Звездочка
автор Евгения Тур
Опубл.: 1884. Источник: az.lib.ru

Звездочка

править

Сочинение Евгении Тур

править

Часть первая.

править

Печаль ребенка.

править

На великом пространстве голубого неба плыла маленькая звездочка, которая светила особенно ярко и лила сладостные лучи на землю. То была добрая звездочка, звездочка несчастных. Странствуя по небосклону, она засматривалась только на горе живущих, и, заглядывая в окна домов, посещенных несчастием, лила свет свой на их обитателей. Ей хотелось утешить их. В прелестную июльскую ночь, совершая обычный путь свой, звездочке удалось навеять живительные сны и счастливые грезы на многих людей, нуждавшихся в утешении. Историю этой ночи и этой звездочки я хочу рассказать вам.

Мириады звезд светили сверху на землю; луна плыла на безоблачном небе. Наша звездочка, будто потерянная между большими и яркими светилами, скромно совершала путь свой, заглядывая то в один дом, то в другой, светя то в одно окно, то в другое. Она отыскивала людское горе, а людского горя не мало на нашей матери земле. И вот вдруг приостановилась звездочка над большим каменным домом. Его окружали со всех сторон высокие стены. Она заглянула в большое окно, сквозь большое, цельное стекло, вымытое так заботливо, что оно светилось будто зеркало или кристалл. Окно это выходило в длинную, длинную залу, светлую, но холодную, чистую, но как будто пустую, хотя в ней стояли рядом все кровати, и кровати, одна как другая, в однообразном порядке и в симметрической расстановке. Длинной вереницей тянулись кровати; на каждой спал мальчик и спало их много, так много, что и перечесть их тому, кто не умеет хорошо считать, было бы трудно. Их было, и кроватей, и мальчиков, не то 30, не то 40. Все они спали. Сколько голов и головок, белокурых, русых, черноволосых, и как лица их были разнообразны. Тут были и красивые, и дурные, и бледные, и краснощекие, и толстые, и худые, и умные, и глупые лица. Ведь и во сне лицо сохраняет свое выражение; ум и глупость, доброта и злость рисуются на нем даже и во время сна. Все мальчики спали, не спал только один из них. Это был белокурый, худенький, бледненький мальчик лет 9, с распухшими от слез глазами. Он лежал ничком, уткнув голову в подушку; глухие рыдание заставляли его вздрагивать, а он старался их заглушить в подушке. Что с ним случилось? От чего он так плакал? Какая печаль его постигла?

Еще два дня назад он был так счастлив! Бабушка, отец и мать его, меньшой брат и меньшая сестра и он сам жили в большом деревянном доме, окруженном тенистым садом; за садом текла быстрая речка, а за речкой, на той стороне, расстилались поля и рощи. Туда бывало ходил он искать грибы и во время сенокоса и жатвы полдничать и рвать во ржи васильки. Как был он счастлив! Бабушка любила его без памяти; он был первый внук ее, сын ее старшей дочери, и она баловала его и нежила. Мать его была добра и ласкова. Ни от бабушки, ни от матери не слыхал он никогда резкого слова. Отец тоже любил его, но иначе: он был серьезен, ласков, но взыскателен. Если скажет что-нибудь, то слово его и правдиво, и твердо. Что сказано, то решено. Он приказывал кротко, но требовал повиновение и особенно любил правду. Сам он не лгал и считал ложь величайшим пороком. Да обо лжи не было и понятие в этой семье. Всякий говорил правду и если случалось нашалить, дети шли к матери и все говорили ей, а мать часто замолвит доброе слово за детей, и отец не бранит детей, а только разумно им выговаривает. Словом, и сказать трудно, как хорошо и счастливо жилось Асе в доме у отца и матери. Он любил маленькую сестру свою Таню, да и какая же была она хорошенькая, милая и добрая. Никогда Ася и Таня не ссорились и жили, как говорится, душа в душу. "Люби сестру, " говаривал отец, «ты мальчик, ты сильнее ее, ты должен во всем помогать ей; а когда выростешь, ты должен лелеять ее, ты на то ей брат, и брат старший. Забывай себя для нее!» И легко было Асе забывать себя для сестры: он любил ее, а всем известно, что любовь и состоит именно в том, чтобы делать все, что от нас зависит для счастья нам милых. В этом счастье другого, нам милого, заключено и наше собственное счастье. Ася любил Таню, и Таня любила Асю. Ася любил и меньшого брата своего Николю, но надо правду сказать, тут не обходилось без ссор. Оба были задорные. Иногда сцепятся спорить и даже, что греха таить, и подерутся.

Тогда прибегала мама, брала на руки обиженного и даже огорчалась. — Как это не стыдно, — говорила она печально, — опять спорите, опять подрались. За что подрались вы? А еще братья!

— Мама, — кричал бывало Николя, — он взял мой мяч и забросил его, посмотри, куда забросил, я не найду его, никогда не найду! — и Николя, всхлипывая, показывал на густую куртину между широкими липами, заросшую крапивой.

— Мой мяч, новый мяч из гуттаперчи, что папа привез мне из города намедни.

— Зачем ты забросил мяч Николя? — говорила мама.

— Да я его не забросил, мама, я играл им, а он попал в крапиву, я нечаянно.

— Зачем ты не играл своим мячом, и брал мяч брата. Это не хорошо обижать меньшого брата. Он маленький.

— Я, мама, не обижаю, — начинал Ася, задорно. — Он сам сказал вчера, что вещи все вместе, а теперь говорит мой мяч.

— Да, я сказал вещи вместе, а все-таки не хочу терять моего мячика, он новенький и хорошенький, а твой старый, замасленный.

— А за то у меня новая тележка. Ведь ты катался в моей тележке. Сказано, вещи вместе, ну так вместе. Я волен бросать твой мяч.

— Нет не волен, нет не волен, — вопил Николя.

— Ан нет, волен, волен, — твердил упрямо Ася и оба, того и гляди, или заплачут, или опять подерутся.

— Ах, Ася, Ах, Николя! — говорила кротко кроткая, белокурая, беленькая, голубоглазая Таня; но братья, оба красные как печеные раки, не слушали ее восклицаний.

А с крыльца сходит папа.

— Что такое, говорит он маме, которая стоит не то печальная, не то недовольная.

Оба брата бросаются к папа и взапуски рассказывают ему свою ссору. Папа ничего понять не может ибо оба кричат, пыхтят, сердятся и перебивают друг друга.

— Погодите, — говорит папа спокойно, — расскажи сперва ты, Ася, а потом ты, Николя.

И Ася принимается рассказывать, спеша непомерно, точно он сейчас лишится языка и сделается нем.

— Сказано было, — говорил он запальчиво, — что вещи вместе, ну я и взял мяч, играл им…

— И забросил его в куртину, — подхватывает Николя. — Новый мяч, папа и…

— Я не забросил, а бросил, — кричал Ася.

— А я в крапиву не пойду, — хныкает Николя.

— И я не пойду, — кричит Ася.

— Кто бросил, тот и должен идти и сыскать мяч, слышите, дети, — произносит отец. — Ася, ты бросил мяч, ты и найди его. Разве ты сам не понимаешь, что это справедливо.

— Да ведь мяч не мой, а его, — говорил Ася.

— Сказано, вещи вместе, — прерывает Николя.

— Вещи вместе для того, чтобы играть ими обоим, а не для того, чтобы один из вас терял или ломал их, — замечает мама.

— Давай делиться, — кричит Ася, поглядывая с досадой на Николю.

— Это ваше дело, — говорит отец, — но чтобы делиться, надо сперва найти мяч. Ася, ты его забросил, ты и ищи его.

— Да там крапива, — вопил Ася.

— Зачем не глядел прежде, куда бросал, — говорит папа. — Теперь поздно рассуждать, рассуждал бы прежде. Ступай, сыщи мяч.

Ася раскраснелся еще более, и хотел уже плакать с досады, но вдруг опрометью бросился в густую крапиву… Что с ним случилось? В крапиве копошилась маленькая Таня. Она втихомолку надела перчатки и, пока братья ссорились, отправилась искать затерянный мяч. За ней пошла и мама. Такая уж мама была добрая, и Таня видно в нее уродилась. Мама не могла видеть ничьего горя, чтобы его не утешить. Со всех сторон приходили к ней бедные и она никому ни в чем не отказывала. Если не могла дать денег, — у кого всегда есть деньги? — то отдавала часто свои рубашки и платья, даже и такие, которые не только бы годились ей, но которые она любила носить.

— Мама, — замечала иногда Таня, — да ты еще вчера говорила, что это платье твое любимое.

— Что ж делать, я не могу отдать другого, другие мне необходимы, а без этого я обойтись почти могу, — отвечала мама просто.

— Не велика заслуга отдать то, что не нравится, — замечал папа. — Себя лишать для неимущих обязанность человека; мама всегда так и делает.

И не одним бедным помогала мама. Она сама ходила за больными, иногда не спала ночи, ухаживая за ребенком или за стариком; она сама учила грамоте бедных ребятишек и вообще слыла в околотке за добрую, предобрую. Отказа от ней никому не было, а если уж помочь не может, то скажет доброе ласковое слово, а ласковое слово, сказанное от сердца, идет прямо в другое сердце и утешает больше золота; доброе слово умиляет и жестокое сердце. За то, как же все любили мама… а об папа и говорить нечего. Он просто души не слыхал в ней. Вот и теперь мама в крапиве вместе с Таней и помогает Асе искать мячик. Даже Николе стало стыдно, все ищут, а он ни с места. Глядел, глядел Николя и полез тоже в крапиву.

«Не для Аси, думал Николя, а для мамы, для Тани, буду искать и я.»

— Вот он! вот он, — кричит Таня и бежит из крапивы с мячиком в руках.

Папа схватывает ее на руки и целует ее, целует и говорит:

— Ах ты моя милочка, ты у меня славная девочка и я люблю тебя.

— Заступница ты моя, — говорит ей мама. Асе немножко стыдно, стыдно и Николе, тем более, что Таня, нагибаясь за мячиком, обстрекала крапивой свою щечку и горит ее щечка огнем и заревом. Ася целует сестру и отдает мяч Николе.

А то бывало праздник. С утра наденут на братьев красные шелковые рубашки и черные плисовые панталоны в сапоги с красными отворотами. Оденется и мама и Таня, на Тане белое платье и розовый пояс. Оденется даже и бабушка, наденет чепец с лиловыми лентами и темное пу-де- суа платье, оставит свое большое кресло у окна и все они пойдут к обедни. В церкви народу множество, обедня длится долгонько, и кажется Асе, что никогда она не кончится. Он слушает внимательно: «Ах, Верую, ну теперь скоро и Отче Наш, а там и конец». После обедни народ валит толпами из церкви, а Ася спешит домой пить чай с бабушкой. И вот он уселся около нее, перед ней столик и на столике чайный прибор и маленькая кастрюлька со сливками и пенками.

— Бабушка, мне пенку, — говорит Николя, — да золотую, жирную.

— Бабушка, мне крендель с солью, — говорит Ася.

— Бабушка, а мне и пенку, и крендель, — кричит смеясь Таня.

— Погодите, потихоньку, — отвечает бабушка, разливая чай аккуратно. — Поспешишь, людей насмешишь.

— Поспешишь, людей насмешишь, — подхватывает Николя, заливаясь громким хохотом.

— От чего же, бабушка, людей насмешишь.

— А вот ты сам рассуди, — говорит бабушка,

— а то по твоему, тебе все разжуй, да в рот положи.

— Фи, какая гадость, можно ли это, бабушка, — замечает Таня.

— Это только так говорится, милочка, — отвечает бабушка.

— Известно только говорится; я хорошо понимаю, что хотела сказать бабушка, — отвечает сестре Ася; но Николя не понимает, и хмурится, а

сознаться, что не догадлив, ему не хочется.

Чай кончен; из гостиной раздается голос дьячка.

— Священник с крестом, — говорит бабушка и подымается, чтобы идти в залу.

Но вот и священник отпел молебен, посидел, побеседовал с папа, мама и бабушкой, закусил и ушел домой. Нетерпеливо ждал его ухода Ася и тотчас подскочил к папе, около которого уж сидела Таня.

— Папа, — начал Ася, — нынче праздник.

— Да, праздник, — подхватила Таня.

— Да, праздник, — вторит папа спокойно, но как-то лукаво. Ну а дальше?

— Дальше… — говорит запинаясь Ася, — ну, а Атласный…

Атласный — маленькая лошаденка, умная, преумная, но злая, презлая и упрямая. Ее купил папа на ярмарке год назад и подарил Асе. Когда лошаденку подвели к крыльцу, выскочила и Таня. Она долго гладила лошадку с прелестной шерстью. Она была точно золотая, яркая, без одной отметинки.

— Ну, вот тебе и верховая лошадь. Учись, брат, ездить, да не трусь, — говорит папа. — Садись… хочешь?…

— Ну, а седло? — замечает мама.

— Зачем ему седло? Разве у него нет рук и ног? Руками возмется за гриву, если почувствует что ноги плохо служат.

— А как ее зовут, папа? — говорит Таня.

— Кого?

— Лошадку.

— Не знаю. Назови как хочешь.

И Таня задумалась, и все гладила лошадку и приговаривала; Атлас! атлас! Не могла она налюбоваться на ее лоснящуюся, золотую шерстку. — Атласный! — вдруг вскрикнула она.

— Атласный! Атласный! — закричали братья, хлопая в ладоши, и с тех пор называлась лошадка Атласным. Оба брата ездили на ней сперва по двору, а потом и в поле. Через год для езды в поле явилось и седло, детское, маленькое, да такое красивое с красным чепраком и серебряною уздечкою.

Но возвратимся к Асе.

— Атласный… — произносит он опять с волнением.

— Да, ты хочешь верхом проехаться, — говорит папа, — но вот в чем вопрос, нынче праздник. Кто работал всю неделю, тот веселится в праздник, а ты что делал?

— И я, папа, учился.

— Ну, много ты учишься. Ты еще и не начинал, а вот скоро начнешь… пора… Но не в том речь. Егор работал всю неделю. Спроси у него, есть ли ему время ехать с тобою верхом.

Ася бежит без оглядки в буфет.

— Егор! Егор! — кричит он.

Но Егора нет. Егор ушел на мызу к жене. Ася возвращается назад.

— Он ушел на мызу.

Мызой называлось место за садом, застроенное конюшнями, скотным и птичным дворами и домиками для женатых слуг, скотников и кучеров.

— Ну, коли ушел, так нечего делать, — говорит папа.

— Но можно послать за ним, — говорит Ася сквозь слезы.

