсомол примем.

У входа в кошару стоял небольшой ящик с какими-то белыми прутиками, запачканными кровью. В общем дворике они увидели Шиянова с ножом в зубах. Вид у него был зверский. Он зажал в коленях маленького ягненка, взял в руки его хвостик, оттянул кожицу вверх, к корню. Чик — и хвост упал на солому. Ягненок выскользнул. Он болезненно задергал обрубком; закричал и побежал вприпрыжку по дворику.

Так, значит, у них от природы есть хвосты, только их обрезают? Митрохе стало жалко ягненка. Когда Шиянов подобрал еще штук пять мохнатых прутиков и велел их отнести в ящик, он спросил:

— Дядя Шиянов, зачем вы отрезаете? Пускай бы они жили с хвостами.

— А для чего? Пользы им от хвостов нет, только репьи собирать да грязь. Да шерсть портить.

Через калитку и проход сакмал — двадцать ягнят с матками — выпустили на волю. Там около база лежало четыре больших белых камня. Они были гладко отшлифованы и просвечивали насквозь. Внутри у них были красивые узоры. Овцы первым делом кинулись не на траву, а на один из этих камней. Они жадно лизали его, стараясь оттеснить друг дружку, чуть не раздавили одного ягненка. Это был лизунец, простая каменная соль. Овцам надо солить еду так же, как человеку, но из-за того, что нельзя посолить всю степь, им дают соль отдельно.

Шиянов распределил овец поровну на все четыре камня. Когда они нализались вдоволь, он сказал тете Наташе:

— Держитесь поближе к кошаре. Подует ветер или чуть соберется дождь, гоните назад. Ты объясни Митрохе, что надо. Попасете часок, тогда оставь его со старшими ягнятами, а сама приходи, погонишь второй сакмал малышей. А новорожденные останутся в кошаре, им еще рано.

Зеленая травка начиналась у самого база. Овцы сразу принялись щипать ее. Ягнята не ели, а только мешали им. Они уже хорошо знали матерей и все-таки постоянно терялись, подымали крик. Овцы переставали есть и кидались разыскивать. Иногда они не могли найти друг друга, ягнят приходилось подтаскивать. Принесешь — опять волнение, от радости. Мать облизывает, ягненок лезет ей под ноги, дергает, подкидывает всю. Не пастьба — мучение.

Тетя Наташа позвала Митроху, чтобы рассказать ему насчет пастьбы. Сели на бугорке. Она сморщила брови, долго собиралась с мыслями.

— Не мастерица я объяснять-то, — начала она и вдруг вскочила с испуганным лицом. — Беги, беги скорей! Вон, видишь, один лег на землю? Подыми его, а то простудится, земля еще холодная.

Митроха сбегал, поднял. Только пристроился слушать — новая тревога:

— Ой, к сусликовой норе подходит! Отгони, Митроха!

Ягненок был далеко. Пока Митроха добежал, он уже подошел к норке. Вокруг нее лежала мягкая крупитчатая земля. Ягненок набрал в рот земляных горошин и с удовольствием начал жевать, Митроха закричал на него — не слушает. Ударить такого маленького нельзя… Отодвинул ногой — он опять лезет. Пришлось взять его на руки и отнести подальше.

— Они эти земляные катехй до смерти любят. И что в них за сладость, не знаю! А наглотаются — понос, иные дохнут даже.

Митроха опустился на землю рядом с тетей Наташей. Она опять долго собиралась с мыслями. Наконец открыла рот — и неожиданно закричала:

— Пырт! Пырт, брось сейчас! Смотри, шерсть у матери сосет. По губам его, по губам! Да сильно-то не бей, так только, чтобы отучить.

Митроха стоял возле овцы и не давал ягненку сосать шерсть. Это было недалеко от тети Наташи, и она с места говорила ему:

— Они пососут, пососут, потом жевать ее начнут. Нажуются, шерсть у них в животе скатается пробкой и заткнет кишку. Тогда его хоть режь, хоть так оставляй, все равно ему помирать.

Три овцы отбились и пошли в сторону, к проезжей дороге. А там в это время показалась грузовая машина. Тетя Наташа побежала за овцами. Когда машина проехала, они решили отогнать подальше весь сакмал. Отогнали, а там сусликовых нор полно. Вдобавок все ягнята и овцы перепутались, надо было подбирать их по номерам. Наконец восстановили порядок. Митроха вспомнил:

— Тетя Наташа, вы же хотели рассказать мне, как пасти сакмал.

— Ну что я тебе буду рассказывать? Сам видишь: смотреть да смотреть за ними в оба глаза, вот те и весь сказ.

Файл:Z06.jpg

На дороге показалась тачанка с Юлией Ивановной. Сзади, верхом на белой лошадке, — дед Черногуб. Тачанка свернула к кошаре, а дед подскакал прямо к сакмалу. Он осторожно объезжал ягнят и еще издали кричал:

— Здоровеньки булы! Натаха, заворачивай сакмал до кошары. Юлия Ивановна новый декрет объявила: будем детские ясли открывать. Сакмалы, говорит, отжили свой век.

— Как так?

— Не знаю, брат. Шестьдесят годов пас в сакмалах, а от них теперь, видишь, самый вред. Ну пускай. Им по науке виднее. Я что же — мужик сиволапый. Какое у меня образование?

Он был не в духе. Новое распоряжение ему, видно, не нравилось. Но даже в сердцах он не оставлял своей привычки шутить. Увидев Митроху, он снял шапку и низко поклонился:

— А, молодой человек! Здравия желаем! Слыхали, слыхали про вас: на мое место целитесь?

— Кто вам сказал?

— Все говорят, весь совхоз. Ну что же, в час добрый.

Из меня уже песок сыплется, мне на покой пора.

Он повернул к кошаре, чуть тронул поводья, и лошадь снова побежала рысью. Сегодня у него даже спина как будто сгорбилась.

— Тетя Наташа, вы не знаете, откуда у него шрам?

— Не скажу тебе. Давно это, с гражданской войны.

В партизанах он был. Они тогда вот этот самый совхоз от беляков защищали…

Митроха только головой покачал: такой герой, старый партизан, вояка — и какой-то «полотер», «бонитер» — какая-то баба им теперь командует. Разве ему не обидно?

— И чего она разъезжает тут взад и вперед? — спросил Митроха. — Неужели она понимает что-нибудь в чабанском деле?

— Кто, Юлия Ивановна?!. — Тетя Наташа засмеялась. — Да тут ни один человек не знает, как она. Хоть директор, хоть Кузьма Петрович, они во всем ее слушают. Приведи ей любую овцу, она только глянет и сейчас выложит тебе, как по книжке: ценность ей вот какая; шерсть у нее вот какая; на вес она может потянуть столько-то, даже какая у нее под шерстью холка, грудь — все насквозь увидит. Не зря ее бонитером назначили. Она, брат, всю науку прошла.

Когда они пригнали сакмал в кошару, там шел горячий спор насчет детских яслей. Юлия Ивановна раскраснелась. Тихий Шиянов ворчливо доказывал ей, что этого сроду не было и быть не может. Как это ягнят весь день в помещении держать? Сама же наука говорит, им нужен воздух и движение. Да матки без них и пастись не будут, они моментально разбегутся. Дед Черногуб тоже по-стариковски брюзжал: может, ягнят с ложечки кормить? Может, им рояль привезти, песенки играть чтобы они попрыгали, потанцевали?.. А как они спать будут — по звонку или сами?

Юлия Ивановна упорно гнула свое:

— Кузьма Петрович, вы не язвите. Сами потом спасибо скажете. Вы забыли, сколько у нас гибнет ягнят как раз в первые две недели? Ручаюсь вам, что и они, и матки будут чувствовать себя в десять раз лучше. Трудно будет только в первый день, пока привыкнут.

Кошара была старинная, с крышей почти до земли. Окна, похожие на люки, прорубленные в соломе, давали мало света. Правда, с весны до осени были еще открыты на обоих концах широкие ворота.

Спор уже подходил к концу, когда из вторых дверей кошары неожиданно появился подтянутый, стройный зоотехник. Синяя фуражка, синий полувоенный костюм и блестящие желтые краги. Он медленно подошел к разговаривающим и, не кланяясь, приложил руку к козырьку. Шиянов умолк, а дед вдруг добродушно засуетился, как будто струсил чего-то.

— A-а! Колечка, тьфу, Николай Василии! Вот хорошо. Мы тебя ждали как раз. Юлия Ивановна тут богатую штуку придумала. Бо-оль-шая польза может быть!

На его слова никто не обратил внимания. Юлия Ивановна сердито спросила:

— Николай Василич, где вы пропадали? Я вас все утро искала.

— Я был на второй ферме.

— Но я же просила вас на всякий случай утром заходить ко мне.

— Простите, у меня своя работа, я не могу бросать ее для вас. Если вам нужна техническая помощь, скажите, я вам дам работников.

Митрохе все больше нравилось его спокойствие и уверенность. Этот не позволит наступить себе на ногу. А москвичка-то! И краснеет и бледнеет. Нашла коса на камень. Она думала, ей все только будут радостно улыбаться и кланяться

— Николай Василич, бросьте вы эти разговоры! Тут нет ни вас, ни меня! Есть государственные дела, есть ценное племенное стадо, на которое потрачено много лет упорного труда. Сейчас началась страдная пора…

— Да, я знаю. Поэтому вы не мешайте мне, а я не буду мешать вам. Я нечаянно слышал, что вы собираетесь делать. Так вот; кормление и воспитание молодняка — это мое дело. Разрешите же мне вести его так, как нас этому учили в институте.

— Николай Васильевич! Я сама окончила институт раньше вас и сейчас веду много таких же молодых людей, как вы сами. Никто никогда в институте не учил нас отбрасывать полезные и проверенные практикой нововведения. Вам даже представить себе сейчас трудно, насколько это упрощает и облегчает дело. Я уже провела…

Ее перебил дед. Он уже давно с испугом поворачивался то к одному, то к другому и всё взмахивал руками, словно хотел вспорхнуть. Теперь он закричал, путая в волнении украинские и русские слова:

— Постойте, постойте! Диты мои ридные, послухайте старого дурня. Вы же ж таки люди ученые, образованные. Весь совхоз любуется на вас, як на тех…

Но опять на него не обратили внимания.

— Я уже провела это в Двадцать пятом и в Семнадцатом совхозах. Результат получился очень хороший. Понастоящему вы сами должны были бы давно использовать этот опыт лучших, передовых совхозов.

— Юлия Ивановна, давайте не будем указывать друг другу. Если вам не нравится моя работа, можете доложить об этом начальству. А пока… Шиянов! Скажи-, те, чтобы сакмалы сейчас же выгоняли в поле.

— Ну нет, это уж вы оставьте! Я говорила с директором. Он согласен…

— Ах, он согласен? Хорошо, я через полчаса буду здесь. Кузьма Петрович! До моего приезда чтоб ни одного ягненка пальцем не трогать.

Он повернулся на левом каблуке, твердым шагом прошел к тачанке, сел и уехал. Юлия Ивановна тяжело дышала, как после подъема в гору. Ей не хватило воздуху в кошаре, и она вышла наружу. За ней вышли остальные. Делать ничего нельзя было, все чувствовали себя неловко. Шиянов для виду осмотрел рештаки[9] с овсом, тетя Наташа загнала старший сакмал, который было разбрелся по базу. Дед вздохнул и виновато сказал:

— Д-да, характер! Власть для него — словно конфетка. Юлия Ивановна, вы не обижайтесь на него. Это с него сойдет. Это все мамаша его преподобная — смальства его испортила. Вот такая же всегда сама была, с придурью. Места своего не понимала. А он в отца: и походка, и голос, и лицо — все отцово.

— Да мне неинтересно, в кого он. Важно, чтобы этот его характер не отразился на нашем общем деле.

— Ни-ни, для дела он знающий, толковый. Вы поглядите, как он чабанов приструнил. В отарах у нас теперь дисциплина, как в армии. Он приезжает, чабаны перед ним навытяжку. А меня, бывало, ни в грош не ставят. Нет, Юлия Ивановна, в работе тоже характер нужен. Сдается мне, и вы тоже не без характера. Щеку не подставите, чтобы ударили, а?

Юлия Ивановна посмотрела в его лукаво заблестевшие глаза и вдруг засмеялась так добродушно и весело, как будто ничего не произошло.

«Девчонка! Ну, точно: большая и взрослая, а серьезности ни на грош», — с досадой подумал Митроха.

Ровно через полчаса послышалось тарахтение. Митроха так и впился глазами в зоотехника. Ему казалось, что сейчас произойдет решительный бой, от которого будет зависеть судьба Шиянова и всех других чабанов.

Но все вышло очень просто. Зоотехник подъехал и бодро сказал:

— Ничего с вами не поделаешь. Давайте попробуем.

— Ладно, — отозвалась Юлия Ивановна. — Теперь все за работу! Николай Василии, вы тоже помогайте.

В кошаре вместо одного дворика из щитов соорудили три. В первый поместили ягнят в возрасте до двух дней, во второй — до пяти и в третьей — самых старших. Из каждого дворика в проход вела калиточка. Самый проход сузили так, что в нем могла пройти сразу только одна овца.

Овец в каждом дворике пометили особыми метами. В первом Юлия Ивановна сама мазнула краской каждую по носу, во втором — Шиянов сделал им пометки на шее, а в третьем — Кузьма Петрович провел каждой полосу на спине.

Всех маток стали выгонять наружу. Ягнята подняли крик. Овцы уперлись — каждую приходилось вытаскивать почти на руках. На воле случилось то, что предсказывал Шиянов; овец нельзя было удержать вместе, они кидались в разные стороны. Как только им удавалось прорваться сквозь цепи людей, они бежали назад и толкались лбом в закрытые ворота.

Юлия Ивановна с прутиком в руках сама кидалась заворачивать их. Бегала она, как утка. Чтобы не упустить овцу, она крепко обхватывала ее обеими руками за шею, подталкивала сзади коленками. Дед Черногуб стоял в стороне и посмеивался:

— Ну как, Юлия Ивановна? Может, раздумали?

— Перестаньте, Кузьма Петрович! Лучше помогите отогнать. Главное, чтобы они не слышали ягнячьего крика.

Все сбились с ног. Даже деду пришлось бегать, как мальчишке. Глупые овцы оказались необычайно хитрыми. Отгонишь — она нагнется, сделает вид, что щиплет траву, а сама косит глазом на людей и незаметно забирает в сторону. Чуть отвернулся — она бежать.

Зоотехник орудовал длинной хворостиной. Но иногда и ему приходилось ловить овцу и тащить ее волоком. Он старательно избегал прикосновений к грязному хвосту. Желтые краги местами окрасились в зеленое, галстук съехал набок, концы его выбились и хлопали по ветру. Зоотехник старался не глядеть на Юлию Ивановну. Потное лицо его сохраняло следы затаенной обиды.

Попадаясь ему на глаза, Митроха виновато улыбался и по неосознанной мужской солидарности мучился за его униженное самолюбие.

Крик ягнят из кошары становился все слабее. Наконец его не стало слышно совсем. Овцы начали понемногу успокаиваться. Правда, они часто подымали головы и напряженно прислушивались. Но если уж принимались за еду, то ели по-настоящему, жадно и торопливо. Их никто не тормошил и не дергал, ни одной минуты у них не пропадало зря.

Зоотехник, дед и Юлия Ивановна ушли первыми; их помощь больше была не нужна. Немного погодя ушел и Шиянов. Матки так смирно вели себя, что вскоре даже тетя Наташа вспомнила про дом и убежала «на минутку».

Митроха остался один. Он слушал, как овцы в лад отрывают траву губами, и на досуге обдумывал многие вещи. Во-первых, Шиянов оказался сегодня не очень удачным предсказателем. Все получилось так, как говорила Юлия Ивановна. Во-вторых… Ну ладно, пускай они ученые, пускай все делают как надо, но вот насчет этих овец можно с ними поспорить. Шерсти на них. правда. очень много. Но ведь они мучаются от этой шерсти, эти неженки, хворают! Ни окотиться, ни жить без человека не могут. Для чего разводить таких? Сдохнет, вот тебе и вся польза от нее. Интересно, что это такое — бонитер? А все-таки это не женское дело! Зоотехник дело не хуже ее знает, а дисциплина у него… действительно. Сам дед его побаивается: «Коля! Колечка!..» Ишь, как лебезит перед ним! Если бы только зоотехник захотел, Митроха с радостью стал бы для него самым верным помощником. Красиво, когда человек строгий, гордый и всегда хорошо одевается. Вот артисты, например, как они отличаются от обыкновенных, простых людей!

Пришла тетя Наташа. Овцы опять начали беспокоиться, бегать, волноваться. Удержать их всех вместе становилось труднее и труднее. Хорошо, что как раз в это время Шиянов вышел из кошары, и сделал рукой знак возвращаться.

Обратно овцы пошли охотнее, но особого волнения и торопливости не проявляли. В кошаре тоже не слышалось больше отчаянных криков. Только уж когда осталось шагов двести, ягнятам словно кто телеграмму послал. Они закричали все разом. Овцы заорали им в ответ и бросились бежать.

Юлия Ивановна приехала посмотреть первую кормежку. Она стояла с дедом и Шияновым у калиток. Овцы двигались по узкому проходу. На левом боку у них были номера и метки на носу, шее или на спине. Заметив подходящую метку, люди открывали калитку. Овца с криком забегала в свой дворик. К ней сейчас же кидался ягненок и начинал яростно долбить ее носом из-под низу. Через пять минут водворилась полная тишина. Все ягнята сосали.

— Кузьма Петрович, ну как, правильно я говорила?

— Може и правильно. Как говорится: цыплят по осени считают.

— И считать нечего. Сами видите, правильно. Это еще в первый раз. А вот погодите, они привыкнут, тогда с ними один человек может управиться. И матки будут спокойнее, и ягнята здоровее. Я думаю, через неделю их можно будет выгонять отдельно на траву. Завтра скажите, чтобы на третьей ферме тоже попробовали. Пасти три раза в день по четыре часа, по часу на кормежку.

— Слушаюсь, Юлия Ивановна!

ПЕРВЫЕ ДНИ

править

Степан-кузетчик был почти вдвое старше Митрохи. Он уже давно работал с Шияновым, которого в каждом слове и жесте старался копировать. Ему приходилось пасти овец еще и у себя в колхозе. Поэтому он сразу взял с Митрохой насмешливо-поучительный тон, как мастер с учеником. На вторую ночь, выбрав свободную минуту, он суровым голосом подозвал его и велел сесть рядом.

— Вот послушай-ка. Вышла баба на базар с гусями. Подходит покупатель: «Продай половину и полгуся». Она продала. Подходит другой: «Продай половину и полгуся». Не успела этому продать — третий: «Давай половину и полгуся». И больше у нее ничего не осталось. Сколько же у нее гусей было?

Степану хотелось посадить новичка в лужу, а потом снисходительно объяснить. Но Митроха без всякого почтения сказал:

— Это не трудная задача. Если бы был карандаш и бумага, я бы сейчас решил.

— Как так не трудная? — обиделся Степан. — Постой, сейчас я тебе все принесу.

Он сбегал к Шиянову, принес лист бумаги с карандашом, сам зажег фонарь. По бедности родители не дали Степану доучиться и рано определили на заработки. Он подозрительно и с недоверием следил, как Митроха писал какие-то буквы и цифры. Задача оказалась труднее, чем можно было ожидать. Степан ехидно улыбнулся:

— Что, нейдет? А ты говорил! Это, брат, тебе не дважды два, а гуси живые. Разгадать, что ли?

— Семь! — неожиданно сказал Митроха.

Степан раскрыл глаза и так и онемел

— Первый раз она продала четыре, второй раз два, третий — одного.

После долгого молчания Степан с досадой проговорил:

— Вот возьмут такого работать, а он рассядется с карандашами и бумагами и сидит, как барин! Там, может, все овцы покотились. Неужели уж мне и по базу ходить самому?

Митроха схватил фонарь, быстро обежал весь баз. Вернувшись, он доложил: у забора одна что-то фыркает, беспокоится; ягненка у нее нет. Степан оглядел его с головы до ног и презрительно усмехнулся:

— Что ж, возьми карандаш, напиши буквочки, может, угадаешь, что с ней делать.

«Гросс» таял с каждым днем. Теперь с ним управлялся один Антон. Зато в кошаре и на базу работы становилось все больше. Теперь уж и Степану приходилось, подремав урывками ночью, оставаться на день. Они е Митрохой насыпали в решетки овса, обходили клетки с «дурными» матерями, помогали тете Наташе три раза в день выгонять из двориков кормящих маток.

Народившиеся ягнята забили уже всю кошару. Возни с ними было, как с человеческими детьми: тот не ест, у этого понос, третьего мать бьет, четвертый засунул голову между досками и не может вытащить. Обо всех новорожденных каждые пять дней посылали сводки-телеграммы. На второй-третий день им накалывали специальными игольчатыми щипцами и тушью номера в ушах. Ягнят взвешивали и в журнале окота записывали рядом с их личными номерами еще номера родителей.

Однажды утром в степи показались три точки: пестрая, белая и темная. Они медленно приближались. Наконец их стало хорошо видно. Впереди тряс бородой пегий козел Васька. За ним, странно ковыляя, тихо шла овца. Сзади лениво переступал мохнатый пес Буран. Степан сейчас же подозвал Митроху:

— Ты, говоришь, восемь классов прошел? А ну-ка, скажи: это вот что такое?

— Что? Ведут овцу. Наверно, Антон прислал котиться.

— Стало быть, надо подстилку готовить?

Файл:Z07.jpg

Митроха уже хотел бежать за подстилкой, но Степан остановил его:

— А что же она на ногу не наступает? Кабы котиться. Буран не дал бы ей так тихо идти. Он не дурак, понимает, что надо скорее, — в поле бы не родила. Так как же ты скажешь?

Митроха молчал.

— Да, брат! Восемь классов, может, прошел да два коридора, а плохо, видно, тебя там учили. Стой уж, ладно. Никакой подстилки не требуется. Вот подойдут — объясню тебе все как есть.

Тройка приблизилась к воротам. Конвоиры замерли по обе стороны, овца в середине виновато опустила голову. Степан открыл ей ворота и полез в карман. Конвоиры заволновались, зашевелились.

— Стой. Смирно! — крикнул Степан.

Буран снова замер, только жесткие глаза его сузились да кончик хвоста незаметно вильнул. Козел же упрямо тянулся вперед. Степан дал ему кусок хлеба и потрепал по шее.

— Эх ты, дурак, дурак, ничего не понимаешь! Ну, ступай обратно. Ступай, говорю! Пошел!

Козел взвился на дыбы, раскланялся на обе стороны и, тряся бородой, отправился в обратный путь. Буран продолжал стоять, как часовой, не мигая. Степан вынул из кармана кость, завернутую в газету. Пес проглотил слюну.

— Вот голова! Не скомандуй — час простоит, не шелохнется. Ну, поди сюда!

Буран кинулся на кузетчика, обнял его лапами, стал облизывать, чуть с ног не свалил. Митроха позавидовал, что этот строгий пес так любит Степана и слушается его.

Наконец и Буран убежал в степь догонять Ваську. Степан принес нож и банку с черной мазью. Он согнул у пришедшей овцы ногу.

— Вот, учись, Митроха, вникай: овца захромала и может пропасть с голоду, у нее от сырости загнило копыто. Думаешь, мы ее в лазарет, к доктору? Нет, мы все сами. Срежем ей крайчик копыта, вычистим, промоем, намажем лекарством… Так раза три сделаем — и готово, ходить будет в лучшем виде.

В одной из клеток стояла двухлетняя матка — та самая, которой Митроха подстелил первую подстилку и которую назвал «своей». У нее был хорошенький ягненок, большеногий и весь складчатый. Митроха сам кормил его, сам взвешивал, сам добивался, чтобы глупая мать скорее привыкла к нему. Уже на третий день он принес ему в горсти дробленого овса. Ягненок понюхал, втянул в себя несколько дробинок и расчихался. Впрочем, он и без овса рос лучше других. Шиянов, глядя на него, сказал как-то:

— Добрый ягненок. Если удастся в родителей, будет рекордист.

У Митрохи на душе стало тепло, как будто похвалили его младшего брата.

Из остальных ягнят ему больше всего нравились каракули. Он все еще никак не мог привыкнуть к ним; куда ни побежит, обязательно остановится посмотреть. Особенно поражали своей красотой дымчато-серые, с переливами в белое и черное. Спинки у них были блестящие, густо завитые, на них даже солнце играло как будто охотнее, чем на других. Из-за этой красоты казалось, что они и умнее, и бегают гораздо лучше, и копытцами взбрыкивают смешнее всех остальных. Рассердишься на него, крикнешь, а он так дерзко посмотрит на тебя своими детскими глазами и скажет: бя!..

В среду утром родился один каракуль, и чабаны сразу заговорили: сур, настоящий сур! Митроха увидел его часов в девять, на ярком солнце. За ним ухаживали, как за гостем из дальних стран. Он был весь золотисто-рыжий, как огонь, с темными подпалинами. Завитки были у него круглые, мелкие. Они сверкали на солнце и словно звенели. Если бы он вдруг сказал вещее слово или вспыхнул еще ярче, а потом пропал, как видение, наверно никто не удивился бы. Митроха долго не мог прийти в себя, а после подумал: почему все удивляются аэроплану или радио? А это разве не чудо? Раз люди сумели вывести такую красоту, значит они и всю живую природу вокруг могут сделать прекрасной, как в сказке.

В пятницу Митроха помогал тете Наташе выгонять маток в поле. На базу был отгорожен щитами маленький дворик — оцарок. В нем как раз были собраны все каракули без матерей, двенадцать штук. Шиянов сказал:

— За этими скоро приедут. Им одни сутки жить осталось.

И тут только до него по-настоящему дошло, что это значит: каракулевые воротники, шапки. Митроха вспомнил маток-кормилиц. Так вот почему они кормят чужих ягнят!

Он сказал об этом Шиянову.

— Деньги большие государству дают, — сказал Шиянов. — Иной сур стоит дороже двадцати взрослых маток. И только пока ему сутки, двое. А как подрастет — завитки разовьются и вся шкурка испортится.

Митрохины вещи лежали у деда Черногуба. Но встречался Митроха с дедом редко. Ночью Митроха дежурил. Спал он на базу, обедать ходил пока в столовую. Шиянов часто звал его то завтракать, то ужинать. Митроха стеснялся и каждый раз говорил, что он уже поел.

— Да когда же ты поспеваешь? — удивлялся Шиянов.

— Сейчас только бегал. Там дедушка мне кислого молока оставил.

Так было и в этот раз: он отказался, а сам в два часа побежал в столовую. Народу было мало. Он облокотился на клеенчатый стол и задумался. Из пяти рублей у него осталось два сорок. Что будет, если они кончатся до первой получки?

В столовую вошла девочка, Таня Шиянова. Она подошла прямо к Митрохе:

— Иди, тебя папа зовет, скорее!

Они пошли вместе. Девочка нравилась Митрохе: спокойная, простая, не кривляется. Лицо веселое, румяное. Конечно, пятнадцатилетнему человеку разговаривать с ней серьезно не о чем. Но так — ничего, и, верно, матери хорошая помощница.

Заговорили о школе. Она в седьмом классе, переходит в восьмой. Учится хорошо, почти на одни пятерки. Учителя хорошие, лучше всех историк Виктор Михайлович, сын директора.

— А ты почему из школы ушел? — спросила Таня.

— Надо же кому-нибудь деньги зарабатывать!..

Митроха смутился. На душе стало погано, и, чтобы

замять разговор, он рассказал ей, как ему жалко каракульчат.

— Что, если поговорить об этом с зоотехником?

— С Трескуном? — Таня дернула плечом. — Ты лучше с Юлией Ивановной поговори.

Митроха снисходительно улыбнулся. Конечно, девчонка, разве она может разбираться в людях! У Николая Васильевича в распоряжении тысячи овец и больше сотни чабанов. Его некоторые не любят, но подчиняются ему все. Это настоящий человек, единственный, с кем Митрохе хотелось бы завести дружбу. А Юлия Ивановна?.. Ясно, женщина более понятна девочке Тане.

— Чем он тебе насолил. Трескунов?

— Да ничем. На индюка немного смахивает: пыжится, надувается, а все без толку. А Юлия Ивановна простой человек, здесь все ее давно знают. Она зимой в Москве лекции читает, в газеты и журналы пишет. И всегда только всю правду пишет о совхозной жизни. За это ее и уважают. Летом она еще в двух совхозах работает, кроме нашего, и в каждом из них — еще по двадцать тысяч овец.

Таня сказала, что отец не в кошаре, а дома. Это было непонятно; какие у Шиянова могут быть дома к Митрохе дела? Разве письмо из дому пришло? Но тогда почему к Шиянову? Скорее деду прислали бы!

Так же, как в первый день, семья сидела за столом, только сегодня еще были дед Черногуб и сам хозяин. Бабушка так же возилась с ухватом у печки. Тетя Наташа кормила маленького. Дед был веселый, красивый. Ему очень было к лицу сидеть вот так во главе стола, среди большой семьи; будто он — отец Шиянова, муж бабушки и Таня ему родная внучка.

— Вы меня звали?

— Нет, не он, а я тебя звал. — Дед сделал сердитое лицо: — Молодой человек, это вы что же дурака валяете? Люди вас зовут, просят, а вы по столовым бегаете! Мне, стало быть, можно, а вы брезгуете…

— Нет… я…

— Не «я», а слушайте мой приказ: с этого раза вы будете обедать тут. Спроси кого хочешь — все чабаны обедают в своих бригадах. На то и кухарь полагается. Садитесь, вот ваше уважаемое место.

Митроха не был уверен, так ли это. Летом, в степи, другое дело, там больше и есть негде. А здесь и Антон и кузетчик Степан ходили домой. Совхоз же рядом, километра не будет. Но возражать деду нельзя: он может вспыхнуть и накричать.

Он сел рядом с Таней. Девочка сказала:

— Ты и вечером приходи к нам. У нас патефон есть, китайский бильярд. Ко мне много ребят приходит, весело.

Митроха с достоинством отклонил приглашение:

— Навряд ли у меня будет время. Сейчас у нас страдная пора. Не то что играть — заснуть и то некогда.

Это произвело впечатление. Весь обед девочка была с ним почтительна. Но иногда она взглядывала на него, и ее разбирал смех. Митроха потихоньку оглядывал свой костюм, ощупывал себя. Нет, все в порядке. Чего же она тогда смеется? Годы, что ли, такие смешливые?

Шиянов со своей тихой улыбкой рассказывал: перед обедом к нему приехал зоотехник. Слез с тачанки и давай ко всему придираться. Камни соли чересчур велики, запись окота ведется плохо, временные номера на спинах у ягнят и маток стираются. Вообще все не так, никуда не годится. Намекал на то, что Шиянов отстал и разучился работать. Советовал поучиться у Сентюры. Какая его муха укусила, неизвестно.

Дед забеспокоился:

— Про Юлию Ивановну он ничего не говорил?

— Нет, не говорил. Я думаю, так что-нибудь. В конторе, может, не поладил. Чересчур занозистый, самолюбивый. Чуть что не по нем, он уже на стену лезет.

— Нет, я знаю, какая муха его укусила, — сказал Петро, Танин брат. — В лазарете фельдшер сделал исследование двум овцам. Оказалось, что у них бруцеллез. А овец-то этих Николай Василии сам принимал в Пятнадцатом совхозе Конечно, ему неприятно.

Дед перестал есть. На лице у него был такой испуг, как будто загорелся весь совхоз.

— Петро, ты это правду или так, шутишь?

— Конечно, правду. Да вы не волнуйтесь. Там только две овцы и те не наши.

— Нет, я пойду посмотрю. Ай-я-яй! Я так и думал, что мы с этими овцами наплачемся!

Он схватил свою кубанку и убежал, не кончив обедать.

Тетя Наташа, Петро, бабушка и сам Шиянов — все были ласковы с Митрохой и угощали его, как родного. Таня перестала смеяться. Когда он уходил, она вышла следом за ним:

— Митроха, ты не думай, это я не над тобой. Просто вспомнила одно смешное. Тебе без родных, без товарищей, верно, скучно? Если вечером не сможешь, тогда в воскресенье приходи, ладно?