— Можно-то, можно, да хорошо ли? Егор всю неделю работал, теперь пошел к себе отдохнуть, поесть, попить, поспать, с женой и детьми посидеть. Как ты думаешь, хорошо ли его в праздник отрывать от семьи. У него только и есть для себя, что праздники.

Ася чувствует, что не хорошо отрывать Егора от жены, детей, завтрака, круглого пирога… Он верно

ест круглый пирог с курицей… Как-то в прошлый праздник он таким пирогом угощал Асю и Николю, и ели же они! как ели!.. Даже мама выговаривала, что не хорошо жадничать. И задумался Ася … но на выручку подоспела бабушка.

— А разве нельзя, друг мой, — сказала она папа (она всегда так называла папа) — поездить ему одному по двору и по липовым аллеям. Он и один сумеет проехать вокруг сада.

— Что это, маменька, — восклицает живо, струсившая мама, — Атласный брыкается. Пожалуй, еще что случится.

— Разве он не мужчина, — говорит бабушка, бывшая замужем за военным и нисколько не трусливая, — ему пора не бояться Атласного. Ведь это не лошадь, а мышь.

— Мышь! право мышь! — ввязывается Ася. Я, мама, не боюсь. Позволь, мама.

— Как хочешь, говорит мама, поглядевшая на папа и уверившаяся внезапно и почему-то, что опасности нет никакой.

Ведут Атласного за уздечку; запирают ворота широкого двора, отворяют ворота большого итальянского сада с широкими аллеями около дома. Ася в восторге, он садится на Атласного и крупною рысью пускается по двору и аллеям. Ася счастлив безмерно.

Не перечтешь всех благополучий Аси. Он и на лодке катается, и на плоту через реку случается ему переправиться и бегать, бегать до упада по лугам, ходить до поздней ночи в рощах, собирая грибы. Он однажды ходил и в большой лес что за рекой, с няней и Анисимом лесничим. Бродя по лесу, слышал он разговор няни с лесничим. Анисим утверждал, что запрошлой зимою видел медвежью берлогу и хотел ее обойти, но за недосугом не удалось ему, а то бы не сдобровать мишке, был бы он на рогатине. Ася слушает, робко посматривает в кусты, заглядывает за стволы берез и дубов. Чу! что-то шелохнулось… сердце Аси бьется… Не медведь ли? Ах! вскрикивает он. Но в двух шагах от него вспорхнула дикая утка и с криком летит к болоту… И Ася хохочет и над собою, и над своим страхом, и над уткою, и над няней, которая тоже вздрогнула при его крике.

— Ты ее, а она и я, мы тебя испугались, — говорит ему няня, добродушно улыбаясь.

Так-то жилось Асе, жилось хорошо и радостно… Но скоро все изменилось.

Однажды все они пили чай в большой зале. Наступала осень. Желтые листья покрывали аллеи сада, голые, черные ветви лип чернелись на ярком фоне сзади стоявших елок, ярко зеленых; белые стволы берез блестели при последних, слабых лучах осеннего солнца; в воздухе пахло сыростью, и бабушка сидела уж в своей беличьей кацавейке, а мама в ярком красном шотландском пледе.

— Так как же, — сказал папа, обращаясь к мама и медленно наливая густые сливки в свой стакан чая. Реши, мой друг.

— Чтож делать? — отвечала мама сквозь слезы. — Я знаю что надо, что необходимо. На зиму мы поедем в город.

— Да, если я продам хорошо хлеб. Если же нет, поезжай ты одна. Я останусь.

— Одна?.. Ну нет.

— Или он приедет к нам на вакации.

— Кто приедет, папа?.. — говорит Ася.

— Послушай меня, говорить папа, обращаясь к Асе, и говорит как-то медленно, будто не хотя. — Тебе, мой друг, десять лет минуло и пора учиться.

— Но я учусь, папа…

— Послушай меня, — прерывает папа, — учиться тебе пора серьезно. Я не могу ехать в город; мои дела не позволяют мне этого; я не могу также иметь здесь необходимые средства для твоего образования. Вас у меня трое. Я не очень богат, а вы и подавно богаты не будете. Всякий из вас должен обеспечить свое будущее, а это только возможно при помощи образования. Мама и я, мы думаем, что всего лучше вступить тебе в пансион. Через два года вступит туда же и Николя, а когда Таня подрастет, мы приедем и будем жить вместе. До тех пор нам надо расстаться.

Ася залился слезами.

Ехать, ехать одному… Без мама, без папа, без бабушки!

Он не выговорил этих слов, но они как-то чудно сказались сами в глубине его сердца, и оно замерло и сжалось. В это самое мгновение чьи-то руки крепко охватили его и подняли. Это мама. И вот лежит Ася на коленях мама и рыдает. Рыдает и мама, крепко обнялись они; прижался Ася головкой к груди матери и плачет, они оба плачут и целует она его нежно…

Собрали Асю. Сшили ему рубашки новые, сапоги, теплое пальто; подарили разных вещей: портфель и карандашик серебряный, и сумочку, и чернилицу. Таня отдала ему свою любимую коробочку и в нее положила карандаши, перья, облатки и даже свою печатку. Бабушка сама связала Асе теплые шерстяные чулки, а мама — шарф для горла в холод… но эти подарки и ласки всей семьи не радовали Асю… У него одно слово звенело в ушах и щемило сердце… Ехать!.. Расстаться…

Настал и последний день. Уж лучше бы скорее прошел он, до того он был мучителен Позавтракали молча. Даже папа, хотевший пошутить с Таней, не окончил шутки, засмеялся невесело и замолчал… А уж о мама и говорить нечего. Мама плакала видно всю ночь, потому что глаза ее были совсем красные и припухли; бабушка хотя и не плакала, но сидела спокойнее обыкновенного, и посматривала украдкой то на мама, то на Асю и руки ее слегка дрожали, наливая чай. Но вот папа как-то особенно решительно встал из-за стола; стул его отодвигаясь загремел. Он подошел к мама, обнял ее и сказал чуть слышно:

— Пора, душа моя. Лошади готовы.

И в ту же минуту как бы вызванные вражеской силою, застучали, зазвенели колеса старой желтой брички, заложенной четверней. Гремя бубенчиками и стуча копытами, четверка подкатила к подъезду старомодную бричку.

Тут уж Ася порядком ничего и не помнил. Все перепуталось в его головенке: и разумные, но прерывающиеся, отрывистые слова и речи отца, и поцелуи матери, и слезы бабушки, и стоны няни, и всхлипыванья Тани, и испуганные, отрывистые восклицание Николи. Все это казалось ему странным сном, если бы он не ощупывал на шее надетый на ленту образок, которым мама и бабушка благословили его на прощанье, и вдруг бабушка прижала его к себе так крепко, и вдруг зарыдала так горько…

Рыдал и Ася.

А там далекий переезд. Ехали целый день; Ася сидел, прижавшись к мама; мама ласково и заботливо то укутывала его, то прижимала к себе, то подчивала дорожным припасом, к которому ни он, ни она не коснулись… И вот торчит уж перед ними колокольня и недалеко от нее пожарная каланча… бегут бабы с калачами, пестреют лавки… Приехали…

Приехали… куда? Туда где останется Ася один… один…

А на другой день… этот ужасный день… Привезла мама Асю, отдала его какому-то господину важному, в мундире, взглянула, залилась слезами, схватила Асю, поцеловала, перекрестила и ушла… убежала…

Ася один. Он уж не плачет, а стоит в оцепенении и ничего не понимает.

— Пойдем со мною, — говорит ему степенный, важный и строгий господин в мундире.

Помнит Ася, как сквозь сон, как сняли с него его хорошенькое домашнее платье, надели мундир, посадили на лавку между мальчиками и велели слушать учителя и надзирателя. Мальчики кричат, бегают, хохочут, осыпают Асю вопросами, остротами, насмешками, даже толчками… Ася отвечает почти только да и нет, и отмахивается от самых назойливых.

Уж как прошел этот день, он сам не знает… Он рад, что все заснули, чтобы выплакать в подушку свое горькое горе. И вот тогда-то звездочка увидала Асю, и упали на него сладостные лучи ее. Лучи лились и с ними на него сходили золотые, радужные мечты… они утешительной чередой вели за собою ряд картин… Мало по малу, рыдание Аси стихли, слезы перестали литься, мысли роились, летали, воображение разыгралось, сердце затихло.

И казалось Асе, что он принялся учиться с упорством и занятие облегчает ему горе. За уроком, за книгой ему сноснее жить без мама и папа, без родимого дома, без милого гнезда. Уроки он знает; учитель им доволен и чем более он учится, тем ему легче. Подле него, на лавке, сидит мальчик, его лет, такой добрый и ласковый. Он вот и вчера сказал ему так добродушно: не плачьте, скоро, не увидим право, как подойдут праздники. У меня тоже мама, я к ней поеду… Ну и вы тоже верно поедете. Ну вот этот самый мальчик уж не говорит ему вы, а ты, по-дружески, по-братски. Вместе они учатся, вместе делят труды, досуг, радость и горе. Его зовут Ваней; у него тоже и мама, и папа. Когда Ваня получает от мама письмо, он читает его Асе, а когда Ася получает письмо, то бежит к Ване, и весело рассказывает ему, что все здоровы дома, все его любят, все помнят, что снегу выпало много и папа обещал Тане выстроить гору и что на Рождество он поедет домой и будут они веселиться и кататься с гор, и кататься в санках и на коньках, и что Таня пишет, сама пишет, что готовятся ему и подарки и сюрпризы. Только учись хорошенько, голубчик, пишет мама, и мы уж тебя потешим.

И учится Ася, учится прилежно, знакомится с товарищами, многих любит, других не жалует, а уж Ваню любит так нежно, так сердечно, что прежде он и представить себе не мог, чтобы можно было любить так крепко чужого… да какой же чужой ему Ваня… Он ему как брат, названный брат…

Идут дни за днями, однообразные, но невидимо летят они, ибо тому, кто занят, день кажется короток. Учиться становится все легче. Ася обжился, ознакомился. Учителя истории он любит, немца не долюбливает, а француз учитель его забавляет. За то душа человек — это их учитель русского языка… такой добрый, такой милый, сам молоденький, и всегда говорит ласковые слова, а случится, рассказывает им после класса всякую всячину, да такую забавную. Еще вчера принес он баллады Жуковского, и заслушались они чудных стихов и страшных сказок о Вадиме и о Светлане… Словом Ася стремится всей дутой в родимый дом, но уж жить ему сносно, иногда даже больше чем сносно. Его начала занимать наука и ему над уроками порою трудно, но не скучно…

Через два дня Рождество. Сидит Ася на скамье классной и вдруг входит надзиратель и Ася слышит свое имя. Он вскакивает, сердце его бьется, так бьется, что выпрыгнуть хочет. И другое имя произносят… Это Ваню зовут. Выходят они оба и идут за надзирателем к директору.

— За нами приехали, — говорит Ваня надзирателю. — Не правда ли, Карл Федорович, приехали?

— Карл Федорович, скажите, пожалуйста, скажите, — пристает тоже и Ася.

— Seyen Sie ganz ruhig, — говорить Карл Федорович, подвигаясь вперед, по мнению обоих очень медленно.

— Qui vivra, verra [Кто жив, тот будет. — фр.], — кричит им весело старик француз, — выходящий от директора. Но вот они у него… у директора.

— Дети, — говорит он, — собирайтесь; родные прислали за вами лошадей и слуг.

Выходят, или лучше, выскакивают Ася и Ваня в коридор, а там стоит, ожидая Асю, Аким, брат няни, и другой такой же Аким, или Денис, или кто его знает, как его зовут, подходит к Ване.

Ася кидается к Акиму. Ему Аким бесконечно мил и дорог.

— Здравствуй, Аким, — и они целуются. — А мама? а папа? А бабушка, Таня, а Николя, а няня? — сыплет словами Ася.

— Все, слава Богу. А вы, батюшка, скорее собирайтесь, чтобы нам к ужину поспеть домой.

— Как к ужину? — восклицает Ася с удивлением.

— А то как же? Вам папа подставу выслал; как раз доедем.

— Как раз доедем! — повторяет в восторге Ася, и бросается вон из комнаты.

И вот уж он в кибитке, запряженной лихой тройкой, той самой, на которой он приехал, и вот уж они миновали лес сосновый, мигом переменили лошадей и едут дальше… дальше… Не сидится Асе, не терпится.

— Скоро ли? Скоро ли? Аким, скоро?

— Скоро, миленький, скоро.

— А как скоро?

— Часика через три.

— Что ты, Аким, побойся Бога.

— Право так, да и то еще с хвостиком. И вот час прошел, и другой и третий; наступает хвостик третьего часа. Ужасно он длинен и конца ему нет, этому хвостику.

— Ах! — кричит Ася, — наша мельница! наша мельница! и плотина… Ах! дом! дом!..

И сердце так у Аси замерло..

И вот лихая тройка мчится быстрее; под дугой радостно заливается колокольчик; тройка мчит его прямо в широкие ворота родительского дома… На крыльцо, без салопа и платка, в одном платье выскакивает мама.

— Ася!.. — вскрикивает мама и замирает Ася повиснув у ней на шее. Ему сладко, радостно, душно от избытка счастья…

Перевертывается Ася на другой бок и вздохнув засыпает сладко. Звездочка сделала свое дело. Она утешила его, навеяв на ребенка золотые мечты и сладкие сны… Она поплыла далее, заглядывая в окна.

Ася продолжает спать безмятежно… Кто знает, быть может его сны и осуществятся!..

Часть вторая.

править

Горе сестры.

править

На пригорке, на берегу довольно широкой реки, с одной стороны прислоненный к роще, а с другой к садам и цветникам, стоял большой барский, старинный дом. Главный фасад его, поддерживаемый колоннами, примыкал через крытую галерею к довольно большому деревянному флигелю. Флигель этот мог бы сам назваться домом, если бы не был построен около обширных хором дома-дворца. Летом этоть домина с галереями, переходами, балконами, цветниками, итальянским и английским садами и березовыми рощами показался бы всякому любителю деревни чудным убежищем, земным раем. Действительно чего только тут не было; затейливые сады с широкими аллеями, гротами, великолепными купами деревьев на широком просторе лугов, в средине которых серебрились стоячие, тихие воды прудов, а там, близ дома клумбы с пахучими цветами, грунты с высокими вишневыми деревьями и в стороне фруктовый сад, столь любимый детьми владельца. Бывало заберутся туда дети и вдоволь нарвут груш, яблок, слив, венгерок и несут все это в залу, а в зале чинная и важная Катерина Ильинична, домоправительница и экономка, чистит и выбирает плоды и варит варенье на зиму. Но в ту минуту, когда мы взялись описывать вам Рожествено (так звали село, около которого был выстроен барский дом), стояло уже не лето и не осень, а холодная зима. Иней покрывал мохнатыми хлопьями деревья, лед сковал и реки, и пруды, снег лежал густою, ослепительной белизны пеленою на окрестных полях. Самый дом барский, столь оживленный летом играми детей, голосами хозяев и их гостей, ходьбою и движением многочисленных слуг, был нем, глух, пустынен и мрачен. Ни в одном из его многочисленных окон не светилось ни одного огонька. Около него, как и в нем, все молчало и все было тихо и мертво. Только в одном окошечке, около крыши, тускло мелькал огонек, не то горела там лампочка — ночник, не то догорала свечка. Тишина прерывалась порою стуком железа о железо, — то дворник обходил дозором около дома и бил в чугунную доску обломком старого лома. И заунывный дребезжавший звук, промчавшись по пространству, смолкал и все опять затихало, затихало такою тишью, что становилось как-то страшно. Хозяева Рожествена были далеко; иные из них жили в городе, другие из них уехали далеко на Юг и не скоро увидит их опять старый дом, не скоро, быть может, никогда, не соберет он их всех сполна под свою кровлю. В большом доме осталась стеречь барское добро старая Катерина Ильинична с молодой племянницей своей Варей. Варя была дочь брата Катерины Ильиничны. Он был лекарем в больнице небольшого уездного городка около Москвы и, заразившись холерою, умер скоропостижно, оставив вдовою молодую жену с малолетним сыном Петей и новорожденною дочерью Варей. Молодая вдова не имела никакого состояние, но обладала образованием. Дочь бедного помещика, она училась в институте и вышла замуж за молодого лекаря, посещавшего ее отца. Оставшись вдовою, она после первой поры страшного горя собралась с силами, не упала духом, но принялась смело за работу. Она переехала в Москву. Сперва немного было у ней уроков, потом они прибавились и наконец их набралось столько, что она едва могла поспевать из дома в дом и только поздно вечером возвращалась к себе, измученная физически, но бодрая духом, с сознанием собственной силы и того, что дети ее не будут ни в чем нуждаться и что она может воспитать их и тем самым обеспечить их будущность. Человек образованный не может умереть с голода, ни остаться без дела. Его судьба и в материальном отношении совершенно обеспечена. И так, молодая вдова всякий вечер спешила домой, счастливая мыслью, что она в состоянии дать своим детям не только необходимое, но даже излишнее, и была встречаема радостными восклицаниями детей: Мама! вот мама! А уж чай давно стоял на столе. Не спеша, методично заваривала его Катерина Ильинична, и садились все они, обе невестки и двое детей, вокруг круглого стола, на котором стоял самовар, ярко горела хрустальная красивая лампа, белелись и сверкали чашки, чайники, сахарница, белые фарфоровые с золотыми полосками. И все это — и лампа, и чашки, и чай, и скатерть были куплены на деньги, заработанные молодой матерью. И дети ее знали это и любили ее вдвое, и за то, что она была их мать, и за то, что она их любила, и за то, что с такою любовью, ревностью и радостью она для них трудилась. Петя уж понимал все это. Он был целыми шестью годами старше Вари. Ему уж было одиннадцать лет, а ей минуло только пять. Каждое утро, уезжая на уроки, мать приказывала Пете смотреть за сестрой, занимать ее, тешить ее и играть с ней, уступать ей во всем и баловать ее. И Петя исполнял волю матери и ему было легко. Он сам любил без памяти свою хорошенькую, миленькую Варю. Когда к Пете приходил учитель чистописание и грамматики, он сажал Варю около себя, клал на колени ее игрушки и говорил: "Ну, Варя, теперь играй смирнехонько, я буду учиться, — а когда кончу, мы с тобой затеем опять нашу игру в свои дома. Свои дома была игра собственного изобретение Пети и состояла в том, что под одним столом был дом Пети, а под другим дом Вари. Стол собственно представлял дом. На полу раскладывалась кухонная посуда, кубари, сажались куклы, лежали волчки. Петя ходил в гости к Варе, а Варя приходила в гости к Пете. Петя забавлял гостью всячески. Он спускал волчки, гонял кубари, а она готовила кушанье, одевала кукол, занималась разговором и с ними, и с Петей.

И шли дни за днями, и были они все счастливы. Катерина Ильинична занималась хозяйством, а деньги на хозяйство зарабатывала мать Пети и Вари. Уроки ее шли так успешно, что денег становилось все больше и больше. Уже часть их она откладывала на черный день. Черный день пришел, и скорее, чем она воображала. Однажды холодным зимним вечером приехала она домой вся в жару; на другой день не поднялась с постели и было ей очень тяжело дышать. Приехавший доктор покачал головой, сказал, что сильное воспаление в груди…

Варя ничего не помнила. Впоследствии Катерина Ильинична и Петя не раз ей рассказывали, что на третий день болезни мать ее умерла. Перед смертью она перекрестила обоих детей и, взяв за руку Варю, вложила ее рученьку в руку 12-летняго Пети. Собрав все свои силы, она приподнялась с постели и сказала ему тихо, но твердо: «Поручаю тебе сестру, береги ее и мое благословение будет всегда с тобою. Помни же, береги ее!» Больше она ничего не могла выговорить, и голова ее упала на подушку. Катерина Ильинична вывела обоих детей из комнаты. Петя не хотел отходить от матери, но тетка сказала ему, что он должен остаться с сестрой. Петя повиновался, уселся в другой комнате, крепко обнял Варю и горько плакал. Плакала и Варя, сама не зная почему. Она была мала еще и ничего не понимала. И так-то оба, брат и сестра, плача и рыдая, заснули обнявшись, сидя на диване…

Часто рассказывал Петя Варе, как мало по малу Катерина Ильинична прожила все наличные деньги, что потом пришлось продавать серебро, вещи, лампу, хорошенькие чашки, и скоро настало время, что и продавать было нечего. Много и долго плакала Катерина Ильинична и наконец пошла она к молодой Волынской, женщине очень богатой и знатной, которую встречала в молодости у отца своей невестки. Волынская была ему соседка и иногда езжала к нему в гости. В последствии брат Катерины Ильиничны, отец Пети и Вари, лечил в доме Волынской. Волынская приняла Катерину Ильиничну очень ласково, вошла в ее положение и предложила ей жить в ее доме в качестве экономки, с тем, чтобы летом жить в деревне, а зимой в городе. Она позволяла ей оставить детей при себе и прибавила, что если племянница ее поведет себя хорошо, то она дозволит ей учиться с своими дочерьми, а Петя может ходить учиться в гимназию. Это предложение показалось Катерине Ильиничне Божиею помощью. Она переехала в большой дом Волынской. Ей отвели две комнатки на 4 этаже, в одной устроился Петя, в другой Катерина Ильинична поместилась с Варей.

Нельзя сказать, чтобы им жилось без печали. Не говоря уже о том, что ни Катерина Ильинична, ни Петя не могли забыть, одна — невестки, которую любила как сестру, другой — свою милую мама; оба они жестоко чувствовали, что живут в чужом доме. В чужом доме жить тяжело. Если сами хозяева деликатны и добры, то часто их родные, их гости, их слуги, наконец, не всегда деликатны и добры, и жестоко дают чувствовать зависимость, в которой находятся люди, не имеющие средств жить у себя, в своем уголку. Волынская была очень добрая женщина, но около нее были родственники не столь образованные, как она сама. Они укоряли ее, что она, как они говорили, навязала целое семейство себе на шею и позволяла детям своей экономки играть и учиться с своими детьми. Они говорили, что ее дети могут перенять грубые манеры, дурные привычки и Бог весть какие выражение от детей экономки. Слуги, с своей стороны, тоже относились неблагосклонно к Катерине Ильиничне; она, по слабости своего характера, не могла с ними ладить. Как часто приходилось Пете слышать от лакеев обидные речи на счет тетки, и даже себя и сестры. Лакеи их называли дармоедами, проходимцами и голышами. Даже дети Волынской не все были добры. Один из сыновей ее, а у ней их было двое и две дочери, отличался от братьев и сестер заносчивостью, задором и грубостью. С первого знакомства с Петей и Варей, вероятно наслушавшись пересудов родных и злословие лакейской, он показал себя очень дерзким и, не смотря на внушение матери и гувернантки, обходился с Петей очень грубо. Петя был очень тихий и добрый мальчик; он не любил заводить ссоры и видя, что Лева Волынский глядит на него свысока, избегал разговоров и игр с ним. Так прошло около трех недель, после которых случилась маленькая ссора, поставившая Петю и даже его тетку в весьма неприятное положение. Однажды дети играли в веревочку. Петя уже несколько раз замечал, что Лева обращался очень невежливо с Варей. Однажды он ему заметил, что нехорошо толкать девочек или бить их по рукам со всего размаху. Лева не обратил никакого внимание на слова Пети, но с тех пор особенно привязывался к Варе. Играя в жмурки, он однажды так толкнул ее, что она упала со всех ног на скользкий паркет, зашибла себе ногу и заплакала. Петя мгновенно вспыхнул, потом побледнел и бросился, не говоря ни слова, на Леву. Между ними завязалась отчаянная драка. Долго пыхтя, сжав зубы, изо всех сил боролись они и наконец оба вместе упали на пол. Когда, на крик девочек, прибежали из другой комнаты гувернантка и гувернер Волынских и разняли двух мальчиков, у Левы оказался синяк под глазом, а у Пети так помяты были бока, что он только пыхтел и дрожал от боли и гнева. Начался суд и расспросы. Петя твердил, что он не затевал ссоры, но вступился за свою сестру. Волынская, пришедшая сама на этот крик и суматоху, тотчас приказала своему сыну идти наверх в классную и не показываться ей на глаза. Наказав сына, она однако же осталась очень недовольна, что у Левы был подбитый глаз и на другой день выговаривала Катерине Ильиничне, прося ее не позволять своему племяннику таких дерзостей. Катерина Ильинична побранила Петю, который, покраснев от гнева, утверждал, что не может дать сестру в обиду. Катерина Ильинична, не отличавшаяся большим разумом и боявшаяся потерять место, взглянула на дело с своей точки зрение и наговорила племяннику много горького и несправедливого.

— Тебе надо было стерпеть, смолчать, — твердила она. Подумай, что будет с нами, если нам откажут от места. Мы не скоро найдем другое. Мы живем тут спокойно; ты ходишь в гимназию, учишься. Варя учится с барышнями. Я получаю порядочное жалованье. Где будет Варя учиться, если Волынская откажет нам? Вот когда ты вырастешь, выучишься, то мы будем жить сами по себе, у себя, и тогда нам нечего будет угождать другим.

— Но, тетя, сказал Петя, краснея опять, — не могу же я терпеть и молчать, когда этот неуч обижает мою сестру.

— Надо поучиться молчать, — сказала старая девица.

— Ну, нет, тетя, нельзя.

— Ну, коли не умеешь вести себя, не ходи вниз.

— Я и не пойду, тетя. Лучше сидеть у себя, чем терпеть грубости.

Действительно, и в этот день, и на другой, и на третий день дети не сходили вниз. Варя продолжала по утрам учиться с Волынскими, но не приходила к ним вечером. На третий день ей стало до нельзя скучно и она принялась плакать.

— Варя, душечка, что с тобой, что ты?.. — заговорила встревоженная Катерина Ильинична, сажая восьмилетнюю Варю к себе на колени.

— Скучно, тетя. Я хочу вниз к Соне и Лизе.

— Так поди, мой голубчик, я сама сведу тебя, — сказала тетка, не чаявшая души в своей племяннице.

— Петя не хочет, — объявила всхлипывая Варя.

— Это еще что за новости, — сказала тетка. Петя молчал насупясь. Варя продолжала:

— Он говорит, что меня опять, пожалуй, прибьет Лев Иванович и что он этого не стерпит, что тогда нас выгонят из дому, а ему надо доучиться.

— Ну так поди одна, а он останется со мною.

— Ну нет, тетя, — сказал Петя решительно. Ему уж минуло 14 лет и он обнаруживал сильный характер и сильную волю, что в особенности не нравилось тетке, которая была сама бесхарактерна и даже не рассудительна и не умна.

— Ты кажется и мне не спускаешь, и меня не слушаешься, — закричала на него тетка.

— Нет тетя, я вас всегда слушаюсь, но рассудите сами: я не могу оставить сестру идти вниз одну. Если ее опять обидят, кто за нее заступится? Она маленькая.

— Велика беда, что молодой барин даст ей щелчка.

— Если он барин, то не мой и не Варин! Я не хочу, чтоб он обижал мою сестру, — сказал Петя.

— Да что это ты вбил себе в голову, всех хочешь учить.

— Я не учу, но мама мне поручила сестру. Я это помню, люблю ее и должен ее беречь. Так мама сказала мне, когда мне отдала ее. Я обязан беречь ее и не могу сносить, когда ее обижают. Я этого не позволю.

— Вот как! — сказала тетка в досаде, хотя чувствовала, что Петя прав.

Варя не выдержала и опять залилась слезами. Она любила всякое удовольствие и, избалованная братом и теткой, не сносила противоречий и не умела покоряться необходимости.

— Что это за любовь, — говорила она всхлипывая, — ты любишь себя, а не меня. Ты не для меня отказываешься идти вниз, а потому, что тебе там скучно. Разве я не вижу, что ты всегда сидишь там насупившись.

— По неволе, — сказал Петя, — когда я слышу всякий раз обидные речи от Левы Волынского.

— Ты, а не я, сказала Варя; я их не слышу. Меня все любят там, и Соня, и Лиза, и Ганя.

— Ну, — сказал Петя, с усилием, — не плачь, Варя, не плачь, я буду играть с тобой. И Петя отложил свою латинскую грамматику, в которой твердил урок, взял в руки Варину куклу и игрушки.

— Не хочу, не хочу играть с тобою. Ты меня совсем не любишь. Если бы ты любил меня, ты бы уступил мне, — а еще говоришь, что мама велела тебе беречь меня; ты меня только мучишь.

— В правду ты ее только мучишь, — сказала тетка, — но ты не дорос еще до того, чтобы во всем делать свою волю. Пойдем вниз, Варенька, я сама сведу тебя к барышням.

Петя вскочил.

— Если она пойдет вниз, так и я пойду.

— Пожалуй иди себе, только смотри, не заводи ссор, а то беды не миновать. Ты своим характером пустишь нас по миру.

И сошла Катерина Ильинична вниз и свела вниз Варю, а Петя вынес молча насмешки Левы, который заметил ему, улыбаясь, что как бы он ни злился, а пришлось ему придти опять к ним в гости, и что он, Лева, знал, чем все это кончится.