Вечером он пришел пораньше. Тетя Наташа как раз пригнала маток. Они спокойно возвращались в кошару, так же как давеча спокойно уходили из нее. Только у самых ворот их встретил ягнячий крик, и они побежали. Каждая уже отлично знала свой дворик, а если не знала, то ей напоминал ягненок за щитом. Пока матери паслись, ягнята спокойно играли, прыгали друг на дружку, бегали по дворику или засыпали, улегшись один на другого, иногда в два — три этажа. Но вот проходило четыре часа, и все они поднимали крик. Как раз в этот момент открывались ворота и входили матки.

Значит, Юлия Ивановна оказалась права: все вышло в точности так, как она говорила. Видно, она в самом деле знаток! Хоть и женщина, а может работать не хуже Николая Васильевича. Только больно проста, не добиться ей ни за что такой дисциплины…

Как бы в ответ на эту мысль, подъехал дед Черногуб, конечно, верхом на Снежке. С больными овцами, наверно, было не так плохо, потому что он опять повеселел. Не слезая с коня, он позвал Митроху:

— Молодой человек! Собирайтесь домой, кузетить больше не будете. С завтрашнего дня вы благоволите поступить до бонитера Юлии Ивановны, в полное распоряжение. Велит она тебе землю носом рыть — рой, в огонь прыгать — прыгай! Постой, ты чего нос воротишь? Чудак! С нею ты в один день научишься и поймешь больше, чем с нами за целый год.

ПРИЕМЫШ

править

Они в первый раз сошлись вместе в своей комнате и вместе поужинали. Митроха убрал со стола чашки. Он вспомнил о шраме.

— Дедушка, вы на войне были? Я давно уже хотел спросить вас…

— Как же! И в четырнадцатом году воевал, и после революции на гражданских фронтах геройствовал. Всего, братец, было. Беляки меня и расстреливали, и голову начисто, почитай, отрубали, и поглубже в могилку упрятывали, а я — вишь какой вредный — живу себе, поживаю, командую, лодырям никакого покою не даю…

— А как это было? Расскажите, что это за шрам у вас такой страшный.

— Ш-ш-ш, тихо, молодой человек! Это после, еще успеется. А сейчас некогда. Мне надо еще трошки позаниматься. Ты себе ложись спать, а я почитаю.

Он раскрыл толстую книгу и, наклонившись над нею уже в очках, немного торжественный и строгий, пояснил:

— Слыхал, люди говорят: жить в наше время, в нашем Советском Союзе — великое счастье. И человеку надо стараться быть достойным этого счастья. Стало быть, не теряй времени, учись, дорожи каждой минутой. А то помрешь и ничего не успеешь узнать на свете.

Митрохе даже завидно стало. Вот так старик! Целый день работать, скакать на Снежке с одной фермы на другую, а после этого садиться за книгу! Он тоже с удовольствием почитал бы, но ему завтра чуть свет надо было являться к новому начальству.

Митроха принес свой матрац и, стараясь не шуметь, разостлал его на полу. В это время до него дошел тихий звук, похожий на посвистывание, словно пришел товарищ и тихонько вызывает его на улицу. Оглянулся — дед сидит за столом, очки смотрят в книгу, лицо строгое, нижняя губа чуть-чуть отвисла. Митроха на цыпочках подошел ближе — да, спит. Устал, бедняга!

Лампа хорошо освещала стену с несколькими фотографиями. На одной дед, еще довольно молодой, был снят в группе чабанов, оборванных, жалких и угрюмых. В центре сидел какой-то господин в котелке и с закрученными в кольца усами. На другой были красноармейцы: старенькие гимнастерки, остроконечные шлемы, на ногах — обмотки. Дед стоял во втором ряду, веселый, и, хотя эта фотография по времени была более поздней, он как будто был моложе, чем на первой. Кроме этих, были еще две группы, уже недавние, и на обеих дед почему-то сидел в самом центре, как начальник.

Остальные карточки были, видно, семейные. Наверху — двое: лихой парень с сильно вытаращенными и счастливыми глазами, из-под серой шапки торчит буйный чуб; только по глазам и можно узнать, что это дед. Рядом, положив ему на плечо маленькую руку с белым платочком, стоит девушка — невеста или жена. Востренький носик, густые брови, испуганные глаза. Кофта светлая, с горошинками. Немного пониже — другая карточка: длинный гроб; из него виднеется та же светлая, в горошинах кофта. Белое лицо с поднятым кверху острым носом. Кругом народ, и впереди всех — молодой человек, с бородкой. Глаза, чуб, плечи — все безжизненно опущено вниз. Любопытная девочка тянется, чтобы заглянуть в гроб.

Дальше подряд три карточки: какая-то женщина с мальчиком. Мальчик на карточках становился взрослее и взрослее и приобретал знакомые черты. Последний раз он был снят один, уже взрослым. Положительно, Митроха где-то видел это лицо.

И вдруг внизу все объяснилось. Не объяснилось, а, вернее, запуталось еще больше. Тут рядышком, почти так же, как наверху, только на отдельных карточках, были девушка и молодой человек. Девушка одним коленом и обеими руками опиралась на стул. Она как бы со смехом что-то рассказывала. По буйным, пышным волосам Митроха сейчас же узнал в ней Юлию Ивановну. И молодого человека узнал. Это был зоотехник Трескунов! Он был снят по пояс, со скрещенными на груди руками, с гордо поднятой головой. Одет с иголочки, строгий и холодный, он неодобрительно глядел в сторону смеющейся Юлии Ивановны.

Что это? Почему дед повесил их фотографии? Юлия Ивановна деду чужая. Она москвичка. А зоотехник? Если сын, то почему у них с дедом разные фамилии, почему они живут в разных домах?

Митроха так увлекся фотографиями, что совсем забыл про настоящего деда, который спал в трех шагах за столом. Он потянулся рукой к карточке зоотехника, чтобы посмотреть, нет ли на обороте надписи, и вдруг услыхал сердитое, злобное шипение:

— A-a, ты вон как! За тобой нянька нужна? Морда поганая, урод…

У Митрохи захватило дыхание. Он вобрал голову в плечи и весь съежился, думая, что дед хочет ударить его. Прошла добрая минута, прежде чем ему пришло в голову: да какое же это преступление — рассматривать карточки и надписи на них? Для того они и повешены на стене. Он оглянулся. Дед сидел боком к нему, глядел в другую сторону и продолжал ругаться:

— Старый козел! Дали ему свободу, обучили грамоте… нет, ему, видишь ты, спать охота! Семьдесят годов спал, и все мало. Ну постой, я ж тебе покажу!

Он встал и вытаращенными злыми глазами повел по комнате, как бы ища что-то. Увидел Митроху, нахмурился:

— Ты не спишь? А я ж тебе что сказал? Назвался внуком, так слушайся.

— Рано еще. Потом, я днем выспался.

— Ничего, сон вещь невредная. Зато утром будешь лучше работать… Ну, не хочешь, тогда почитай мне вслух. А то я грамотей… так себе. Вот отсюда читай.

Он показал место, и Митроха начал читать:

— В Испании тонкорунные овцы были также еще до нашей эры и ценились очень высоко. За мериносовых баранов там две тысячи лет назад платили до одного таланта, то есть двадцать четыре килограмма серебром.

С падением римского владычества погибли все эти культурные овцеводства Италии, Греции, Галлии, Британии и других стран. Только в Испании уцелели заводы тонкошерстных овец, из которых в средние века развилось цветущее испанское овцеводство…"

Дед сидел рядом и блаженно улыбался. Глаза у него от удовольствия были закрыты. На остановках он тихо вздыхал и говорил:

— Вот! Видишь ты, какое дело? А мы, дураки, ничего не знаем.

В том месте, где говорилось, что Испания, боясь конкуренции, под страхом смертной казни запрещала вывозить своих ценных овец, Митроха опять услышал посвистывание. «Пускай поспит», — решил он и продолжал читать:

— «…Вывоз мериносовых овец из Испании начался при короле Филиппе Пятом, который стал впервые давать разрешения на это, а главным образом стал делать подарки в виде небольших стад коронованным особам различных государств. Во Францию первый ввоз мериносов совершен был в середине восемнадцатого столетия, второй — в 1776 году. Третий транспорт, в 1786 году, состоял из трехсот шестидесяти семи голов. Во время пути погибло шестьдесят голов. Вскоре после прибытия во Францию от оспы погибло еще тридцать маток и шестьдесят ягнят. Из оставшихся в живых был заложен личный завод короля Людовика Шестнадцатого в королевском поместье Рамбулье. Этот завод стяжал себе мировую славу. Выведенный здесь тип мериноса-рамбулье своим совершенством показывает, каких высоких результатов можно добиться путем подбора, соответствующего кормления и содержания».

Митроха увлекся и дальше стал читать про себя. Но как только он замолчал, дед проснулся, открыл глаза:

— Да, вот какие дела, братец ты мой! Две тысячи лет, шутка сказать!

Митроха решил воспользоваться умиленным состоянием деда и выяснить сразу все мучившие его вопросы:

— Дедушка, почему у вас здесь висят карточки Юлци Ивановны и зоотехника рядом? Они разве вам родные? Не карточки, то есть, а люди.

— Нет, не родные. У меня никого на всем белом свете родни не осталось. Видишь, — он поднес лампочку к фотографиям, — жинка у меня умерла совсем молодая. Года не прожили вместе. Я в солдаты ушел… Ребятишек нажить не успели. Так вот и мыкаюсь бобылем. А эту карточку мне Юля пожаловала, на память. Мы с ней вместе давно в овцеводстве воюем. Люблю я людей, которые к этому делу душой привержены! Читай, это в шутку она надписала: «Старому боевому товарищу», и число, и какого года… Это, стало быть, в память того числа, когда мы с ней в Москве, на заседании, за наш совхоз с начальством сражались. Понятно?

— А зоотехник, он кем вам приходится?

— Кто, Коля? Николай Васильевич? Мы с его батькой дружбу водили, когда его и в помине еще не было. Ни его, ни мамаши его преподобной. Работали мы еще у помещика. Колин батька ветеринаром служил. Очень знающий был, серьезный, простой и скромный. Женился он уже пожилым, после революции. И жена ему попалась… скверная баба! Бросила она мужа и мальчонку не пожалела… Сбежала, словом, к богатому дядьке. Муж ее, Колин отец, стало быть, горевал, убивался, году без нее не прожил — простудился и помер. Перед смертью просил меня и знакомого фельдшера не оставить мальчонку. Я, конечно, помогал фельдшеру чем только мог. Семья была бедная, многодетная. Но мальчишка ни в чем не нуждался. Здоровенький рос, толковый.

Кузьма Петрович замолчал и о чем-то глубоко задумался.

— А потом что? — подтолкнул его Митроха.

— Потом? Потом снова объявилась она, его мать, стало быть. Разодетая, раскрашенная, довольная. Второго мужа она уже тоже бросила, третьего нашла. Навезла сыну подарков, костюмов, конфет, всякой всячины… «Сыночек, сыночек! Золотой мой, ненаглядный»… Забрала его у нас, увезла. Увезла в большой город, оттуда они перебрались в Москву. Первое время она хоть и редко, но все же писала, и Коля приписывал слова два — три. Карточки нам присылала. Вон, видишь, сверху — это все она с Колей. Жили, видимо, они хорошо: и она и парнишка на карточках сытый, ухоженный, как элитный баранчик. Потом, стало быть, забыли нас. Скучали мы с фельдшеровыми ребятами, горевали даже. Но мало-помалу и они все в семье, и я, старый бобыль, забывать начали своего Николашку.

И вот осенью приезжает из города наш директор — не этот, а старый еще — и говорит: «Кузьма Петрович, вы знаете такого — Николая Васильевича Трескунова? Он у нас зоотехником будет». Я всю неделю места себе не находил от радости. Еще бы не радоваться — родная душа! По часам, по минутам время высчитывал. Хату прибрали, выбелили, новую кровать поставили. С Натахой советовался насчет обедов.

Приехал он со станции, я к нему: «Коля! Колечка!» А он таким холодом на меня: «A-а, здравствуйте, как поживаете? Когда-то были знакомы. Очень буду рад, если заглянете ко мне». Ха!!

И вот так всю зиму. Ну, да я ж его знаю! По отцу должен быть неплохой. Малость морозцем прихватило в детстве. Ну, и от мамаши такой вряд ли чему хорошему выучишься. Зато как будто боевой вышел. Всё твердость свою оказывает. Сами мы, мол, с усами! Да-а-а! Вот какие у нас с вами дела, молодой человек. А теперь давай скорей спать. Завтра тебе к новому начальству являться.

У Митрохи еще был не выяснен вопрос о второй карточке, и насчет шрама на шее все оставалось неизвестным, но ослушаться деда он не посмел.

И вскоре стекла в их комнате задрожали от двойного богатырского храпа.

ЗАЙЧИК

править

Митроха встал в пять часов. Деда уже не было. На столе шумел самовар и в чайнике был приготовлен свежезаваренный чай. Он наскоро выпил два стакана чаю и побежал к Юлии Ивановне. Совхоз еще спал. Только у конюшни запрягали в тачанку лошадей. Где-то стучал трактор. Две женщины с корзинками торопились на базар.

Митроха взлетел на крыльцо, распахнул одну дверь, в коридор, с разбегу забарабанил в другую — и тогда только сообразил: может, она еще спит? Нет, за дверью шаги. Щелкнул ключ, высунулась Юлия Ивановна, немного растрепанная, в белой кофте.

— А, Митроха! Здравствуй! На вот тебе деньги и посуду, сбегай на базар, купи творогу и сметаны. Если унесешь, купи вареных яиц десяток. Да, хлеба еще!

Когда Митроха вернулся с полными чашками и карманами, с пирогом под мышкой, Юлия Ивановна уже оделась. На ней была мужская защитная гимнастерка с карманами, серая юбка и грубые сапоги. Она намешала творогу со сметаной, посыпала сахаром.

— Садись, Митроха! Завтракал? А ты еще раз, за компанию.

После завтрака она надела на себя широкий халат, который завязывался сзади тесемками. Этот бонитерский халат завещал ей ее любимый учитель — знаменитый академик Иванов. Она охотно и просто объяснила это Митрохе и бережно оправила складки широкого (не по ней) одеяния.

На голову она надела кожаную шапку — вроде как у летчика шлем. Захватила яйца, хлеб, в карман сунула два карандаша, линейку и сверточек, под мышку взяла большую книгу.

— Поехали, хлопчик!

У крыльца стояла тачанка, возле нее — человек со скуластым, нерусского типа лицом Митроха сел за кучера. Лошади — Карька и Рыжий, обе сытые, красивые, — на весь день доверялись ему. В обед их надо было напоить и накормить, а вечером сдать на конюшню.

Подошел зоотехник, как всегда подтянутый, со строгим лицом. Он щелкнул каблуками, тронул рукой козырек. Скуластый помог Юлии Ивановне взобраться на сиденье и сбоку сел сам. Места больше не было. Лицо зоотехника стало еще строже.

— Николай Василия, вы передали им просьбу, чтобы не выгонять отару?

— Да. Я приказал. Они дожидаются на базу.

— Ну вот и хорошо. Вы верхом поедете?

— Нет. К сожалению, верхом придется поехать вам.

— То есть как… мне?

— Очень просто: эта тачанка выдана в мое полное распоряжение. Чабаны уже привыкли к этому, и мне будет… неловко перед ними. Когда хочешь, чтобы тебя уважали, приходится считаться со всякой мелочью.

Юлия Ивановна густо покраснела. Скуластый поспешно спрыгнул на землю.

— Да глупости! Юшкин, сядь на место. Ты — гость, тебя это не касается… Николай Василии, а вам не стыдно будет, если я, женщина и старше вас, поеду верхом, а вы рядом поедете в тачанке?

— Нет, нисколько. В данном случае вы не женщина,

а такой же работник, как и я. Потом, ведь вы же любите верхом ездить? —

Юшкин сделал большие глаза. Митроха в первый раз с досадой оглянулся на зоотехника.

В это время подошел еще один человек, рябоватый, с глухим голосом, очень простой на вид. Он поздоровался. Юлия Ивановна обратилась к нему;

— Петр Никитич, напишите записку, чтобы мне выдали на конюшне верховую лошадь.

У Митрохи выпали вожжи из рук. Так вот он какой, сам директор! О нем все говорят с таким уважением. Рядом с зоотехником он выглядел особенно невзрачным.

— Пожалуйста, Юлия Ивановна. — Директор вынул блокнот. — А почему вы не на тачанке едете?

— Просто так, захотелось верхом.

— Ну пожалуйста, пожалуйста! Николай Васильевич, какая у нас там сейчас самая лучшая лошадь под верх? — спросил зоотехника директор. Он очень пристально и серьезно вглядывался в Трескунова.

— Эх, Юлия Ивановна! — весело отозвался зоотехник. — Есть у нас там Зайчик — картина, а не конь! Только он немного щекотлив днем. Мух очень не любит. Я боюсь, вы с ним, пожалуй, не справитесь.

— Ничего, не беспокойтесь. Как-нибудь справлюсь.

Выехали в степь. Солнце взошло. Было свежо, но не холодно. Лошади охотно бежали по мягкой, пружинистой дороге. Митроха сидел по-ямщицки, боком. Так он рассчитывал услышать все, что говорилось сзади. Но зоотехник с Юшкиным упорно молчали.

Вдруг сзади послышался топот и резкое чавканье копыт. Мимо тачанки пронеслась Юлия Ивановна на прекрасном сером жеребце.

Промчавшись далеко вперед, она на полной рыси повернула его, возвратилась к тачанке и, с трудом сдерживая легшего на повод рысака, поехала рядом с тачанкой.

— Вот тугоуздый, никак не удержишь!

Раскрасневшееся лицо ее улыбалось. Конь под ней играл и нервно грыз удила. Гладкая шерсть на нем лоснилась и блестела, круглые бока потемнели от пота. Голова у него была маленькая. Грива курчавилась, уши стояли стрелками. Синеватые выпуклые белки вращались с самым неугомонным видом. Конечно, и Карька с Рыжим были неплохие кони, но перед этим красавчиком они выглядели барашками.

Постепенно Зайчик успокоился и перестал рваться вперед. Юлия Ивановна с Юшкиным громко разговаривали — конечно, только об овцах. Они когда-то вместе учились, и теперь Юшкин был такой же бонитер. Только Юлия Ивановна работала в своем совхозе давно. Она «беспощадно выбраковывала всякую дрянь», подбирала на племя лучших баранов и маток, вывела даже свой, новый тип овцы. Теперь у нее стадо ровное, породистое. А Юшкину дали совсем недавно два новых стада, собранных «с бору по сосенке». В них и простые грубошерстные, и овцы от неизвестных родителей, и уроды: какие-то «маркирты», «голопузые, со слабым костяком». Всю работу надо начинать сначала.

Об овцах они говорили, как некоторые мальчишки о голубях. Юлия Ивановна гордилась своими. Юшкин завидовал ей. Когда она рассказывала о каком-то баранчике, который годовиком дал двенадцать килограммов тончайшей шерсти, лицо ее приняло умиленное выражение, а голос стал тихий и нежный, как будто этот баранчик спал где-то рядом и она боялась разбудить его. Юшкин сейчас же пристал:

— Юлия, дай мне его! Что тебе, жалко?

Он, оказывается, приехал как раз для того, чтобы подобрать десять баранчиков — улучшателей для своего стада.

— Чудак, как же мы тебе отдадим его, когда он у нас в первой элите, кандидат на Сельскохозяйственную выставку! Из первой элиты тебе никто никогда не даст.

— А из второй?

— Из второй? — Видно было, что ей и из второй жалко, но она пересилила себя: — Ладно, из второй дадим. Только для тебя, Володя! Ради общего нашего дела.

Свернули с дороги в степь. По чуть заметному следу приехали к высокому сараю под железной крышей. Митроха привязал своих лошадей и отдельно Зайчика. Он еще издали заметил по обе стороны сарая два больших база из щитов. В них ходили чудовищные серые свиньи величиной с корову. Митрохе очень хотелось скорей побежать посмотреть, что это такое, но все три специалиста делали вид, что ничего не замечают.

— Вот это зимняя кошара, — сказала Юлия Ивановна, и они вошли в сарай.

Он был высокий, с земляным полом, с большими створчатыми окнами вверху, с отдельными станками для каждого животного. Юшкин жадно осматривал все, ахал и опять завидовал: у них в совхозе пока еще ничего подобного не было.

Выйдя из сарая, Юлия Ивановна дрогнувшим от волнения голосом объявила:

— А вот это наша выставочная группа. Бараны. Хочешь посмотреть?

— Еще бы! Конечно, хочу.

Они пошли к базу. Трескунов задержался. В это время из-за сарая вышел высокий бородатый чабан.

— Звиняюсь! — Он загородил вход. — Туда нельзя.

— Как, мне нельзя? — удивилась Юлия Ивановна.

— Та нет! Оцей товарищ…

— Можно, можно! — крикнул зоотехник, чрезвычайно довольный. — Они проходили дезинфекцию. Молодец, Иван.

Митроха тоже подошел к базу и остолбенел: громадные свиньи оказались на самом деле баранами Темно-серыми они были потому, что на них надеты были брезентовые попоны от дождя и грязи. Баз был такой, что в нем можно было поместить сотни три обыкновенных овец, а этих в нем помещалось всего штук тридцать.

Они резко делились на два типа.

Одни были коренастые, плотные, на коротких ногах, с пышно-волнистыми оборками — складками на шеей на груди, с крутозавитыми толстыми рогами, до ноздрей обросшие шерстью и как будто в широких штзнах. Глаза у них или совсем были закрыты, или проглядывали маленькими свирепыми огоньками. Держали они себя осанисто, важно и назывались асканийские мериносы типа рамбулье.

Другие были выше и еще крупнее, но более нескладные: совсем без рогоз, туловище круглое, как бочка ведер на десять, ноги стройные и не так сильно обросли, морда чем-то похожа на верблюжью, глаза открытые, добрые, узкими треугольниками. Под носом у некоторых мокро — вообще видно, что большие рохли. Эти назывались прекосы[10].

Высокий чабан со смешной фамилией Чернодимитрий (звать его было Иван) поймал одного асканийского, с трудом подтащил к Юлии Ивановне и снял попону. Шерсть под ней оказалась гладкой, как устоявшаяся мыльная вода. Тонкие трещины делали ее похожей на мрамор. Это был баран-рекордист. Он весил сто сорок восемь кило. В прошлом году с него настршли двадцать пять килограммов шерсти за один раз.

— Ах, какая прелесть! Красавец! — с умилением сказал Юшкин, глядя на это сопящее чудо.

Он положил ему на спину обе ладони, тихо надавил. Шерсть разнялась, образовала щель. Митроха заглянул и по-детски вскрикнул: «Ой-ё-ёй!» Шерсть внутри была нежнейшего желто-кремового цвета, как разломленный бисквитный торт. Хотелось попробовать ее на язык. На дне проглядывала узкая розовая ниточка кожи. Стенки щели, высотой больше ладони, были не гладкие, а мелковолнистые, как лепесток розы. Только внимательно приглядевшись, можно было увидеть, что они состоят из отдельных тоненьких-тоненьких волосинок.

Щель закрылась. Перед Митрохой опять стояло грязно-серое существо с глупой и доброй мордой. Юшкин ходил вокруг него, чмокал губами, становился на колени, залезал под брюхо и восторженно кричал:

— Ах, красота! Брюхо какое роскошное — все заросло, как спина! Юля, у тебя много его детей? Дай мне парочку!

Потом он фотографировал самых лучших маленьким аппаратом. Юлия Ивановна сама держала баранов: ей хотелось, чтобы все знали, что это она вывела таких замечательных животных.

Потом все поехали во вторую элиту.

Солнце начало припекать. Зайчик нетерпеливо бил копытами, махал головой и хвостом. Зоотехник тоже нервничал. Он уже раза три поглядывал на часы. Наконец не выдержал:

— Юлия Ивановна, вы не могли бы поторопиться немного?

— Да успеем, рано еще.

— Нет, видите ли…. Я не о том… Я уже говорил вам: Зайчик днем щекотлив.

— Ерунда. Я не на таких ездила. Сейчас, вот только выберем баранчиков Юшкину, и я свободна.

Они посмотрели еще выставочных маток, и только после этого Юлия Ивановна пошла к лошади. Зайчик не стоял на месте, вертелся, не давал ей закинуть поводья.

— Да стой ты, собака! — сказала она совсем не сердито и обернулась к Юшкину, вдевая ногу в стремя. — Признаться, люблю горячих лошадей. Для меня пусть…

Зайчик рванулся и потащил ее. Зоотехник бросился было на помощь, но она сама успела освободить ногу, повиснув всем телом на закинутом поводе, и остановить лошадь.

— Подождите, я подержу его.

— Ничего, сяду! — И с поразительной при ее толщине ловкостью она вскочила в седло.

Зайчик с места рванул галопом. Она взяла в обе руки поводья покороче, несколько раз резко передернула их в разные стороны — никакого впечатления. Только проскакав с километр, конь взмылился, стал успокаиваться. Тачанка поравнялась с ним. Всадница поправила сбитую юбку и плащ, сдвинула на затылок шлем с потного лба.

— Ну и тугоуздый! Не губы, а железные скобы. Ах, жалко, испортили такого коня! У него очень мягкий ход. Наверно, он не без примеси иноходца. Где вы такого взяли?

— Заведующий конюшней выменял у судьи, — неохотно ответил Трескунов.

Опять сарай в поле, но без отдельных двориков. Баз большой: во второй отаре баранчиков шестьсот штук.

Роса прошла, и чабаны уже выгоняли баранчиков, когда подъехала тачанка. Отару повернули обратно.

Юлия Ивановна велела Митрохе покрепче привязать Зайчика к столбу.

Зоотехник, не слезая с тачанки, отобрал у Митрохи вожжи и сказал:

— Юлия Ивановна, вы тут с час пробудете? Я съезжу предупрежу их.

— А лошади? — испугался Митроха. — Я за них отвечаю.

— Ничего. Я скоро вернусь.

У Юшкина на руках было распоряжение из Москвы. Юлии Ивановне предложено было отобрать ему десять лучших баранчиков на племя. Кроме того, она, по старой дружбе, в дороге еще сама обещала помочь ему. Но, когда дело дошло до отбора, она под всякими предлогами начала увиливать. Мало того: как только Юшкин выбирал себе подходящего баранчика, она вспыхивала и со страданием на лице говорила:

— Нет, Володя, этого я не могу. Я как раз собиралась переводить его в первую элиту.

Юшкин хмурился и долго выбирал следующего. Митроха с одним чабаном сновали в густом и упругом месиве баранчиков. Юшкин линейкой вымерял в разных местах шерсть, изучал груди, холки, крестцы, осматривал животы. А Юлия Ивановна в последний момент опять:

— Нет, этого я ни за что не отдам. Он правнук Восемь тысяч сорокового, а мать у него от Двенадцать семьдесят девятого. Мне кажется, он будет даже лучше своих родителей.

Юшкин потерял терпение. Он собрался пешком уходить в совхоз. Юлия Ивановна покраснела, побледнела. Наконец лицо ее покрылось пятнами.

— Володечка, милый, ты, пожалуйста, не сердись на меня. Мы на них столько крови потратили! Мне отдавать их самой — все равно что пальцы отрубать у себя на руках. Давай лучше так сделаем: я уйду подальше, а ты без меня выбери, каких хочешь. Выберите с чабаном и составьте акт, а я подпишу.

И она в самом деле направилась в поле.

Вдруг все услышали пронзительный стон или рев. Посмотрели — Зайчик. Он уже не бил копытами, а бешено рвался с привязи. Юлия Ивановна подбежала к нему. Это было как раз вовремя: Зайчик с силой рванулся и вырвал из земли столбик. Он шлепнулся на зад и от неожиданности сидел так, дико вращая глазами. Юлия Ивановна воспользовалась этой минутой, подкралась и схватила за повод:

— Митроха, садись на Снежка, позади Кузьмы Петровича! Тут недалеко.

— Верно, — согласился дед. — Только на Снежке вы с ним поедете, а уж на Зайчика я сам сяду.

— Это еще что такое? Глупости! Я и разговаривать не буду! — Она сердито направилась к Зайчику. — Выдумал тоже! Будто мне в первый раз верхом ездить!

Она положила на Зайчика седло. Конь вертелся, норовил укусить. Дед взял его обеими руками под уздцы. Одну подпругу Юлия Ивановна кое-как затянула. Вторую Зайчик не давал. Он надувался, как бочка, и все время целился лягнуть с вывертом, под себя, чтобы непременно достать врага. Дед закрутил ему верхнюю губу концом повода. Стараясь избавиться от боли, конь забыл про подпругу и дал затянуть все пряжки.

— Ой, было бы вам… — начал дед.

Но Юлия Ивановна уже села. Она не успела подобрать поводья: Зайчик прыгнул и закрутился. И тут Митроха в первый раз по-настоящему перепугался. Конь окончательно взбесился. Почти на месте он ухитрялся делать прыжки высоко вверх. Во время прыжка он складывался, как циркуль, и седло оказывалось на горбу. Движения у него были резкие, неравномерные, неправильные, Юлия Ивановна никак не могла к ним приспособиться. Лицо у нее побелело, глаза стали как синие лампочки. От хождения по траве подошвы на ее сапогах сделались скользкие, стремена с них соскользнули и болтались в воздухе.

Митроха кинулся было к коню, но в этот момент дед огрел Зайчика толстой веревкой.

Жеребец рванулся в поле. У Юлии Ивановны свалился с головы шлем, тяжелая волна волос упала на плечи. Но она по-прежнему крепко сидела в седле.

Она быстро нашла ногами стремена и попробовала осадить жеребца — невозможно, удила будто привязаны к телеграфному столбу. Тогда она пригнулась и дала ему волю.

Шесть километров Зайчик скакал так, что в ушах свистело. Распустившиеся волосы Юлии Ивановны развевались хвостом. Испуг ее давно прошел, теперь она хорошо соображала. Вон то одинокое дерево впереди — половина дороги до центральной фермы. Если Зайчик не остановится, то к тому времени он уже выдохнется.

Файл:Z08.jpg

В самом деле, жеребец начал уставать. Он весь покрылся пеной и дышал тяжело, с хрипом. Карьер сменился галопом. Она передернула поводья — конь перешел на рысь. Оглянулась — далеко позади скачет дед Черногуб. Она решила подождать старика. Подъехала к дереву, остановилась. Взялась за сучок выломать прут — Зайчик снова рванул так, что содрал ей кожу на руке, и понесся навстречу Черногубу.

— Ну как, живы? — закричал дед издали.

— Жи-ва! — откликнулась она и вдруг заметила, что вся рука и сломанный прутик у нее в крови. — Только вот руку оцарапала.

— Эге, да тут не царапина, а к доктору надо.

Они съехались. Вдруг Зайчик прыгнул и вцепился зубами в шею Снежка. Старая лошадка взвизгнула, присела. Юлия Ивановна, изо всей силы начала хлестать жеребца прутом. Он бросился опять скакать. Проскакал километра два да обратно столько же — и сделался как шелковый: куда хочешь поворачивай, каким хочешь аллюром посылай, все понимает и слушает.

— Теперь можно ехать, — сказала Юлия Ивановна, усталая, но довольная.

— Что-о? Опять весь день маяться с ним? Это он тихий, пока сил нет да мух не слышит. Нет, лучше сменить его, к свиньям. Да руку вам хоть йодом помазать.

И они рядышком, стремя в стремя, дружно зарысили по дороге на центральную ферму.

Митроха остался один возле пустого база. Ему было неловко: лошадей, за которых он отвечает, угнали, Юлию Ивановну, к которой он прикомандирован, умчал бешеный Зайчик. Что ему делать теперь? Пешком бежать на центральную — он дороги не знает. Оставаться здесь, и до обеда, а может быть, до вечера ждать чабанов? Но что скажет заведующий конюшней?

К счастью, вскоре из-за пригорка выкатила тачанка. Зоотехник был очень взволнован. Он все время оглядывался в ту сторону, куда ускакали Юлия Ивановна с дедом. Митроха думал, что он все видел. Но он, не слезая с тачанки, спросил:

— Где Юлия Ивановна? А, черт возьми, я так и думал! Садись скорей, поедем за ними. Погоняй, погоняй живей! Да ты что, кнута в руке не держал?

Он вырвал у Митрохи кнут и сам начал нахлестывать лошадей. Рыжий и Карька всю дорогу неслись то рысью, то вскачь. Проехав дерево на середине дороги, зоотехник увидел впереди двух всадников на белом и сером конях. Он откинулся на сиденье и сказал:

— Теперь давай тише. Совсем тихо, шагом. Кажется, все в порядке.

— А все-таки она молодец, — сказал Митроха вслух, радуясь, что наконец представился случай так просто заговорить с зоотехником. — С такого бешеного кто другой обязательно свалился бы, а она усидела.

— Молодец? Кто молодец? Ты о чем там бубнишь? A-а! Да, Зайчик…

Всадники впереди уже въезжали в совхоз. В это время навстречу им выбежал табунок лошадей. Серый конь резко подался вправо, подскакал к одной лошади и взвился на дыбы.

— Погоняй, погоняй! — крикнул вдруг зоотехник.

Митроха стегал лошадей и со страхом смотрел вперед.

Он видел, что к Зайчику подбежали еще лошади и стали бить его задом; на помощь туда бросились табунщик и дед Черногуб. Табун отогнали, но Зайчик, уже без всадницы, с болтающимися стременами, все етде кидался за лошадьми. Конюх достал его длинным кнутом. Тогда он брыкнул задними копытами в воздух и помчался прямо в совхоз.

Юлия Ивановна сидела на траве. Лицо у нее было спокойное, даже веселое. Дед стоял над ней, держа в поводу Снежка, и что-то говорил. Она отмахивалась:

— …шпильки вот растеряла все. Что будем делать?

Зоотехник сам остановил лошадей, выпрыгнул из тачанки:

— Юлия Ивановна, как с работой? Там отара, люди. Вас ждут.

— Придется бонитировку отложить. У меня эта нога была сломана, а я сегодня ее опять зашибла. Скажите, чтобы они выгоняли отару.

Дед пошел навстречу зоотехнику, таща за собой Снежка. По свирепо нахмуренным бровям, по всему его мрачному виду можно было подумать, что он сейчас разнесет зоотехника вдребезги. Но он, подойдя вплотную, сказал тихо, почти шепотом, и как-то растерянно:

— Коля, Николай Василии, как же ты… Как же вы?.. Не доглядел, а? Все-таки сказать надо было, предупредить. Вы же мужчина… Уговорить, упросить пересесть на тачанку…

Зоотехник отстранил его:

— Что, Юлия Ивановна сильно разбилась?

— Нет, ерунда! Кузьма Петрович любит из мухи слона делать.

— Черт знает, какая неприятность вышла! Понимаете, утром на конюшне все такая дрянь была, а я слышал, вы любите хороших лошадей.

— Да пустяки, не стоит больше об этом говорить. — Она встала, попробовала наступить на ушибленную ногу. — Фу, безобразие! Чего доброго, еще вывихнула. А знаете, Николай Василии, пожалуй, теперь вам все-таки придется уступить мне тачанку.

— Пожалуйста! Раз вы расшиблись, это другое дело.

ПЕРЕД ПРАЗДНИКОМ

править

В этот день Митроха мог спать сколько угодно, но он проснулся в пять часов. Дед пил чай, громко втягивая воздух: он любил, чтобы чай был как огонь. Митроха зевнул, потянулся. Дед добродушно сказал:

— Спи, спи! Рано еще. Не хочешь, тогда так полежи. Нынче у тебя вышел праздник.

Чтобы доставить ему удовольствие, Митроха решил понежиться до его ухода. Дед допил чашку, налил вторую. Лицо и все движения у него были необыкновенно бодрые, веселые. Митроха знал, что в таком настроении он обязательно скажет: «Да, молодой человек, вот какие дела у нас!»

И верно — после второй чашки он сказал эго и объяснил причину:

— Как говорится, не бывать бы счастью, да несчастье выручило. Как они дружно вчера домой возвращались! Я ж им сколько раз говорил, глупым: да разве можно вам, таким людям, и ссориться?

Дед уже надел свою стеганую жилетку и кубанскую шапку. В это время кто-то постучался в дверь.

— Кто там? Заходи!

Митроха закрылся с головой, оставив щелочку для глаз. Вошел зоотехник, тоже необыкновенный: вместо холодного спокойствия и строгости на лице у него была приветливая улыбка.

— Незваных гостей принимаете? Да еще в такую рань?

Дед сперва даже рот приоткрыл от удивления, потом по-детски обрадовался и суетливо забегал по комнате.

— A-а, Колечка, здравствуйте! Вот спасибо, что зашел! Садись, садись. Да не туда. Вот же ж стул есть. А я до Велички собрался. Там у него что-то неладно.

— Да, жалко: один из лучших чабанов, и вот не повезло парню. Это от плохой воды: она застоится в бочке, протухнет, а овцы пьют. Я сказал, чтобы' там скорее кончали водопровод. Два крана сделаем — один в кошаре, другой возле база, — тогда и несчастных случаев не будет.

— Хочешь чаю? Молоко есть. Можно яишенку…

— Нет, спасибо, я уже завтракал. А помните, как вы всё кормили меня манной кашей?

— Как же, помню! — Дед радостно захохотал.

— Мне двенадцать лет было. В Москве мать со своими кавалерами меня уже не раз водкой потчевала, а вы ей все советовали меня каждый день манной кашкой и клюквенным киселем кормить.

— Так я ж не знал. Думаю, раз дитё, значит…

— Ну конечно, откуда вы могли знать! А все-таки я вам ска.жу, Кузьма Петрович: не надо бы вам отдавать меня матери. Плохо ли, хорошо ли, а вы мне были бы отец, и мать, и друг — все вместе.

Дед даже не смутился, а как-то разомлел весь. Он пучил свои карие влажные глаза и бессвязно бормотал:

— Колечка, так я ж… Я же об чем толкую! Думал, мы опять… Ну, это так, дурость. Ты нынче зайди до Юлии Ивановны, проведай ее. Все ж таки одна, больная. А какой человек-то хороший! Дите. Я таких мало встречал. А ты вчера не больно красиво-то с ней поступил…

С тачанкой этой…

Дед горестно покрутил головой.

Зоотехник как-то кисло усмехнулся и сказал, что это он просто так неудачно пошутил. Он собрался уходить. Уже прощаясь с дедом, он вдруг вспомнил:

— Да! Сегодня директор уезжает в Ростов, а оттуда, может быть, в Москву проедет. В два часа будет партсобрание. Я там предложил список чабанов, которых мы премируем к Первому мая, Кузьма Петрович! Вы уж поддержите мой список. Вы знаете, как все к вам прислушиваются.

Дед согласился, но зоотехник все не уходил. Поговорив о том, как было бы хорошо им с дедом снова устроиться вместе, он опять вернулся к премированию:

— Кузьма Петрович, этот список, может быть, не совсем такой, как вам хотелось бы, но тут ничего не поделаешь. Вы сами знаете, какое это сложное дело — управлять рабочей силой. Иногда приходится поощрять не того, кого и хотелось бы.

Дед еще раз обещал поддержать список, хотя признался, что он такого руководства не понимает. У него просто: хороший работник — возвышай его, ставь всем в пример, плохой — гони в шею.

— Коля, так ты проведай Юлию Ивановну. Вот было бы хорошо: гитару захватить. У нее ж голос знаменитый. Соловей! Чистый соловей! Ей надо приготовиться к празднику. А с больной ногой в клуб не пойдешь.

Зоотехник опять криво усмехнулся:

— Эх, Кузьма Петрович! Вы все свое. Я свое, а он — свое! Хорошо, я к ней зайду. А вы, значит, выступите.

Я на вас рассчитываю.

Как только за ним захлопнулась дверь, дед отошел к стене и долго смотрел на две нижние фотографии. Ему показалось, что карточка Юлии Ивановны запылилась. Он вынул платок и тщательно вытер ее. По лицу его порхала усмешка — веселая, ласковая, с какой-то хитринкой.

— Да, молодой человек! — сказал он наконец. — Вот какие дела у нас. Ну, стало быть, я поехал…

В клубе готовились к Первому мая. Пионеры украшали флажками и зелеными ветками портреты, развешивали яркие, новые плакаты. Четыре комсомольца устроились на полу за рядами скамеек и стульев. Они макали кисточки в зубной порошок, разведенный водой с клеем, и старательно выводили белые буквы на громадных красных полотнищах.

Между сценой и сдвинутыми в кучу стульями дети в разноцветных кисейных костюмчиках, с прозрачными крыльями, натянутыми на проволоку, репетировали под приглушенные звуки рояля танец бабочек и стрекоз.

На самой сцене шла репетиция скетча.

Руководил всей клубной работой молодой Шиянов — Петро. Он был комсорг, главный режиссер, редактор стенгазеты и председатель комиссии по проведению праздника. Так же как и отец, он умел не торопясь и внешне спокойно успевать решительно всюду. Митрохе он поручил расписывать заголовки материалов для стенгазеты. Авторы приносили свои статьи. Все приходилось срочно переписывать от руки, так как машинистка в воскресенье отдыхала.

Часов в двенадцать пришел Потапенко, молодой чабан. Год назад он был еще подпаском. Теперь он работал бригадиром. Он числился отличником. Поговаривали о том, что его пошлют в Москву, на Сельскохозяйственную выставку. Держался он уверенно, говорил громко, как на собрании.

Заметка его называлась «Разбазаривают ценный молодняк». Митроха заранее решил, что это должен быть самый интересный материал для газеты и обещал, как только придет редактор, сейчас же дать ему прочитать. Потапенко обиделся:

— Чего там редактору! Тут все ясно-понятно. Давай переписывай. Это надо наклеить на первом месте.

Митроха взялся переписывать, но, прочитав заметку до конца, перепугался и сам побежал к Петру на сцену. В заметке говорилось:

«Мы пережили ужасную, трудную зиму. Все время дожди, туманы, грязь. Грубых кормов не хватало. Только дружными усилиями чабанов-отличников, под руководством нашего неутомимого зоотехника Н. В. Трескунова — он установил железную дисциплину, — нам удалось спасти отары от истощения и падежа. А есть люди, как бонитер Ю. И. Покровская, не ценят наших достижений. Они зиму отсиживались в Москве, никаких трудностей не знали, тысячи денег получали, а теперь приехали и давай распоряжаться… В бытность, когда бри1адира не было, я уезжал на центральную, она приехала со своим дружком т. Юшкиным и по знакомству продала ему в чужой совхоз десять самых лучших баранчиков, отборную элиту-годовичков, какими можно похвастать на Всесоюзной сельскохозяйственной выставке. Это разве порядки? Таким людям надо ударить по рукам и указать: вам не место в нашем дорогом совхозе».

Митроха ругал себя последними словами. Зачем он отпустил Потапенку? Надо было при нем прочитать заметку и рассказать ему. Ведь все было не так. Во-первых, это общее государственное дело и Юлия Ивановна исполняла распоряжение высшего начальства. Во-вторых, если бы он сам видел, как она мучилась, какие у нее были красные пятна на щеках, тогда он ни за что не написал бы такой заметки.

Петро был доволен, репетиции шли хорошо. С веселым видом он прочитал новую статью, потом нахмурился и прочитал второй раз, медленно.

— Вот те на! И дельный ведь парень! Это кто же его надоумил?! Главное, к празднику. Что теперь делать? Надо скорей расследовать. Если верно, придется напечатать.

Митроха поспешил рассказать, как было дело. Он с жаром защищал Юлию Ивановну.

— Так. А все же баранчиков-то она каких выдала? Там вместе пока и первая и вторая элита.

Митроха не знал. У баранчиков не было написано на лбу, к какой элите они принадлежат.

— Вот видишь! Надо расследовать. Беги скорей, разыщи деда и спроси его. Он там был, говоришь?

Днем разыскать деда нелегко. Заведующий хозяйством сказал, что он приехал с поля и теперь на конюшне. В конюшне сказали, что он пошел смотреть парники. С парников послали к Шиянову-отцу. От Шиянова пришлось бежать в контору, из конторы — к Юлии Ивановне. Перед дверью Юлии Ивановны Митроха остановился и подумал: как же при ней сказать деду про заметку?

За дверью слышался смех, кто-то перебирал струны гитары — должно быть, зоотехник. Вдруг сильный, низкий голос запел: «Страна моя, Москва моя, ты самая любимая!» Наверно, дед никогда не слышал соловья, иначе вряд ли он мог бы сравнить его пение с пением Юлии Ивановны. Ее голос был слишком резок, слишком силен и слишком какой-то торжествующий. Как будто она поймала какого-то воришку, схватила за горло и кричит: «Ага, попался!»

Митроха постучался и вошел. Деда не было. Зоотехник держал гитару йа коленях. Юлия Ивановна смущенно говорила:

— Нет, я же сама знаю: голос у меня есть, но пою я, как топор. Может быть, если бы мне подучиться… А, Митроха! И ты забежал меня проведать? Заходи, заходи! Садись вот сюда к столу. Очень рада.

Митроха уселся, как на горячие угли. У него было срочное поручение — расследовать заметку. Там, в клубе, ожидал его Петро, лежала груда не переписанных еще заметок и заголовки к ним были только намечены карандашом, а тут он должен был изображать из себя приятного и веселого гостя.

К счастью, он увидал на столе ту большую книгу, которую Юлия Ивановна брала с собой, собираясь на бонитировку. Она была раскрыта. Страницы ее были исписаны таинственными знаками и латинскими буквами. Строчки выглядели примерно так:

Файл:Z09.jpg

Митроха сделал вид, что ему очень интересно.

— Юлия Ивановна, это что тут написано?

— А это бонитерский ключ. Каждая строчка — овца.

Оказалось, что единица с минусом во втором кресте внизу показывает, что у овцы неправильные задние ноги: они вогнуты внутрь и похожи на букву X. Два маленьких m говорили, что у нее очень густая шерсть. Каждая буква что-нибудь означала. Митроха заинтересовался по-настоящему.

— Юлия Ивановна, научите меня!

— Записывать? Можно. Это не так трудно. Приходи, если хочешь, сегодня попозднее. Кстати, который час? Ого, четверть второго! Надо мне переодеться. Вы подождите, я сию минуту. — И она прошла через коридор в ванную комнату.

Пока она уходила, Митроха вспомнил про заметку и решил, что лучше всего спросить зоотехника. Трескунов внимательно прочитал заметку. К сожалению, он вчера, как раз когда отбирали баранчиков, уезжал. Но это ничего. Он проверит и сегодня же даст им знать. Пока пусть подождут печатать. Юлии Ивановне говорить не надо: она только зря расстроится.

Юлия Ивановна вошла в простом светло-сером ситцевом платье, в серых туфлях и чулках, красиво причесанная. Она сильно прихрамывала и опиралась на палочку. Николай Васильевич спросил, куда это она собралась с больной-то ногой.

— На наше собрание.

— Что-о? Юлия Ивановна, вы с ума сошли?

— Ерунда! Тут тридцать шагов. Я с палочкой.

— Юлия Ивановна, простите меня, но это неумно: лучше два дня вылежать, чем хромать неделю. Не забывайте, что вас ждет бонитировка. А там наседает стрижка.

— Не беспокойтесь, я не задержу. Мне же интересно, кого вы там премируете.

Лицо зоотехника сразу приняло обычное выражение холодного достоинства.

— Ах, так! Тогда делайте, как вам угодно.

После репетиции танцоры и артисты, усталые и довольные, разошлись по домам. В клубе остались одни комсомольцы. Они спешно дописывали призывы. Петро торопился на совещание. Митроха рассказал ему о своем разговоре с зоотехником. Петро нахмурился и, как его отец, не повышая голоса, сердито сказал:

— Ай-я-яй! Это, брат, никуда не годится. Комсомолец должен поручения исполнять точно, как ему было сказано. Тоже соображать надо: в заметке одного хвалят, другого ругают, а ты идешь к ним обоим расследовать. Я тебя к кому посылал?

— К деду Кузьме Петровичу. Да разве его разыщешь! И потом, я не обоим… Я одному только Николаю Васильевичу рассказал.

— Еще бы ты и ей рассказал! Ну, я побегу на совещание. Ничего, как-нибудь мы это уладим!

Митроха остался один. Ему было досадно, хотя, по правде сказать, он и сейчас еще не вполне понимал, в чем был его промах. Два человека, оба хорошие, умные, со вчерашнего дня заметно подружились. Почему же нельзя прийти к ним и просто спросить: «Про одного из вас написали вот что. Правда это или нет?»

Было уже время обедать, но он нарочно, в наказание себе, взялся работать до тех пор, пока не окончит всего.

Прошло много времени. Он выводил кисточкой разноцветные буквы и сам любовался ими, склоняя голову то на один бок, то на другой. Вдруг отворилась дверь, и в комнату вошел Иван Иваныч, ветеринарный фельдшер. Он заулыбался Митрохе почти так же радостно, как Юлии Ивановне.

— A-а, знакомый! Так это ты в стенгазете? Очень хорошо… Я как раз тут заметочку…

— Редактора нет, — мрачно сказал Митроха. — Оставьте, если хотите…

Он положил новый материал в папку. Но как только Иван Иваныч вышел, сейчас же достал его и принялся читать.

«Вредное зазнайство.

Наша ветеринарная работа в совхозе незаметна. Многие, даже люди из руководства, считали, что все дело в чабанах, а лазарет и ветеринарные мероприятия — это пустяки. Мы избавились от страшного бича овец — чесотки, мы ликвидировали почти все другие инфекционные заболевания. На всех фермах введена строжайшая сандисциплина. Наша работа теперь ценится наряду со всеми другими. К сожалению, это не всегда так. Иной раз бывают отрыжки прежнего. Особенно это обидно было встретить со стороны такого высокообразованного и уважаемого специалиста, как наш бонитер Ю. И. Покровская. Недавно, когда она вернулась из Москвы, в лазарете были две матки с подозрением на бруцеллез. Я предупредил ее, что к больным входить нельзя, но она высокомерно заявила: „Меня это не касается!“ Из лазарета она поехала по отарам и фермам, рискуя разнести инфекцию на все стадо. Неужели надо объяснять даже специалистам, что это есть в высшей степени вредное и опасное зазнайство?»

Чем дальше Митроха читал, тем больше приходил в отчаяние. Ну зачем, зачем это нужно было? Как раз сегодня, в такой хороший день, перед самым праздником! И, главное, Петро на совещании. Его оттуда не вызовешь. Нет, главное не это, а то, что в заметке правда. Он же сам был там и слышал, как она сказала: «Меня это не касается».

Митроха забыл про еду и думал о том, что теперь будет. Узнает дед, узнает Юлия Ивановна. Где-то глухо пробило четыре. Вскоре после этого прибежал Петро. Митроха показал ему заметку. Он присвистнул и взъерошил от затылка ко лбу все свои волосы:

— Эге! Это, брат, неразбериха какая-то у них начинается. То-то я смотрю, они на совещании…

На совещании был бой. Началось с заведующего конюшней. Он хорошо поставил дело, лошади у него сытые, исправные, одна другой лучше. Постановили премировать его месячным окладом. Кажется, чего лучше? Но ему показалось мало этого. Он встал и начал хвалиться: «Я не только ухаживаю да кормлю — я ночей не сплю, все думаю, как лучше для совхоза. Ведь Зайчика-то я выменял у судьи на беззубого мерина. Колхоз тоже нагрел, пять инвалидов им всунул. У маслодельного завода за подгнившее сено получил Карьку!»

Но чем больше расходился заведующий конюшней, тем меньше замечал, какое впечатление производят его слова. Когда наконец он уселся, окинув всех торжествующим взглядом, тихий Шиянов сказал:

— Товарищи, я что-то не пойму: совхоз у нас или старая купеческая ярмарка? Как бы нас жуликами не посчитали. За такое дело не то что премию — выговора мало.

— Вы так думаете? — холодно спросил зоотехник. — А мне кажется наоборот. Важно не то, что человек сделал ошибку" — ее можно всегда исправить, — гораздо важнее то, что ему поручили работу и он все свои помыслы, все старания и силы направил на то, чтобы добиться в ней успеха. Такие вещи надо поощрять.

— Что поощрять, надувательство? — спросила Юлия Ивановна.

— Не надувательство, а преданность делу. Вообще, я советовал бы вам выражаться помягче: мы имеем дело с живыми людьми.

— Но надо уметь различать преданность делу честную и такую, за которую потом краснеть придется, — спокойно и решительно остановил зоотехника директор.

Премию заведующему конюшней не дали. Ее поделили между двумя конюхами.

После этого Трескунов выступил со своим списком передовиков. Но тут уж и дирекция, и партком, и, главное, Юлия Ивановна жарко схватились с ним почти по каждому выдвиженцу. Он выдвигает Сентюру — она считает, что Сентюра, опытный старый бригадир, в этот раз не повысил показатели в своей бригаде. Десяток бригадиров и чабанов гораздо более него достойны поощрения. Взять хотя бы Грищенко, Баюна или старика Сосну, — у них на сто маток получено по сто сорок — сто пятьдесят ягнят. Ягнята прекрасно развиты, здоровые. За весь окот ни одного сироты. Матки у них к окоту были заботливо подготовлены, и сейчас они в хорошем состоянии. Или взять, например, Бабенко. Ему совхоз доверил ценнейших баранов-производителей, и посмотрите, как он их ведет! Все они у него хоть сейчас на выставку, ни одного больного, ни одного худого. А бригада Шиянова? Все отлично знают, сколько Сашко с Чернодимитрием подготовили совхозу новых чабанов. Это лучшая по организованности и слаженности работы бригада. Она первая подхватывает передовые методы, ищет сама, чем бы улучшить работу, и стремится передать свой опыт молодежи. Таких вот настоящих, подлинных передовиков нужно и должно отмечать.

Трескунов стал расхваливать Величку — вот он как раз с полуслова подхватывает все зоотехнические нововведения, исполнителен, дисциплинирован. Она опять против: нет, он недисциплинирован, он мастер сплясать, покричать на собрании, боек он только на язык, на деле же вечно он где-то спит… Случись что, у него вся бригада в ответе. Трескунов похвалил Потапенку — у нее и тут нашлись возражения. У Потапенки отара десять дней голодала, из-за этого теперь у его баранчиков шерсть будет легко разрываться, попадет в брак.

Выходило, что Юлия Ивановна, сидя в Москве, знала лучше обо всем, что делается в отарах. Зоотехник вскакивал, обрывал Юлию Ивановну, грубил ей. Директор несколько раз призывал его к порядку.

— Кузьма Петрович, а вы как думаете?

Дед, всегда прямой и смелый, немного насмешливый, на этот раз как-то смешался. Он посмотрел на зоотехника, потом на Юлию Ивановну и проворчал:

— Не знаю. Дюже старый я стал, не разбираюсь, что тут сказать треба.

— А вы скажите, что думаете, как полагается нам, членам партии.

— Если так, тогда вроде… сдается мне, правильно говорит Юлия Ивановна. Ты, Коля, чересчур много берешь на себя. Нельзя так! Сперва надо послужить, узнать свое войско, може, спросить кого, а тогда уж браться командовать.

Список почти весь изменили. Из бригадиров оставили одного Потапенку: баранчики, оказывается, голодали не по его вине. Он требовал, добивался, но ему не могли вовремя доставить корма. Вместо Велички с Сентюрой на первое место поставили Шиянова и Чернодимитрия. Зоотехник больше не спорил. Он сжал губы и только зло посматривал на деда.

Рассказывая все это, Петро вертел в руках заметку фельдшера и хмурился, не зная, что с ней делать.

— Ну ладно. Сейчас пообедаем, а потом я зайду и посоветуюсь с секретарем парткома.

ГРОМКОГОВОРИТЕЛЬ

править

В понедельник, тридцатого, Митроха сидел дома и зубрил бонитерский ключ. Ему хотелось похвалиться перед Юлией Ивановной, поэтому он заодно решил выучить и фигурный ключ для прекосов. Их туловище изображалось прямоугольником, а недостатки разных частей тела — черточками на нем или внутри него.

Латинские буквы и знаки запоминались удивительно легко: Митроха заранее представлял себе, как Юлия Ивановна, а за нею дед, зоотехник и весь совхоз будут поражены его успехами.

Гирька старых ходиков передвинулась с легким треском. Митроха глянул на часы и удивился: как, уже время обедать? Ведь только что завтракали! Глянул на окно — удивился еще больше: по стеклу медленно струились потоки. В комнате было темно, как в погребе. Вот тебе раз! Ведь совсем недавно был яркий, солнечный день!

Он выбежал на улицу. Небо было темно-серое, над землей стоял прозрачный туман. Падали частые, мелкие капли. Трава и молодые листочки на деревьях сгибались книзу, дрожали. Мокрые домики совхоза нахохлились. Улицы и степь кругом обезлюдели, замерли. Надо всем стоял ровный, тихий шум, словно пришла армия малюсеньких, невидимых глазом мастеров и маленькими, крошечными молоточками делала на земле таинственно-важную работу.

У Шияновых все за обедом были какие-то озабоченные. Ели торопливо, молча. Даже смешливая Таня сегодня сидела надувшись.

Дед приехал к концу обеда. Тетя Наташа налила ему суп — он хлебнул две ложки и сказал: «Спасибо». Принесли котлеты — он с трудом прожевал одну и отодвинул тарелку.

Митроха вздумал похвалиться своими успехами. Дед долго вслушивался, хмурил брови. Наконец понял и равнодушно похвалил:

— А, дело хорошее.

Вышли из-за стола. Дед сейчас же уехал. Митроха с неохотой поплелся домой. Было грустно. Дождь еще усилился. В комнате по-прежнему стояли сумерки. По окну бежали ручьи.

Он решил повторить оба ключа, но теперь латинские буквы и хитрые знаки не лезли в голову. Перед глазами возникали родной дом, мать, школа, знакомые лица товарищей. Там теперь тоже готовятся к Первому мая, украшают школу. Уж там-то он непременно участвовал бы в какой-нибудь пьесе и играл бы не последнюю роль. Да хотя бы и последнюю — разве в этом дело? Главное, все свои, все тебя знают, а тут… —

За окном стало еще темнее. Пришлось зажечь лампу. Старые ходики били, как сполох в соседнем селе. Проходили целые сутки, а часы показывали пять, половину шестого, без четверти.

Митроха решил пойти к Юлии Ивановне. Сама же она велела выучить ключ, вот теперь пусть спрашивает. Разве так трудно спросить человека? А если он ей будет некстати, он уйдет.

По дороге он заглянул на почту. Вдруг там лежит письмо: «Дорогой сынок, приезжай домой. Мы все очень по тебе соскучились». Но почта оказалась закрытой.

Если бы даже там было письмо, он теперь не может уехать. У него начинается бонитировка, он теперь изучает простой и фигурный ключи и готовится выехать с Юлией Ивановной по кошарам. На его ответственности Рыжий и Карька… А стенная газета? Кто еще в нашем совхозе справился бы с этой задачей?!

Сегодня в клубе будет торжественное собрание, доклады о международном положении и о достижениях совхоза за год. Напротив входа — щит с навесом, как у ворот. Под навесом две электрические лампочки освещают стенную газету. Митроха залюбовался своей работой. В картину, вырезанную из журнала, искусно врисованы красивые буквы заголовка: «Золотое руно». Под заголовком умело расположены статьи, заметки, смешные рисунки, стихи. А это что? «Неосторожность». Чужой почерк. Наверно, уже сегодня вписали. Оказывается, одна заметка из тех двух все-таки напечатана. Она, правда, стала гораздо короче и мягче. Фельдшер как бы извинялся перед Юлией Ивановной, но замолчать правду не мог. Завтра, в день Первого мая, весь совхоз узнает, что она, бонитер и ученый руководитель совхоза, совершила такую неосторожность.

Митроха отошел подальше от клуба в темноту. Он совсем забыл про дождь. Пожалуй, идти к Юлии Ивановне теперь неудобно. Скажет: «Неужели уж редакция не могла ничего сделать? Хоть бы дали знать вовремя». А может быть, наоборот, пойти и сказать? Нет, лучше, пожалуй, не ходить. Все-таки она действительно поступила не совсем правильно.

Откуда-то издалека донесся голос, отрывистый, взволнованный, как будто по радио передавали чью-то речь: «Товарищи! Мы должны понять, что наша работа, каждый день ее и каждый процент плана — это новые кирпичи в здание социализма, новые ступеньки к богатству и славе нашей великой Родины»…

Где это? В клубе еще никого нет. Громкоговоритель на улице испортился, и его не успели починить.

Митроха пошел на голос. Прошел шагов двадцать — голос стал громче, потом снова затих. Да, громкоговоритель здесь, в этом доме.

Митроха встал на носки и заглянул в освещенное окно. Форточка открыта. Во всю ширину окна — белая занавеска. Один конец подвернулся, и в просвет видно: посередине комнаты, отражаясь в зеркале платяного шкафа, стоит зоотехник Николай Васильевич Трескунов. Костюм облегает стройную фигуру; белоснежный воротничок, новый галстук. Правая рука поднята. «Товарищи! — говорит он горячо. — Когда ндши славные войска на парадах восхищают не только своим строем, но и прекрасным обмундированием, имейте в виду, что это — достижение чабанов. Когда нашим полярникам тепло на Северном полюсе, когда дети бегают в легких и удобных костюмчиках, когда наши ткани прельщают посетителей на международных выставках — погните, что все это заслуга чабанов, это та самая шерсть, которую мы с вами выращиваем каждый день».

Верно сказано! Какие точные, сильные слова и какие красивые мысли!.. Но перед кем это он их выкладывает? Кто еще с ним в его комнате? Дед? Юлия Ивановна? Бригадиры? Парторг, директор?.. В зеркале виден был только один зоотехник!..

Митроха несколько раз негромко постучал в дверь.

Зоотехник теперь стоял за столом, заваленным книгами и бумагами, в руках — толстый синий карандаш.

— Войдите! — произнес он так утомленно и скучно, словно его целый день отрывали от срочной работы.

Митроха оглядел комнату — зоотехник был один.

«Кому же это Николай Васильевич так хорошо все это рассказывал?» — с какой-то неловкостью за себя и за Трескунова подумал Митроха.

Зоотехник тоже вгляделся в неожиданного посетителя с плохо скрытым недоумением:

— А-а-а! Ты? — протянул он, узнав Митроху. — Ну здравствуй. Что скажешь?

Нет, не надо было заходить! Человек занят только собой любуется на себя в зеркало. О том, что кому-то тоскливо, хочется найти поддержку старшего, умного руководителя, друга, — такому нет дела. Да и настоящие люди об этом, пожалуй, не говорят.

— Я… вот… Насчет дедушки… Николай Васильевич, вы на него не сердитесь. Вы знаете, как он любит вас… Прямо как родного, больше даже.

— Ну, знаю.

— Знаете? А почему же вы…

Зоотехник снисходительно улыбнулся:

— Это ты о нашей с ним схватке на производственном совещании? Так, что ли?

— Нет, то есть да… И еще другие разы…

— А он что, жаловался, что ли, тебе?

— Нет, что вы! Я просто сам замечаю. Он ночи не спит, все вздыхает, все беспокоится о вас, наверно, — стараясь найти предлог своему приходу, наскоро сфантазировал хлопец. — Он думает, я не вижу. А я все понимаю.

— В этом сложном вопросе, — снисходительно произнес зоотехник, — тебе, милый, трудно будет еще разобраться. Он мальчонкой отдал меня в чужие, ненадежные руки… Ну, руки, впрочем, были не совсем чужие, но… не надо было отдавать… Там, брат, жизнь с детства выучила меня уму-разуму. И теперь я, братец, знаю отлично, что все люди из себя представляют…

Зоотехник забыл о своей усталости, о том, что его оторвали от важной работы. Он опять твердо шагал вдоль комнаты. Дойдет до шкафа, взглянет на себя в зеркало и с удовольствием, словно пирожным, закусит круглой сочной фразой.