И действительно, много надо было характера и самообладание Пете, чтобы не вступать в ссору и споры с Левой, который не упускал случая, чтобы намеками, упреками и насмешками преследовать Петю. Петя научился владеть собою и из любви к сестре не возражал гордому и грубому Леве. Сам же Лева, у которого глаз еще был подбит, помнил урок и не пытался опять обижать Варю. С своей стороны Лиза, Соня и Ганя любили Варю и относились к Пете дружески. Эта дружба помогала Пете не ссориться и не доходить опять до драки с Левой.

Так проходили годы. Петя был вспыльчив, но научился переламывать себя и не давал себе воли. Он, постоянно помня слова матери, уступал сестре во всем, баловал ее, отдавал ей небольшие деньги, которыми тетка дарила его по праздникам. Иногда, рассердившись за что-нибудь на Варю, он говорил ей горячее или недовольное слово, но лишь только она показывала, что опечалилась, Петя просил у нее прощения. А Варя именно оттого и привыкла ни в чем себе не отказывать и всегда ставила на своем. Таким образом эти два характера создавались различно. Петя привык не думать о себе, но только о сестре и владеть собою. Он мог много перенести от нее, и по мере того, как он переносил ее капризы и исполнял ее желание, он любил ее все больше. Она с своей стороны привыкла думать об одной себе и считать свои желание законом. Она привыкла, что брат уступал ей во всем и всякое противоречие с его стороны считала проступком. Тетка твердила Пете слова матери и Варя дошла до того, что и сама твердила слова матери. «Мама велела тебе беречь и любить меня», говорила она Пете при всяком случае, и Петя, повесив голову, уступал ей. Иногда, вышедши из терпение, ему случалось махнуть рукой и воскликнуть: «Ах Варя!» Этим словом ограничивались его упреки. К тому же он любил ее без памяти. И не мудрено. Не смотря на капризы и самоволие избалованной Вари, она была очень ласкова и до брата, и до тетки. Бывало скажет им что-нибудь с досады и потом летит к ним, бросается на шею, целует, просит простить ее, говорить, что она глупенькая и они сами избаловали ее. И ни тетка, ни брат не могли противостоять ей. Ее тоже целовали и ссора забывалась; только надо прибавить, что Варя, лаская и целуя тетку и брата, всегда ставила на своем. Словом, она в семье играла роль принцессы, перед которой все склонялось и воля которой считалась каким-то законом. Петя учился очень прилежно, выдержал гимназический экзамен и вступил в университет. Варя подросла, но, избалованная теткой и братом, продолжала любить одну себя и думать об одной себе. Она, уже будучи взрослой девушкой, иногда капризничала, и брат исполнял по прежнему ее капризы; она часто упрямилась и брат уступал ей; она часто, вспылив, говаривала ему много тяжелого, но он переносил ее слова и тотчас забывал их, если она опомнившись обнимала его и целовала, называя милым братом. Словом, Варя в 15 лет осталась почти такая же, как была на восьмом году от роду.

Но вот уж и Варя большая девушка. Ей минуло 17 лет и пошли у нее новые заботы и новые затеи. Она любила красивые платья, любила танцевать и ездить в театр. А платья и театр требуют денег. Денег же не было. Тетка Вари получала небольшое жалованье и его едва, едва доставало, чтобы одеться прилично. Одеться самой, одеть племянницу, обшить, обуть обеих не безделица, не говоря уже о Пете, который, слушая лекции утром, вечером давал уроки за бесценок, чтобы одеться на свои деньги и не быть в тягость старой тетке. Денег Катерине Ильиничне не доставало на туалет Вари. По воскресеньям у Волынских собирались знакомые на урок танцеванья. Эти уроки походили на маленькие вечеринки. Все девушки, приезжавшие к Волынским, были богаты и одевались просто, но изящно. Простота туалета стоит, однако, больших денег. Иная из этих девушек, родители которой были богаты, тратила по 15 и более рублей серебром на одни пояса или ленты, а Варя с трудом могла употребить 10 рублей на платье. Привыкши ни в чем не знать отказа, ей случалось просить у тетки купить ей новую пелеринку, пояс, пряжку, гребень с бронзовым ободочком, — а все это стоило дорого и тетка, как ни рассчитывала, как ни обрезывала собственные расходы, не могла удовлетворить прихотей Вари. Варя не замечала, по своей рассеянности, что тетка часто носила старое, престарое платье и стоптанные башмаки, тогда как ее платья и ботинки были новенькие, с иголочки. Да она и не заботилась о платьях и башмаках. У кого же нет праздничного платья и башмаков, думала она, а вот гребень с ободочком или пояс надо купить непременно.

Однажды Петя возвратился домой с урока немного уставший и прозябший на морозе (он шел пешком с Самотеки на Старую Конюшенную), застал сестру за работой.

— Что так поздно сидишь ты, моя милочка, — сказал он, целуя сестру.

— Ты видишь, — отвечала она, — шью себе платье. В будущее воскресенье именины Волынской и будет много гостей. Не могу же я придти на такой вечер в надеванном платье. Только не знаю как быть, денег не достало мне ни на отделку платья, ни на ленты. О цветах я не хлопочу. Ганя обещался мне достать настоящую камелию в волосы, вся беда в лентах.

— А без них разве нельзя? — сказал Петя.

— Конечно нельзя, и думать нельзя надеть платье без лент, как это можно! — отвечала Варя серьезно и печально. Тетя обещалась достать денег, но до сих пор еще не дала мне их.

Занятая туалетом, она не взглянула на брата и не видала, что он бледный от голода и усталости едва стоял на ногах.

— Я очень озяб, — сказал Петя, — нет ли чаю?

Сестра взглянула на него и вскочила.

— Ах! да ты бледный и дрожишь. Зачем не сказал тотчас. Сейчас, сейчас!

И Варя, бросив платье на стол, засуетилась. Через полчаса на столе кипел самовар, а у стола сидели брат и сестра; оба были молоды, красивы и веселы.

Они пили чай и шутили.

— Так как же ты решила с платьем? — вдруг сказал Петя, прерывая болтовню сестры.

— Как же решить! На нет суда нет! — сказала Варя печально. Когда я подумаю, как Соня и Лиза счастливы! У Лизы будет белое, кисейное платье, ожерелье и сережки из золотых бус. Прелесть что за бусы, загляденье! А у Сони также белое платье, но с голубыми бантиками. Она хотела мне дать фасон и я свое сделала бы с розовыми бантами; но тетя верно не достала денег. Не даром она не поминает о них. Верно не нашла.

— Но как же это, Варя, занимать деньги для нарядов — это нехорошо.

— Опять ты стал проповедовать! Что ж тут нехорошего?

— Занимать деньги без состояние очень трудно, потому что не знаешь, когда отдашь их; но занимать деньги на ветошки, на тряпки, это непростительно!

— Это не на тряпки, а на ленты, — сказала Варя.

Петя рассмеялся.

— А разве ленты не те же тряпки? Ах, ты глупенькая!

— Рассуждай, смейся, а мне не до смеху. Мне совсем не весело быть одетой хуже других.

— Да ведь это вздор, Варя. За всеми не угонишься. У Лизы золотые бусы, а у какой нибудь богачки не бусы. а настоящий жемчуг. Всякий носит что по карману.

— Знаю, знаю, слышала это часто. Ты мне уши прожужжал со всеми этими размышлениями, и надоел мне, право надоел.

— Неужели же ты не будешь веселиться без бантиков из розовых лент?

— Конечно не буду. Что ж за удовольствие между всеми девицами слыть за нищую?

— Фи, Варя, как не стыдно говорить такие слова?

— Ничего не стыдно, а быть одетой кое как очень стыдно. Я была бы так счастлива, если бы могла нарядиться в именины Волынской. Подумай, — это раз в год.

Петя ничего не отвечал и, выпив последний стакан чаю, ушел спать. На другой день его не было дома и он не пришел пить утренний чай. Василиса, горничная, прислуживавшая Катерине Ильиничне, объявила, что Петр Иванович ушли со двора еще до свету.

И целую неделю пропадал из дому Петя. Он уходил рано, ворочался поздно и на вопросы сестры и тетки отвечал, что много дела, что он переписывает и составляет лекции для товарищей.

Варя всю неделю мало думала о брате и постоянно сожалела, что не будет у ней розовых бантов на лифе и розового широкого, с огромным бантом, пояса. Платье было готово, но оно, по мнению Вари, было бедно и некрасиво. Она однако заботливо выгладила его и положила на свою кровать. Наступил вечер. Варя пошла одеваться, вошла в свою комнату и остолбенела. На кровати, сверху кисейного платья лежал чудесный широкий розовый пояс и множество розовых бантиков, именно таких, какие были у Сони. Она всплеснула руками и бросилась в другую комнату прямо на шею к тетке.

— Тетя, тетя, какие вы милые, добрые . Как вы меня балуете! И откуда вы достали?

— Что такое, мать моя, что случилось? Что ты обезумела, что ли? — сказала с досадой Катерина Ильинична, бывшая не в духе и уставшая от хозяйственных приготовлений и хлопот по случаю именинного обеда и ужина.

Тетя, пояс, ленты, розовый пояс! Это вы мне подарили?..

— И не думала. Ты сама знаешь, я искала занять денег, чтобы тебя потешить, но не достала.

— Кто же это? — сказала Варя. — Верно Лиза с Соней. Я при них не переставала говорить о лентах. Пойду поблагодарить их.

И Варя, веселая, слетела вниз и прямо пробежала в комнаты Лизы и Сони. они уж одевались и очень удивились, увидя Варю.

— Что с тобой? — спросили они ее в один голос.

— Я пришла благодарить вас.

— За что?

— За ленты.

— За какие ленты?

— За розовые ленты и широкий чудесный пояс к моему платью.

Сестры переглянулись. Им стало стыдно, что они, думая более о себе, чем о небогатой приятельнице, которую, однако, очень любили, не догадались сделать ей этот сюрприз.

— Варя, — сказала Лиза, — я очень… мне очень…. словом, мне даже стыдно. Я не подумала о твоих лентах, это не я.

Варя обернулась к Соне.

— И не я, — сказала Соня грустно. — Прости меня, Варя, скажу в извинение только одно: я о тебе не подумала потому, что была занята шитьем подушки к именинам мама.

«Кто же?» думала Варя, и тихо пошла в свою комнату, не ответив ни слова на дружеские извинение своих приятельниц. Варина веселость пропала. Она догадывалась, но не смела верить и шла на верх медленно. "Уже ли Петя? Ужели брат? И где он взял денег? Известно где. Он не любит занимать их. Выработал? Наверно. Не даром пропадал он с утра до вечера, не спал вдоволь, обедал как попало, зябнул на морозе, трудился, да, трудился без устали. И для чего? Для ее прихоти, для ее тряпок! Да, теперь она сознавала и как-то вдруг, и как-то внезапно, что была эгоистична, бессердечна в отношении к брату. Она конечно любила его, но чем она когда либо пожертвовала ему? ее любовь состояла в том, чтобы шутить и смеяться с братом, иногда поцеловать его, но чем она ему была полезна, чем помогала? Не принимала ли она его ласк, его уступок, его подарков, как будто должное, как всенепременную с его стороны обязанность? Ей стало стыдно и больно. Она шла тихо, тихо вошла в его комнату и вдруг бросилась ему на шею и зарыдала.

— Петя, Петя! брат! милый! — говорила она, целуя его и залилась слезами.

— Варя, голубушка, что ты? — спрашивал ее Петя, немного смущенный и испуганный. Он не догадывался, о чем она плачет и думал, что кто-нибудь огорчил сестру.

— Ленты! это твои ленты, — сказала Варя, все еще плача и утирая слезы.

— Э! — сказал Петя, — как ты меня перепугала. Я уже думал, Бог весть что случилось. Ну да, я купил тебе ленты. Что ж тут особенного?

— Да, работал ночью и купил, — ответила Варя.

— Велика важность! Я с таким удовольствием делал это, что тешил столько же себя как и тебя. А вот ты посмотри-ка, ты не видишь из-за слез, что здесь мой товарищ Ваня Лебедев, поклонись же ему.

Варя действительно не заметила Лебедева, который стоял в стороне и сам был сконфужен, что присутствовал при домашней сцене. Варя сконфузилась еще более. Она поклонилась, не смея поднять глаз, и поспешила выйти. Лебедев ходил часто к Пете и Варя была с ним знакома, но не коротко. Обыкновенно Петя и Ваня, сходясь, садились за книги и лекции, а Варя уходила вниз к Волынским.

Вечером Варя не была весела по обыкновению. Розовый пояс и розовые бантики, которых она так добивалась, смущали ее. Ей было совестно, что из-за ее пустой прихоти брат столько трудился. Иногда она взглядывала на него и улыбалась ему, но без веселости. Она чувствовала себя виноватой и упрекала себя в эгоизме и суетности. Ваня Лебедев, товарищ по университету молодого Волынского, был тоже на вечере. Он позвал Варю на мазурку и они в первый раз разговорились.

— Что вы нынче такие скучные , Варвара Ивановна? — спросил он ее.

— Я не скучная, — отвечала Варя.

— А что ж?

— Задумчивая. Разные мысли.

— Какие?

— Разные . Всего не перескажешь.

— А хотите я скажу вам?

— Вы пророк?

— Нет не пророк, а угадчик. Вам жаль

трудов брата. Напрасно. Это его счастье. Он вас без памяти любит.

— Я не стою любви его, — сказала Варя серьезно. — Он думает только обо мне, а я думала до сих пор только о себе.

— Это дело поправимое, Варвара Ивановна. Вы можете думать побольше о нем и поменьше о себе. С таким сердцем, как ваше, это не трудно.

— Почему вы знаете какое мое сердце? — спросила Варя, улыбаясь.

— Не имея доброго сердца, так не плачут, как вы плакали нынче. Если б у меня была такая милая сестра, я бы любил ее без памяти.

— А у вас нет сестры?

— Нет и никогда не было. У меня только мать. Я живу с нею, я один сын у нее.

— А у меня нет матери, — сказала Варя. — Какие вы счастливые.

— И счастлив и несчастлив. Матушка очень любит меня и я ее, но она почти всегда больна, мы небогаты и часто нуждаемся. Когда я выдержу экзамен и получу место, авось будет лучше.

— Какое место?

— Я буду доктором и постараюсь уехать в глушь. Там жить дешевле, чем в городе.

— Мой отец был тоже доктором, но в Москве. Жить в глуши — какая тоска!

— Отчего же тоска? Не все веселиться. Кто занят, тому нигде не скучно и везде есть хорошие, добрые люди. Надо только отыскать их.