— …Революция запрягла всех в Повозку Истории, нагруженную Культурой и Счастьем. Люди совместно тянут эту повозку, но каждый старается занять местечко поудобнее, чтобы везти было не так-то уж тяжело. А когда дело доходит до кормежки, все по-прежнему рычат и показывают друг дружке зубы.

Файл:Z10.jpg

Митроха даже рот приоткрыл: в первый раз он слышал такое новое и ошеломляющее определение жизненных законов.

Поговорив об общих законах, зоотехник перешел к жизни в совхозе, вспомнил и о деде:

— Я ведь знаю, он все мечтает поселиться со мной, женить меня, нянчить и воспитывать внучат. И меня, глупого, учить уму-разуму. — Он усмехнулся: — Нет, не выйдет это дело. Я, брат, не виноват, что он рано овдовел, одинок, не хватает ему семейного уюта… Мы с ним не в семье, мы на службе, на боевом посту, на производстве. И тут авторитет — прежде всего! Стар, не стар, а придется уступить молодым, образованным… И ничего тут не поделаешь — закон! Уважай авторитет сильнейшего, а не то… получишь затрещину. Так-то. Ясно?

Зоотехник иногда забывался — смотрел на Митроху, как в зеркало, обращался к нему на «вы». Фразы о том, что «надо строить здание своего авторитета», что «начальство должно быть выше», «нельзя себя равнять с низшими», сыпались одна за другой.

Митроха несколько раз собирался спросить, что он понимает под словом «авторитет», но не мог вставить ни одного слова.

— Николай Васильевич, а вы правда будете… с ним бороться?..

— С кем, с дедом? — Молодой человек захохотал. — Не-ет! Он отличный работник, превосходно знает стадо, каждую овцу… Но, конечно, если он вздумает вмешиваться в мои распоряжения и становиться мне поперек дороги, придется стукнуть его по затылку. Тут уж я ни с чем не посчитаюсь. — Он, видно, что-то припомнил и грозно нахмурил брови. — Не-ет, я свой авторитет…

Митроха ухитрился и наконец вставил:

— Николай Васильевич, а что значит авторитет?

Зоотехник потрепал его по плечу:

— Как тебе объяснить… Авторитет, коротко говоря, — это признание превосходства…

— Николай Васильевич, а как вы думаете насчет Юлии Ивановны? У нее нет превосходства, а все подчиняются ей и еще улы… ба…

Зоотехник быстро обернулся. Глаза его подозрительно сощурились, и он процедил как-то в нос:

— А ты не от нее ли? Это она поручила тебе походить, поразнюхать?

— Нет, честное слово, Николай Васильевич! Я у нее и не был совсем, вот только помните тогда…

Трескунов, очевидно, ему не поверил. Он обошел письменный стол, бросился в кресло, забарабанил пальцами по столу и без звука засвистал какую-то, песенку.

— Терпеть не могу подобных особ! Можешь ей это передать.

Он вскочил. Снова шаги по комнате, быстрые, раздраженные. Рука с силой отсекает в воздухе что-то до крайности мерзкое, противное.

— Нет, подумайте! Революция уничтожила все привилегии, но одна привилегия так и осталась не уничтоженной. Это самая отвратительная, самая несправедливая привилегия — привилегия счастья, везения. Почему, спрашивается, эта самая Юлия Ивановна одна из всех попала в институт? Разве не было в колхозе никого поумнее? И потом, почему именно она попала в ассистенты к такому выдающемуся профессору, как Иванов? И почему именно ей удалось вывести новую породу? Почему, почему?.. — Он поперхнулся, закашлялся и заговорил тонким, придушенным голоском: — За что, спрашивается?! — Николай Васильевич чуть не плакал. — Только везение, только глупое, слепое счастье. И больше ничего… Э-эх! Ай-яй-яй!

Он горестно развел руками и покачал головой. Потом придвинул стул поближе к Митрохе и задушевно сказал:

— Она, парень, и тебя, гляди, облапошит. Этот милый ребеночек в сорок лет только и думает, как бы ей подкопаться под мой авторитет. Для этого ей понадобилось забрать мою тачанку, для этого она постоянно шатается по сараям, по отарам… Я, например, считаю: командиры производства — высший персонал — должны быть на известной высоте, надо всеми. А она со своими чабанами и овцами рада и есть, и пить, и целыми днями не вылезать из сараев. И все это нарочно, определенно нарочно… Все это только в пику мне. А этот старый козел сам такой же. Он чуть не молится на нее и во всем ей готов уступать. Но я ей без боя не дамся! Вот увидите — она или я!..

Митроха возвращался домой в темноте, под дождем. Множество новых мыслей и впечатлений теснилось в его голове. Что-то неприятное, мелочное, несправедливое было в раздраженных словах Трескунова, в его фигуре, в его театральных жестах, во всей его красивой внешности, которая так привлекала Митроху.

Николай Васильевич сказал ему на прощание: «Ты хорошо слушаешь. С тобой приятно поговорить. Заходи, если узнаешь опять что-нибудь интересное».

Нет. Митроха больше к нему не пойдет. И не будет рассказывать ничего «интересного» ни про деда, ни про Юлию Ивановну.

Он теперь понимает, откуда взялись все эти заметки в стенной газете, и многое стало теперь ему ясно.

Зоотехник считает его глупым мальчишкой — напрасно считает! Нет, жизнь — не театр! И то, что красиво и важно в театре, не самое важное и может быть совсем мелочью в жизни…

В их окне тьма, деда все еще нет. В комнате, наверно, бьют ходики. Если зажечь лампу, от нее будут черные тени на полу. Можно бы пойти на торжественное собрание, но запасные брюки и рубаха смялись в мешке, стали как жеваные. Митроха днем доставал их. Разве к Шияновым? Нет, нельзя: они и так давеча не сказали с ним двух слов. Видно, он уже надоел всем. Что он им, родной? Ходит каждый день, ест, пьет, а денег не платит.

В темноте кто-то рядом зашлепал по лужам. Ближе. Ближе…

— Кто это? — окликнул Митроха. Может, кто-то знакомый? Может, дед за ним посылает? Или Юлия Ивановна?

— О-ой, это ты, Митроха? Постой, тут лужа. — Голос тети Наташи. В Митрохе все так и возликовало. — Ты что тут впотьмах один бродишь?

— Да я думал в клуб пойти… послушать…

— Пойдем лучше к нам. Там к Танюшке гости пришли, поиграете.

— Некогда мне играть. У меня дела много.

— Ой, дело! Какое теперь дело, ночью? Пойдем! У нее нынче день рождения… Пирогов напекла.

— А в чем я пойду? У меня все смялось.

— Ничего, я у нас дома поглажу. Нет, погоди. Там тебе стыдно будет перед девиатами. Я лучше тут у кого-нибудь раздобуду утюг. Обожди!

Она скрылась в темноте. Митроха отпер дверь, зажег лампу, достал из мешка рубаху и брюки… В зеркале обнаружилось, что у него не совсем чистая шея. Пришлось как следует вымыться, почистить ботинки. Пришла тетя Наташа с горячим утюгом. Она разостлала на столе дедово одеяло и на нем быстро разгладила костюм.

— Галстучек-то есть у тебя? Вот хорошо. Давай и его погладим. Чтоб ты у нас был по всей форме.

— Тетя Наташа, как же я без подарка приду?

— Найдем и подарок. Я лишний купила. Никто не знает, я его не показывала. Заработаешь денег, тогда и отдашь.

«Играть не буду. Все-таки им по двенадцать — тринадцать, а мне уж неловко. Да и какой интерес? Подумаешь, гонять шарики на китайском бильярде! Если бы еще настоящий бильярд, а то… ронять только авторитет. Гм! Совсем по-трескуновски!..»

С такими мыслями Митроха пригладил вихор и шагнул в комнату. В руках у него была толстая книга в голубом переплете — Тургенев, подарок Танюше. Комната была ярко освещена и сияла чистотой. Деревянный пол был свежевыкрашен желтой краской, всюду лежали пестрые дорожки. Белая скатерть на столе блестела и топорщилась. Стол был весь уставлен конфетами, посудой, вазочками с вареньем и печеньем. В самой середине, на широкой доске с ручкой, лежал румяный и горячий даже на вид пирог с надписью из теста: «Таня 13».

На диване, кроме Танюши, сидели еще три девочки и мальчик. Девочки все гладко причесаны, в нарядных платьях, а мальчик — в хорошем сером костюме. Митроха вошел и, солидно поклонившись, сказал:

— Добрый вечер.

Таня обрадованно всплеснула руками:

— Ой, как хорошо, что ты пришел! Вот познакомься, это мои подруги и Федя.

Митроха подошел к крайней девочке, очень беленькой и румяной: румяными у нее были не только щеки, но даже лоб, уши и нос; голубые глазки так быстро перебегали с одного предмета на другой, что, казалось, вот-вот совсем выпорхнут. Митроха пожал ей руку, щелкнул по-военному каблуками и холодно, еще следуя примеру зоотехника, представился:

— Шевкунов!

— Нина, — прошептала девочка и из розовой превратилась в пунцовую.

Вторая, смуглая и худая, спокойно назвала себя Марусей.

Третья была со стрижеными волосами, коренастая, губастая и глазастая.

Когда Митроха щелкнул каблуками и назвал свою фамилию, она встала, тоже щелкнула, крепко пожала ему руку и басом рявкнула:

— Чебуряк!

Нина хихикнула. Митроха удивился:

— Это что такое? Чебуряк? Где Чебуряк?!.

— Фамилия, Женя Чебуряк. Что же тут удивительного?

Федя совсем ничего не сказал. Он чинно поклонился, пожал руку и сел на место. Таня еще раз повторила:

— Ой, как я рада, что ты пришел! А то у нас танцевать было не с кем!

В школе Митроха отличался на турнике и брусьях, в вольных движениях тоже был ловок, но танцевал он в жизни только два раза и каждый раз отдавливал девочкам ноги. Он твердо сказал:

— Нет уж, танцевать я не буду.

— Почему? Не умеете, да? — спросила Маруся.

— Танцевать не умею? А чего тут уметь? Просто мне не до этого. У меня посерьезнее занятий хватит.

— Ах, простите! Мы, наверно, вас оторвали?

Митроха поспешил успокоить Марусю:

— Нет, ничего, пожалуйста. Часа два я могу…

И тут он по глазам увидел: они преотлично знают, что он работает с Юлией Ивановной, а у нее сейчас болит нога. Надо было исправлять дело.

— Я теперь изучаю бонитировку по книге, — объяснил он и окончательно смутился. Кстати, о книге — под мышкой у него был подарок. Он взял книгу обеими руками и торжественно преподнес Тане. Но в волнении он забыл, что они давно уже говорят друг другу «ты».

— Вот, пожалуйста, вам. Разрешите поздравить

— Спасибо. Если вы так торопитесь, тогда можно вам сразу чаю налить. — Таня тоже перешла на «вы».

— Спасибо, вы не беспокойтесь.

— Ах, нет, что вы! Это мы вас побеспокоили.

— Да нет, ничего, пожалуйста.

Вышло так глупо, церемонно, что все невольно прыснули. Митроха засмёялся громче всех, и получилось замечательно: как будто всё с самого начала было легкой шуткой. Все его промахи зачеркнулись. Девочки повскакивали с дивана. Нина сразу перестала мучительно краснеть.

— Давайте играть, чего зря время терять?

— А во что, в «чепуху»?

— Ну, это надоело. Лучше во «мнения».

Игра заключалась в том, что играющие по очереди назывались каким-нибудь растением, вещью или вообще любым каким-нибудь существом, как угодно, только не Таней, не Женей, не Митрохой.

Митроха назвался тополем, и его прогнали на кухню, чтобы он не слышал, кто и что будет говорить о тополе. Таня собирала от всех мнения.

Нина, снова мгновенно делаясь пунцовой, сообщила, что, по ее мнению, этот тополь довольно зеленый и стройный.

Женя Чебуряк нашла, что у него, у тополя, очень толстая кора.

Марусино мнение было, что это бальзамический тополь, который чудесно пахнет после грозы, но, несмотря на это, в нем есть что-то и «пирамидальное».

Федя держался того мнения, что это вовсе не тополь, а дуб.

А мнение самой хозяйки — это прямой, упрямый тополь. Его можно спилить, а согнуть его никто не сможет.

— Одним словом, с характером тополь, — захохотав, заключила Женя.

И все стали звать Митроху обратно в комнату.

А «тополь» в это время разговаривал на кухне с бабушкой и ничего не слышал.

— Вот, — сказала Таня, следуя правилам игры. — Я сегодня была на балу и слышала про тополь разную молву. — И она пересказала все мнения.

— Что я не тополь, а дуб, — это сказала Женя, — сразу «угадал» Митроха.

Все захохотали и закричали:

— Штраф! Штраф! Прочитать наизусть стихи.

Вошла бабушка и, подперши кулачком подбородок,

тоже расположилась послушать. Митрохе это было очень приятно — они с бабушкой успели уже подружиться на кухне.

Он отлично, с чувством, прочитал свое любимое стихотворение «Баллада о Гвоздях» Николая Тихонова. Слушатели наградили его дружными аплодисментами, а бабушка утерла передником глаза и долго еще покачивала головой.

За играми все разошлись, подружились. Позабыв о своем авторитете, Митроха почувствовал себя легко и свободно. На китайском бильярде он играл с увлечением и испустил торжествующий клич, когда первый набил тысячу очков. Таня радостно сказала:

— Как ты хорошо играешь, лучше всех! Наверно, и танцевать так же будешь, да?

— Нет, — сознался Митроха, — танцую я, как медведь.

Ничего. Таня обещала его выучить. Она спросила,

почему он редко приходит к ним вечером.

— Ты приходи. Наши тебя все любят. Петро и батька говорят, ты толковый. А бабушка все жалеет тебя: ты похож на одного ее сына, который умер семнадцати лет. Как будто ты тоже можешь умереть.

— А почему вы давеча за обедом молчали?

— Да это из-за меня. Я сожгла ковригу, самую лучшую. Мама на нее столько яиц потратила, сметаны, сахару. Лучше бы я себе палец сожгла.

Бабушка взяла со столика пустой, ярко начищенный самовар. Она собралась вскипятить его. Митроха с жаром начал упрашивать поручить это дело ему. Бабушка долго отказывалась, махала руками.

— Дэ-ж це видано, щоб гости сами самовар наставляли!

Но в конце концов она уступила. Митроха живо нарубил щепок, налил воды и поджег лучины. Пока закипала вода, он, как часовой, стоял рядом и с удивлением думал: как это так получилось, что дома он ни разу не поставил самовара? Почему это всегда делала мать, а он барином садился за накрытый стол?

В половине десятого пришла с собрания тетя Наташа, а следом за ней Петро и сам Шиянов. Все сели за стол. Тетя Наташа разрезала всё еще горячие пироги. Митроха невольно ахнул, отведав ее пирогов: сдобные и пышные, они так и таяли во рту. Тетя Наташа взглянула на Митроху, засмеялась и покраснела от удовольствия.

За столом сидели долго. Было очень весело и шумно.

Шиянов своим тихим, серьезным голосом рассказывал разные истории. Все дружно хохотали, а он один не смеялся и будто с недоумением оглядывал гостей.

Митроху поражало, как он, мужчина и хозяин дома, почтительно обращался с бабушкой. Стоило ей открыть рот — он умолкал на середине слова. Взглядывала она на что-нибудь — он сейчас же вставал и подавал ей. Петро держался много развязнее. Снисходительно подшучивал над бабушкиными словами и даже покрикивал на нее. Но когда Петру захотелось покурить, он смирненько встал и вышел во двор.

После ужина завели патефон. Петро и Федя оказались заправскими танцорами. Таня принялась спешно обучать Митроху.

Она сердилась, покрикивала на него, называла его косолапым — и ему нисколько не было обидно. Кто же может обижаться дома, на сестру или на мать?

Митроха изо всех сил старался не отставать от товарищей и необыкновенно обрадовался, когда у него стало получаться не хуже. Девочки хлопали в ладоши и хором хвалили его.

Наступил самый веселый час. Музыка задорно гремела, все раскраснелись, вспотели, у всех весело блестели глаза, и смех был еще более громкий и дружный, чем за столом.

Шиянов незаметно исчез — наверно, ушел на кошару.

Митроха мельком взглянул на часы и не поверил: двенадцать часов!

Девочки стали собираться. Митрохе пришлось проводить пунцовую девочку — Нину. И только в первом часу он направился домой.

Дождь прошел, все небо было усеяно крупными, ясными, словно умытыми звездами. Где-то на краю совхоза пели песню звонкие голоса. Из степи откликались заливистым лаем собаки. Было как-то легко, хорошо, по-весеннему.

Митрохе смутно припоминалось: сегодня, в такой замечательный день, что-то было у него неприятное… От этого оставался еще до сих пор нехороший осадок. Что же это такое могло быть? Он старался припомнить, но так и не смог.

Задорная танцевальная музыка все еще громко играла в ушах, заставляя шагать словно в танце.

По-праздничному веселый дед встретил Митроху упреками: почему он не пришел на собрание? Там наш Николай Васильевич Трескунов такую произнес речь — все прямо ладоши отхлопали. Ой, и головастый же хлопец! Откуда у него только слова такие берутся! Оратор, одно слово — оратор!

Митроха отвечал, что он был у Шияновых. Тетя Наташа позвала его на Танин день рождения. Дед схватился за голову и застонал:

— Ай-я-яй! Ах я, старый дрючок! Ну совершенно из ума вылетело! И подарок мой так и остался… Ну, ничего, завтра отнесу. Она теперь не ждет, еще больше обрадуется, коза.

Засыпая, Митроха припомнил наконец, неприятное. «Здание авторитета». Зоотехниковы «законы жизни». Быть выше всех — это совсем еще не значит смотреть на всех свысока. Тут что-то не так. Он, видно, неправильно понимает его слова… Да и потом, как человек может определить самого себя — выше он или ниже? Пожалуй, это только со стороны, товарищи по работе могут определить.

ПЕРВОМАЙСКИЙ СПЕКТАКЛЬ

править

Думая, что ради праздника все будут отсыпаться, Митроха вышел на улицу в десятом часу. Там уже было полно народу. После митинга молодежь гуляла на широкой аллее, ведущей в сад. Девушки все были в легких светлых платьях. Рабочие, молодые чабаны, служащие, трактористы — все понадевали новые, лучшие костюмы, башмаки и галстуки и ходили торжественные от собственного великолепия.

Центром сада, дорожками, посыпанными желтым песком, и клумбами с ярко-лиловыми и желтыми ирисами, завладели малыши. Ребята постарше играли в лапту и волейбол прямо в степи. На стадионе тренировались футболисты: сегодня в четыре часа должна была приехать команда колхоза «Борец».

Митрохе очень хотелось поиграть, но в середине игры трудно влезть в партию, и он вернулся в центр.

В красном уголке играли в домино, в шашки и на бильярде. В раскрытые настежь двери слышался стук шаров и голоса бильярдистов. Снаружи у клуба стояли скамейки. На них сидели взрослые мужчины и женщины. Высокий агроном с хитрыми глазами, но без улыбки рассказывал смешную историю. Его слушали старик — ночной сторож, помощник директора, техник, продавец магазина, доктор и пекарь.

Напротив, через дорогу, собрались женщины. Директорша кормила грудью маленького. Болезненная жена ветеринара зябко куталась в шерстяной платок. Красивая, нарядная агрономша говорила особенно громко, чтобы слышали все. Перед нею, картинно выпятив грудь, стоял зоотехник.

Митроха ничего не хотел упустить, поэтому он устроился так, чтобы слушать обе стороны: и мужчин и женщин. Впрочем, скамьи находились так близко, что агроном часто прерывал свой рассказ и прислушивался к доносившемуся через дорогу громкому голосу жены:

— Николай Василич! Вы вчера говорили, как настоящий оратор. У вас большой талант. Честное слово!

— Ну что вы! Что вы! Просто привычка популярно излагать чужие и свои мысли…

— Ах, мне так хотелось бы побыть в большом городе! В Москве сейчас парад, танки, самолеты. А у нас даже радио испортилось.

— Простите! Мне кажется, вам-то уж никак не может быть скучно.

— Нет, признаться, я избалована. Я люблю шум, театры, музыку. Тонкие разговоры люблю — об искусстве, литературе.

— Вы урбанистка, Надежда Петровна!

Желчный бухгалтер, сидевший в стороне, довольно громко разговаривал сам с собой:

— Урбанистка! Вот-вот, оно самое! Через это и муж в драных штанах и у мальчишки из носу сопли… Ха-ха, урбанистка и есть… Право слово!

— Я прямо скажу, с вами, Николай Василия, у нас стало гораздо интереснее. Вы и на рояле умеете и на сцене. И говорите, как этот… Демосфен, кажется? Какая это великая вещь — культура!

Стало тихо. Агроном замолчал. Слушатели не могли допроситься, чтобы он окончил рассказ. Вдруг к агрономше подбежал мальчик лет семи и с восторгом закричал:

— Мама, мама, смотри!

Из обеих ноздрей у него свисали два длинных жгутика серой пакли. Все рассмеялись. Агрономша вскрикнула: «Ах!» — и откинулась на спинку скамьи. Мальчик радостно взвизгнул. Агрономша поднялась вся красная и томно сказала:

— Несчастный хулиган, что ты со мной делаешь? Вынь, вынь сейчас же эту гадость!

В одиннадцать часов народ с улицы, из сада, с поля повалил в клуб. Большой зал набился до отказа. Многие стояли у стен, сидели в проходах, прямо на полу. Родные и товарищи громко перекликались, звали друг друга к себе. Все шутили, смеялись, сосали леденцы, грызли семечки.

Пришли все Шияновы и дед Митроха заранее занял им места в середине. Пришел кузетчик Степан, с которым Митроха дежурил первые ночи. За ним лениво переступал нотами огромный мохнатый Буран. Чабаны провожали собаку восхищенными возгласами:

— Эх, добрый пес! Глазищи-то, глазищи — одним взглядом с ног свалит!

— Дали бы его нам на третью ферму. У нас волки ошалели, прямо на баз лезут.

— От до чего сознательный кобель! Все в клуб, и он в клуб.

Девочка доктора протянула руку погладить — пес тихо заворчал и показал кончики клыков. Докторша испугалась:

— Уберите его отсюда! Кто это позволил — в театр с собакой! Он тут перекусает всех детей! Может быть, он бешеный.

— Кто, Бурашка? — обиделся Степан. — Да он поумнее нас всех. Пойдем, Бурчик!

— Вывести его из зала! — крикнул кто-то.

— Зачем? Нехай поглядит. Може, ему интересно.

Пришла Юлия Ивановна. Она немного прихрамывала,

но была уже без палочки. Она шла по проходу, и люди со всех ферм одинаково радостно приветствовали ее и звали к себе.

— Здравствуйте, Юлия Ивановна! Как ваша нога, проходит?

— Ходите до нас! Ось тут местечко гарно.

— Юлия Ивановна, какой это дурак про вас заметку набрехал? Не может быть, чтобы вы… Нашли тоже, кого учить…

— Здравствуйте, здравствуйте! Нет, почему же, он правильно говорит. Я езжу по всем отарам, и мне надо быть особенно осторожной. Здравствуйте, как ваша корова, вылечили? Ну видите, я же вам говорила.

Митроха издали закричал ей и показал на свободный стул. Она подошла к Шияновым. Здороваясь с Таней, она поздравила ее и сунула ей в руку красивую коробку.

— Ой, зачем вы! — смутилась Таня, а сама вся так и просияла. — Это же дорого…

— Балуете вы ее, — сказала тетя Наташа.

Юлия Ивановна уселась рядом с Таней, и по лицам их трудно было угадать, кто из них получил подарок.

Народ в зале все нетерпеливее хлопал в ладоши, стучал ногами. Кузетчик Степан хлопал оглушительнее всех, выгибая ладони чашечками. Рядом с ним сидел на полу и испуганно озирался огромный взъерошенный пес.

Из-за кулис прибежал Петро. Он велел Митрохе пойти стать у занавеса. Со всех сторон начали спрашивать, почему долго, кто задерживает начало.

— Сейчас начнем, — говорил Петро. — Там суфлерскую будку сняли, надо хоть фанерой накрыть дыру. Мы теперь все роли наизусть учим, и будка нам ни к чему.

За кулисами была судорожная суета, обычная перед поднятием занавеса. Актеры бегали по сцене, ставили последние вещи, занимали места. Тут Митроха узнал, что хотя режиссером считался Петро, на самом деле главным распорядителем здесь была агрономша, а ею, в свою очередь, командовал зоотехник. Если ему что-нибудь не нравилось, он делал отрывистое замечание, агрономша взмахивала руками, делала круглые глаза и шипела Петру:

— Петя, что же это такое? Разве так можно? Сейчас же перемени!

Наконец все приготовления окончены. Зоотехник тихо говорит, что можно поднимать занавес.

— Можно занавес! — шипит агрономша.

— Занавес! — сдавленно кричит Петро, и Митроха дергает за веревку.

Гул в зале мгновенно смолкает. Два — три запоздалых покашливания — и водворяется полная тишина. Сотни глаз устремляются из тьмы зала на сцену.

В скетче играли сам зоотехник и агрономша: он — незаметного героя-комсомольца, она — пустую девушку, обожавшую только знаменитых. Портреты их она вырезает на память в альбом и на каждом шагу показывает этот альбом своим товарищам. А возле нее сохнет от безнадежной любви живой незаметный герой.

Агрономша была в восторге от того, что играет молоденькую девушку, что на сцене все ее любят, а из зала все могут видеть, какая она интересная. Играла она хорошо, но, как только на сцену входил зоотехник, она сейчас же начинала стесняться… Говоря насмешливые и пренебрежительные слова, она явно старалась показать ему, что это только так, по пьесе. Глаза, все лицо и жесты ее говорили совсем другое. Зоотехник нервничал. Когда они выходили со сцены, Митроха слышал, как он сердито выговаривал ей:

— Да играйте же вы роль, а не самое себя!

— Ах, мне так трудно сегодня! — почти со слезами отвечала агрономша.

— Трудно, так не надо было браться!

Во втором действии она, надменная и жестокая комсомолка, тыкала пальцами в знаменитые портреты и говорила: «Вот это люди! А ты — какой же герой?» В это время Митроха услышал позади себя легкий топот. Он обернулся и увидел мальчика, сына агрономши. По-видимому, он только что вошел в боковую дверь из зала.

— Где моя мама? — громко спросил мальчик.

— Тише! Маме сейчас некогда. Она скоро придет. — Митроха взял его за руку и хотел увести.

— Уйди! Я хочу к маме! — Голос у мальчишки был противный, так и хотелось шлепнуть его, силой повернуть за плечи и вытолкнуть долой, но он неожиданно рванулся и выбежал на сцену.

Артисты растерялись. С минуту они смотрели на него, как на живого тигра, вылезшего из клетки. Агрономша сладким голосом сказала:

— A-а! Мальчик! Ты подожди меня там, на террасе. Пойди, пойди, я сейчас приду.

Она взяла его за руку, но мальчишка опять вырвался.

— Да не пойду! Я хочу тут.

По залу пробежал смех.

— Ну хорошо. Тогда посиди вот здесь, на диване.

Мальчик уселся и заболтал ногами. Но вскоре ему

надоело сидеть в стороне. Он подошел к матери и хотел заглянуть в альбом. Мать стояла, альбом был высоко — тогда он схватил его рукой и потянул к себе.

— Мама, чего это? Дай, мама!

— Мальчик, это нельзя! — с мольбой сказала агрономша и осторожно вырвала альбом. — Сейчас я тебе дам другое, оч-чень хорошее!

Она выбежала за кулисы и, задыхаясь, как утопающий, стала выкрикивать:

— Книга!.. Зеленая!.. Там на столике!.. Скорее!..

Петро мигом принес ей книгу. Она вернулась на сцену и сунула ее мальчику:

— Вот посмотри. Ах, какая интересная книжка!

— Не хочу эту! — Мальчик с яростью швырнул книгу на пол и упрямо потянулся к альбому.

В зале раздался гогот.

Зоотехник с отвращением сказал:

— Да уберите вы этого ребенка!

Из-за кулис выбежал Петро и схватил мальчика в охапку, но было уже поздно. Тот задрыгал ногами, дико заорал «папа». Должно быть, Петро что-то сделал или сказал ему что-нибудь интересное — мальчик за кулисами смолк и повел себя смирно.

Бедная агрономша вздохнула с искренним облегчением.

Она сделала вид, что все это так и надо было по пьесе:

— Слава богу, унес! Это соседский мальчик. Такой невоспитанный — просто ужас! Так о чем мы говорили?

Народ в зале восторженно заржал и захлопал.

Когда Митроха опустил занавес, артистов много раз вызывали.

Зоотехник в перерыве никому ничего не сказал. Но по плотно сжатым губам, по тому, как медленно цедил он слова, отдавая распоряжения, видно было, что он в бешенстве. Напрасно Петро успокаивал его:

— Николай Василич! Да ведь отлично же вышло! Смотрите, как народ доволен. По-моему, так даже лучше получилось, смешнее.

— Перестаньте чепуху городить! Я сам знаю, что лучше, что хуже! У нас здесь не балаган, а театр!

— Так сегодня же праздник! Чем веселее, тем лучше.

Зоотехник промолчал и впервые после истории с мальчиком милостиво обратился к агрономше:

— Надежда Петровна, надо объявить программу третьего отделения. Первым выступаю я, второй — Юлия Ивановна с моим аккомпанементом, потом детская самодеятельность.

— Сию минуту, сию минуту, Николай Василич!

Агрономша суетливо бросилась выполнять его распоряжение. Когда подняли занавес, она стала у входа, недалеко от Митрохи (тут никого не было, а дальше всё забили ребята-участники), и глазами впилась в сцену. Зоотехник вышел. Ему похлопали. Он дождался полной тишины и строго сказал:

— «Разговор человека с собакой» Антона Павловича Чехова.

Еще несколько слов — и он закачался, лицо сделалось пьяное, глупое, язык стал заплетаться. Превращение было сделано так артистически, что в зале засмеялись. Агрономша тоже не могла удержаться.

— Чудно! Замечательно! — сказала она в восхищении.

Вот человек наткнулся на цепную собаку, она удивительно похоже, как настоящая, зарычала.

— «Н-не понимаю' — развел руками Романсов. — И ты… ты можешь рычать на человека? А? Первый раз в жизни слышу. Побей бог… Да нешто тебе не известно, что человек есть венец мироздания? Ты погляди… Я подойду к тебе… Гляди, вот. Ведь я человек? Как по-твоему? Человек я или не человек? Объясняй!» — «Рррр… Гав! Гав!»

Собаку зоотехник изображал замечательно: полная иллюзия, что где-то рядом или за его спиной с хрипом лает и рвется с цепи настоящая степная овчарка.

Народ в зале падал со смеху.

— «Ррр… гав!» — «Постой, ты не кусайся… О чем, бишь, я? Ах да, насчет пепла! Дунуть — и нет его! Пфф!.. А для чего живем, спрашивается…»

— Так, верно! — кричали из зала. — Объясни ей, а то она не понимает!

— Нехай рвет, жалко, что ли? Своя кожа, не покупная!

Митроха в самом деле услыхал мягкие шаги, как будто по полу прошла настоящая собака, но он отнес это к волшебству зоотехника: как здорово он представляет!

Вдруг агрономша вскрикнула:

— Ах!

Митроха глянул и остолбенел: за кулисами стоял Буран. Он смотрел на сцену и тихо ворчал. Шерсть на нем взъерошилась, темные губы по бокам приподнялись, обнажив клыки.

Митроха забыл свой постоянный страх перед этим псом.

— Буран, Буран! Поди сюда! На. на…

Пес обернулся. Кажется, узнал. Шерсть у него стала ложиться, губы закрылись. Медленно, с большой неохотой он повернул свое большое тело и уже двинулся к Митрохе, но в этот момент на сцене зарычал другой пес: «Ррр… гав! гав! гав!..»

Бурана словно подбросило электрическим током.

Агрономша исчезла. Он подумал немного и обратился к собаке:

— Буран, что же это, а? Ай-я-яй, нехорошо, браг, нехорошо!

В зале это одобрили, а пес как будто начал узнавать зоотехника. Хвост его, раньше плотно прижатый, стал подниматься кверху. Кажется, он даже вильнул раза два. Зоотехник, очевидно, решил продолжать сцену с живой собакой. Он опять сделал пьяное лицо, закачался и заплакал, ударяя себя в грудь.

— «Ну что же… Кусай! Ешь! Никто отродясь мне путного слова не сказал… все только в душе подлецом считают, а в глаза кроме хвалений да улыбок — ни-ни! Хоть бы раз кто по морде съездил да выругал! Ешь, пес! Кусай! Ррви анафему! Лопай предателя!»

От такой неожиданной перемены Буран пришел в сильное возбуждение. Он пригнулся для прыжка и свирепо залаял.

В зале поднялась целая буря.

Такого хохота не было, даже когда агрономша на сцене воевала с сыном. Из зала неслись восторженные крики:

— Браво! Браво! Бис Трескунову! Молодец Бурашка! Бис! Браво!..

Зоотехник закусил губу, вышел и раскланялся.

За кулисами к нему бросились агрономша и Петро. Все уверяли, что именно с Бураном это получилось великолепно, блестяще, так, что лучше и не придумаешь.

Он кусал губы, не отвечал ни одного слова, но вид у него был такой, как будто из него вынули все внутренности.

За занавесом кузетчик Степан виновато разводил руками:

— А я-то смотрю: куды ж это он у меня задевался? То все рядом сидел, а то вдруг и нету его. Вы уж не серчайте, Николай Василич! С ним-то у вас еще, может, веселее представление удалось, а?..

— Да стоит ли обращать внимание на такие пустяки? — сказала, подходя к ним, Юлия Ивановна. — Странный вы человек, Николай Василич!

— Да? Вы так думаете? — зло спросил зоотехник. — Впрочем, вам сейчас выступать.

Шерсть снова вздыбилась, зубы ощерились. Он прыгнул на сцену и яростно забухал: гуу! гуу! гуу!

— Ай, он разорвет его! — закричала агрономша.

Забыв все на свете, она тоже выбежала на сцену.

Народ в зале замер. Наступила такая тишина, что слышно было, как Петро из-за кулисы придушенным голосом звал пса:

— Буран! Поди сюда!

Зоотехник, по-видимому, долго не мог понять, что случилось. Наконец он очнулся. Увидел агрономшу, пса. Лицо его побледнело. Прежде всего он шепотом сказал, не подымая головы:

— Уйдите отсюда!

На сцену выдвинули маленький рояль, наверно еще помещичий. Вышла агрономша и объявила:

— Сейчас Юлия Ивановна споет несколько песен и романсов. Аккомпанирует Николай Василич Трескунов.

Они вышли вместе. Встретили их хорошо. Зоотехник сел за рояль, а Юлия Ивановна осталась стоять. Она была в черном шелковом платье, которое делало ее тонкой. Красивая голова ее с пышными волосами была высоко поднята. Глаза смотрели в зал смело и весело. Они встречали там сотни дружеских и участливых взглядов, которые как бы говорили: «Ничего, валяй, Юлия Ивановна, мы поддержим! Тут же все свои».

Она чуть кивнула. Зоотехник плавно опустил руки на клавиши. Старый рояль издал несколько сиплых, простуженных звуков, и вот Митроха услышал знакомый наивный мотив «Сулико».

Для необузданного голоса Юлии Ивановны песня была выбрана неудачно. Таким голосом можно передавать гнев, ярость, злобу, торжество, буйную радость, но для нежности он не подходил.

Однако зал откликнулся дружными, долго не смолкающими аплодисментами.

Хлопали не только пению, но и самой Юлии Ивановне.

Она искренне обрадовалась и сейчас же передала зоотехнику ноты второй вещи. Зоотехник опять вышиб из рояля несколько сиплых звуков.

По разным странам я бродил,

И мой сурок со мною.

Хлопали и в этот раз так же дружно и долго, а когда Юлия Ивановна, раскланявшись, ушла, начали хлопать еще громче и даже топали ногами, вызывая. Пришлось ей опять подойти к роялю. Она остановилась посередине сцены и, дождавшись зоотехника, запела:

Легко на сердце от песни веселой,

Она скучать не дает никогда,

И любят песню деревни и села,

И любят песню большие города.

И вдруг все преобразилось. В старом рояле нашлись веселые, задорные нотки. Голос Юлии Ивановны как будто выбрался наконец из теснин и широко разлился по всему залу. Народ встряхнулся, ожил.

Многие закивали головами в такт песне, многие раскачивались всем телом, взмахивали руками. Кто-то начал громко подпевать. К нему присоединился второй, третий. Скоро весь зал превратился в огромный хор.

Голос Юлии Ивановны слился с другими, но не потонул среди них. Он был как гребешок на самой высокой волне. Наверно, очень это большое счастье — иметь сильный голос и быть запевалой в таком большом, дружном хоре.

Юлия Ивановна словно выросла на глазах у Митрохи. Запевал второй куплет, она сделала несколько шагов вперед, к рампе:

…И тот, кто с песней по жизни шагает…

— Осторожнее, Юлия Ивановна!

Митроха не успел сообразить, в чем дело. Юлия Ивановна дошла до какого-то четырехугольного пятна и наступила на него.

Вдруг концы этого пятна загнулись кверху. Раздался треск. Юлия Ивановна взмахнула руками и… ухнула в яму от бывшей суфлерской будки.

Песня оборвалась одновременно и на сцене и в зале.

От наступившей тишины Митрохе показалось, что потух свет. И было странно, что в темноте он видел испуганные лица зрителей, удивление и радость на лице зоотехника. Сама Юлия Ивановна в первый момент тоже испугалась. Но падение было благополучно: лист фанеры с трудом влез в дыру и смягчил удар. Тогда страх перешел в смущение, а затем в приступ неудержимого смеха. Юлия Ивановна откинулась на фанеру и хохотала, сотрясаясь всем телом.

В народе тоже засмеялись. Кто-то крикнул:

— Вылезай. Юлия Ивановна, там неглубоко!

Она вылезла, со смехом посмотрела в зал, на зоотехника — и вдруг закончила фразу:

…Тот никогда и нигде не пропадет…

Все моментально подхватили песню. И будто не было ни падения, ни испуга.

Когда допеты были последние слова, Митрохе стало жалко. Хотелось, чтобы все повторилось сначала.

Но ему велели опустить занавес: надо было хоть чем-нибудь закрыть дыру, чтобы в нее не попадали дети.

За кулисами Юлия Ивановна свалилась на первый попавшийся стул. От смеха у нее на глазах выступили слезы.

— Ой, умора!.. Ой, не могу!..

Зоотехник молча смотрел на нее и пожимал плечами. Наконец он не выдержал:

— Я не понимаю. Ведь вы только что попали в дурацкое, обидное положение. Уронили свой авторитет на глазах у всей публики. Как же вы можете смеяться? Нет, я этого никак не понимаю…

— Не понимаете? — удивилась Юлия Ивановна. — Ну и не понимайте!

БРУЦЕЛЛЕЗ

править

Обед был сегодня замечательный: украинский борщ, суп с сибирскими пельменями, кавказский плов из риса с бараниной, пироги, сладкие компоты. Но почему-то ни деда, ни Шиянова не было. Митроха удивился: неужели сегодня им некогда поесть? Петро сказал, что у них сегодня свой обед для отличников. Нужно пойти посмотреть, наверно, будет интересно.

Возле клуба опять было много народу. Перед щитом со стенгазетой стояли заведующий конюшней и еще двое. Один из них был высокий, статный красавец, похожий на статую Антиноя, которую Митроха видел на открытке. Светлые кольца волос на могучей шее, низкий лоб, плечи саженного размаха. Антиной был, по-видимому, сильно под хмельком, и его синие глаза оглядели парнишку мутно и тупо. Интересно, что они читают? Да, заметку про Юлию Ивановну. Фельдшер все-таки добился своего!

— Так, — сказал заведующий конюшней. — Это ей будет на пользу. А то не поймешь, кто у нас хозяин: директор или она. А уж Николая Василича они вовсе за человека не считают.

— Да она ему в подметки не годится! — крикнул Антиной на всю улицу. — Николай Василич — это, брат, командир. А она что же… баба — она баба и есть.

Подошел старик, сутулый, остролицый и горбоносый:

— Ты слухай, Величко. Ты вже добре пьяный, ходи до дому. Балакать на витер не треба.

— Кто, я пьяный? — заорал Величко. — Я два литра выпил и еще два выпью и все буду на ногах стоять! А ты что заступаешься? Она тебя в передовики нарядить хочет?

— Та ни, який я передовик! Мене тилько вже на шкуру, бо старый дюже. Пийшлы, друже! Айда ходим вмисте.

Старик взял Антиноя под руку. Тот вырвался с руганью и угрозами. Не пустит он больше эту Юлию Ивановну к себе на баз!

Митрохе показалось, что он, как будущий комсомолец, должен вмешаться. Стараясь придать своему голосу как можно больше серьезности, он сказал:

— Товарищ Величко, напрасно вы так говорите. Ведь вы же не знаете, а я там был, в лазарете. Мы вместе с ней приехали. Она сперва обмылась сулемой, потом зашла на минутку к этим овцам, а потом снова обмылась. Как же она могла разнести заразу?

Величко долго смотрел на него мутным взглядом:

— А ты кто такой взялся? A-а, это она тебя из Москвы привезла? Пристроила на жалованье и теперь возит по отарам: выбирай, какая понравится. Племянничек!

— Что вы сочиняете? Я ее никогда раньше даже не видел!

У Величко вдруг исказилось лицо.

— Геть отсюда, пацан! Уши оборву! Еще мне — учитель нашелся!

— Никто не виноват, не надо пить без ума и без меры. А то напился, как свинья!

Величко взвыл и бросился за ним. Заведующий конюшней, старик и еще двое поймали его, начали уговаривать. Кое-как им удалось увести его домой.

Митроха пошел, сам не зная куда, с грустью думая: почему так трудно сделать что-нибудь хорошее, а плохое делается так легко и незаметно? Неужели это у всех так? Нет, наверно, только у него что-нибудь неправильно устроено. Мозга за мозгу задевает. Вот сейчас: он хотел разъяснить все по-хорошему, как настоящий комсомолец, а сам, не зная зачем, нагрубил старшему, выругался, соврал. Ведь Юлия Ивановна второй раз не обмывалась!

Недалеко от лазарета, в поле, собрался народ. Наверно, какая-нибудь игра. Митроха подошел ближе. На зеленой траве были расставлены столы. Два длинных ряда их с перемычкой на одном конце образовали громадную букву П. На столах стояли тарелки с остатками еды, стаканы, темные и светлые прозрачные бутылки и графины, горки хлеба, стеклянные банки с букетами ирисов и сирени. На скамьях и табуретках сидело много обветренных, загорелых людей. Кое-где они сбились тесно в кучу, в других местах за столами было пусто. Со всех сторон слышался говор, смех, шутки. В одной группе с большим чувством, хотя и нестройно пели:

А бледный месяц на ту пору

Сквозь хмару черну выглядал…

Неначе челн у синем море

То вырынал, то утопал.

С другого конца им отвечали гиком, свистом и залихватским припевом:

Никто пути пройденного

У нас не отберет!

Мы — конная Буденного,

Дивизия, вперед!

При входе в букву П отдельно стоял стол, на нем большой бак с краном, чайные стаканы и блюдца. Повариха Паша ходила в белом фартуке вдоль столов и приветливо улыбаясь, спрашивала:

— Можно вам? Еще стаканчик горячего?

Ей с разных концов кричали:

— Параска! Поди сюда на минуточку! Сядь, посиди с нами.

— Та мене ж некогда, у меня работа.

— Ну, выпей стаканчик! Ну, хоть глоток отпей. Тю, яка привередлива!

Впереди сидели дед, помощник директора, секретарь парткома, ветеринар и зоотехник. Юлия Ивановна что-то рассказывала им. Среди песенников были Шиянов и Чернодимитрий. Значит, это и есть обед для премированных отличников. Они, наверно, уже пообедали, скоро будут расходиться. А все-таки стоять здесь, пожалуй, неудобно: еще подумают — голодный, напрашивается на приглашение.

Митроха собрался уходить, но дед его заметил и позвал. Он сидел красный, распаренный, с блестящими глазами. Юлия Ивановна на минуту прервала свой рассказ:

— Садись, Митроха. Ты что не приходил вчера? Ты же хотел разобрать со мной ключ? Я тебя ждала. Завтра — послезавтра поедем на бонитировку. Я уже поправилась.

— Юлия Ивановна! — Дед посмотрел на нее с укором, как смотрят взрослые на детей, вышедших из повиновения. — И что вы за человек, я не понимаю. Одного дня потерять не можете!

Юлия Ивановна махнула рукой — ладно, мол, не стоит об этом — и со смехом вернулась к рассказу:

— Мне еще в Москве про него наговорили, поэтому я немного робела. Утром оделась получше и пошла. Мне показали, где кабинет. Подхожу — на двери замок. Спрашиваю: «Когда придет директор?» Говорят: «Никогда». — «Он что же, заболел, уехал?» — «Да нет, здесь, где-нибудь ходит. В кабинете он не любит сидеть». Пошла искать этого беглого директора по совхозу. У конюшни, в холодке сидит человек в стеганой жилетке и кубанской шапке. Вокруг него пятеро. Подошел молодой чабан. Человек нахмурился и ядовито спрашивает: «Ну как, соснул трошки?» Чабан мнется, не знает, что сказать. И вдруг этот человек встал, затопал ногами и закричал страшным голосом: «Морда поганая! Урод! Бандит! Я тебя что, спать нанимал? Кто пшеницу стравил у колхоза? Тыщу рублей штрафа наложу на тебя!» Чабан стоит ни живой ни мертвый.

Слушатели вокруг рассмеялись. Дед покраснел еще больше:

— Юлия Ивановна! Вы тоже расскажете! Люди подумают: зверь бешеный.

— Не бойтесь, Кузьма Петрович, не подумают… Подошел прораб, он и с ним так же: «А ты что дурака валяешь? Где у тебя, крыша над столовой? Людям пообедать негде, а ты сидишь целый вечер водку пьешь?» И опять: «Морда поганая, урод, бандит, под суд отдам!» Пропустил еще троих — одного похвалил, двоих поругал, — настала моя очередь. Я говорю, что назначена к нему зоотехником, показываю бумаги. Он вынул очки, поглядел, заставил меня прочитать «що воны там кажуть». Потом спрашивает: «А вы сакмал пасти умеете?» Я обиделась: «Вы, наверно, не поняли. Я окончила вуз, после этого три года работала при кафедре в институте, а теперь назначена к вам зоотехником». — «Ага, вон что! Тогда я вас первой рукой назначу, к Шиянову. Попасете недельку, а там побачимо, шо вы таке есть».

— И вы согласились? — с удивлением спросил зоотехник.

— Согласилась. Первый день места себе не находила, даже всплакнула от обиды. Хотела в Москву жалобу писать. А потом поняла: он просто хочет испытать меня. Тут как раз дожди выпали. Я неделю помокла — смотрю: сам едет в поле, на Снежке. «Ну как, Юлия Ивановна?» — «Ничего, — говорю, — хорошо». — «Так! Что же, теперь давайте думать, как нам выправлять стадо».

Деда смущал этот рассказ. Он давно уже пытался переменить разговор, но Юлия Ивановна как будто не замечала его усилий. Теперь, воспользовавшись паузой, он закричал:

— Смотрите, ребята танцевать начали! Пойдемте полюбуемся.

Митроха подошел к Юлии Ивановне, которая села на скамью. Неужели это правда, что дед был директором? Ведь он малограмотный!

— Ого, еще каким директором! Все лучшие бараны и матки, фруктовый сад, цветник, гараж, клуб, школа, башня силосная, рабочие домики — все это выращено и построено при нем. Его назначили в тридцать первом году, когда разные шляпы и вредители довели совхоз до полного разорения. Кормов не было, жалованье рабочим и служащим не платили по восемь месяцев. Дисциплина развалилась. Люди пьянствовали, а овцы — в мае месяце! — лежали в кошарах, не могли подняться от истощения. Их приходилось на руках переносить на траву. Он разогнал всех лодырей и рвачей, подобрал настоящих чабанов, и вот видишь, как двинул дело.

Величко сидел на скамье. К нему подошли помощник директора с зоотехником. Митроха издали слышал, как зоотехник спросил Величку:

— А как у тебя там с окотом делишки?

Ответа Велички не было слышно. Вряд ли он был очень радостен, потому что помощник директора и зоотехник с испугом спросили в один голос:

— Что? Что? Восемь штук?!.

Дальше они говорили почти шепотом. Величко раза два кивал в сторону Юлии Ивановны, свирепо сдвигая светлые брови. В отаре у Велички сегодня восемь ягнят родились мертвыми. Возможно — бруцеллез.

Новость эта, конечно, не миновала и ушей Юлии Ивановны, но никто не прибежал к ней с этим, не обратился за советом. Она узнала об этом из третьих рук.

Сейчас, услышав разговор зоотехника с Величкой, она поднялась было с места. Лицо у нее резко покраснело, потом побледнело, она кинула быстрый взгляд в сторону Велички, но заставила себя снова спокойно усесться и больше уже не смотрела в ту сторону.

Митроха сейчас же сообразил: ведь она будет главным виновником! Значит, ей нельзя подойти, пока ее не позовут. Не раздумывая, хорошо это или плохо, он быстро пошел к начальству. Да, подслушать, узнать и все рассказать Юлии Ивановне. Она не виновата, это все выдумал фельдшер по злобе или…

Митроха даже захлебнулся от волнения. Неужели это Трескунов научил их такой гадости!..

Подслушивать было уже поздно. Начальство встало. Величко зачем-то побежал к лазарету. Зоотехник подозвал Митроху.

— Скажи Юлии Ивановне, мы поехали на вторую ферму. Там что-то не в порядке. Ей, с больной ногой, не забудь — с больной ногой — ехать не стоит.

Обед, пляски, гулянье подходили к концу. Народ расходился в разные стороны. Несколько женщин остались помогать поварихе Паше убирать посуду. Митроха в точности передал слова зоотехника. Юлия Ивановна встала, тяжело отдуваясь. Лицо ее опять покрылось густой краской.

— Да? Он так сказал? Спасибо ему за внимание. Пойдем, Митроха. Они решили обойтись без нас.

Она шла так тихо, как будто внутри нее было что-то хрупкое, что могло разбиться. Митроха сбоку видел, что губы ее не то дрожат от обиды, не то шевелятся от неслышных слов. Немного прошла — встряхнула головой.

— Ну, это мы еще посмотрим! Жалко, директора нет… И дед куда-то исчез… Мальчишка, пустопляс, он думает заработать на этом… Самовлюбленный петух…

Она разговаривала сама с собой. Митрохе было жалко ее. В самом деле, как глупо вышло, что дед пропал. Он был бы сейчас очень нужен.

— Юлия Ивановна! Я сбегаю поищу его. Может, он дома спит?

— Да нет, не нужно. Никакой срочности нет.

— Я только посмотрю и назад.

Юлия Ивановна крикнула вдогонку, что если дед спит, то будить его не надо. Голос и весь вид ее стали гораздо веселее.

Дверь была заперта. У клуба, на скамьях, и в красном уголке деда тоже не было. Митроха побежал в сад и по пути столкнулся с фельдшером, мчавшимся на всех парах с брезентовым саквояжем в руке. Скорее всего, и дед там: не может он остаться в стороне, когда такое дело.

В проулке, за универмагом, стояла грузовая машина. В ней уже разместились пять человек, по виду рабочие. Рядом стояли помощник директора, зоотехник и Величко. Деда не было. Митроха подбежал вместе с фельдшером. Николай Васильевич сердито спросил его:

— А тебе чего нужно?

— Мне… (Про деда не надо говорить, может, Юлия Ивановна не хочет.) Я этот… бруцеллез… посмотреть.

— Ну, это, брат, не игрушка, смотреть там нечего.

Фельдшер, зоотехник, Величко и помощник директора влезли в кузов. Мотор застучал громче. Митроха прицепился кое-как сзади и наполовину повис. Ей же, Юлии Ивановне, интересно будет, что они там сделают. Без нее все-таки не обойдутся. Ой, кто-то привалился спиной к пальцам! Нет, ничего, не больно. Вот уже тронулись.

Машина расходилась все быстрее и быстрее. Она подпрыгивала на бугорках, падала в ямы. Позади нее ветер с пылью закручивался в смерч. Митроху болтало и раскачивало во все стороны, как пустой мешок. Через минуту езды пальцы до того онемели, что, казалось, не выдержат. На ухабах спина вдавливала их в борт. Отцепиться нельзя — разобьешься вдребезги. Вот если песок будет, тогда и отцепиться можно, и машина пойдет тише.

Въехали в какое-то село. На улице пыль, мягко. Но сзади бегут мальчишки, орут что-то. От страха, что вот сейчас все откроется, Митроха забыл про пальцы и не заметил, как снова выехали в степь. Машина врезалась в синеватое море озимой пшеницы Онемевшие пальцы совсем отказались держать… Митроха зажмурил глаза, готовясь к падению. И вдруг спина в кузове отодвинулась. Голос Велички сказал:

— Да что за шут! Ха, смотрите сюда!

Сверху свесились две головы. Послышался стук в кабину к шоферу. Машина замедлила ход, стала. Уже не две, а шесть голов выглянули за борт.

— Ты чего здесь делаешь? а?

— Я ничего, я… так только. — Митроха все еще висел, хотя можно было уже отцепиться.

Помощник директора взял его за руку и втащил в кузов.

— Ах, чертенок! Ты же мог голову разбить! Ты что думаешь, бруцеллез — это какой-нибудь интересный зверь?

Митроха молчал. Величко и фельдшер смотрели на него неприязненно. Зоотехник поджал свои тонкие губы.

— Вы знаете, я думаю — это он не сам задумал поехать.

— Бросьте, Николай Васильевич! Мы и так сделали глупость. По-настоящему, конечно, надо было пригласить Юлию Ивановну. Она сама говорила, что нога поправилась. Человек с такими знаниями…

— Вы думаете? — Губы зоотехника чуть-чуть скривились.

Фельдшер поспешил поддержать его:

— Признаться, я сомневаюсь в ее знаниях. Если бы они были, вряд ли она могла бы…

— А вот я не сомневаюсь! — резко сказал помощник директора.

Это был маленький человек с женскими, тонкими чертами лица. Митроха знал, что он недавно окончил техникум, а до этого был кучером в совхозе. Его все любили за мягкость и доброту.

— Нельзя так подходить к людям. Она работает у нас восемь лет, вывела стадо совхоза на первое место в области, а вы по одному только подозрению можете подумать черт знает что. Это еще большой вопрос, откуда у нас мог взяться бруцеллез. Может быть, она в этом виновата столько же, сколько и мы с вами.

— Да я вовсе ничего не думаю. Мне показалось, что вы немного преувеличиваете ее знания. А насчет бруцеллеза — конечно, это маленькая небрежность с ее стороны. Будем надеяться, что причина не в этом.

— Одним словом, поехали дальше. — И помощник директора постучал и кабинку.

На границе второй фермы зоотехник как бы вступил в исполнение обязанностей главнокомандующего. Помощник директора отошел на второй план. Здесь машину остановили. Двое рабочих с лопатами вылезли. Зоотехник указал им место.

— Вот здесь. Обыкновенная яма, ступеньки, а потом вбок, чтобы крыша осталась. Словом, землянка небольшая. Одну кровать поставить и табуретку.

Рабочие взяли лопаты и принялись копать.

— Товарищ Величко! Сейчас же пришлите сюда старого колесника. Дадите ему бутыль с креолином, таз, помазок и ведро воды. С сегодняшнего дня ферма объявляется больной. Ни входить, ни выходить с этой территории без особой надобности не разрешается. Завтра мы введем пропуска, а сегодня пока пусть так расспрашивает.

— Есть, Николай Василич!

— Товарищ тракторист, дорогу в этом месте пропашите два раза, чтобы никакого проезда не было. Вообще всю территорию фермы отделите двойной бороздой, чтобы овцы не переходили.

— Николай Василич, может быть, подождать результатов санации?[11] — тихо спросил помощник директора.

— Что же, можно. Вы с Юлией Ивановной возьмете тогда на себя ответственность, если за эти три дня мы заразим все стадо? — Зоотехник говорил громко, с серьезным лицом, но в голосе его чувствовалась усмешка: он знал, что такой страшной ответственности никто на себя не возьмет.

У въезда в широкую балку-овраг паслась маленькая отара — всего штук сто еще не окотившихся маток. Помощник директора, глядя на них, вспомнил: ведь мертвые могут родиться еще от плохого корма, если, например, овес подгнил.

— А вот мы сейчас спросим. — Зоотехник остановил машину и подозвал чабана: — Здравствуй, Сема.

— Здравия желаем, Николай Василич! — Сема приставил герлыгу к ноге, как винтовку, вытянулся, откозырял. Ему было лет сорок, один глаз у него вытек, вид продувной — типичный украинец, играющий под простачка.

— Вы чем подкармливаете маток, овсом? А он ничего, свежий у вас?

— Недавно привезли с центральной. Чистый, как стеклышко, — снова вытягиваясь, отрапортовал Сема.

— Хм! Странно! Отчего же матки скидывают, как ты думаешь?

— Не иначе, бруцеллез завелся. Мы сперва думали — от воды. Ну теперь же вода чистая, как стеклышко, а они все равно скидывают. Нет, в стенгазете правильно описали. Это Юлия Ивановна дала маху.

— Ну, это мы еще проверим. Ты сейчас гони маток на баз, будем санацию проводить.

— Есть, Николай Василич! — гаркнул кривой.

Кошара у Велички была нового образца, светлая, со стенами, с родильным помещением. Длинный боров внутри отапливал «родилку» зимой. Просторный баз был огорожен высоким плетнем. Единственное, что портило вид, — это две глубокие канавы с кучами земли. Они шли углом от база и от входа в кошару. Соединившись в один ствол, они подымались на вершину холма. Вдоль канавы тянулся дощатый желоб на столбиках. В месте соединения рукавов, на земле, лежала бочка, в нее из желоба стекала тоненькая струйка воды, в самом деле прозрачной, как стекло. Для стока излишней воды рядом была еще большая яма.

Это был знаменитый водопровод, изобретение и большое достижение зоотехника. На другой стороне холма еще осенью забил ключ. Зоотехник сумел взять его в трубы, вывести на одну сторону и снабдить чистой водой всю вторую ферму. К сожалению, труб не хватило, работа до сих пор была не закончена. Одни кошары получали воду по трубам, другие все еще возили в бочках.

Пока фельдшер надевал халат и приготовлял шприц, зоотехник не утерпел, чтобы не похвалиться своим детищем:

— Вы еще не видели? Желоб сюда провели только позавчера. Попробуйте, какая вода, а? Чистый нарзан! И главное, как просто все! Конечно, работы много потребовалось, но мне кажется, это окупится во сто раз. А вы как думаете?

Он прыгал взад-вперед через канаву, нагибался к желобу, пил воду, набирал ее в пригоршни, радушно предлагая всем отведать.

Но едва он отошел от канавы, начались опять распоряжения, строгие приказы: Величку он послал в одну сторону, тракториста — в другую, Митрохе велел идти с фельдшером, помогать при санации, помощника директора повел осматривать восемь маток, окотившихся сегодня мертвыми ягнятами.

Митроха ожидал, что бруцеллез — это что-то страшное по виду, что овцы при нем покрыты язвами и корчатся от боли. На самом деле ничего такого не было. Сначала Митроха и фельдшер пошли на баз, где злые собаки чуть не разорвали фельдшера. Там были неокотившиеся матки. Они орали оттого, что их рано согнали с травы и заперли во двор. Ни о каком бруцеллезе они не догадывались. Двое рабочих ловили их и подтаскивали к фельдшеру. Митроха задирал им короткий хвост. Фельдшер вонзал иглу в складку кожи под хвостом, выдавливал из шприца светлую жидкость, затем вытирал иглу йодистой ваткой.

Вот это и была санация: если в течение трех дней под хвостом вскочит шишка, значит овца бруцеллезная. Ее оставят на больной ферме. Если же шишка не вскочит, ее переведут на здоровую ферму, и она будет полноправной мамашей.

Переколоть всю отару не успели. Наступил вечер. Зоотехник с Митрохой и помощником директора поспешили домой, фельдшер остался ночевать, чтобы завтра продолжать санацию всех отар второй фермы.

Когда машина выехала на дорогу, от солнца остался один красный ломоть. Трава и воздух потемнели. Вдали пыхал дымком трактор — это он отгораживал больную ферму от здоровых.

На границе дорога была в двух местах глубоко пропахана. Землянка была уже почти готова. Рядом с ней стояли табуретка, черная бутыль, таз с жидким раствором креолина. Над тазом стоял худенький, лысый и красный, как сухая луковица, старичок с длинным помазком в руке и с култышкой вместо правой ноги. Он сердито поздоровался с начальством и принялся обмывать колеса машины.

— От шо я вам кажу, товарищи!

— Что, неправильно подъехали?

— Ни, вам можно, вы ж меня поставили сюда. Ну народ ничего не признает. Давеча одни едут на конях. Я кажу: не можно, вертай назад — ругаются. Я ухватил коней, завернул — они объехали чуть и мимо меня рысью. А у меня помазок ще добрый был, аж течет с него. Я кинулся и давай кропить их. Дюже ругались. А той Сердюк — горючее возит, — дак вин на волах приперся и орет: «Прочь с дороги, бо я пущу быкив, они тебя сомнуть!» Ну що ты з им зробишь!

— Ничего, дед, дерись, — сказал помощник директора. — Ты же у нас вояка, старый партизан. Дерись!

— Та це ж так… Тилько воны ж мене убьють,

— Не бойся, ничего они тебе не сделают! Этому Сердюку скажи: в другой раз я на него акт составлю. А тебе мы выдадим шлангу такую, насос. Как качнешь раз — вся лошадь и телега мокрые. Которые будут чересчур нахальные, ты будто нечаянно прямо на них наставляй. Живо отвыкнут!

В совхозе зажглись уже огни.

Митроха зашел домой.

Дед крепко спал, прямо в одежде, в сапогах, на белом тканевом одеяле.

Митроха не стал его будить, а побежал прямо к Юлии Ивановне. Она теперь, наверно, вся извелась.

Она оказалась не дома, а у Шияновых. Сидит с тетей Наташей и Таней, заводит патефон и слушает Лемешева. Митроху даже зло взяло.

— Нет, Юлия Ивановна, все-таки вы несерьезная!

— А что такое? Что случилось?

— Как — что случилось! Вы забыли про бруцеллез?

— Но что же я могу сделать? Бежать за ихней машиной? Плакать, проситься, чтобы они взяли меня с собой? Или кричать караул?

— Не караул, а все-таки… — Митроха не знал, что же все-таки.

Он стал рассказывать о своей поездке на вторую ферму. Ему казалось, что она и слушает несерьезно — то поищет новую пластинку, то покрутит ручку. Но, когда он уже подходил к концу, она вдруг вспыхнула и сорвалась с места:

— Что? Они котных маток кололи? Ах, дураки! Да ведь от одного этого завтра будет еще десять выкидышей! Сейчас пойду к помощнику! Уж я ему покажу санацию! Он у меня сам бруцеллезом заболеет!

БОНИТИРОВКА

править

Опять Рыжий и Карька бежали без дороги, по едва намеченному следу. Направо тянулось бесконечное поле люцерны, налево — степь. Низкие пучки травы были словно припудрены зубным порошком. Земля между ними тоже была покрыта беловатым налетом. Рядом с богатой зеленью люцерны степь казалась бесполезной для овец, хотя Юлия Ивановна уверяла, что на солонцах овцы лучше поправляются, чем на самом пышном травостое.

Белую отару в белой степи увидели только тогда, когда до нее осталось шагов триста.

Подъехали.

Косматый пес с хриплым лаем кинулся под колеса.

Давно небритый чабан с вывернутой ступней подковылял и таким же хриплым басом рявкнул:

— Здравия желаем!