— А вы скоро уедете? — спросила Варя.

— Через год я кончу курс и буду искать место, когда-то еще найду его. — Это не легко.

И весь вечер проговорила Варя с Лебедевым.

Он ей очень понравился. Он был серьезен и весел, умел говорить умно, умел и шутить забавно.

На другой день Петя, возвратясь домой, увидел, что Варя сидит обложенная рубашками, носками, носовыми платками и усердно штопает и метит белье.

— Что ты делаешь? — спросил Петя сестру.

— Привожу в порядок твои вещи, Петя. Мне даже стыдно: платки не помечены, носки в дырах, рубашки без пуговок.

— Ну вот за это спасибо, Варюша, — сказал Петя, и отправился в свою комнату заниматься.

Варя приняла твердое намерение измениться, меньше думать о себе, о своих удовольствиях, и больше о брате и о том, чтобы быть полезной дома. Но принять доброе намерение не трудно, трудно выполнить его; еще труднее исправиться от вкоренившихся в нас пороков. Тут надо неусыпно смотреть за собой и не спускать себе ничего. Варя не могла вдруг переделать себя. Неделю, другую она сидела дома, шила, хозяйничала, потом соскучилась, и опять увлеченная удовольствиями и жизнью богатых подруг, стала наряжаться, танцевать, болтать и забыла о хозяйстве, безденежье и рубашках брата. Он же не изменился к ней и по-прежнему только и думал, что о ней и о своем учение.

Наступили экзамены. Варя взялась переписывать брату какое-то сочинение и переписывала прилежно, хотя ничего и не понимала в том что писала. Петя был на математическом факультете, а математические выкладки, химия и ботаника казались Варе китайской грамотой. Она ничего не понимала в этих цифрах, названиях и выкладках. Едва ли удалось бы ей преодолеть свою скуку, переписывая черняки Пети, если б у ней не явился помощник. С ним труд превратился для нее в удовольствие. Ваня стал часто ходить уж не к Пете, а к Катерине Ильиничне и помогал Варе разбирать неразборчивую руку Пети и переписывать вереницу цифири. Они познакомились близко и коротко.

Прошел год. Ваня кончил курс, кончил его и Петя. Обоим надо было искать места. Между тем как Петя хлопотал об месте, Варя все больше и больше дружилась с Ваней. Однажды они оба вошли к Пете.

— Что ты такой задумчивый? — спросила Варя у брата.

— Мне вчера предлагали очень выгодное место, сказал Петя, — но я его не взял.

— Отчего же?

— Не хочу оставлять тебя.

— А разве надо ехать?

— Да.

— Ну нет, Петя, я не хочу, чтоб ты уезжал.

— Я оттого и отказался, что знал наперед, что ты не захочешь; да притом я сам не хочу и не могу надолго тебя оставить.

— А где давали тебе место?

— На корабле.

— Как на корабле? — закричала Варя.

— Да, на корабле. Собирается ученая экспедиция в Америку и во внутрь Азии и Африки; надо уметь рисовать — ты знаешь, я хорошо рисую, кроме того я знаю ботанику, химию, а это им особенно нужно. Предложение великолепное. Большое жалованье, и впоследствии, когда будем описывать путешествие, часть барышей на мою долю за мои эскизы. Я отказался.

— И жалеешь?

— И нет, и да! Разумеется, что ехать почти что вокруг света, побывать везде, где не был еще, быть может, заманчиво, но с другой стороны разлука, отдаление, опасности….

— Разве есть опасность?

— Да и большая, сказал живо Ваня. Кто знает, что может случиться? Не многие возвращались из глубины Африки и Азии. Болезни, дикие народы, измены грозят путешественнику.

— Ни за что, Петя, ни за что! — закричала Варя.

— Я уж отказался, — сказал Петя спокойно. Я уж сказал тебе, что мне было бы тяжело расстаться с тобой и притом я не люблю бродячей жизни. Я люблю кабинетную работу.

— Странный вкус, — сказал Ваня. — А я бы поехал с удовольствием, если бы не матушка и не другие мне милые люди. Новые места, путешествие прельщают меня.

— Я знаю, — сказал Петя, — что ты любишь перемену и впечатлителен донельзя. Тебя прельщает мысль побывать в другой части света, ну, а Бог весть как бы ты перенес путешествие.

— Отлично, сказал Ваня.

— Лишение иногда ужасны, опасности велики. Читал ли ты путешествие Спика и Фогеля?

— Читал, но это-то меня и манит. Сколько надо пережить, перечувствовать. Тебе, с твоим плохим здоровьем, и думать нечего ехать, ты деликатный, а я взгляни-ка на меня, я силен и бодр.

— Ни за что я не пущу Петю, — сказала Варя горячо.

— Я и не еду, я знаю свое здоровье и знаю, что это мне не под силу. Другое дело, если бы я был здоров и ты бы во мне не нуждалась.

— Я всегда в тебе нуждаюсь, — сказала Варя. — Воть и теперь я пришла к тебе сказать мой секрет.

— Какой? — спросил Петя, улыбаясь, думая, что дело идет опять о каких-нибудь розовых или голубых бантах.

— Наш секрета, — сказала Варя серьезно.

— Наш? чей же? — спросил Петя.

— Наш, — мой и Ивана Федоровича, — отвечала Варя. Он мне вчера сделал предложение, — я приняла его.

— Предложение? — воскликнул Петя, — какое?

— Ах Петя, какой ты право странный, ничего не понимаешь с разу. Ну, он меня полюбил и хочет на

мне жениться; я согласна, мать его, конечно, тоже согласна. Тетя тоже будет согласна, но я прежде хотела поговорить с тобою.

Петя упал как с неба. В его глазах Варя все еще была дитятей. Он взглянул на нее теперь. Перед ним стояла 18-летняя девушка, красивая, милая, умная, девушка. Ваня, его друг, готов уж был обнять его, но Петя не обращал на него внимание и смотрел недоумевая на сестру, и испуганный и тронутый.

— Ну что же ты стоишь? целуй меня, Петя, поздравь.

Петя расцеловал сестру и крепко обнял Ваню, хотя лицо его не выражало особенного счастья.

— Теперь надо сказать тетушке и назначить время нашей свадьбы, — сказал Ваня. — Когда? Мы думаем на красной горке; это выходит ровно через шесть недель.

— Ты нашел место! — воскликнул Петя живо, и лицо его просияло от радости.

— Нет еще, но я найду его, найду непременно.

— Чем же вы будете жить пока?

— Я живу с матушкой. Одна лишняя Варя нас не отяготит.

— Ну нет, Ваня, это неразумно. Найди сперва место, а тогда женись. Я очень рад, ты знаешь, я давно люблю тебя.

— Но я не знаю, когда можно будет найти место. Зачем нам терять лучшие года молодости в заботах?

— Все это вздор, — сказал Петя с досадой. — Фразы, какие это лучшие года! Все года лучшие, когда мы делаем дело, исполняем долг, и можем содержать семейство. Надо же накормить, обуть, одеть жену и мать — а потом, пожалуй, Бог пошлет детей, надо воспитать и их.

— Ну не говорила ли я вам, что он будет упрямиться, — сказала Варя, вспыхнув. Он с детства

был резонер и всегда проповедовал благоразумие… только, к сожалению, излишнее. Как будто доктор с дипломом может долго оставаться без места?

— И очень может, — сказал Петя. Видал я таких что года два, три ждали места и потом находили его не близко — на Востоке, в Сибири.

— Ну, что ж такое? — сказал Ваня, — пусть и в Сибири; мне с Варей везде будет хорошо.

— Ну нет, не в Сибири, — сказала Варя, — в Сибирь я не хочу, я замерзну там!

— Да и я не хочу, — прибавил Петя, — не оттого, что Варя там замерзнет, а потому, что у Вари, как и у меня, грудь слабая и доктора, помнишь, прошлого года, велели ей беречься, и если можно, жить на Юге. Сибирский климат убил бы ее.

Разговор кончился ни на чем. Когда Катерине Ильиничне объявили, что Иван Лебедев сватается за Варю, и Варя согласна, она, не смотря на свое неразумение и слабость в отношении к племяннице, стала противиться ее немедленному браку. Вообще она не любила докторской профессии, потому что ее любимый брат умер от холеры, заразясь ею в гошпитале. Этого выбить из ее головы Варя не могла. Она упорно твердила:

— Доктор — муж ненадежный! Того и гляди умрет. Твой отец умер.

— Но, тетя, не все доктора умирают. Посмотрите, живы, здоровы, богаты!

— Не знаю — а твой отец умер холерой — мать твоя осталась вдовой, с детьми, и беды, и горя натерпелась не мало; да и я с вами не мало нужды видела.

Варя и Ваня, видя что ни брат, ни тетка не согласны на их немедленный брак, сперва очень опечалились и уговаривали их, а потом стали сердиться. Они не хотели слышать никаких разумных речей и настаивали на своем. Тетка тоже сердилась и ссорилась с обоими. Петя молчал, видя упорство Вари и неразумие своего друга. Ваня был очень умный молодой человек, но без воли, без способности к труду, без уменья владеть собой. С детства баловала его мать и он вошел в жизнь с мыслию, что все пойдет по маслу, все само собой обделается. В этом отношении и во многом другом он очень походил на Варю. Он, как и она, ни разу не подумал, что ничто не достается даром и что все надо взять с трудом, в борьбе с обстоятельствами и с людьми. Ваня легко падал духом и в такие минуты больше походил на слабую старуху, чем на мужчину. Вместо того, чтобы серьезно искать место, он просиживал вечера с Варей, спорил с Катериной Ильиничной и дулся на Петю. Варя, с своей стороны, столь же избалованная, также была недовольна и жаловалась на судьбу, на тетку, на брата, которые не хотят ее счастья, говорила она. Вечера проходили в том, что Ваня делал планы как им жить, как они устроятся, как найдут дом, и сколько будет у Вани практики; Варя уже решила какая мебель будет стоять в ее гостиной и столовой, какой она купит сервиз для стола, и каких заведет себе кур, каких насадит цветов; если им придется жить в небольшом городке, они конечно наймут дом с садом. Болтая таким образом, они совершенно забывали, что места не было даже и в виду, и что не только мебели, сервиза и кур покупать было не на что, но что еще мать Вани показывала ему незаплаченный счет булочника и мясника; а тетка не могла купить Варе простой, но очень нужной летней накидки к приближавшейся Пасхе. Всякий день Петя становился задумчивее, а Варя веселее и болтливее, особенно, когда Ваня, сидя около нее, мечтал вслух о том, какая будет у него большая практика и как его милая жена будет ездить кататься в маленькой, хорошенькой каретке. Слушая эти речи, Варя улыбалась, а Петя не выдерживал, вставал и молча уходил к себе.

Однажды вечером, наговорившись досыта о будущем и о той жизни, полной не только скромного довольства, но самого изящного излишества, Ваня и Вара условились просить окончательного согласие на брак свой у тетки и даже настаивать на том, чтобы она назначила число и день их свадьбы.

— Пусть только тетя согласится, а Петя не может отказывать — он мне не отец и не мать, а брат. Я его очень люблю, но от него не завишу, — сказала Варя решительно.

И вот едва только сели все за чайный стол, как Варя ласково приступила к тетке и просила назначить день свадьбы.

— Да ведь мы еще приданого шить не начинали, — сказала Катерина Ильинична, застигнутая врасплох.

— Приданое можно сшить в неделю, отвечала Варя; ведь вы не можете нашить белья дюжинами.

— Как дюжинами, я не знаю, на что сшить и свадебное платье.

— Ну, так о каком же приданом идет речь, — сказал Ваня. — Мне нужно Варю, а не ее деньги, не ее тряпки.

— Однако, батюшка, чем же вы жить будете? Здесь Варя живет без нужды, на всем на готовом. Варя нужды не знала, она у нас жила как принцесса какая. Если вы ее любите, — как вы можете спешить браком и тащить ее за собою в нужду и заботы?

— Я молод, здоров, верю в себя и в будущее, моя жена не будет ни чем нуждаться.

— Да ведь это все слова, батюшка, а на деле-то я ничего еще не вижу.

— Что же вам угодно видеть?

— Да вот хоть бы ваши хлопоты, чтобы найти место.

— Я не привык обивать пороги.

— Ну, а женившись, думаете привыкнуть?

— Варя сама не захочет, чтобы я унижался.

— Ну так чем же выбудете жить? — спросила запальчиво Катерина Ильинична. Вот Варя хныкала, бывало, что у ней нет розового пояса, либо золотых бус; посмотрю я, что с ней станется, как в доме будут сидеть голодные дети.

— Покорно благодарю за желание, — сказала Варя, вспыхнув. — Знаю одно, что не сюда приду я за помощью, если мне уж и теперь попрекают девичьими нарядами. Я ни у кого ничего не просила, и надеюсь вперед просить не буду.

— Варя! Варя! — воскликнул Петя, молчавший упорно до тех пор, но побледневший от последних слов Вари.

— Нечего — кричать, — отвечала Варя, отвертываясь. — Я говорю правду и все вижу. Я не дурочка. Ты молчишь, а тетя говорит, ты думаешь, я не понимаю что это все твое дело, что ты ее настроил против меня и Вани.

— Варя, — сказал Петя, — для твоего счастия я готов отдать жизнь, но я его не вижу в нужде, в лишениях….

— Так по твоему только богатые могут выходить замуж, или бедным надо идти за богатых?..

— Нет, Варя, сохрани Бог, дело не в том. Я думаю, что богатые могут жениться тотчас, а бедные должны подождать, сперва сыскать место, обеспечить хотя отчасти себя, а потом уж жениться.

— Сколько же, по твоему, я должен ждать, — сказал Ваня, — как немецкий мещанин, до старости? Слуга покорный.

— Тебя я понимаю еще меньше, — сказал Петя. — Варя дитя, она жизни не знает, она жила здесь с нами, не нуждаясь ни в чем…. а ты, ты знаешь нужду и добровольно лезешь в петлю, да еще с непростительным эгоизмом тащишь туда же это неразумное дитя. — И Петя дрожавшей рукой показал на Варю.

— Ну нет, извини, я уж не дитя и докажу тебе это, — сказала Варя запальчиво. Я сирота, у меня нет ни отца, ни матери. Ты мне не отец. Я вольна располагать собой. Слушай же, что я скажу тебе. Тетя, если ты не будешь мутить ее, на все согласится. Я хочу, чтоб моя свадьба назначена была в последних числах апреля. Я надеюсь, что ты не захочешь, чтоб я вышла из дома тети, поссорившись с тобою. Пойми, что ты не можешь мне приказывать, не можешь не соглашаться на мое счастье, тем более, что я выбрала не кого-нибудь, а твоего же приятеля. Помни же, что я говорю. Моя свадьба, хочешь ты или нет, будет в конце апреля.