— Ты почему не оставил отару на базу? Тебе разве не сообщил зоотехник, что сегодня будем бонитировать? Поворачивай назад.

— Не буду я заворачивать! Шо вы, смеетесь, чи ни! За пять километрив худобу вертать. Дитячи игрушки играють. Один приказуе, другой отказуе.

— Ну-ну, не горячись! Тут, во-первых, не пять, а одного не будет. Приедет зоотехник, там разберемся, кто у вас прав, кто виноват.

Чабан отковылял немного и сердито крикнул своему помощнику заворачивать отару. Тачанка покатила к базу. Там ее встретили три собаки, одинаково злые и хрипатые; Кобзарь, Молодой и Трубка. Юлию Ивановну они узнали, а Митроха из-за них долго не мог выпрячь и дать лошадям сена; чуть шевельнется, собаки бросаются со всех сторон и рычат так, что все нутро переворачивается.

Откуда-то выбежала смуглая востроглазая девушка лет шестнадцати. Она уняла собак и радостно поздоровалась с Юлией Ивановной. Юлия Ивановна тоже обрадовалась ей:

— Как поживаешь, Шурочка? Не надоело еще?

— Нет, ничего. Дядя Сентюра добрый. Он только с виду рычит. И еда хорошая. Мы тут книжки читаем, домино есть, шахматы. Вчера я ходила на ферму — там комсомольское ^обрание было. После собрания кино и танцы. Мазурку учимся танцевать, бальную.

Около база — красный вагон на колесах, в нем кровати, сундуки, глыбы соли, мешки с зерном, аптечка и наверху — полочка с книгами. Перед вагоном в ямке горит костер, над ним — прокопченная тренога с подвешенным на проволоке котлом. На другой стороне — бочка с водой, питьевые колоды и рештаки для зерна. А кругом белая степь, и ни одной живой души. Ох, наверно, и скучно тут, особенно когда подует ветер и на целый день зарядит дождь!

Митроха приуныл, но вспомнил насмешливые глаза деда при первой встрече и упрямо сказал сам себе: «Ничего, брат! Еще посмотрим, кто сладкой каши запросит. Если эта Шура не дрейфит, то мне и подавно стыдно».

Натаскали щитов и кольев. Сентюра взял в руки топор. Они с Шурой стали пристраивать к воротам база длинный воронкообразный проход — раскол. Один конец его был шириной как раз с ворота, другой суживался настолько, что могла пройти только одна овца. У этого конца Митроха вырыл две ямы с обеих сторон. Ямы были четырехугольные и продолговатые, глубиной повыше колен. У правой ямы поставили табуретку, на нее положили книгу, карандаши и перочинный ножик.

Юлия Ивановна завязала потуже тесемки рукавов на халате и сама проверила топором, хорошо ли забиты все колья. В это время приехал зоотехник с двумя рабочими. Он прямо направился к ней и сухим, начальническим голосом, но так тихо, чтобы не слышали рабочие и Шура, сказал:

— Советую вам бросить это занятие.

— Почему? — удивилась Юлия Ивановна.

— Видите ли, конечно, вам не трудно забить кол. но это не дело руководящих научных работников. Для этого есть рабочие. Сами вы можете не дорожить своим авторитетом, но ведь, кроме вас, тут есть другие.

— Знаете что? Подите вы… — Юлия Ивановна сдержалась и немного погодя заговорила спокойно, без раздражения: — Я намного старше вас Позвольте мне дать вам один совет: не нужно так носиться с собою. Мы с вами не такие уж большие фигуры, чтобы весь мир следил за каждым нашим шагом. Авторитет, конечно, важная штука, но завоевывают его только личными качествами, настоящей любовью к делу и хорошим знанием производства. Ничем другим никакого авторитета не завоюешь. Мне кажется…

— Хорошо, вы мне потом расскажете, что вам кажется: теперь нам обоим некогда.

Подошла отара. Для нее открыли ворота с другой стороны база. Сентюра шел впереди. Он то посвистывал, то громко ворчал на овец, не глядя в сторону Юлии Ивановны. Помощник его шел далеко сзади. Одна овца все время отставала, он бешено кричал на нее, не раз замахивался палкой, но ударить при всех не решался.

— Что с ней? — спросила Юлия Ивановна.

Сентюра сделал вид, что не слышит. Юлия Ивановна

послала Митроху помочь чабану. Он подбежал к отстающей овне и увидел, что у нее на боку, с левой стороны, вздулась огромная, больше головы, опухоль. Дышала она тяжело, со свистом, ноздри широко раздувались, рот был открыт, язык высунулся наружу. «Бруцеллез», — подумал Митроха. Он не знал, как теперь быть. Кричать громко нельзя, надо сказать потихоньку одной Юлии Ивановне. А как гнать овцу? Бить не годится. Тащить руками? А вдруг ты ее только тронешь — и сейчас сам раздуешься? Эх, ладно! Помирать так помирать.

Митроха запустил обе руки в шерсть и, задыхаясь от усилия, потащил овцу. Ему начало казаться, что живот у него в самом деле раздувается и в нем что-то горит.

Но страх быстро прошел, осталось одно чувство: вот он незаметно и скромно совершает геройский поступок. Может, он заразится и умрет. Люди будут жалеть о нем, вспоминать, какой он был на работе. Бывало, скажут, — уж он впереди всех, ни труд, ни грязь, ни зараза ему нипочем… И он без всякой обиды тогда скажет дяде Михайле… Да, говорить-то он уже не сможет…

— А ну, постой-ка! — Митроха оглянулся и увидел деда на Снежке.

Дед рассматривал овцу, качая головой:

— Ай-я-яй! Чабаны, отличники, шоб вам… Сентюра! Игнат! А ну, иди-ка сюда.

Сентюра подковылял, нахмурил брови. Он упорно не хотел подымать глаз на деда.

— На люцерну гонял?

— Ни. Ей-богу ж, не гонял!

— А это что такое?

— Так це ж прекос, така жадна тварюга. Не сгони его, воно обожрется до того, що лопнет, як бомба.

— А я тебе что говорил: по дождю, по росе не пасти, на люцерне больше пятнадцати минут не держать, а первый раз, с утра, и вовсе: пустил на десять минут и вертай назад. Трава сильная. Дай тебе мяса или пирогов вволю, ты и то объешься.

— Це правильно, тилько часов нема.

Подошла Юлия Ивановна. Дед начал было извиняться перед ней, что немного опоздал, но она уже увидела больную овцу.

— Ах, безобразие! На мокрую люцерну пустил! Этого я не ожидала от тебя, Сентюра! Такой опытный чабан.

— Что такое? В чем дело? — Зоотехник осмотрел овцу. — Тимпанит? А почему вы думаете, что Сентюра…

— Виноват, — перебил Сентюра, — не доглядел трошки…

— Ага, ты виноват! Ты не доглядел! Ты забыл, что бригадир отвечает за каждую овцу! Хорошо, мы составим акт и направим его в дирекцию. Кстати, и мне приятно! Я тебя защищал как лучшего бригадира.

— Постой, Коля, не горячись. Как говорится, и на старуху бывает проруха. — Дед лукаво улыбнулся, давая понять, что это относится не только к Сентюре. — Давайте лучше поправлять дело.

Овцу положили Сентюре на колени, так, что она полусидела на спине. Дед соскочил со Снежка и начал ощупывать ей живот. Принесли холодной воды и несколько раз облили ей брюхо. Овце не становилось лучше. Юлия Ивановна жалела, что у нее нет с собой какого-то инструмента. Дед сказал, что можно обойтись так, по-простецки. Он принес большой гвоздь. Юлия Ивановна обожгла его на костре. Овцу зажали ногами. Дед раздвинул шерсть и с силой всадил гвоздь в розовое тело, около голодной ямки, в то место живота, где начиналась опухоль. Из ранки стал выходить со свистом воздух. Шишка опала, рот у овцы закрылся. Язык втянулся на место. Дыхание стало медленнее, ровнее.

— Ничего, поправится, — весело сказал дед. — Погоняйте ее только побольше.

Двое рабочих залезли в правую яму. Шура стала у конца раскола, Митроха — посередине, дед — у ворот. Зоотехник сел на табурет с книгой и карандашом в руке. Сентюра приготовил блестящие щипцы и бутылку с белым раствором. Сама Юлия Ивановна стала в левую яму. Два чабана (пришел еще подпасок) стали загонять овец в раскол. Овцы пугались узкого прохода, пятились назад. Пустили вперед козла, но овцы и за ним не пошли. Чабаны разозлились… Они взяли кнуты и начали стегать овец по ногам и по головам — там, где нет толстого слоя шерсти. Юлия Ивановна морщилась, как будто ей самой было больно.

— Тише, тише, ребята! Как вам не стыдно? Какие же вы чабаны, если не можете справиться без палки!

Овцы кидались от прохода, как от огня. Чем больше их били, тем больше они шалели. Дед с интересом поглядывал на зоотехника и бригадира. Зоотехник тщательно заострял карандаш. Сентюра молчал, угрюмо насупившись. Наконец Юлия Ивановна не выдержала:

— Довольно! Перестаньте сейчас же! Черт знает что такое! Осенью была отличная бригада, а теперь… Что с вами случилось?

Дед выждал, пока овцы немного успокоятся, потом подошел к одной, стал почесывать ей щеки, нос, за ушами. Рядом стояла еще одна. Дед «боднул» ее в лоб. Овца уперлась и сама начала целиться. Он отступил к воротам — обе овцы пошли за ним. Другие тоже заинтересовались. Дед пошел в воронку, овцы — за ним. На середине передняя было дрогнула, Митроха подтолкнул ее дальше. Она хотела лечь от страха — Шура вцепилась ей в шерсть и подтянула к входу. Тогда она сделала огромный прыжок — рабочие поймали ее на лету и поставили между ямами. Сентюра вывернул ей ухо, слюнями оттер номер, наколотый тушью, когда она была еще ягненком.

— Пятьсот пятьдесят два! — крикнул он.

И зоотехник записал в книгу.

Юлия Ивановна быстро оглядела овцу, в трех местах разняла шерсть и скороговоркой продиктовала:

— Тип а, густота шерсти два эм, длина девять сантиметров, тонина А, уравненность полная, голова три восьмых, жиропот минус, шея, холка, грудь нормальные, задние ноги буквой икс, спина провислая, крестец и величина норма, оценка три нуля, брюхо головатое.

Машина заработала. Овцы легко входили в раскол. Чабаны подгоняли их спокойными окриками:

— А-ля, э-эй, а-ля!

Дед увидел, что все наладилось, и уехал по другим отарам.

Юлия Ивановна говорила, к какому классу принадлежит овца: элита, первый, второй, четвертый. Сентюра щипцами вырубал на ухе один или два выщипа то сверху, то снизу, то на конце, вдоль уха. Из вырубленного клинышка капала кровь. Овца дергалась и мотала головой. Сентюра заливал выщип белой жидкостью и отпускал ее. Она шарахалась как угорелая и долго потом встряхивала головой, как бы желая сбросить с уха острую боль.

Митроха уже знал, что от этой бонитировки будет зависеть многое в работе совхоза и вся дальнейшая жизнь овцы: в какую отару она попадет, продадут ли ее на мясо, или в колхоз или оставят на развод, какие у нее будут дети, даже как ее будут кормить. Но как же может один человек в полминуты все определить, взвесить и вынести правильное решение?

Сначала Митроха отказывался верить своим ушам, потом он перестал верить Юлии Ивановне. Ерунда! Не может быть! А не морочит ли она всем голову? И как это проверить?

Но вот случилось так, что овца после бонитировки вырвалась и убежала. Сентюра не успел сделать выщип, зоотехник записал только половину ключа. Он спросил Юлию Ивановну:

— Какой, вы сказали, жиропот? А голова, шея, грудь? А класс?

— Не помню, — созналась она. — Придется снова.

У Митрохи стояла в ушах вся бонитировка, но он не

осмелился напомнить им. Шура долго гонялась за овцой, наконец привела. Юлия Ивановна осмотрела овцу и, как граммофон, в точности повторила свои слова. Зоотехник смотрел в книгу и только приговаривал:

— Да, это есть, есть. И сортимент есть. Вы с головы начинайте.

Значит, все верно, никакого надувательства нет. Теперь Митроха боялся даже взглянуть на Юлию Ивановну, как на солнце.

А она словно чувствовала, что ей удивляются, и расходилась еще больше. Скорость бонитировки она довела до того, что рабочие не успевали подавать овец. Сентюра — находить номер и делать выщип, зоотехник — записывать. Уже много раз зоотехник путался и просил все повторить сначала. Юлия Ивановна с досадой сказала ему:

— Николай Василич, так нельзя! Мне надо пробонитировать двенадцать тысяч. Если мы будем тратить на каждую овцу по десять минут, то мы за год не управимся. А там наседает стрижка. Вы сами должны подгонять меня.

Зоотехник сжал губы и с остервенением принялся за работу. Часа полтора он молча записывал скороговорку Юлии Ивановны. Овцы конвейером двигались по расколу. Митроха стоял, перекинувшись через щит, подталкивал их, иногда тащил волоком. У него заболела спина. Он попробовал разогнуться — и не смог. А вдруг у него не хватит силы и он упадет — вот будет позор! Нет уж, лучше переломиться совсем пополам.

В проходе показалась большая, как сундук, овца. Морда у нее не была заросшей, как у мериносов. Тонкая длинная шерсть кончалась на линии лба, а вся морда была покрыта короткими блестящими белыми волосиками.

— Порода — прекос… — начала было диктовать Юлия Ивановна.

Но тут Сентюра громко спросил ее;

— А зачем, Юлия Ивановна, у нас в стаде держат две породы? Не лучше ли вести одну, чистую породу?

Юлия Ивановна перестала диктовать и подробно начала объяснять:

— У каждой породы есть свои достоинства и недостатки. При отличных шерстных качествах у мериносов часто наблюдается хилость фигуры, слабый костяк, плохая постановка ног. Вон, например, у той овечки, — она показала на только что пропущенную овцу, — видите, какая у нее густая длинная ровная шерсть, прекрасная оброслость брюха, а за ее фигуру мы ей что поставили? Взгляните-ка, Николай Васильевич, в записи!..

Зоотехник прочитал:

— «Шея — минус, холка — острая, спина — провислая, передние ноги с минусом, круп свислый, задние ноги иксообразные…»

— Вот видите, какая красавица!.. Мы и ставим себе задачу: сохранить, передать и закрепить в ее детях прекрасную шерсть мериносов и к этому еще прибавить хорошую, крепкую фигуру и мясные формы прекоса. Вот смотрите!

Юлия Ивановна стала разбирать качества стоявшего перед ней прекоса:

— Обратите внимание! Широкая, ровная спина, широкий круп, сильные, крупные, правильные формы, ноги прямые, стройные, никаких недостатков. А вот шерсть — много реже, особенно на брюхе. Для улучшения стада (и даже породы) надо постараться получить шерсть — как у первой, а фигуру и рост взять у этой…

— А если получится наоборот? — ехидно спросил зоотехник. — Шерсть как у этой, а фигура — как у той.

— И это бывает, — спокойно ответила Юлия Ивановна. — Вот тут-то и нужны настоящие солидные знания особенностей каждой породы и многолетний большой опыт, чтобы путем подбора пар и соответствующих условий воспитания собрать и закрепить в потомстве все хорошее и постепенно выбраковать, свести на нет все плохое. В этом-то и заключается смысл бонитировки и работа бонитера.

Пока она рассказывала, рабочие, Сентюра и зоотехник с наслаждением отдыхали от непрерывной тяжелой работы.

Митроха заметил, что зоотехник спрашивает совсем не для того, чтобы узнать про овец, а из хитрости, для того, чтобы отдохнуть.

Слушал он все объяснения невнимательно, с улыбочкой, видно, давно все это знал.

Митрохе стало обидно за Юлию Ивановну: как может она, такой умный человек, не понимать, что ее надувают.

Но благодаря хитрости других, он сам кое-чему подучился. Овцы проходили по струнке, он узнавал и определял их качества и не мог удержаться от удовольствия крикнуть:

— Вот вам первый класс! А вот опять прекос! А эта смотрите: элитная.

Юлия Ивановна сперва не слушала, потом обратила внимание:

— Ого, да ты, брат, молодец, из тебя толк выйдет. И глаза и память хороши.

Митроха смутился. Он решил доказать, что отличит любую овцу, и сейчас же проштрафился: спутал второй класс с элитой.

Рабочие засмеялись.

Юлия Ивановна заметила наконец их уловку и перестала давать объяснения.

Конвейер задвигался быстрее, еще быстрее. Люди выбились из сил. Рабочие и сама Юлия Ивановна покрылись толстым слоем пыли. С Сентюры лил пот, он часто покряхтывал и тер себе поясницу. Зоотехник выходил из себя, придирался к каждому слову:

— Нельзя же так барабанить! Ведь я не машина! Что вы сказали? Повторите!

В голосе у него появились визгливые нотки, казалось, си вот-вот заплачет. И в самом деле, примерно через час он не выдержал, вскочил с табурета, швырнул карандаш, книгу и закричал:

— Я не могу больше, понимаете? У меня рука отнимается… Занемела, не пишет…

— Эх, вы! Поработали бы вы с Михаилом Федоровичем Ивановым! Он показал бы вам, где раки зимуют. Когда он бонитировал, мы ни на одну секунду не могли отвлечься. Переспрашивать считали позором, каждое его слово ценили на вес золота. По тридцати человек студентов присутствовало, а тишина была: муха пролетит — слышно. Овцы шли непрерывно, номера читались громко, четко. Диктовал он быстрее, чем я диктую. Он любил дисциплину, трудовую выдержку, закалку. Людей труда уважал и ценил. И подбирать умел себе помощников и учеников. Поработать с ним — второй вуз окончить. Много он от нас требовал, строг был, но с охотой передавал нам все свои знания и опыт. А от учеников своих он требовал знания всей работы, от кухаря до бонитера. Не было такой «черной, низшей» работы, которую практически мы не могли бы выполнить.

— Что же, и вы, значит, правда, чабановали? — удивился Митроха.

— А как же? Иначе нельзя. Какой же из меня был бы без этого овцевод?! теория без практики мертва, а практика без теории слепа! Ну ладно, ребята, шабаш! Давайте теперь пообедаем и отдохнем!

«Хорошо, что это не я так!» — с радостью подумал Митроха. Он, не разгибая спины и немного стыдясь этого, отошел от раскола и лег на траву. То же самое и точно так же сделала Шура. Сентюра свалился у ямЫ. Значит, это у всех, кто работал согнувшись! Тогда и стыдиться нечего.

Шура принесла большой котел со щами и два каравая темного пшеничного хлеба. Юлия Ивановна покрошила в щи четыре яйца, привезенные из дому. Митроха сбегал напоил лошадей, насыпал им овса, потом сам сел обедать. Никогда в жизни щи не казались ему такими вкусными.

Вообще все было замечательно хорошо. Рабочие со смехом вспоминали, как одна овца, рванувшись, вытащила их обоих из ямы и проволокла шагов пять. Сентюра перестал коситься на Юлию Ивановну. Наоборот, теперь он даже немного заискивал перед ней: вспомнил, что она любит горбушку, и отдал ей свою, да еще положил на нее ломтик мяса, попавшийся ему в котле; задавал всякие приятные вопросы, например: может ли она вывести овцу величиной с корову? Найдется ли в Союзе человек, понимающий больше ее в овцеводстве? Помощники его, видя, что она не умеет сидеть по-турецки, принесли ей низенькую скамеечку.

Зоотехник чувствовал себя не в своей тарелке. Он то мрачно молчал, то принимался шутить над Митрохой и Шурой, как они, согнувшись по-стариковски, отходили от раскола, то, сидя на своих пятках, в очень неудобном положении, старался высоко поднять голову и придать лицу выражение спокойного величия. Круглую деревянную ложку он держал как-то по-городскому, оттопыривая манерно мизинец, и подносил ко рту не боком, а носиком, как металлическую. Это очень забавляло Шуру. Она не удержалась и фыркнула. Зоотехник посмотрел на нее с ненавистью и хотел что-то сказать, но тут засмеялись все — рабочие, чабаны, Митроха. Даже Юлия Ивановна улыбнулась. Зоотехник бросил ложку и ушел.

После обеда легли отдыхать на соломе под вагоном, в тени. Рабочие и чабаны уснули. Юлия Ивановна задумчиво грызла зубами соломинку. Митрохе очень хотелось расспросить ее, где она училась, как стала такой умной, нельзя ли и другим сделаться такими. Но она отвечала неохотно — видно, тоже очень устала.

Митроха пошел к зоотехнику. Тот сидел у бочки с водой и что-то поправлял в бонитерской книге.

— Николай Василич, как вы записываете плоские ребра у прекосов?

— А ты откуда знаешь, что такое плоские ребра?

— Вот тебе раз! Я уже две недели учу. А здесь, думаете, я мало наслушался?

— Слышать, брат, не штука. Надо и понимать. Только дураки да попугаи повторяют все, что услышат.

Митроха обиделся и прекратил разговор.

И чего он форсит, непонятно! Сам только что на глазах у всех осрамился, а сам еще фасон держит! Ладно, посмотрим! Только бы он положил книгу. Ну положи, хватит тебе!

Зоотехник будто услышал тайный приказ. Он положил книгу, лег головой в тень и задремал. Митроха с жадностью просмотрел все сегодняшние записи. Ни одной незнакомой строчки ему не попалось.

Было, наверно, около часу. Солнце пекло, как в середине лета. Из-под вагона слышался чей-то густой всхрап при вдохе и тонкое посвистывание при выдохе: «Хара-пхиу!.. Хара-пхиу!»

Еще не остриженные овцы под толстым слоем шерсти дышали часто и тяжело. На них было страшно смотреть; казалось, вот-вот они задохнутся. Те, которые остались в базу, сбились в кучу, подсовывали головы друг под дружку. Прошедшие бонитировку и не думали отправляться в степь, на сочную траву. Они лежали на голом, выбитом тырле. Самые предприимчивые осторожно подбирались к вагону, к бочке, к колодам — ко всему, где можно найти хоть крохотную тень. Митроха тихонько, чтобы не разбудить чабанов, отгонял их — они набегали снова, как вода.

Юлия Ивановна так и не заснула. Митроха увидел это и опять подошел к ней.

— Юлия Ивановна, пускай Николай Василич делает выщипы, а я буду записывать. Я умею.

— Да что ты говоришь? — Она оживилась и повеселела после отдыха. — А ну-ка, скажи, как ты свислый крестец запишешь? Правильно, молодец! А вот если не вполне уравненная шерсть?

Митроха показал. Она продиктовала ему всю строчку, он записал без единой ошибки.

— Батюшки, да ты же у меня золото неоценимое! Давай, давай, я буду очень рада!

Под вагон набилось штук десять овец. Со всех сторон подбегали новые. Они вытеснили старых, и те отступили прямо на чабанов. Сентюра вскочил с безумными глазами.

— Пырт! Ат, чертова худоба! Э, да мы проспали! Юлия Ивановна, что же вы не сбудили нас? Хлопцы, вставайте!

Все снова заняли свои места. По расколу одна за другой потянулись овцы. Бонитировка продолжалась. Юлия Ивановна сперва диктовала медленно. Зоотехник стоял над Митрохой и проверял, как он записывает. Ошибок не было. Юлия Ивановна ускорила диктовку — он поспевал. Строчки бонитерского ключа ложились в книгу вовремя, все такие же ровные и аккуратные. Митроху охватил восторг, и он сам закричал:

— Давайте, давайте, Юлия Ивановна! Я не отстану.

Зоотехник отошел. Они с бригадиром поделили работу. Сентюра делал выщипы, а он отыскивал номера в ушах. Юлия Ивановна забарабанила так, что все ее помощники света не взвидели. Много часов подряд в воздухе только и слышалось: шея, холка, грудь, крестец, уравненность, брюхо, сортимент, четыре ноля, первый класс. У Митрохи стала неметь рука. Одно время ему казалось, что он не выдержит и тоже, как зоотехник, закричит: «Я не могу, вы понимаете! Я же не машина!» Потом стало легче. Потом прошло как будто всего полчаса — и карандаш окончательно перестал слушаться. Вот когда наступил настоящий позор. Сейчас кончится строчка, и он погиб.

Но как раз в это время он услышал замечательные слова:

— Все! Кончено.

Оглянулся — вечер. Солнца на небе уже нет. Раскол и баз опустели. Все люди, овцы — на тырле, злые собаки и даже красный вагон — сонные, валятся от усталости.

— Давай запрягать, Митроха, — сказала Юлия Ивановна. — Поедем домой.

Файл:Z13.jpg

На центральную ферму приехали уже в полной темноте. За всю дорогу не сказали ни слова. Молчали, дремали и упивались тишиной и покоем.

У самого крыльца их встретила темная фигура. Дед. Что это он говорит? Слухи по совхозу. Канитель завели. Дед просит прощения за какого-то Колю, говорит, что он не такой плохой, это он только петушится. Дед обещает с ним поговорить. Вот смешно: при чем тут Коля? Зато как здорово отвечает Юлия Ивановна!

— Кузьма Петрович, милый, мне это совершенно неинтересно. Сейчас самое интересное на свете — это спать, спать, спать.

Правильно! Вот умница!

Митроха идет домой и уже на ходу начинает видеть сон.

Но сзади еще какие-то слова:

— Я, брат, тебя не отпущу до конца бонитировки. Николай Василича мы не будем трогать, пусть он занимается своим делом.

— Ну да, не отпускайте, — бормочет Митроха. — А зоотехник… — И дальше следует Митрохина оценка зоотехника, которая заставляет его очнуться, до того в ней все диковинно перепутано: шея, холка, грудь — буквой икс, величина три нуля, оценка — третий класс. Никуда он не годится.

Удивительная вещь! В школе проходили ботанику. Митроха бойко рассказывал о семядолях, о зонтичных и мотыльковых. Но, когда он выходил за околицу, степь для него была чуждой, он не знал ни одной травы. А теперь он идет — и со всех сторон ему кивают знакомые. Вот ровная зеленая лужайка. Стебельки один к одному, тонкие, шелковисто-мягкие, блестящие, ложись и катайся, трись щекой. Это ковыль. Пока он молодой, овцы еще едят его. Но скоро он станет жестким, колючим и превратится в страшный бич для тонкорунных овец. Семена его сделаны штопором, с острым шильцем на конце. Ветер заносит их в густую шерсть, они при ходьбе ввинчиваются глубже, пронзают кожу, мускулы, добираются до внутренностей. Овцы от этого тяжело болеют, а иногда погибают даже.

Вот «рожи», сходные своей ботвой с огурцами или тыквами. Скоро они поднимутся высоко и дадут крупные желтые цветы. Вот жесткая трава с белыми кишкообразными цветами — деревий. По рассказам чабанов, горький как хина завар из ее листьев вылечивает от любого поноса. Вот будяки, молочай, конский щавель, полынь, какая-то мелкая трава, состоящая из одних стебельков, к которым вместо листьев прикреплены маленькие круглые пистончики. Все это сорняки. Они растут буйно, нагло и забивают всю степь. Только изредка среди них попадаются скромные травки с мелкими листочками. Раньше Митроха не замечал их. А это и есть самые вкусные и питательные травы: мятлик, типец, вика дикая, пырей, тонконог. Если бы они вытеснили сорняки, то на гектаре можно было бы пропасти все лето не одну овцу, как сейчас, а десять штук. Когда-нибудь так и будет, уж люди позаботятся об этом. И сейчас уже самолеты распыляют над пастбищами такие составы, которые убивают сорняки и нисколько не опасны для полезных трав.

Солнце истекает на землю густым раскаленным зноем — видно, как теплый воздух дрожит и переливается, как растаявший сахар в стакане. Эх, речку бы сюда! Раздеться — и вниз головой! Вон за бугром виднеется озеро, голубое, прохладное. Но купаться в нем нельзя. Это обман, мираж. Митроха слышал историю, как компания студентов-практикантов разделась на грузовике и побежала нырять. Они пробежали пять километров, поднялись на пять бугров и никакого озера не нашли. Смешно! Бегут здоровые парни в одних трусах, а куда — неизвестно…

А вон там, в стороне, белеют полосы Сиваша — Гнилого моря. Как будто снег не успел растаять. Это соль выступает по берегам залива широкой грязно-белой каймой.

Митроха присел отдохнуть, но сейчас же вскочил: чтото длинное с шуршанием утекло из-под него в траву. Суслик испугался его движения и шмыгнул в норку. Митроха замер. Суслик вылез, сел на задние лапки, любопытно склонил набок голову, потом стал тянуться вверх, вытянулся в струнку и стоял не падая. Митроха шевельнулся — он исчез.

Двое людей, мужчина и женщина, идут по дорожке на центральную. Они поют песню. Митрохе не хочется, чтобы они видели его, и он прячется в траву. Вдруг пение обрывается. Женщина бежит в его сторону. Она делает зигзаги и смеется. Мужчина мог бы настичь ее в два прыжка, но он балуется и нарочно позволяет ей увертываться. Это Величко с молодой женой. Никогда в жизни Митроха не видел такой красивой пары. Вот если бы все люди… хотя нет, он же дурак и злой, он хочет навредить Юлии Ивановне.

Почти рядом с Митрохой Величко догнал жену и поцеловал. Жена рассердилась, оттолкнула его:

— Тю, скаженный! Люди увидят. От хтось едет на бидарке.

— Николай Василич! А я как раз к нему.

Легкая двуколка, которую недавно починили специально для зоотехника, тоже свернула с дороги и быстро подкатила к супругам. Муж вытянулся по-военному, жена поклонилась:

— Здравствуйте, Николай Василич!

— Здравствуйте, здравствуйте, молодые! Ну, как у вас дела? Как там санация?

— Утром поймал одну, глянул под хвост — у ней вот такая шишка! — Величко показывает кулак. Глаза его смеются, из-под широкой соломенной шляпы лезут буйные кольца светлых волос. — Сема говорит, у всех так. Ночью еще четыре штуки скинули. Трое ягнят еще дышат, только плохие.

— Да что ты говоришь! — Зоотехник хмурится и долго молчит. Он, видимо, испугался. Еще бы, целая отара, да, может, и не одна, больна бруцеллезом. — Так. Фельдшер был?

— Нет еще, не был. Давеча приезжала та, Юлия Ивановна. Видно, трусит. Я сказал: все в порядке — обрадовалась. Николай Василич, надо бы ей парад устроить.

— Парад? Что это у тебя за выражения? Какой парад? — Зоотехник хмурится, но по всему видно, что выражение не очень рассердило его, испуганное лицо его проясняется. — Скажи, чтобы сегодня пригнали пораньше. Мы приедем смотреть результаты пробы.

— Слушаюсь, Николай Василич! — Величко тянется и тоже не в силах сдержать довольную улыбку.

Митроха идет дальше. В воздухе трещат жаворонки, скворцы. Пронеслась стая воробьев. Направо клубятся облака. Они все время меняются: одно было похоже на голову спящего старика с задранной кверху бородой, потом на скрипку, потом на череп лошади, пока не растаяло совсем. Жара все сильнее, но Митроха уже привык. Он готов идти так весь день. По правде сказать, ему прожужжали уши все эти крестцы, шеи, холки и груди. Он рад немного отдохнуть от них.

Вдали показалась отара, шалаш, бочка с водой, гарба. Интересно, чьи это? Митроха подходит, внимательно вглядываясь. Чабанов двое, старый и молодой, кажется оба незнакомые. Это еще лучше, интереснее. Собака спит на солнце. Чабаны у ямки с огнем. Над ней косо воткнуты вилы. На черенке висит черный котелок, в нем что-то булькает.

И вдруг уже в десяти шагах Митроха узнает: старый чабан это, Кривой Сема, расторопный помощник Величии. Как он тогда тянулся перед зоотехником, с каким удовольствием говорил, что Юлия Ивановна дала маху!

Если бы знал, думает Митроха, он ни за что не подошел бы. А теперь уже поздно.

— Добрый день! — Митроха останавливается: неизвестно, как они его примут.

Собака не шевелится.

— Не бойся, она не тронет. Обедай с нами! — Кривой не проявляет никакой злобы, наоборот — очень приветлив. — У нас нынче мясо, вот охотник наш зайца убил.