Варя повернулась и ушла, вся в слезах, в свою комнату.

— Во всем виноват главным образом ты, — сказал Петя Ване; — я знал, что у тебя нет характера, но не думал, что ты так безрассуден и так опрометчив. Варя дитя, а ты мужчина.

— Варя показала, что она имеет волю и если ее счастье со мной, то….

— Делайте как хотите, — сказал Петя. — Я не имею права вам препятствовать. Тетя, согласитесь. Вы видите, что все наши доводы напрасны. Они ничего не хотят слушать.

— Батюшки мои! — сказала, всплеснув руками, Катерина Ильинична. — Что же это такое? да где же возьму я денег на приданое? не могу же я ее отдать в чужой дом без платьишка, без белья, без ложки и плошки. У меня только долги.

— Как долги? — сказал Петя, удивляясь.

--Да, — долги. Ты думаешь я мало на нее тратила. Я должна 500 целковых и едва могу проценты выплачивать. А теперь свадьба, приданое…. Просто Господь один знает, что со мною будет. Жалованье мое, не Бог весть, какое. Всего на всего 150 целковых, да и те я забрала вперед, за целый год вперед.

Катерина Ильинична принялась плакать и причитать.

— Разве пойти к Волынской; она нам поможет. Быть может она сделает для Вари что-нибудь; быть может барышни дадут ей кое-что из своих нарядов. У них уж чего, чего нет!

— Ну нет, тетя, пока я жив, чужие люди не будут одевать Варю. Это мое дело.

— Голубчик ты мой, дорогой ты мой, откуда тебе взять… Ты сам извелся за работой, посмотри на себя, кости и кожа.

— Перестаньте плакать, тетушка, и не думайте о долгах. Все будет заплачено, — сказал Петя, и поцеловав руку тетки, ушел к себе.

На другой день Варя проснулась поздно. Ей было совестно всего того, что она наговорила вчера; она поспешно встала с постели и спешила к тетке. Она хотела просить у ней прощенья и не сомневалась, что ласковое слово и братский поцелуй помирят ее и с Петей. Она была уверена, что он согласится на все и что свадьба ее состоится, как она того желала, в конце апреля.

Лишь только вошла она к тетке, как обомлела, увидев лицо ее бледное и испуганное.

— Что такое? что случилось? — спросила она, не смея подойти, и остановившись на пороге.

— Брат твой уехал! В его комнате нет ни платьев, ни белья.

— Петя уехал не простившись со мной! быть этого не может! — воскликнула Варя и бросилась в комнату брата.

Комод его был отворен и в нем не осталось ничего, кроме старого белья, в шкапе не было платьев, на столе валялись одни клочки бумаги.

Варя залилась слезами. Она воротилась к тетке и молча опустилась в кресло. Увидя в таком положении свою любимицу, Катерина Ильинична не выдержала и залилась слезами, не имея духу упрекать Варю за вчерашнее.

— Я пошлю за Ваней; он верно знает, куда поехал Петя. Я думаю не далеко. Куда же ему деваться? — сказала Варя.

К обеду пришел Ваня расстроенный и подал Варе письмо.

Оно было от Пети. Варя дрожавшей рукой сорвала печать и начала читать. Лицо ее побледнело; она сидела как мертвец и дрожала всем телом; крупные слезы медленно катились по ее щекам. Ни Ваня, ни Катерина Ильинична не смели сказать ей ни одного слова и ждали с волнением, пока она дочитает письмо брата.

— Милая Варя, милый мой друг, — писал Петя, — не думай, что я уехал не простившись с тобой потому что я сердит на тебя. Я никогда не буду в состоянии на тебя сердиться. Я знаю твое сердце, знаю что ты любишь меня, и ты знаешь, как я люблю тебя. Твое счастье было всегда моим счастьем. Вот уже два месяца, что ты думаешь, будто я из каприза или самовластие не хочу твоего счастья. Это неправда, Я только боялся за тебя нужды и забот. Я помнил, как бедная матушка работала для нас, не жалея себя, как умерла она преждевременно, потому именно, что не жалела себя, и в холод, мороз и дождь ездила из дома в дом на уроки. Этой же участи я страшился для тебя, и потому настаивал на том, чтобы Ваня, прежде женитьбы, получил место. Ни он, ни ты, не хотели ждать; мои просьбы были напрасны. Делайте как хотите. В одном отношении я за тебя спокоен: я знаю, что Ваня добр, честен и благороден, что он никогда не обидит тебя, никогда не огорчит тебя жестким словом. У него нет только энергии пробить себе дорогу и нет терпение подождать женитьбой, пока не пробьет ее. В этом я могу помочь ему и избавить тебя от жизни, полной забот, лишений, которая бы скоро извела тебя, и даже, кто знает, отравила бы твое счастье в доме мужа. Я не простился с тобой, потому что боялся твоих слез и просьб. Я взял предлагаемую мне должность рисовальщика-ботаника и секретаря в экспедиции. Когда ты получишь это письмо, я буду уже за Петербургом. Корабль наш отплывает из Риги через два дня. Через две недели ты получишь две тысячи целковых. Пусть тетя заплатит свои долги; на остальные деньги сделай себе приданое. Каждый год ты будешь получать тысячу целковых. Мне обещались люди хорошо ко мне расположенные достать место твоему будущему мужу. Во всяком случае, имея уже тысячу целковых, вы оба, можете, без крайней бедности, ждать места. Обо мне не беспокойся. Я еду с удовольствием. Даст Бог, ворочусь здоровый и счастливый, и мы все заживем спокойно и весело. Целую тебя, тетю и Ваню. Будь счастлива и помни, что я люблю тебя больше всего на свете. Я буду писать тебе при всяком удобном случае. Не беспокойся, если не будет некоторое время писем. Издалека письма могут пропадать; притом же плавание наше продлится долго и от порта до порта иногда пройдет месяц и больше. Главное, береги себя и будь счастлива. Мое счастье — твое счастье.

Брат и друг твой Петя Шатов. Прочла Варя письмо скоро, потом медленно, потом сложила руки на коленях и сидела не шевелясь, как статуя. Слезы все текли ручьями по ее щекам.

— Ну что ж? где он? Да говори же, не мучь ты меня, — вдруг воскликнула Катерина Ильинична теряя терпение.

Варя встала; все лицо ее изменилось опять; по нем выступали попеременно то красные, то бледные пятна.

— Брат мой, — произнесла она тихо, — уехал вокруг света.

— Батюшки светы! — закричала Катерина Ильинична, всплеснув руками.

— Уехал! неужели уехал! — воскликнул Ваня. — Не может быть!

— Отчего не может быть? — спросила Варя. — Он любил меня всегда больше всех на свете. Я этой любви никогда не стоила и не стою.

— Погубили мы его! Погубили, — говорила, рыдая, Катерина Ильинична.

— Не отчаивайтесь, даст Бог, вернется, — сказал несмело Ваня, вполне сознавая теперь эгоизм и вину свою.

— Бог даст — вернется, — сказала Варя без слез и тихо, — Бог бережет и благословляет таких братьев, таких сыновей. Он свято выполнил приказание маменьки любить и беречь меня. Он не жалел себя для меня. Я буду ждать его.

— Что вы хотите сказать, Варя? — спросил Ваня.

— Я хочу сказать, что не пойду замуж без него; не буду думать о своем счастии, пока он скитается по льдам Сибири или в степях Африки, пока он терпит голод, холод и живет среди опасностей. Я буду ждать его и молиться за него. Довольно думала я о себе, довольно тешила только себя. С этого дня я буду жить для тети и буду ждать Петю. Не так ли Ваня? Мы будем ждать Петю? Иначе мы бы не стоили счастья.

— Я должен покориться вам, — сказал Ваня и поцеловал руку Вари.

Изменилась Варя. Она сделалась серьезна, грустна, тиха и трудолюбива, старалась в всем помочь тетке, силы которой видимо слабели. С утра до ночи Варя исполняла должность экономки вместо тетки. Она чинила, принимала и выдавала белье, ходила на погреб, на рынок и на кухню. Из пустой девочки, занятой одними нарядами и удовольствиями, она превратилась в заботливую хозяйку. Волынская скоро заметила, что в доме ее все шло порядочнее и многие расходы были сокращены. Она сама назначила Варе небольшое жалованье в качестве помощницы устаревшей Катерины Ильиничны. Подошло лето, все уехали в деревню в село Рождествено. Грустно было Варе расставаться с Ваней, но делать было нечего, она покорилась необходимости. Прошло и лето, наступила зима. Варя думала с удовольствием, что скоро увидит Ваню, но эта надежда оказалась несбыточной. Однажды Волынская попросила Варю придти к ней. Варя поспешила сойти вниз.

— Варя, — сказала Волынская, — в нашем доме большие перемены. Сыновья мои окончили курс и мы все решились ехать за границу, на два года. Наш московский дом мы отдаем в наймы. Тетушка твоя останется, если хочет, с прежним жалованьем в Рождествене и будет беречь наше добро и присматривать за хозяйством по мызе, оранжереям и кладовым. Я говорила о тебе с дочерьми. они просили меня взять тебя с собою. Хочешь ехать с ними в качестве demoiselle de compagnie.

— Благодарю вас, — сказала Варя. — Я не могу оставить тетушку. Она больна и слаба. Она, вы знаете, любит меня как дочь и всегда лишала себя необходимого, чтобы доставить мне удовольствие и наряды.

— Сперва, Варя, но не теперь; теперь ты стала такая серьезная и ходишь в темных платьях, как монашенка.

— Какая я монашенка, — сказала Варя, — я помолвлена, вы знаете, и жду только брата чтобы выйти замуж.

Но оставить тетку я не могу. Мой долг ходить за нею, на старости ее лет.

— Как хочешь, душа моя, — сказала Волынская. — Ты права; нехорошо оставлять старуху и больную

тетку одну. Еще слово. Я имею надежду, в очень скором времени доставить место при больнице твоем жениху. Мне обещали наверное. Быть может, прежде моего отъезда мне придется быть на твоей свадьбе. Все к лучшему.

— Нет, сказала Варя, целуя Волынскую. За место я сердечно благодарю вас. Это выведет Ваню из беды. Он будет в состоянии жить с матерью, спокойно. Я же не выйду замуж пока брат не возвратится.

— Но почему? отчего? — воскликнула Волынская. — Твой брат, прощаясь с мною, просил меня не оставить тебя и твоего мужа в случае непредвиденной беды. Он думал, что ты выйдешь замуж немедленно.

— Нет, я подожду пока он воротится.

— Но он может воротиться не ближе двух лет?

— Хотя и через пять лет, это все равно. Я обещалась ждать его. Напрасно Лиза и Соня просили Варю, если она уже решилась не выходить замуж прежде возвращение брата, ехать с ними за границу; напрасно описывали они ей прелесть Италии, приятную жизнь на водах в Германии, вихрь, шум и чудеса Парижа, — Варя даже не улыбнулась. Она сказала тихо, но решительно:

— Не могу оставить тети, не могу думать о веселье, когда брат Бог весть где и, быть может, болен или в опасности.

Говоря последние слова, Варя побледнела и ушла к себе.

Через месяц, обливаясь слезами, Варя прощалась с подругами детства. Волынские уехали, дом их опустел. Волынская позволила Катерине Ильиничне принимать у себя знакомых, желающих навестить ее. Ваня получил место при одной из московских больниц и аккуратно всякий месяц на один день приезжал навещать Варю и Катерину Ильиничну. Петя писал редко. Письма его, по прежнему, были полны любви к Варе и исполнены какой-то душевной ясности и тишины. Последнее письмо из Америки. Петя писал, что он отправляется, с одним из своих товарищей, в непроходимые пустыни, близь большой реки Напо, в центральной Америке. С тех пор прошло более восьми месяцев, но от Пети никаких вестей не было. Варя купила большую карту и принялась, искать город Квито; она запаслась книгами и прочла с ужасом, что близ Квито находились непроходимые леса, болота, озера и реки Напо, где более трех веков не был никто из европейских путешественников. Так туда- то судьба забросила Петю! Она сознавала, что была главною причиною опасностей которым он подвергался. Жизнь ее сделалась постоянным мучением. Она не могла ни спать, ни есть спокойно. Сидя у камина, она представляла себе, что Петя терпит холод, быть может, скитается под проливными дождями; когда она обедала с теткой, ей казалось, что, быть может, Петя умирает с голоду. А все из за нее. Из за ее отвратительного эгоизма, черной неблагодарности. Ложась спать, она не могла ложиться по прежнему. Из глубины души ее вырывалась молитва не словами но горячей, жгучей мыслью. Спаси, спаси его…думала она и плакала, плакала горько…

Когда Катерина Ильинична говорила ей, а это случалось часто: «все нет писем. Когда-то придет письмо от нашего голубчика?» Варя не отвечала ни слова. Слова тетки сжигали ее, как прикосновение горячего угля. Что бы могла она ответить? Однажды она нашла тетку в слезах и обомлела.

— Что вы? Что с вами, тетя? — закричала Варя, в неописанном испуге.

— Удивляюсь тебе, — сказала тетка, отирая слезы. — О чем я плачу? Да как мне не плакать? Где Петя? Писем нет! Вот уже 8 месяцев, что от него нет ни строчки! Как я подумаю, что я тебя всегда любила больше, баловала больше, часто ворчала на него, сердце мое обливается кровью. Вот теперь, как его нет, как он пропал, кто знает, быть может умер, я поняла каков он был сокровище… безответный… работящий… ласковый, грубого слова не сказал никому. А тебя-то уж как любил, обожал можно сказать. Нечего стоять передо мной истуканом. Молись Богу, да думай побольше о брате. Весь он в покойницу твою мать выродился. Он, как и она, не умели себя любить, а любили других. Она себя не пожалела, умерла голубушка, работая через силу для детей… А теперь вот он, чтобы заплатить мои долги, да тебе приданое достать, да тебя устроить!.. — Да, молись Богу, да побольше думай о брате, так не будешь спрашивать, о чем я плачу!..

Слова Катерины Ильиничны были жестоки. У всякого своя манера горевать. Иной плачет при всех, другой втихомолку, третий вовсе не плачет, и быть может страдает еще больше. Слезы облегчают горе. Если бы тетка Вари была дальновиднее, она бы заметила, что именно потому Варя мало говорила о Пете, что постоянно о нем думала, что постоянно ее наболевшее от горя и укоров совести, сердце страдало невыносимо. Варя ничего не ответила на жестокие слова тетки. Она даже не сознала, что они были жестоки, ибо упрекала себя постоянно и считала, что все вправе упрекать ее, тем более тетка, которая столько любила ее милого Петю.

Катерина Ильинична быстро упадала и духом, и силами. Она была стара, но последнее горе состарило ее еще более. К Рождеству, готовя к празднику разные блюда, она простудилась, но не обратила внимание на свое нездоровье. Напрасно Варя просила ее не выходить из комнаты, она не слушала просьб и два раза ходила в погреб за вареньем и мочеными яблоками.

— Ваня, — говорила она, — приедет, на Рождество, хочу угостить его. Он любит варенье и моченые яблоки.

Наступило Рождество. Оделась Катерина Ильинична по-праздничному, в дикий шелковый капот, черный капор и под салоп надела кацавейку, обшитую кроликами и покрытую лиловым полубархатом. Кацавейка эта была дорога ей, это был последний подарок Пети к ее именинам. Варя тоже приоделась в новое шерстяное синее платье и обе отправились к обедне. Церковь Рождественская, где в этот день был храмовой праздник, была битком набита народом. Она была очень велика, но, как многие сельские церкви, холодна. Стоять, правда, было не холодно, от большой толпы, но Катерина Ильинична стояла на холодном полу. Ноги ее окоченели. Однако она выстояла и обедню, и молебен, но пришедши домой, издрогла и, попросив себе горячего чая, легла в постель. Варя ухаживала за теткой и сердце ее ныло от боязни. В 12 часов заслышала она вдали колокольчик.. Вот ближе, ближе, и лихая тройка подкатила к дому. В открытых санях, закутанный в шубу, весь в инее и снегу сидел мужчина. Варя тотчас узнала Ваню и поспешила к нему на встречу. Он уже бежал по лестнице опрометью и шагал через две и три ступени. Завидев ее на площадке лестницы, он закричал ей:

--Письмо! Письмо! Варя вся затряслась.

— От Пети! — едва выговорила она и, взглянув на подаваемый ей пакет, залилась слезами. Она узнала почерк брата.

— Жив! жив! раздавалось в глубине ее

сердца.

--Боже! благодарю Тебя!

Она распечатала и прочла небольшое письмо. Почерк показался ей изменившимся, но содержание письма было утешительно. Петя писал, что он воротился благополучно из экспедиции во внутрь страны и теперь отдыхает в Квито, что он очень устал и писать много не может, но что он здоров и скоро отправляется в дальнейший путь. Он просил не беспокоиться, если от него не будет долго писем. Эту фразу он писал почти в каждом письме.

— Ну что? — спросил Ваня, нетерпеливо. — Скажите что-нибудь. Я ничего не знаю и мучился всю дорогу, везя запечатанное письмо. Так меня и тянуло распечатать его, но я не смел. Чужое письмо свято.

— Слава Богу, он здоров, — сказала Варя тихо.

— Отчего не писал так долго?

— Он об этом не упоминает, — отвечала Варя. — Но пойдемте к тете, она меня испугала… Она больна. Ваня вошел к Катерине Ильиничне.

— А я вам хорошие вести привез, — сказал он ей: — письмо от Пети, он здоров.

— Где письмо! Дайте письмо, — воскликнула Катерина Ильинична, узнав почерк Пети, зарыдала и принялась целовать письмо с какою-то страстью.

— Не тревожьтесь, — сказал Ваня, — вам это вредно.

— Нет, радость не вредит. Благодарю моего Создателя! Не дал Он мне умереть ничего не ведая о моем голубчике, о моем милом..

И Катерина Ильинична опять принялась плакать. Варя не плакала, но лицо ее просияло. Давно уже на нем не было такого выражение ясности, какое появилось теперь.

Не смотря, однако, на радость, разнемогалась Катерина Ильинична. Ваня должен был на другой день воротиться в город. Ему нельзя было оставить свою больницу. Впрочем, в Рождествене была тоже больница и жил постоянно очень искусный врач. Он объявил, что у Катерины Ильиничны простудная горячка. Больная лежала в жару и забытье и постоянно бредила о Пете. Варя день и ночь, ночь и день сидела над теткой и ходила за ней. Но ничто не помогло. На девятый день Катерина Ильинична пришла в себя, просила послать за священником, исповедовалась и причастилась. После причастие она подозвала к себе Варю.

— Пошли за Ваней, — сказала она ей. — Я хочу его видеть прежде смерти.

На другой день Ваня приехал. Больная все слабела. Увидев Ваню, она слабым голосом подозвала его к себе.

— Я умираю, — сказала она ему. — Горько мне оставить Варю одну. Но на то воля Божия. Он ее не оставит. Не плачь, не грусти много обо мне, — прибавила она, обращаясь в Варе, — и выходи замуж вскоре после моей смерти. Брак не праздник, а таинство. Обвенчайся через шесть недель после моей смерти. А ты, Ваня, люби ее, не огорчай. Она несчастлива теперь и все грустит о брате. Утешь ее. Я знаю, ты добр и ее любишь. Не откладывайте свадьбы,

— Тетя, — сказала Варя твердо, — не невольте меня. Что вы прикажете, то я и сделаю, но позвольте мне не думать о свадьбе, а жить здесь и ждать брата. Я буду молиться за него. Я не могу думать о счастье и не могу принести счастье мужу, постоянно мучась мыслию о брате. Я так виновата против него и вас; я чувствую, что должна выкупить мою неблагодарность и мой эгоизм. Тетя, простите меня. Варя упала на колени и прильнула горячими губами к холодеющей уже руке тетки.

— Бог простит тебя, как я тебя прощаю, дитя мое. Прошу Бога благословить тебя. Делай, как хочешь и как думаешь лучше. Может тебе и лучше подождать брата. Волынская оставит тебя в своем доме, я уверена; попроси ее от меня. Возьми в дом старую Агафью, она добрая.

Старушка приподняла руку и положила ее на голову Варе.

— Живи честно, исполняй долг свой, люби ближних своих больше себя и ты будешь счастлива. Скажи брату, что последняя мысль моя была о нем. Христос с вами… со всеми…

Последние слова Катерины Ильиничны рыдающая Варя не расслушала. Была-ли то молитва или ласка, быть может и то, и другое. Старушка впала в забытье. Через сутки ее не стало.

Не буду я описывать горесть Вари, молчание пустого дома, тихо прерываемое чтением псалтыря, тихое панихидное пение, столь заунывное и пронзающее душу, последние хлопоты живых для умершего, последние, раздирающие душу, прощание и наконец эту жестокую минуту выноса, когда все, что осталось от любимого нами человека, его холодный неподвижный труп покидает земной дом и идет в холодную и тихую могилу. Пережила Варя все эти тяжкие минуты и вот она одна одинехонька в двух комнатках на верху, одна как перст, одна как узник. Соседи, гости, Ваня, приехавший на похороны, все в вечеру разошлись и уехали. Бедная девушка, одна, одна с своим лютым горем, с своею безвыходною тоскою…

Потянулись дни за днями, тихие, однообразные, короткие утра, длинные вечера. Волынская, узнав о смерти Катерины Ильиничны, предложила Варе остаться в ее доме выполнять должность своей покойной тетки и получать то же жалованье. Конечно Варя согласилась и принялась ревностно заниматься хозяйством. Старая ключница, Агафья, по просьбе Вари, перешла жить с нею, с мызы, где проживала сперва. Но Агафья, добрая старушка, не могла ни рассеять Варю, ни быть ей подругой. Да Варя не желала ни рассеяние, ни подруги. Агафья обедала и пила чай с Варей и тем ограничивались их беседы. Варя, тихая, кроткая, печальная, задумчивая, но всегда занятая или хозяйством, или работой, или книжкой, далеко не походила на прежнюю суетную, вспыльчивую, капризную, но веселую и ласковую Варю. Иногда, очень редко, приезжал Ваня на один день, и этого дня Варя ждала как праздника. Она отводила свою душу с Ваней, говорила с ним о далеко-уехавшем брате, о скончавшейся тетке.

Однажды Варя сидела у окна и увидела толстого, едва идущего Аксена. Аксен был почтарь и приходил в барский дом только тогда, когда у него с почты была посылка иди письмо к Варе. Варя встрепенулась и выбежала ему на встречу.

— Что Аксен? ко мне что ли?

— К вам, матушка, барышня, письмецо и посылка.

— Давай скорее.

Аксен, не спеша, полез в свои широкие карманы. Варя, сгорая от нетерпение, следила быстрыми глазами за тихими движениями Аксена.

— Откуда письмо? Из далека? Из за моря? Из за границы? Это видно по маркам, да говори же, Аксен, спрашивала Варя.

— Не могу доложить, кажется не из за моря… да куда же я его засунул, не найду никак, — отвечал Аксен, шаря в карманах. — Разве не в книжке ли?

— В какой книжке?

— А вот в посылке-то… и Аксен взял книгу и подал ее Варе. Это был вновь вышедший номер какого то периодического издания. Варя едва взглянула на книгу и продолжала беспокоиться о письме.

Письмо наконец нашлось в кармане Аксена. Оно было от Вани. Варя опустила руки. Она ждала письма от брата. Однако она распечатала его и прочла следующее.

Милая Варя, не имею времени писать много. Я очень занят. У меня в настоящее время много больных. Посылаю вам журнал, в котором найдете статью. Она подписана П. Г. В городе говорят, что она написана Петей и очень интересна. Я не мог, при теперешних усиленных моих занятиях, прочесть ее. Вы сами легко можете понять с каким чувством я тотчас отправил к вам книжку журнала. Постараюсь быть у вас в следующее воскресенье. Мы прочтем статью вместе и наговоримся в волю. Целую ваши ручки.

Всем сердцем ваш
Иван Волгин.

Варя бросилась в свою комнату, сорвала с книги бандероль и впилась глазами в оглавление. « Записки путешественника» прочла она и тревожною рукою отыскала статью и принялась за чтение. Вот что, между прочим, прочла она.

"… Мой товарищ решился с научною целью проникнуть в обширные пустыни и леса, через которые протекает великая река Напо, но ему необходимо было иметь надежного спутника, и притом ботаника и рисовальщика; выбора не могло быть, один я соединял все эти условия. Мы отправились вместе в Квито, где остались очень немного времени, занимаясь наймом индейцев; они должны были служить нам проводниками через сеть рек, озер и болот, за которыми начинаются непроходимые леса, окаймляющие великую реку Напо. Мы нашли в скором времени индейцев, которые согласились взять наши, довольно тяжелые ящики, наполненные подарками для диких племен, и отправили их вперед; сами же намеревались, взяв других индейцев, последовать за ними с нашим багажом и нагнать их на дороге. Не без труда сыскали мы себе этих последних проводников, под начальством главного вожака, который поручился нам за добросовестность нанятых им людей. Через три дня, после отправки нашего багажа, мы вышли в путь и почти тотчас вступили в густой лес, предшествуемые индейцами, которые несли на своих сильных плечах тяжелые чемоданы и ящики с провизией. Первые дни путешествие прошли благополучно. Растительность этих тропических стран представляла для меня богатую и обильную жатву. Я сбирал в мой портфель редкие растение, ловил бабочек и насекомых, рисовал, или лучше сказать, набрасывал очерки громадных деревьев, обвитых вьющимися растениями. Я был доволен, почти счастлив… но не долго. На четвертый день нашего странствование, около полудня, индейцы вдруг остановились и с великим испугом закричали: мертвое тело! Мой товарищ и я, мы поспешили вперед и увидели труп индейца, лежавший ничком. Один из нас приподнял голову его и мы все узнали в нем одного из индейцев, отправившихся с нашими ящиками вперед. Несчастный, вероятно, разнемогся дорогою и товарищи оставили его, озаботясь навесить около шеи его ношу. Это печальное происшествие поразило наших индейцев; чтоб ободрить их, мы дали им бутылку водки, которую они, с страшной жадностью, осушили в единый миг. Мы спешили вперед, чтобы настичь наш передовой транспорт, что было очень легко, ибо на сыром, болотном слое явственно отпечатлелись следы индейцев, ушедших прежде с нашим багажем. Вскоре мы достигли Боэзы; маленькой индейской деревушки, лежащей на поляне. Там мы нашли два наших ящика оставленных индейцами по случаю смерти одного из них, и болезни другого. Они обещались воротиться за этими ящиками лишь только доставят первые в Архидону. Спокойствие наше было нарушено; мы видели ясно, что наши проводники индейцы были напуганы и советовались тайком между собою. Хозяин тамбо (шалаша), предупредил нас, что индейцы замышляют оставить нас на дороге. Мы зорко следили за нашим вожаком и решились всеми средствами заставить его проводить нас до условленного пункта.

Переночевав в тамбо, мы, на другой день дали приказание индейцам тронуться в путь; но они отказались и их начальник объявил нам, что этот день у них праздничный, что сам губернатор, путешествовавший прошлого года, оставил их отдохнуть в праздник, и что если мы принудим их пуститься в дорогу — всех нас настигнет неминуемо какое либо несчастие. Мы потеряли, мой товарищ и я, всякое терпение, зная очень хорошо, что все это выдумки и пустые отговорки. Мы с твердостью приказали индейцам идти вперед и они повиновались, но очень неохотно.

Мы не прошли еще и трех сот шагов, как один индеец споткнулся, упал и оцарапал себе ногу. Все индейцы окружили нас и требовали возвратиться, говоря, что само небо предостерегает нас от дальнейшего путешествия. Мы согласились, чтобы упавший индеец с одним из ящиков воротился назад, и продолжали наше путешествие с остальными. Индейцы были крайне недовольны и угрюмо хранили глубочайшее молчание, медленно подвигаясь вперед. Два дня шли мы через болото, посреди густой растительности. Сами индейцы, привыкшие к таким походам, часто плутали между кустарниками и лианами. Вдруг все они остановились. Собака главного вожака нашего подняла огромного медведя, который, спасаясь от него, проворно взлез на громадное дерево. Товарищ мой прицелился и посадил пулю в череп громадного зверя. Он свалился мертвый к ногам нашим. Мы приостановились на отдых и развели костер, затем содрали шкуру медведя, выпотрошили его и принялись жарить и коптить его мясо. Индейцы повеселели, наелись вдоволь. Тут мы провели целый день, отдыхая рисуя и собирая травы.