— Спасибо, я не хочу есть. Я так с вами посижу.

— Садись, садись. Я тебе ложку сейчас…

Кривой на животе вполз в гарбу, отыскал в аптечке

третью ложку, нарезал хлеба, подостлал Митрохе шубу вверх овчиной, а сам уселся на дырявый ящик, прямо на гвоздь.

— Ой! Портки сгубил. Шкуру-то не жалко, собственная. Ах ты, шут его!.. Давай борщ, охотник.

Овцы были с ягнятами. Ягнята, уже большие, на высоких, крепких ногах, в белых пушистых шубках со складками, словно на вырост, лезли под матерей, прячась от солнца.

Матки стояли плотно друг к другу, под ними образовался душный темный подвал.

Ягнятам скоро надоело там, и они вылезли наружу.

Большая группа, штук двадцать, озоруя, сделала вид, что испугалась чего-то и понеслась в степь.

Чабаны хотели посылать за ними собаку, но они так же ошалело примчались обратно. —

Овцы смотрели на них без крика и волнений, как будто удивлялись: как им не лень бегать в такую жару.

Митроха никак не мог освоиться с ужасной мыслью: неужели все эти чудесные животные должны скоро погибнуть от страшной болезни? Как могут люди при этом спокойно улыбаться, думать о каких-то парадах, есть жирные щи? Не может быть, наверно они делают что-нибудь еще, кроме санации и карантина.

После обеда молодой крепко уснул под шалашом, а Кривой [Разговорился. Нет, положительно, он был совсем не такой скверный, как показался в прошлый раз. В разговоре он все вздыхал о портках. Штаны у него были старые, лоснились. Под лоском почему-то на них были многочисленные следы красок: синей, желтой, красной, зеленой. Митроха спросил, давно ли он чабанует.

— Нет, еще двух лет нету. Я как окривел только, чабановать перешел. Я, видишь ты, рабочий; кроме малярного умею и по кузнечному делу, и слесарем занимался в кузне. Там, конечно, грязь, угли. Раздуваешь мехами либо так — пыль в глаза прямо. Ну, вот и сделалось воспаление.

Кривой все больше нравился Митрохе. Он так охотно говорил обо всем, как будто перед ним был сверстник и давнишний друг. Вот принес длинную бечевку и мешочную иглу, снял штаны, принялся чинить их, болтая. Да, зима тяжелая нынче была. Главное, хозяева у них не того. Бригадир все баклуши бьет, тары-бары, портки-шаровары. Что плохо — Сема с охотником виноваты, что хорошо — его заслуга, он, Величко, лучший бригадир. А все почему? Знает тонкое место у зоотехника. Тянется перед ним, льстит: «Виноват! Слушаюсь! Рад стараться!» Подхалимничает. Сено с весны было доброе, но его передержали в скошенном виде, потом сложили неправильно: не забили как следует середины, не скосили к бокам для стока воды. Намочил дождь, оно сгнило. По акту бригаде сдали семь стогов, а на самом деле их было два — три. Дед Черногуб требует списать гниль на подстилку да на топку — бригадир ни в какую. Почему? Да потому, что он в прошлом году был агротехником, сам же он и прохлопал с сеном. Зоотехник его руку держал. Кабы не дед, всю зиму просидели бы без сена, половина отары подохла бы. Дошло до директора, и гниль все-таки списали.

Да, хозяин Величко слабосильный. Ни обуви не может выхлопотать чабанам, ни продуктов. Плащей нет, один на двоих. Свежей картошки и то вдоволь привезти не может. Привозит из магазина сушеную, а она как трава. Гарба, наверно, еще с революции осталась, как у помещика отобрали. Зимой, говорит, заказали в Каховке фургон — и до сих пор делают. Кабы у него в квартире чего не хватало, небось он не так торопился бы. Вот сейчас ушел на центральную — теперь до вечера не придет. Как же, молодая жена, некогда с отарой возиться.

— Дядя Сема, правда, что все эти овцы подохнут?

— Ну, навряд ли. Скотина ничего, веселая. Разве что не скоро. Да нет, я считаю — брехня это все про Юлию Ивановну. Не может быть, чтобы такой человек такую промашку дал.

Митрохе показалось, что он что-то хитрит: слишком уж не сходились его слова с прежними и с тем, что он говорил недавно Величко. На всякий случай он решил попытаться выведать что-нибудь о параде. И тут его сомнения подтвердились: Кривой глупо захохотал, потом оборвал смех.

— Парад? Да, они сделают! Они только на это и способные. Ну, а может, и им еще хто-сь чего сделает. А? Так ты в чабаны задумал? Это дело мозговитое. Треба сноровку иметь, соображение. Один — и на плохом участке поправит овец, а другой — и хороший затопчет зря. Надо знать, где тырло выбрать, когда по солнцу гнать, когда против ветра, какой у ней характер, у овцы, что она любит…

Митроха посидел еще немного, поблагодарил за угощение и ушел.

До обеда бонитировали небольшую группу из лазарета. Большинство были третьего и четвертого класса. Для них полной бонитировки не требуется. Номера были выжжены на рогах и находились легко. Юлия Ивановна определяла класс. Митроха записывал в книгу только цифру III или IV, чабан вырубал соответствующий выщип на ухе. Цело подвигалось быстро:

Осталось не больше двадцати баранов, когда подъехала одноконная бидарка с зоотехником. Он пригласил Юлию Ивановну на вторую ферму. Там будет кто-нибудь из дирекции. Посмотрят результаты обработки, потом обсудят, что сделано и что еще надо сделать для борьбы с бруцеллезом.

— Обязательно приезжайте, мы будем ждать вас. Человек с вашими знаниями и опытом необходим в таком деле.

— Необходим, говорите? — Юлия Ивановна подумала. — Хорошо, я приеду.

Как только бидарка укатила, Митроха подошел к Юлии Ивановне и с волнением зашептал:

— Юлия Ивановна, не ездите туда, пожалуйста! Они вам хотят устроить какой-то парад. Они все сговорились: и зоотехник, и Величко, и этот помощник его, Кривой Сема. Я сам слышал.

— Постой, не волнуйся. Во-первых, неловко не поехать на парад, который устраивают в нашу честь. А во-вторых, смотри, какие мы с тобой молодцы: за два дня пробонитировали около двух тысяч. Да разве таких орлов посмеет кто-нибудь пальцем тронуть?

Митроха не понимал: либо она очень уверена в своих силах, либо в самом деле относится беспечно к такой серьезной вещи. Ведь сначала и она сдрейфила по-настоящему, почему же теперь ее как будто ничего не касается? Шутит, напевает себе под нос. Кончила работу, пошла мыть руки, лицо, шею. Может, она и вправду подумала, что они готовят парад в ее честь.

— Поехали, Митроха! Ах, какой денек! Слышишь, кузнечики трещат.

Недалеко от Величкина база уже стояли парторг, помощник директора, Петро Шиянов и фельдшер в белом халате. Зоотехник показывал им водопровод. Увидев Юлию Ивановну, он радостно поднял обе руки:

— А, Юлия Ивановна! Вот хорошо! Сейчас и отара придет.

Немного погодя прискакал дед. Зоотехник и его встретил так же приветливо — он, видно, был в хорошем настроении.

Но дед ни одним звуком не ответил ему и не взял протянутой для пожатия руки. Неужели они поругались? Да, вон отвернулся даже. Брови насуплёны. Его не позвали. Спасибо, Сема предупредил, а то он так и не знал бы.

Пришла отара. Сема с охотником стали загонять ее в баз. Овцы пугались канавы. Они долго примеривались и потом прыгали дальше, чем нужно. Штук десять ягнят совсем не могли прыгнуть и с жалобным криком бегали по эту сторону.

— Обгони кругом! — сердито крикнул дед. — Чабаны! Стоят, как пеньки! Смотрят!..

Солнце садилось. Величко сказал, что надо скорее начинать. Он был в новой вышитой рубахе с расстегнутым воротом. Красивому лицу своему он старался придать торжественно-строгое выражение, но оно не слушалось и все время расползалось в улыбку. Взглядывая на Юлию Ивановну, он каждый раз как будто подмигивал каким-то своим собственным мыслям.

Рабочих не было, поэтому ловили Сема с охотником. Когда подвели первую овцу, все присутствующие с любопытством и страхом заглянули ей под хвост. Один Величко не нагнулся, как будто заранее знал, что там будет. Нотам ничего не было, кроме гладкой светлой кожи.

— Реакция отрицательная, — сказал фельдшер. — Овца здорова.

Величко и бровью не повел. Подвели вторую, третью, у них тоже ничего не было.

— Вот хорошо! — сказал Величко и опять посмотрел на Юлию Ивановну. — Может, все так будут, а?

Следующие пять тоже были здоровы. Величко заинтересовался. Он стал сам нагибаться и тщательно осматривать овец. Один раз ему показалось, что фельдшер слишком торопливо отпустил овцу.

— Постойте, постойте, нельзя же так! Вы что, шутите с бруцеллезом? — Величко на руках, как котенка, принес овцу обратно и чуть не отодрал ей хвост от усердия.

Но ничего интересного у нее все-таки не было.

И он нетерпеливо стал подгонять чабанов:

— Давай, давай! Что вы там возитесь? Видите, солнце-то уже где!

Чабаны стали «давать» быстрее. Фельдшер коротко говорил «нет» и переходил к следующей. Прошло уже с полсотни. Ни одной «положительной» шишки еще не попалось. Величко застегнул ворот. Довольная улыбка постепенно сходила с его лица. Фельдшер тоже забеспокоился. Он уже раза два пожимал плечами.

— Хм! Странно! По всем признакам должно было быть… Ну, это хорошо, очень хорошо.

Зоотехник молчал, не показывая ни радости, ни огорчения. Зато лица всех остальных заметно посветлели. Один дед продолжал хмуриться.

После первой сотни помощник директора и секретарь парткома сели в стороне покурить. Юлия Ивановна присоединилась к ним. Петро пошел помогать чабанам. Митрохе показалось неудобным стоять без дела, и он тоже стал помогать ловить овец. Осматривали фельдшер и Величко. Они судорожно хватали овец и уныло спрашивали друг друга:

— Нету?

— Нет. А у тебя?

— Тоже нет.

— Вот хорошо!

— Да, еще бы не хорошо!

Митроха радовался, но ничего не понимал. Иногда ему приходило в голову, что дед потихоньку от чабанов ночью привез какого-нибудь знаменитого доктора и тот вылечил всех овец. Во всяком случае, он старательно считал пропущенных и на каждом десятке с восторгом кричал:

— Сто семьдесят! Двести десять! Двести тридцать!

У Велички лопнуло терпение, и он заорал на весь баз:

— Эй ты, кривоглазый черт! Поди-ка сюда!

— Тише, тише, не ругаться, — поморщился зоотехник.

— Ты что же это, чертова башка, давеча говорил, у всех шишки, а теперь…

— Шут их знает, давеча будто были, — ответил, оторопело вытягиваясь. Кривой и незаметно переглянулся с Митрохой. — Разве пропали? Тебе бы надо самому посмотреть. Ты бригадир, ты всему делу голова. А мы что можем тут понимать? А? — Он вытаращил свой единственный глаз и вдруг глупо, как давеча за обедом, захохотал.

Конец. Пятьсот двадцать четыре овцы, и ни одной шишки. Фельдшер и Величко стоят растерянные, с вытянутыми лицами. Все остальные изумлены, однако еще не верят. Дед тяжело отдувается, хотя он ничего не делал, и первый раз лукаво улыбается. Зоотехник спокойно говорит:

— Это вполне естественно. Раз у них родились ягнята, то ничего другого нельзя было и ожидать. Надо посмотреть суягных[12].

— Ну да, — радостно подхватил Кривой Сема. — Все шишки у них, я видел.

— Где это ты мог видеть? Ты что, пасешь их? — спрашивает Величко.

— Не пасу, а я заходил. Интересовался…

Неокотившихся маток осталось всего шестьдесят две.

Их поместили в особом дворике. У них был свой чабан, нанятый на время окота, но Сема забежал в баз первым. Он разыскал одну овцу и поймал ее.

— Есть! — крикнул он так, словно обнаружил слиток золота. — Зда-а-ровая!..

Величко отнял у него овцу и сам, с большими предосторожностями, как полагается с котной, подвел к фельдшеру. На месте укола ничего не было, но рядом, на ляжке, была большая опухоль, с яблоко. Дед посмотрел на нее, потом на Величку:

— Эх ты, дура! Ее давно в лазарет надо было.

— Да это не бруцеллез, — сказал фельдшер. — Приведите ее к нам. Ничего, я думаю, это не злокачественно. Давайте следующую! Все в порядке. Следующую!

Подводил временный чабан. Матки были здоровы и проходили быстро, не задерживаясь. Но вот опять в игру включился Сема. Он долго гонялся за овцой и наконец «представил ее до фершала». Тот хотел ее отпустить — никакой шишки у нее не было.

— А вот это не бруцеллез? — Сема простодушно показал на вымя. Оно все обросло густой слипшейся шерстью. До сосков нельзя было добраться, так что будущий ягненок не мог бы сосать. Зоотехник плотно сжал губы. Величко побагровел и заворчал на временного чабана:

— Я же тебе говорил — готовить маток к окоту! Остричь надо было… Помощники, черт бы вас взял! Сам не сделаешь, так и никто не сделает.

А Сема как ни в чем не бывало подводил уже новую овцу. У этой, наверно, был раньше понос — сзади на шерсти у нее наросли большие зеленые комки. Теперь они ссохлись и затвердели, как камни.

Юлия Ивановна покачала головой.

Дед только крякнул.

Зоотехник продолжал молчать.

Величко тяжелым шагом пошел навстречу Семе:

— Ты, гад, что, нарочно таких выбираешь?

— Зачем нарочно? Ты же котных маток на себя взял, уже вторую неделю. Откуда я знаю, что у них может быть? Хочешь, так сам показывай. На, бери.

Должно быть, Величко почувствовал, что в этой новой овце кроется что-то неладное. Прежде чем подвести ее, он несколько раз останавливался и быстро оглядывал сам, но, видно, ничего не заметил. Фельдшер поднял у овцы хвост, и все ахнули: под ним была большая круглая рана, со стакан. По краям она была малиново-красная, а середина делилась на ровные ячейки, как у незрелого подсолнуха, только вместо белых семечек из них торчали крупные черви.

Наступила тишина. Никто не кричал, не ругался. Только через минуту или две бледный зоотехник медленно сказал:

— Товарищ Величко, действительно правильно вашу кандидатуру отвели на совещании. Я сейчас напишу рапорт. Буду просить, чтобы вам за такую халатность и такую подготовку к окоту объявили строгий выговор с предупреждением.

Фельдшер достал из саквояжа пинцет. Ловко выковыривая червей, он — видимо, для оправдания Велички — объяснил:

— Эго от пореза: наверно, задели, когда обстригали, а муха сейчас же положила яйца.

Очищенную рану он смазал чем-то бирюзово-зеленым. Овца задергала хвостом и убежала.

Суягные матки тоже кончились. В отдельном оцарке из щитов стояло еще двадцать шесть овец, у которых родились мертвые ягнята. На них, по-видимому, фельдшер и Величко возлагали главные надежды. Но они дали тоже отрицательную реакцию. Грозный призрак болезни исчез. И свежему человеку странно было видеть, что люди, которым это ближе всего, не кричат от радости, не поздравляют друг друга. Нет, они стоят и о чем-то сосредоточенно думают.

— Что вы об этом скажете, Юлия Ивановна? — спрашивает помощник директора.

— Я же с самого начала говорила, что это ерунда. Вы немножко поторопились, забыли одну старую пословицу.

— Да, вы так думаете? — Губы зоотехника чуть-чуть скривились в усмешке. — А я считаю, что в таком деле лучше поспешить, чем опоздать. В первом случае ошибка…

— Подождите, не в этом дело, — перебивает помощник директора. — Вы мне скажите, почему же все-таки родились мертвые? И не один, не два. Может быть, завтра их будет еще тридцать штук…

— Ну, об этом уж надо спросить специалиста-ветеринара.

Фельдшер молчит… Юлия Ивановна тоже не может ничем помочь ему. Дед подзывает Сему и подробно расспрашивает, как они пригоняли овец вечером и угоняли утром. Сема обстоятельно рассказывает. Тогда дед говорит:

— А я вам скажу, в чем причина: в водопроводе.

Все удивлены. Зоотехник даже не считает нужным отвечать. Величко зло подтрунивает:

— Стало быть, от воды, что заместо грязной стали пить чистую?

— Да не от воды, дура! Ты еще сперва научись нос утирать в этом деле. Заставь тебя четыре раза в день прыгать через такую вот яму, так ты и то родишь мертвого.

— Верно! — восклицает Юлия Ивановна и всплескивает руками. — Как я раньше не догадалась! Кузьма Петрович, вы — прямо государственного ума человек! И как, главное, все наглядно и просто!..

ЮЛИЯ ИВАНОВНА

править

Серенький вечер, тучи. Похоже на раннюю осень.

Юлия Ивановна с Митрохой, оба загорелые до черноты, едут домой. Сегодня они закончили всю бонитировку. Это значит, закончилась временная служба Митрохи у Юлии Ивановны. Завтра его пошлют в какую-нибудь бригаду кухарем или чабаном второй руки. Пойдут длинные и трудные дни настоящей чабанской выучки.

И Митроха мучительно думает. За этот месяц самостоятельной жизни он очень вырос и возмужал. Он понимает, что сейчас он сам должен решить свою дальнейшую судьбу. Не каждый день он сможет выбирать между городом и глухим степным совхозом. А тут еще Юлия Ивановна не дает сосредоточиться, смеется, говорит без умолку:

— Из тебя, Митроха, выйдет замечательный овцевод. Сейчас мы тебя назначим в хорошую бригаду. Пожалуй, лучше всего к Шиянову. А, как ты думаешь?

— Конечно, к Шиянову, — соглашается Митроха. а сам думает: она давно уже за него все решила, верит в его силы и радуется за него. И верно, Митроха уже теперь называет совхоз «нашим».

— Попасешь годик, потом в техникум. Я сама подберу тебе учебники, подготавливайся. В следующий мой приезд я тебя проэкзаменую, и тут, в совхозе, кой-кого попросим помочь… Мы, брат, с тобой такую работу завернем, что все ахнут. Последняя овца в любом колхозе у нас будет такой, как теперь лучшие рекордисты для выставки. Верно?

Митроха молча серьезно глядит на ее загорелое, чуть похудевшее лицо. «А все-таки она и дед — лучше всех. Нет, и Шияновы тоже хорошие. Да и другие тоже. Как она для меня старается! Она отлично понимает, что мне надо решать… ведь она… помогает мне выбрать».

А выбирать приходится, как не вертись. Из города получено уже несколько писем. Отец намеренно не торопился отвечать. Он дал Митрохе возможность войти в коллектив, осмотреться, привыкнуть.

В последнем письме он передавал приветы деду, Шияновым и Юлии Ивановне, которых уже отлично знал по Митрохиным письмам, и спрашивал сына, по-прежнему ли его тянет только в город, и только на сцену.

«…Подумай, сынок, хорошенько. Не торопись. Если планы твои не изменились, буду стараться устроить тебя в городе…»

По пыльной дороге навстречу топает босиком Шура, Сентюрин кухарь. В руках у нее большой узел. За ней катит грузовик, наполненный народом.

— Ты как сюда попала? — удивляется Юлия Ивановна.

— На стрижку гоним, завтра будем стричь.

Шура сошла с дороги, чтобы пропустить грузовик, но машина остановилась.

В окно высунулся помощник директора, почерневший от солнца, как сапог. Он сказал:

— Юлия Ивановна, вы не могли бы завтра заехать на стрижку? Пожалуйста, Юлия Ивановна!

— Нет, мне некогда. Надо обработать материал, потом меня ждет еще один совхоз. А что там такое?

— Да дед панику разводит. Говорит, там беспорядки какие-то. Мне до зарезу некогда. Видите — сенокос начинаем.

— Нет уж, вы меня увольте, я не поеду. Это дело зоотехника. С какой стати я буду вмешиваться? Опять скажет, что подрываю его авторитет.

— Юлия Ивановна, я вас очень прошу! Вместо меня. Я заранее предупрежу его.

— По правде сказать, не хотелось бы мне… Ну ладно, коли надо, значит наведаюсь! Тогда, Митроха, тебе незачем ехать домой. Оставайся здесь с Шурой. Лошадей я сама сдам на конюшню. А ты завтра вместе с Сентюрой придешь на стрижку. Я бы и сама осталась, да мне недосуг.

Смеркается, начинает дуть легкий ветерок. Митроха доволен: может быть, разгонит тучи, на небе высыплют звезды и тогда хорошо будет ночевать в степи, у тлеющего костра. Рядом спят злые собаки: Кобзарь, Молодой и Трубка. А кругом в темноте, наверно, рыщут волки с зелеными глазами. Когда-нибудь можно будет рассказать ребятам…

Шура привела его к одинокой зимней кошаре. Никакого костра не было. Овец тоже не было. Баз стоял пустой. Двери кошары были плотно закрыты. Издали можно было подумать, что здесь нет ни одного живого существа. Но вблизи было хорошо слышно, что в кошаре зло и требовательно, на разные голоса кричат овцы: бе-е, бя-а, бо-о!

— Чего это они загнали в кошару, когда баз пустой? — удивился Митроха. — Дождя, что ли, боятся?

— А бис их знает! Они как сказались. — Шура передернула плечами. — Вчера весь день и нынче. Вечером выгонят, попасут немножко, и обратно в кошару. Я говорила Сентюре — он ругается: не твое дело.

Кобзарь, Молодой и Трубка бросились на Митроху с яростью, готовые разорвать его в клочья. Из кошары выглянул подпасок. Он прогнал собак, но сам встретил Митроху не лучше: подозрительно и с какой-то неприязнью. Шура объяснила, как они встретились с Юлией Ивановной.

— А тебе обязательно надо со всеми встречаться! Говорили тебе: «Ну сиди ты на месте!» Нет, надо разгуливать. Нехай ночует, нам не жалко. Игнат! Иди, гость пришел, Юлия Ивановна подослала.

Из база выглянул Сентюра. Увидев Митроху, он сморщился в улыбке и заковылял навстречу.

— Ай, молодой человек! Оце ж гарно! Ходи до нас. Шурочка, давай нам ужинать. А я думаю: хто-сь такий идэ до нас?

В углу база была настлана свежая солома. Шура раз. вязала узел, в нем было свиное сало, квас, пирог с яйцами и кашей — все холодное. Чабаны сели ужинать. Сентюра ухаживал за Митрохой, шутил с ним и сам первый хрипло смеялся над своими шутками.

Стало совсем темно. На небе тускло обозначалось место, где взошла луна. В кошаре все еще надсадно кричали овцы. Митроха спросил, с чего это они. После небольшой паузы Сентюра ответил:

— Холера их знае! Мабудь волкив бояться?

— Их разве много тут?

Послышался сдержанный смешок. На этот раз ответил «первая рука»:

— Ого! Так и рыщут стаями. Видал, Сентюра хромает? Это его волк цапнул за пятку. Спасибо, выплюнул: не мог прожевать. Она у него жесткая, как камень.

Шура и подпасок залились смехом. Митроха обиделся. Он хотел объяснить им: если человек недавно приехал, то, конечно, он многого не знает, и ничего смешного тут нет. Чем смеяться, лучше объяснить ему. В это время стал моросить мелкий дождичек, даже не дождик, а прохладная водяная пыль. Чабаны побежали к кошаре.

— Вот, видишь? — шепотом сказала Шура. — Ну факт, сказились! Теперь будут выгонять.

И верно, двери кошары со скрипом растворились. Овцы, как по команде, перестали кричать. В наступившей тишине резко застучали по утоптанной земле их острые копытца. «А-ля! Э-эй!» — покрикивали чабаны. Митроха вскочил и побежал за отарой. Ему показалось, что сейчас он узнает самое интересное, самое главное в овечьей науке — такое, что до сих пор от него почему-то скрывали.

Глаза немного привыкли к темноте. Стало видно, как медленно передвигаются расплывчатые пятна овец. Со всех сторон слышится громкий треск, словно по частям рвут тысячи кусков твердой ткани: рррап-рап, рррап-рап! В воздухе пахнет, как на огороде утром, по росе — крепким зеленым луком. Все таинственно-значительно, даже луна прячется за облаками не так просто, а с каким-то тайным умыслом.

Вот длинное пятно. По голосу это чабан первой руки, однако нужно долго вслушиваться, чтобы признать в этом темном гиганте величиной с дерево обыкновенного чабана.

Митроха подходит и от нетерпения, как маленький, со слезой в голосе просит:

— Дядько, скажите же, вы что делаете?

— Как — что? Пасем. Не видишь?

— Нет, я знаю, а… почему ночью?

— Да ведь ты слыхал, как они орали? Стало быть, днем не наелись.

— А дождя вы не боитесь? От него, говорят, шерсть портится. Вы их потом колотить будете?

— Нет, какой колотить! Разве это дождь? Они до утра сто раз высохнут.

— А Шура сказала, вы совсем не пасете днем.

— Шура, она завсегда дура. — Чабан смеется так громко, что овцы на минуту перестают есть. — Ее два дня не было. Вчера на центральную ходила, а нынче домой. Вот мы и пошутили с ней давеча. Она спрашивает: «Вы где будете?» А мы говорим: «Здесь, так весь день и просидим в кошаре». Она и поверила.

Все просто и обыкновенно, даже слушать неприятно. Митроха хватается за последнюю соломинку.

— А если нападут волки? Ты сам сказал…

— Ну вот, с тобой нельзя и пошутить! Какие тут волки? Это дальше туда, в степи, на второй, на третьей ферме. Собаки уж дали бы знать, они чуют.

Через час дождик стал усиливаться. Овец погнали обратно. Пока гнали, подул резкий ветер. Он разорвал тучи, выглянула луна. Дождь совсем прекратился. Стало светло. Овцы не шли в темную кошару, освещенную одним тусклым фонариком. Чабаны пять раз пускали впереди козла.

Наконец кое-как загнали. Сентюра сам постелил Митрохе мягкую постель. Пощупав его рубаху и убедившись, что она все-таки намокла, он принес теплый пиджак и накрыл его.

Митроха согрелся и уснул.

Разбудили его часов в шесть. Дали воды умыться, посадили завтракать: все тот же холодный пирог, сало, яйца, остатки кваса. Поели неторопливо, с шутками и рассказами.

Чабаны спросили Митроху, почему их стенная газета называется «Золотое руно». Говорят, сказка, что ли, была такая?

— Не сказка, а миф называется. Мы эти мифы учили еще в пятом классе.

— А ну, валяй расскажи. Страсть люблю побасенки разные слушать! — загорелся подпасок.

— Давным-давно, в незапамятные времена, жил в Греции царь. От брака его с какой-то богиней было у него двое детей. — Митроха оглядел обращенные к нему внимательные лица. — Заметьте, в древних сказках все цари и боги и простые люди живут и действуют сообща…

— Демократия, одно слово, — поддакнул Сентюра.

— Девочку звали Гелла, а мальчика — Фрике. Мать к ним приставила волшебного барана с золотой шерстью — руном — и велела ему служить детям и охранять их от всякого зла.

Потом царь женился на обыкновенной смертной женщине, и мачеха, как водится, возненавидела Фрикса и Геллу и задумала их убить.

— Бачьте! — с удивлением воскликнул «первая рука». — В такой древности, а бабы — ну в точности ведьмы, як наши теперешние!..

— Пришлось ребятам спасаться от мачехи на своем волшебном золотом баране. В пути им нужно было

переплывать Черное море. Гелла заснула, свалилась с барана и утонула.

То место, где, по преданию, погибла Гелла, в древности называли Геллеспонтом — морем Геллы.

Фрике же благополучно добрался до берега и очутился в Колхидском царстве, где сейчас находится Грузия.

Первым делом он принес благодарственную жертву богам: он очень неблагодарно зарезал своего спасителя — барана и подкрепился его чудесным мясом, а Золотое руно растянул на ветках в священной роще.

Боги приняли его жертву и взяли его за это под свою защиту. Они привели его к колхидскому царю, и скоро он стал приемным сыном этого царя и наследником колхидского трона.

— Ишь ты, — отметила чуткая Митрохина аудитория. — А девчонка потопла…

— Чудесное сокровище — Золотое руно барана — принесло Колхиде богатство и процветание. Слава о драгоценном руне гремела по всем странам и докатилась до Греции.

И вот смелый воин и мореход Язон собрал дружину и отплыл от берегов Греции в Колхиду — отвоевывать незаконно присвоенное греческое имущество. Они отплыли на корабле «Арго» и назывались аргонавты, что значит "плавающие на «Арго». Много с агронавтами случилось бед и приключений, но в конце концов они все-таки вышли на берег у священной рощи. Тут их ожидало новое горе: Золотое руно днем и ночью охраняло огромное, с целую гору, чудовище, крылатый змей — Дракон.

Биться с этим страшным чудовищем нечего было и думать. Надо было победить его обманом, хитростью…

— Сдается, наш дед Черногуб сродни малость цэй нечисти, — догадался с невинным видом Сентюра. — Цэ ж в точности его программа: ни днем ни ночью не спит, над руном — як Дракон…

— Дракон, точно!.. Дракон Черногуб… — захохотал «первая рука», поперхнулся, закашлялся и замахал руками. Митроха и Шура тоже засмеялись, больше над чабаном, чем над его словами.

История с Золотым руном явно заинтересовала слушателей, и Митрохе было лестно сообщить им кое-что, о чем они, в свою очередь, ничего не знали. Он с большим воодушевлением досказал миф, поведав о коварстве Медеи, об усыплении Дракона сонными лепешками и о бесславном конце спившегося с круга Язона под обломками старого корабля.

— Добрая сказка, — похвалили рассказчика чабаны. — Медея, ясно-понятно, ведьма и бисова дочка. Язон, оно конечно, ошибся по части горилки. Бачь: древние времена, а неосновательность у мужиков на выпивку уже тоди намечается…

С такой резолюцией и поднялись чабаны к своим овцам.

Двери кошары распахнулись, и овцы выбежали наружу. Голодная отара втыкалась в траву так, что ее невозможно было отодрать. А на чабанов вдруг напала спешка: они все разом закричали, замахали кнутами и герлыгами, пустили в ход козла и собак. Кое-как сдвинув отару, они почти бегом прогнали ее километра два. Все-таки Шура, пожалуй, права: они и правда немножко «сказились».

До места стрижки оставалось совсем недалеко, когда Сентюра оглянулся назад и неожиданно закричал своим помощникам:

— Сто-ой! Тихо! Несет нелегкая старого Дракона!

Отара остановилась и жадно принялась есть. Сбоку,

от большой дороги, к ней спешил дед на Снежке. Чабаны сошлись покурить. Митроха остался один в стороне. Он видел, как дед поздоровался с чабанами, потом долго, внимательно оглядывал овец. Сентюра встретил его счастливой улыбкой:

— Доброго здоровья, Кузьма Петрович! Як живэтеможете?

— Помаленьку, спасибо! Куда это вы так торопитесь?

— Кто, мы торопимся? — Сентюра захохотал с хрипом и закашлялся, у него даже слезы на глазах выступили. — Ой, да и любите же вы пошутить, Кузьма Петрович! Мы вже три часа, як выгнали. Идем себе тихонько, попасом.

— Что-то не похоже, чтобы вы пбпасом. Смотри, овцы что делают: как будто они сто лет не ели.

— Та це ж прекос, так жадна тварюга!

— Прекос-то прекос…

Дед слез, подошел к одной овце и запустил руку ей в шерсть. Он смотрел вверх и как бы прислушивался. Потом покачал головой, погрозил Сентюре пальцем:

— Ой, Игнат, плохо твое дело! На старости лет хитрить стал. Разве ж так выполняют план? Ты забыл, как мы дрались за советскую власть? Тогда в тебе не было этой хитрости.

— Кузьма Петрович, шо вы за человек есть! Не верите?

Дед еще раз покачал головой и подъехал к Митрохе. Узнав, что он ночевал с отарой, дед тихо спросил:

— Она где была, в кошаре? Двери закрывали? Так. А вечером выгоняли пасти? Так, молодцы!

Дед шевельнул уздечкой, Снежок рысью побежал вперед. Сентюра больше не гнал овец. Он ковылял, опустив голову, покрякивая, и время от времени сердито ворчал:

— Хай вам бис! Як диты малые. Одному треба вареник з медом, а другому дулю з маслом. Без пивлитра не разберешь.

На месте стрижки было несколько сараев.

Позади длинного сарая стояла еще одна отара. Ягнята кричали в отдельном дворике. Матки бегали вдоль забора, просовывали головы между бревен и нюхали своих детей. Сентюра заспорил с чабаном, доказывая, что ему назначено первому. Пришел какой-то человек, выслушал их и сказал, что Сентюра прав. Чабан с руганью отогнал свою отару. Ягнята подняли страшный крик — за два шага нельзя было расслышать, что говорят.

Стрижка еще не начиналась. Митроха обошел сарай кругом. У переднего входа в сарай стояла машина. От нее шел длинный приводной ремень к двигателю, по-видимому, от трактора, с большим маховым колесом. Человек, с ног до головы пропитанный маслом, возился у мотора. Немного в стороне стояли два красных вагона. Под ними сидели стригали, человек пятнадцать. Там раздавался хохот. Один рассказывал про какого-то Кулиша, которого вчера ударило током:

— Братцы мои, я гляжу, он белый-белый, как стенка. Ноги у него подогнулись, и он мешком повалился на стол, рядом с овцой. Я нагнулся — у него на глазах слезы, а губы чуть шевелятся: «Детей не оставьте… бабу».

— Да что ты брешешь? — возмущался, по-видимому, сам Кулиш. — Ну и язык! Як патефон.

— Да. Я спрашиваю: «Аль помираешь?» — «Помираю, друг. Если чем обидел, так ты уж того, не серчай». Мочалов на него ведро воды — бух! И меня всего окатил. Овца прыг со стола — и бежать, руно за ней по полу везется. Мой Кулиш и помирать забыл. «Стой, — кричит, — держи!»

Стригали опять покатились со смеху. В это время подъехал зоотехник на тачанке. Он привязал лошадь и бодрым шагом подошел к вагону:

— Здорово, ребята! Ну, как дела?

— Здравия желаем, Николай Василич! Дела идут! Стараемся, как велели. Вчера тысячу штук отваляли. — Это отрапортовал тот, что рассказывал про Кулиша. Он стоял навытяжку. В голосе у него была почтительность, а в глазах насмешка. — Один Кулиш три штуки обработал.

Стригали засмеялись, а зоотехник нахмурился. Митроха заметил, что он как-то странно держится сегодня. Надо ему повернуть голову — он поворачивается всем телом.

— Тысячу штук? Мало, ребята, мало! Надо нажать! Санников, ты же обещал побить все рекорды. Сам же вызвал на соревнование бригаду Кулиша…

— Как же, помню. Мы для вас, Николай Василич, готовы их зубами обдирать. Кулишу до моих ребят — как до звезд поднебесных. Только надо бы и зам, Николай Василич, для ребят чем-нибудь расстараться.

— Хорошо, я подумаю. Пошли, ребята! Вон уж мотор заработал.

Стригали бегом побежали к сараю. Санников обещал: уж они теперь разорвутся, зоотехник будет доволен. Из другого вагона вышли девушки и женщины. Увидев Митроху, зоотехник велел ему отпрячь лошадь. Когда он повернулся спиной, Митроха понял наконец, почему он так деревянно держится: крахмальный щегольской воротничок натер у него на шее здоровый волдырь.

Зоотехник был уже в самых дверях, когда его окликнули. Это был дед. Он вышел из-за сарая, держа в поводу Снежка. Лицо у него было суровое и решительное, глаза смотрели вниз, на трескуновские желтые краги. Митроха не слышал, что он сказал, но видел, как зоотехник резко повернул голову, потом дернулся, словно от боли, и, помолчав немного, медленно отчеканил:

— Кузьма Петрович! Я уже просил вас: пока не кончится стрижка, сюда носа не показывать. Слышите? Ваше дело — чабаны. За стрижку отвечаю я. Никаких инструкторов мне пока не нужно.

— Что мне в вашей ответственности? Кому она нужна? Вы наплетете, а весь совхоз будет распутывать! — Дед говорил глухим голосом, все еще глядя вниз.

Но тут зоотехник что-то сделал или сказал такое, что вывело деда из себя. Лицо его налилось кровью, он поднял голову и заорал так, что Снежок попятился:

— Ах ты, морда поганая! Ты на себя работаешь или на народ? Чучело несчастное…

Зоотехник ушел в сарай, а дед все еще кричал:

— Як тот чирей — пальцем до него не дотаркайся. Ты еще молоко сосал, когда я дрался за эту шерсть! Она мне всю душу проела! Он думает, совхоз для него сделали, чтобы ему в командиры играть! Ты будешь советское добро гноить, а мы на тебя смотреть? Нет, брешешь! Меня не слушаешь — начальство прикажет…

Дед сел на Снежка и ускакал. Митроха выпряг зоотехникову лошадь, напоил ее, дал ей сена. Возясь с ней, он раздумывал о том, что он только что видел и слышал.

Видимо, что-то было серьезное. Не станет же дед зря кричать на своего Колечку, обзывать его «чучелом» и «мордой». Скорее, он мог бы излишне стесняться и деликатничать с ним.

Хоть бы Юлия Ивановна поскорее приехала!

Митроха снова медленно прошелся по всему сараю, внимательно приглядываясь к каждой мелочи.

Сарай был похож на цех фабрики или завода: много людей, шум, моторы вертятся, жужжат и трещат. Люди говорят громко, овцы орут еще громче. В середине — два ряда столбов. Налево от них, вдоль всего сарая, тянется загон, битком набитый овцами. Направо от входа, на стене, — распределительный щит с рубильниками. В углу вертится каменный диск — человек принес металлические гребни и стал их точить на нем. Вдоль правого ряда столбов — длинные, низкие столы. На каждом помещается по две овцы со стригалями. На столбах висят толстые шнуры. К ним прикрепляются электрические машинки. Это почти такие же машинки, как в парикмахерских для людей, только большего размера, зубья у них шире и длиннее. Тут же стоят ведра с кипятком — мыть машинки. Кроме того, на каждом столбе висят два клочка бумаги.

Файл:Z14.jpg

Стригаль в комбинезоне притащил из загона овцу н ловким движением повалил на стол. Столы низкие, как раз по плечо овце. Сначала он взял ручные ножницы и выстриг голову. Потом пересел и выстриг брюхо, вымя, ляжки — все неудобные, грязные места. Овца кряхтела, но не двигалась — наверно, уже привыкла. Потом затрещала машинка. Она входила в шерсть легко, как в масло. Стригаль натягивал рыхлую кожу, проводил машинкой вдоль по боку, постепенно заворачивал подрезанное руно от живота к спине. Митроху снова поразил нежный сливочно-кремовый цвет руна снизу и розовая, как у детей, кожа овцы. Один раз ему всерьез показалось, что это не шерсть, а толстый слой особого пористого сала, которое стригаль сдирает с живой овцы. Как раз в этот момент она дернулась, на коже выступила ярко-красная кровь. Митроха невольно крикнул:

— Тише ты!

Стригаль поднял на него глаза, усмехнулся, осерчал:

— А ты кто такой? Пошел отсюда, ну!

Митроха отошел немного, но продолжал следить. Вот стригаль перевернул овцу, выстриг ей второй бок, спину. Руно отделилось целиком, как шуба. Стригаль спихнул овцу со стола. Она стала маленькая, щуплая, угловатая и жалкая. Подошла девушка, сняла со столба клочок бумаги и повела овцу на весы. Лицо у нее было чем-то намазано и лоснилось. Вторая девушка сложила руно: голова к хвосту, бок к боку. Лицо у нее тоже лоснилось. Пальцами она выбрала зеленые комки грязи, сложила в фартук всю шерсть, сунула в руно второй клочок бумаги со стола и все унесла. Третья девушка подмела стол для следующей овцы.

В середине помещался сортировочный стол. Это была решетка из белой жести с дырками, в которые просеивался мусор из шерсти. Рядом стояли весы. Девушки приносили в фартуках большие свертки рун, клали на весы. Весовщик записывал на клочке бумаги под номером овцы вес руна. Затем он передавал этот клочок бумаги учетчице — Тане Шияновой. Таня аккуратно переписывала номер овцы и вес ее руна в особую ведомость. В это время сортировщицы разворачивали руно, определяли сорт, снова складывали и передавали шерсть дальше. За сортировочным столом помещалась два массивных чугунных пресса. Бока их представляли собой разборную металлическую коробку. Когда в эту коробку плотно набивалась шерсть, то нижние и верхние тяжелые плиты сдавливали и прессовали ее при помощи рычагов.

Спрессованный тюк шерсти скреплялся проволокой. Затем стенки с грохотом падали вниз, тюки окончательно зашивали в лоскут мешковины. Маркировщик специальной краской делал на них надписи.

В углу уже лежали готовые, туго набитые тюки по 115—120 килограммов с надписью: совхоз, район, сорт, класс, качество, вес. Отсюда тюки пойдут на шерстомойку, потом на ткацкую фабрику, потом в виде прекрасных дорогих тканей, костюмов, платьев, пальто — в магазины.

При выходе стояли еще одни весы, с загородкой. Остриженных овец взвешивали, записывали чистый живой вес. Если были порезы, их замазывали зеленкой, и овца выбегала на волю.

У зоотехника в самой середине был высокий помост, вроде кресла. Отсюда он мог видеть все, что делается в огромном сарае. Сюда ему приносили всякие сведения, приходили спрашивать совета и распоряжений.

Он, верно, чувствовал себя каким-то властелином или полководцем. На этом возвышении зоотехник был наконец бесспорно выше всех, и лицо у него было довольное, как тогда, когда он показывал свой водопровод. Он даже забывал про свой волдырь и только иногда, резко мотнув головой, вдруг хватался за шею и морщился от боли.

Грузный человек с красным лицом, наверно помощник его по стрижке, чуть не каждые пять минут приходил докладывать о весе рун и живом весе овец. При этом он все старался дать понять, что в этом году настриг гораздо больше, чем во все прежние.

Зоотехник, довольный, кивал головой:

— Прекрасно, очень хорошо! Все зависит от работы, от нас самих. Постараемся, чтобы в будущем году было еще лучше.

Если вес руна был больше семи кило, он радостно улыбался, как приятной находке. Если доходило до девяти, он сиял так, как будто сам только что сделал эту овцу своими руками:

— Да что вы говорите? Какая прелесть! Это которая? Ах да, помню, помню, помню! Прекрасная овца. Подождите, я это возьму себе на заметку.

А когда ему сообщили об одиннадцати с половиной кило (для матки это очень редкий вес), он сорвался с места и побежал смотреть овцу. Он ходил вокруг нее, восхищенно чмокал губами, гладил ее по ровному носу и заглядывал в глаза. Митроха запросто подошел к нему и спросил:

— Николай Василич, почему у всех женщин лоснятся лица?

— А они мажутся жиропотом. О, это, брат, интереснейшая штука! Вот, смотри! — Он вырвал клок шерсти из ближнего руна и скрутил его в нитку. Из шерсти показались капельки масла. — Видишь? Этот жиропот предохраняет от непогоды, засорения и высыхания, поддерживает одинаковую температуру тела, делает руно как раз таким, как нужно. Кроме того, из него добывают множество разных вещей и, между прочим, ланолин. Слыхал? Это такой крем, которым мажутся наши красавицы.

Но больше всего радовали зоотехника стригали. Их всех охватил азарт. Кончая одну овцу, они бегом бежали за следующей. Девушки не успевали убирать со стола. Овец мяли и тискали нещадно, машинки бегали по ним, как испуганные зверьки. Конечно, были и порезы, иногда ножницы забирали выше, чем нужно. Зато план зоотехника — в две недели закончить стрижку — будет выполнен.

— А вы как думаете? — говорили стригали. — Остричь овцу — да чтобы ни одной царапинки? Этого сроду не бывало.

Санников всему задавал тон. Он успевал и стричь, и громко хохотать, и подшучивать над девушками. Когда проходил зоотехник, он кричал ему:

— Николай Василич, готовь комиссию — мировой рекорд поставим! Смотри, один Кулиш чего делает — пятую овцу стрижет. Одна у него беда — с хвостами никак не справится. Надо бы ему инструктора по хвостам.

Зоотехник останавливался и подолгу любовался его работой.

Во время одной из таких остановок в сарай вошла Юлия Ивановна.

Зоотехник был в таком настроении, что и ей даже искренне обрадовался:

— Пожалуйте, Юлия Ивановна! Вот, смотрите: если ладите какое указание, мы будем только рады. Вы знаете, люди говорят, в этом году настриг будет в среднем выше почти на целое кило. Если это верно, то, пожалуй, мы с вами не даром хлеб едим. А как вы думаете?

Юлия Ивановна порадовалась вместе с ним, и они вместе, как два хороших друга, пошли по сараю. Митроха побежал убирать Рыжего и Карьку.

— Что такое? Шерсть как будто мокрая. — Юлия Ивановна обеими руками сжала большой мягкий сверток. — Николай Василич, попробуйте-ка!

— Нет, что вы, отличное руно. Хотел бы я, чтобы у нас было побольше такого.

— Да нет, мне что-то не нравится. А ну, посмотрим на овцах.

Сентюра со своим помощником искал у овец номера в ушах. Увидев еще издали подходившую Юлию Ивановну, он быстро ушел из сарая. Юлия Ивановна пощупала одну овцу, другую. Да, шерсть волглая. Эту отару нельзя стричь. Одно такое руно может испортить весь тюк.

Хорошее настроение понемногу оставляет зоотехника. Он не может понять: откуда у овец мокрая шерсть? Ведь дождей-то не было. Честное слово, у Юлии Ивановны немного расстроенное воображение.

Послали за Сентюрой.

Он пришел и сразу начал ворчать:

— Опять до чего-нибудь прикопались? Ой, да и человек вы, Юлия Ивановна! Сроду не бачил таких!

— Нет, Сентюра, ты ошибаешься. Это не я, а вот Николай Василич. Он говорит, что ты обленился и уже не годишься в бригадиры. Овцы требуют, чтобы за ними ухаживали круглый год, как за своими детьми, тогда они будут в теле и дадут хорошую шерсть. А ты, говорят, захотел в два дня наверстать упущенное: загнал их в кошару, заставил пропотеть да еще, может быть, выгнал вечером на дождик. А чтобы они не просохли, ты всю дорогу их гнал бегом. Вот так, говорят, и набежало граммов по триста. Кабы…

Сентюра молчит как побитый. Зоотехник смотрит на него расширенными, немигающими глазами. Дальше он продолжает сам:

— Еще я сказал, что мы прекратим стрижку. Товарищ Сентюра, сейчас же освободите вагон для другой отары. Пусть овцы дня три посохнут на солнце. О вас мы еще поговорим особо.

— Так мне и треба, — говорит Сентюра. — Хлопцы, давай открывай воротд. Заработали премию! Старый дурень, на что позарился, а?

Отару стали выгонять по длинному дощатому коридору в поле. Через пять минут Сентюра прибежал назад и потребовал, чтобы Юлия Ивановна подивилась, как другие заботятся о худобе. Оказалось, что больше половины остриженных овец порезано. На месте порезов зияли ярко-зеленые пятна, иногда их было пять — шесть штук. Сам зоотехник возмутился:

— Черт знает что такое! Я же провел с ними большую разъяснительную работу! Понимаете, у них соревнование на скорость, ну вот и забыли о качестве. Юлия Ивановна, может быть, вы сами поговорите с ними?

— Д-да… — Юлия Ивановна посмотрела на него долгим, внимательным взглядом. — Хорошо, я поговорю. Только вы тогда уж поддержите меня.

— Конечно, само собой разумеется.

Вторую отару пришлось возвращать из степи, осматривать, в порядке ли она, отделять маток от ягнят. Получилась большая задержка. Стригали громко ворчали на Юлию Ивановну, на порядки в совхозе, грозились, что бросят работать.

Наконец в загоне появились первые матки. Стригали стали расхватывать их на ходу. И тут Митроха заметил странную вещь: Санников первый положил овцу на стол, выстриг ей голову, ноги в пахах, но потом вдруг схватил ее за загривок, впихнул обратно в загон и выбрал новую. Овца дрыгала задней левой ногой. Митрохе это показалось подозрительным. Он вошел в загон и осмотрел овцу. На левом боку у нее, возле паха, была кровь. По-видимому рана была большой, потому что кровь сочилась крупными, частыми каплями.

Митроха позвал Юлию Ивановну и зоотехника. Они вытащили из паха большой кусок остриженной шерсти. Под ним была глубокая рана, до внутренностей. Наверно, Санников с размаху всадил электрические ножницы, а потом заткнул рану.

У Юлии Ивановны лицо покрылось малиновыми пятнами.

— И это у них называется соревнование! Да за такую работу руки перебить мало! Ты хорошо видал, что это Санников? Ладно.

Она взяла овцу и осторожно повела в калиточку. Зоотехник уговаривал ее:

— Юлия Ивановна, вы все-таки осторожней с ним. Это же бригадир, самый лучший стригаль.

— Ладно. Санников, это твоя работа?

— Чего, это? Пх! И в глаза не видал.

— Врешь, я сама видела, как ты впихнул ее.

— Видела, и хорошо. Стало быть, ваше счастье. — Санников нагло усмехнулся прямо ей в глаза.

— Клади ножницы!!

— Кому? Мне класть? Положу. А кто тебе работать будет? Я положу — ребята положат… А вы-то где сейчас работников найдете?

— Найдем, организуем! Своих ребят-комсомольцев кликнем. Им небось совхозное дело — дело родное. Уж эти поганить работу не станут.

Зоотехник в волнении позвал Юлию Ивановну «на минуточку» — она отмахнулась, продолжая стоять на своем. Санников швырнул ножницы, плюнул и ушел, пригрозив:

— Просить будете — не пойду. Пускай вам Кулиши работают. К осени острижете, и ладно. Зато порезов ни одного не будет.

Вслед за ним положили ножницы еще двое: приятель его Мочалов и парень лет восемнадцати. Эти не успели отойти — еще двое бросили. Зоотехник нервничал и настойчиво звал Юлию Ивановну поговорить. Она не слушала.

— Значит, вы считаете — Санников прав? Худоба государственная, чего ее жалеть!

— Да кто ей чего делал, худобе-то?!

— Хорошо, идите! Товарищи, кто еще хочет бросить? Мы калечить овец и работать абы как не позволим'

Желающих больше не нашлось. Наоборот, вторая пара сделала вид, что она отходила напиться, и снова принялась за работу. Немного погодя вернулись и Мочалов с парнем. Юлия Ивановна громко приказала Митрохе следить за стрижкой и о каждом порезе сообщать ей. Когда она отошла, стригали добродушно засмеялись;

— Ну и баба! Насквозь видит. С этой дело пойдет!

— Еще бы! Эта всю науку сама прошла, знает что к чему.

— Николай Василич-то жидковат против нее. Повеличай только его, капни маслица на пупок — он и ослеп от радости.

За овечьими двориками стоит какое-то сооружение. Это бывшее зернохранилище. Сейчас его временно превратили в хранилище шерсти. Это высокий, длинный сарай со стенами из жженого кирпича и с черепичной крышей.

Проходя мимо него, зоотехник ускоряет шаг.

В то же время он многословно восхищается смелостью Юлии Ивановны. Как она отчаянно рисковала со стригалями! Ведь они в самом деле могли уйти. Нелегко было бы найти других во время сенокоса.

— А здесь что такое? — спрашивает Юлия Ивановна.

— Это… видите ли, у нас тары не было. Мешковину только вчера привезли. Мы пока складывали шерсть сюда. Я считаю, что для шерсти это даже хорошо: она по природе своей гигроскопична. Процентов пятнадцать влажности всегда имеется. А тут воздух сухой…

Юлия Ивановна бегом бросается к зернохранилищу. На двери висит большой замок.

— Откройте поскорее! Ключ у вас? Давно она тут лежит?

— Да вы не беспокойтесь, украсть тут никто не может. Ночью стоит сторож.

Зоотехник неторопливо открывает дверь. В сарае лежит огромная куча шерсти. Руна свернуты. Впечатление такое, что шерсти — на пять вагонов. Юлия Ивановна стоит с перепуганным лицом и широко раздувает ноздри, внюхиваясь в запах, который идет от шерсти. Потом она глубоко запускает руку между рунами.

— Вы знаете, что вы сделали? Это все равно что агроном в колхозе собрал бы весь урожай в снопах и поджег.

— Перестаньте, Юлия Ивановна! — Зоотехник бледнеет, но все еще старается сохранить спокойствие. — Вы плохо шутите.

— Да какие тут шутки! Вы с ума сошли! Посмотрите, ведь она гореть начинает. Вы сядете сами и усадите с собой в тюрьму еще пять человек. Совхоз на зиму останется без копейки.

Зоотехник молчит. Лицо у него испуганное, рот открылся, глаза округлились. Юлия Ивановна смотрит на него и не знает: то ли он так струсил, то ли бесится оттого, что опять вышло не по его.

Вдруг он начинает тихо и растерянно бормотать:

— Да, уходить, уходить, убираться мне нужно отсюда! И поскорее, пока еще есть возможность. На научной работе я буду на месте, буду работать спокойно, без тревог, без ответственности… Юлия Ивановна, этой стрижкой я назначил сам себе экзамен, и… что же мне теперь делать? Выручайте, Юлия Ивановна! Спасайте в последний раз мой авторитет… и шерсть… эту проклятую…

Юлия Ивановна по-детски всплескивает руками:

— Опять в первую голову авторитет! Николай Васильевич, да вы с вашим авторитетом просто дурак, хвастливый мальчишка!.. Какое же вы имели право назначить себе экзамен, рискуя загубить доверенные вам народом ценности? Ну ладно, об этом после поговорим. А сейчас давайте спасать народное добро… Зовите сюда деда. Да надо найти хотя бы пять опытных рунщиц. Можно Веру Ефимову, Наташу Шиянову, Колесничиху…

У выхода они столкнулись с помощником директора и дедом. Оба в пыли, на губах черные каемки, глаза большие и страшные. Дед запыхался — видно, бежал.

— Что у вас тут такое? Что случилось? — спросил помощник.

Зоотехник с трагическим лицом хотел что-то сказать, но Юлия Ивановна перебила его:

— Вот шерсть начинает гореть. Надо ее подсушить немного и запаковать в тюки. Нам бы людей, хоть человек десять.

— Где я возьму людей сейчас? Вы что, шутите? Нет у меня свободных людей! У нас сенокос…

— Нет, так не надо, сами найдем. Кузьма Петрович, а вы помогайте нам!

Дед молча кивает и старательно вытирает платком потный лоб и всю голову.

…Четыре девушки взяты из сарая. К ним прибавили еще восемь девчат с центральной и других ферм. Они торопливо снуют взад-вперед через боковую дверь, мимо ягнячьего дворика.

Гора шерсти в зернохранилище медленно тает.

Девушки берут в охапку по два — три руна и тащат на свежий воздух. День стоит тихий. На выгорающей траве разостлано множество брезентов, покрытых рунами. Они как скатерти или пышные белые ковры, приготовленные для народного праздника.

Небо устлано такими же белыми рунами, и солнце сияет, как добрый хозяин, ожидающий гостей.

Подсохшие руна девушки складывают и несут к сортировочным столам. Рунщицы опять раскладывают их, быстро выбирают мусор и грязную шерсть — обножку, обор, охвостье — и пододвигают к сортировщику. Он выхватывает прядку шерсти, один конец ее зажимает большим и указательным пальцами, а другой протягивает по согнутому указательному. Так определяется длина: если она заходит за первый сустав, шерсть можно отнести к третьему сорту, если за второй — ко второму, за третий — к первому. Затем прядка туго натягивается, и сортировщик, в точности как скрипач, пробует ее безымянным пальцем. Если она звенит, как струна, значит шерсть очень крепкая. Чем ближе звук к тряпичному, тем хуже будет носиться ткань. Выхватив еще одну — две прядки в разных местах, сортировщик коротко говорит: «Первый!», «второй!», «третий!» Рунщица последний раз складывает руно и передает дальше для прессовки, упаковки и маркировки.

Юлия Ивановна в белом халате. Пышные волосы стянуты белой косынкой, от этого голова кажется маленькой, а глаза и нос непомерно большими. Она быстро работает и между делом успевает смеяться, объяснять сортировку, рассказывать всякие истории из своего детства: как они с отцом ездили в ночное, как она приняла волка за собаку и хотела ее погладить, как норовистая лошадь чуть не убила ее.

Женщины любят работать с Юлией Ивановной. Они тоже стрекочут без умолку. Дед работает молча, сосредоточенно. Он часто поглядывает из-под нахмуренных бровей то на зоотехника, то на Юлию Ивановну. Иногда он молча пожимает плечами и крутит головой. Видно, он без слов ведет сам с собой какой-то сложный и длинный спор.

Зоотехник тоже молчит. Но это уже не прежний зоотехник. Величия в нем и в помине не осталось. Правда, и простоты он не приобрел. Его как будто ударили мешком из-за угла, и он немножко обалдел.

Все заметили это и потихоньку об этом уже говорят. Митроха выдумывает всякие предлоги, чтобы сбегать со злорадством посмотреть на него. Понял ли он хоть теперь, почему она его победила? Разве это только от глупого «везения»? Разве это легко, даром дается ей?

Идут часы. Жара понемногу спадает, солнце клонится к закату. Шутки и смех за сортировочными столами давно умолкли. Девушки устали бегать взад-вперед. У женщин не гнутся руки. Даже дед покряхтывает.

А Юлия Ивановна все подгоняет:

— Давайте, давайте, товарищи! Немножко поживее! В три дня мы должны разобрать всю кучу. Вы подумайте: тысячи людей от нас ждут праздничной одежды. Они тоже хорошо поработали, и это их законная награда.

Под вечер приходит Санников. Он громко хохочет и говорит:

— Хватит, Юлия Ивановна! Пошутили — и довольно. Завтра я становлюсь на работу.

— Нет, зачем же? Ты пошути еще! Мы как-нибудь без тебя обойдемся. С Кулишом.

— Ну, вот тебе и на! Нельзя уж слова сказать! Что я, хулиган какой-нибудь?

Юлия Ивановна молча работает. Санников топчется, мнется. Это уже не орел, а тихая курочка. Он даже ростом как будто меньше стал.

— Юлия Ивановна, простите, пожалуйста! Дурь в голову хлынула. Что поделаешь: несознательность. Абы поскорей заработать, а что худоба страдает, это нам, дуракам… А ей, может, больнее, чем человеку.

Ох, и хитер же ты, Санников! Ну ладно, приходи.

Солнце село. Стригали, девушки, весовщики, рабочие, заведующий стрижкой и моторист, даже дед и зоотехник — все кончили работать.

Люди с трудом дотащились до красных вагонов, возле которых на траве приготовлен ужин: каша с бараниной, что-то вроде плова.

Усталость так велика, что даже есть сразу не хочется.

Народ сидит и молчит, наслаждается отдыхом.

Одна Юлия Ивановна с тетей Наташей еще возятся в полутемном сарае. Им уже раз пять кричали в открытые двери, звали ужинать.

«Сейчас, сейчас!» — отзываются они и все не идут.

— Ну и жадная до работы! — сказал кто-то из стригалей.

— Да-а! Готова и себя заморить и всех, кто кругом.

— Так еще бы, она вон какая толстая — как печь. Ей за семерых работать можно.

— Здорова! Я давеча поглядел: у нее одна нога — две моих будет.

Несколько человек опять зовут Юлию Ивановну.

Зоотехник подходит к сараю и кричит:

— Юлия Ивановна! Давайте мы вам поможем. Ужин простынет.

— А мы уже кончили, — говорит Юлия Ивановна, показываясь в дверях.

Она улыбается, но идет тихо-тихо, как будто боится, что у нее внутри разобьется что-то хрупкое. Сделав несколько шагов к вагонам, она открывает рот, словно собирается что-то сказать, и вдруг садится, сначала на колени, потом неловко ложится на бок. Все думают, что это так, нога подвернулась. Но она продолжает лежать, не шевелясь. Тетя Наташа, которая шла сзади, нагибается и спокойно говорит:

— Юлия Ивановна, что это вы? Вставайте!

Молчание.

— Юлия Ивановна! — Тетя Наташа заглядывает ей в лицо и вскрикивает: — Батюшки, помирает! Люди добрые! Померла! Головушка ты моя горькая!

От вагонов мгновенно сбегается народ. Кузьма Петрович отчаянно кричит:

— Воды! Скорее воды давайте!

Зоотехник осторожно берет ее руку, считает пульс.

Митроха хватает ведро и несется к бочке. Набрав полное, до краев ведро, он забывает заткнуть пробку. Вода хлещет на траву. Надо вернуться. «А вдруг опоздаю?» И он бежит, не чуя ног под собой.

Юлия Ивановна лежит на спине. Вокруг нее толпа. Зоотехник упрашивает:

— Товарищи, давайте отойдем. Ах ты, наказание! Наталья Федоровна, расстегните ей там пояс, что ли, крючки. Все, что стягивает. Взбрызните ее водой. Нашатырного спирта бы…

Тетя Наташа набирает в рот воды. Надувается, как пузырь, и брызгает. Через несколько минут Юлия Ивановна открывает глаза. На груди она замечает холодное, мокрое полотенце.

— Что такое? Вот тебе раз! Это я, значит… устала… Стало быть, мотор у меня того, отказал. Фу, безобразие!

Она смущается, а люди еще больше смущают ее:

— Юлия Ивановна, как вы нас напугали!

— Лучше вам? Юлия Ивановна, вы только не шевелитесь!

— Лежите, лежите, Юлия Ивановна!

— Удобненько вам? Может, подушку еще?..

— Мы думали, вы помираете!

— Да ерунда, подумаешь! Идите ужинать. Я сейчас тоже приду. Ешьте да скорей ложитесь, а то я завтра рано вас разбужу!

Она села с помощью тети Наташи, но встать, видно, еще не решается. Чтобы скрыть это, она делает вид, будто заинтересовалась своими ногами. Они в самом деле очень пухлые и толстые. К ним так нейдут аккуратные туфли-лодочки. Должно быть, она не думала, что сегодня придется работать. Юлия Ивановна нажимает пальцем лодыжку — на ноге остается глубокая ямка.

— Да-а-а!.. Ноги мои злополучные! Достается вам из-за меня. А мне влетает из-за вас! И «толстуха», и «здоровущая». А портится, портится у меня мотор… Отдохнуть, видно, сердцу пора бы.

Дед и тетя Наташа бережно поднимают ее и ведут потихоньку к вагонам.

Митроха идет за ними. Он готов расшибиться в лепешку по первому знаку Юлии Ивановны. «Нет, — думает он, — совсем не легко и не даром отдают люди свою любовь и уважение. Настоящие люди — такие вот, как она. Напишу домой, что я остаюсь в совхозе. Буду здесь и учиться и работать с нею всю жизнь».

Файл:Z16.jpg



  1. Ярка — годовалая, не ягнившаяся еще овца.
  2. Балка — неглубокий овраг.
  3. Кузетить — дежурить ночью в овчарне во время ягнения.
  4. Чабанская бригада состоит из бригадира (атагаса), чабана первой руки, чабана второй руки (подпаска) и кухаря (или арбича).
  5. Гарба — будка на колесах.
  6. Тырло — место, где стадо не пасется, а лежит, отдыхает.
  7. Суягные — беременные, котные.
  8. Щитом называется передвижная легкая загородка из трех — четырех легких досок, сбитых вместе с промежутками между досками в 8—10 сантиметров.
  9. Рештак — длинная колода на ножках, кормушка для зерна.
  10. Прекос — мясо-шерстный тип мериноса.
  11. Санация — особая ветеринарная обработка сывороткой или вакциной, позволяющая установить, здорово ли животное, нет ли у него в организме заразы, даже в скрытом состоянии. В буквальном переводе с французского — оздоровление.
  12. Суягная овца — котная, еще не родившая, беременная.