Когда надо было пуститься в путь, индейцы не соглашались взять с собою великолепную шкуру медведя, которую мы хотели сохранить, и с намерением испортили остальное мясо медведя, годное для пищи в продолжение нескольких дней. Выведенные из терпение этой постоянной борьбой, мы оба приступили к главному вожаку нашему и грозились застрелить его, если он не будет безусловно нам повиноваться. Угроза подействовала, мы опять пустились в путь и вскоре очутились на берегу реки Косанга, где, поневоле должны были провести ночь. Тут нам удалось убить еще одного медведя, мясо которого оказалось отличным. На ночь индейцы построили шалаши из хвороста и кустарников, но мы заметили, что они заботливо окружили шалаш своего начальника частым и высоким частоколом. Эта новость показалась нам подозрительною, и мы спросили у главного вожака причину такой необыкновенной предосторожности. Он отвечал нам, что хочет отдохнуть спокойнее, мы не удовольствовались этим ответом, тотчас приказали разобрать частокол, требовали, чтобы главный начальник ночевал с нами, и, зарядив свои пистолеты, поочередно караулили его. На другой день товарищ мой отправился искать брода с одним из индейцев, но во время его отсутствие главный вожак наш мгновенно скрылся в чаще. Смущенный таким поступком, вне себя от негодование, я взял одного индейца и отправился искать моего товарища. Напрасно звал я его изо всех сил. Его не было ни около реки, ни по близости от нашей ночевки. Я не смел слишком далеко отойти от нее и поспешил воротиться. Увы! уж было поздно. Ящики наши были взломаны, лучшие вещи, в них находившиеся — похищены и почти вся наша провизия, взятая на дорогу, украдена. Индейцы исчезли. Только один из них, ходивший со мною искать моего товарища, казалось, был смущен и обещал мне не покидать меня. Я решился на другой день послать его к губернатору Архидоны, прося помощи и новых проводников, а сам остался на месте. Я не мог возвратиться, оставив моего товарища в непроходимых лесах, и предполагал, что и он, как и я, был покинут проводником и заплутался. Ночь эта была ужасна. Я не мог свести глаз, мучимый беспокойством. Лишь только рассвело, как я пустился бродить около наших шалашей и кричал изо всех сил, подавая голос товарищу, но никто не отвечал мне. Я возвратился к шалашам и решился тотчас послать моего индейца в Архидону… Но его уже не было. Неописанное смущение овладело мною; я стал кричать изо всех сил, называя его по имени… Но никто не отвечал на мой отчаянный призыв. Одно эхо зловеще повторяло мой крик, — я был один… совсем один, один посреди непроходимых болот и лесов… Коварный индеец унес с собою мои последние съестные припасы и даже невод, которым мы намеревались ловить рыбу.

В эту критическую минуту на меня нашло странное спокойствие: я заботливо, пользуясь хорошим днем, поправил свой шалаш, окружил его частоколом и баррикадами из тростника и широких листьев и ветвей колючего кустарника. Таким образом я предохранил себя от всякого ночного внезапного нападение, от диких зверей или иных шатающихся индейцев, которые могли бы зарезать меня ночью. Устроив свое убежище, я зарядил двуствольное ружье и пистолеты, насадил копье на длинную палку, съел несколько оставшихся сухарей и лег на один из наших ящиков.

Через час или около стемнело. Я вышел из шалаша и посмотрел не было ли кого-нибудь в засаде; я выстрелил два раза, столько же, чтобы напугать шакалов и медведей, сколько для того, чтоб удалить индейцев, если бы они находились около. Темь в скором времени сделалась страшная; за два шага нельзя было ничего различить. К довершению несчастия пошел дождь. Я вошел в шалаш. Ночью еще раз я встал, вышел вон и выстрелил два раза. О, с каким нетерпением, с какою страстью я ждал утра, света, солнца!..

На другой день я еще заботливее окружил шалаш мой другим частоколом, я уже не боялся индейцев. Было очевидно, что если бы они имели намерение напасть, то сделали бы это в прошедшую ночь, зная, что я один одинехонек. Мне следовало только охранить себя от диких зверей. Участь моего товарища жестоко меня мучила. Куда пропал он? Заплутался ли, был ли убит, утонул ли? Я бродил около шалаша, громко звал его по имени, но напрасно, и не смел слишком далеко отойти от моего убежища, чтобы не заплутаться. Я все надеялся, что товарищ мой, следуя по течению реки, возвратится к нашей ночевке, и решился ожидать его целую неделю. Я надеялся, что какой либо индеец может случаем попасть на мой призыв и что вдвоем нам будет легче искать моего товарища. Я мог хорошо заплатить за эту услугу; у меня были деньги, но провизии почти не осталось. Я разделил на равные части небольшой запас сухарей, собрал все обглоданные кости убитого нами медведя, разрезал его лапы, расколол череп и накрыл мой шалаш его кожей, чтобы предохранить себя от дождя.

Лишь только дождь переставал, я принимался бродить около шалаша, звал товарища, но не выпускал из виду главную цель нашего путешествия. Заботливо собирал я насекомых, ловил бабочек и срывал редкие растение этих стран. Не удивляйтесь, что человек в моем положении мог заниматься своим любимым делом. Занятие мешает человеку предаваться отчаянию и поддерживает в нем необходимую бодрость духа. Я набрал большое количество светящихся червячков и употребил их для освещение моего шалаша, положив их в стеклянный горшочек. Они светили так ярко, что я вечером мог легко читать. На другой день я принялся искать особенную, свойственную этим странам, породу пчел, которые производят черный воск и необыкновенного вкуса мед. Пчелы искусали меня, но мне удалось овладеть большею частью меда.

Через три дня после измены индейцев и разлуки с товарищем (я продолжал надеяться на его возвращение), я был поражен каким-то криком. Сердце во мне дрогнуло и замерло. Опрометью выбежал я из шалаша и, став на берегу реки, зорко глядел на другой берег, ожидая увидеть моего товарища или, по крайней мере, какого нибудь индейца. Но увы! ни там, ни около меня никого не было. Напрасно подавал я голос… Никто не отвечал мне. Вскоре проливной дождь опять принудил меня воротиться в шалаш. Тяжко мне было. Жестокая тоска томила меня и черные предчувствие не давали мне покоя. Вечером я сварил бульон из костей и черепа медведя и от усталости, а быть может от избытка внутреннего мучение, заснул, довольно крепко. Окруженный всякого рода опасностями, оставшись один в этой страшной пустыне, я не видел возможности спасение, не знал куда идти или как воротиться назад. Я был за четыре дня ходьбы от последнего жилья, среди сети лесов, болот, рек, озер… и, не смотря на то, я не терял надежды. Денно и нощно я соображал и придумывал, что надо предпринять, чтобы выйти из опасности и избегнуть грозившей мне всячески смерти.

Дождь продолжался и на другой день, река прибывала; не смотря на все мои усилие, я не мог зажечь огня и бодрость духа начала покидать меня; отчаяние овладело мною. На следующую ночь, какой-то глухой шум, все больше и больше ко мне приближавшийся, испугал меня. Я вскочил на ноги, и молча, не смея дохнуть, с ружьем в руке, ждал, что будет. Вскоре около палисада появилась черная масса, подходившая к реке. Не смотря на темноту ночи, по одним движениям этой массы, я догадался, что то был тапир.

Радость моя была чрезвычайна, я прицелился, но руки мои так дрожали, что я принужден был опереть ствол ружья на ближайшее дерево, чтобы быть в возможности выстрелить. По другому выстрелу животное упало. Я осторожно подошел к нему, но не мог, не смотря на все свои усилие, дотащить его до шалаша. Я воротился в него почти счастливый. Теперь я был, по крайней мере, обезпечен с одной стороны и голодная смерть не пугала уже меня. Я знал, что мясо тапира послужит мне хорошей и сытной пищей в продолжение нескольких дней и заснул спокойно.

Но пробуждение мое не было приятно. Река, пребывавшая постоянно в течение прошлых дней, разлилась и воды ее подступили внезапно к самому шалашу моему. Мне следовало ни мало не медля спасать мои пожитки. Я принялся переносить в лес мои чемоданы и ящики, но, пока я таскал их с великим трудом, река унесла кофейник, таган, в котором я варил бульон, множество мелких домашних, но необходимых в дороге, вещей и, что всего ужаснее, убитого мною накануне зверя. Опять голод — опять мучительная мысль о голодной смерти…

Я понял, что мне надо поступать с большой осторожностью. Я построил новый шалаш в виду реки, на возвышении, так, чтобы разлив ее не мог опять застичь меня врасплох. Утомившись, мне пришлось утолять голод кое-какими дикими плодами; я не решился дотронуться до остатка сухарей, приберегая их на случай крайнего голода и истощения.

Река все разливалась, плеск ее волн, глухой шум быстрого течение и громкое эхо, повторявшее гул воды, производили на меня потрясающее впечатление. Нервы мои слишком возбужденные в предыдущие дни, совершенно расстроились. Сырость, ночные испарение, столь вредные, и недостаточность пищи губительно подействовали на мое здоровье. Я осип и вскоре совсем потерял голос; сильная лихорадка истощала остаток моих сил. Я не скрывал от себя, что нахожусь в крайней опасности. Тогда-то принялся я за длинное письмо к президенту республики, описывая ему печальную повесть моих бедствий и прося его, в случае моей смерти, доставить моим близким письмо, которое я прилагал тут же. Оба письма я завернул заботливо в клеенку, обвязал ее бечевкой и повесил на шест в шалаше моем. Потом я через силу дотащился до берега реки, воткнул длинный шест на небольшом возвышении, привязал белый платок на его оконечность и поставил один из пустых ящиков рядом с ним. Все это делал я в надежде, что мой товарищ или какой либо прохожий индеец заметит мой флаг и найдет мой шалаш. Окончив работу, я вернулся в шалаш, в более спокойном расположении духа и лег отдыхать. Болезненный сон охватил меня.

Дождь лил ливмя. Я проснулся и прикрыл себя медвежьей кожей, — так лежал я на ящиках, не двигаясь, питаясь сухарями и медом. Река все прибывала, все шумела и завывала, катя свои густые, черно-бурые волны. Я продолжал лежать в забытье и крайней слабости и не мог сделать ни единого шага. В медвежьей шкуре, которой я прикрывался, завелись черви. Так прошло еще двое суток.

На восьмой день моего одиночества погода прояснилась и проглянуло солнце. Я собрал последние силы и сполз с ящика. На солнце, растянул я кое- какую одежду и сам лег около. Солнце согрело меня; одежда просохла; я переменил белье и, почувствовав себя лучше, побрел сбирать хворост для разведение огня. Собирая его, я нарвал диких плодов и зашиб большую птицу, которую немедленно изжарил и съел с жадностью. Пища эта более существенная подкрепила меня. Я перестал есть сухари, приберегая их, и провел три дня, питаясь дикими плодами и кое- какими жареными птицами.

Я находился между двумя реками в разливе. Если б и решился на эту отчаянную попытку, я не мог помышлять о возвращении, прежде чем реки не войдут в берега свои. В ожидании этого я отыскал в уцелевших своих вещах географическую карту Мальдонадо и небольшой компас, которым имел благоразумие запастись.

Рассуждая о моем положении, я не мог скрыть от себя, что предпринять одному дальнейший путь, без проводника, без пищи, с истощенными силами, была попытка отчаянная. Но что же мне было делать? Прошло 10 дней; товарищ мой не воротился и ни единый индеец не набрел на меня. Не было ли все равно для меня — умирать ли одиноко в шалаше, или умереть, отыскивая путь свой. Я надеялся, что если удастся добраться до реки Кондочи, я могу состроить плотик и пуститься вниз по ее течению. Питаясь застреленной дичью, я мог бы в пять или шесть дней достигнуть до Архидоны. Главная трудность состояла в том, чтобы дойти до этой реки, от которой я полагал, что нахожусь за два или за три дня ходьбы. Я льстил себя надеждой, что в Архидоне найду, быть может, своего товарища.

На 11-й день вода начала убывать. Я собрал в две небольшие котомки все вещи наиболее мне необходимая; в каждую из них я положил также остатки съестных припасов, которые нашлись еще у меня. Я намеревался переплыть реку сперва с одной котомкой, а потом воротиться назад за другой, боясь взять их разом и рисковать таким образом потерять все. Часы свои, компас, деньги я положил под шапку, которую надел на голову и накрепко привязал к шее; сверх нее я положил мою котомку и бросился в реку. Не смотря на то, что я плавал отлично, силы изменили мне. От слабости я не мог противостоять течению и оно понесло меня вниз; видя, что мне предстоит неминуемая смерть на острых скалах прибережья, к которому несли меня волны, я сбросил в воду мою котомку и, собрав последние силы, уцепился за длинную ветвь огромного дерева, которая, спустившись, врезывалась в реку. С величайшими усилиями вскарабкался я на нее и по ней ползком достиг до берега, с ушибами, контузиями и синяками по всему телу.

Тут-то я понял всю тщету моих надежд. Половина вещей моих осталась на той стороне реки, возвращаться за ними мне казалось невозможным. Я был избит, истощен и не мог бы проплыть ни одной сажени при этом быстром течении. Другая половина моих вещей погибла при переправе. Я потерял все… все. Ружье, пистолеты, одежду, даже рубашку. На мне были одни панталоны из белого холста. Я сел на берегу реки и погрузился в глубокую думу. Было очевидно, что полунагой, без припасов, без оружие, я несомненно погибну. Пришлось взять отчаянное решение: отдохнуть и опять переплыть реку за оставшейся на той стороне половиной моих вещей и припасов.

Отдохнув немного и отогревшись на солнце, я пошел по берегу реки, ища более удобное для переправы место. Скоро я нашел его. Течение было не столь быстро, ширина реки не так огромна; скал и камней вовсе не было. Постояв с минуту на берегу, я собрал последние силы и опять бросился в воду. На этот раз счастье мне улыбнулось. Я переплыл реку благополучно, сыскал свои вещи, забрал их и остался ночевать в шалаше моем. Теперь-то я понял, что идти вперед, надеясь достигнуть Архидоны, было безумно и мне следовало возвратиться в Боэзу, где мы ночевали при начале нашего путешествия. Это было

последнее жилье на пути нашем и его-то мне надо было или достигнуть, или умереть от голода, холода, диких зверей или столь же диких и свирепых индейцев.

На тринадцатый день моего одиночества я нарезал в мелкие кусочки колоду карт, которую нашел в одной из наших дорожных сумок и все эти кусочки положил в жестяной ящик. Я хотел кидать их по дороге, чтобы не заплутаться в лесу и быть в состоянии возвратиться назад в случае необходимости.

Перебирая снова опять и опять все ящики, сумы, чемоданы, я нашел в одном из них несколько горстей маиса разных сортов, которые взял в Квито, как образчики, чтобы посеять их, возвратись на родину. Несказанно обрадовался я этой находке. Я тотчас разломал один из ящиков, развел огонь и поджарил их. В этом состоял весь мой запас провизии на дорогу.

На другой день рано утром, с ружьем и котомкой, я пустился опять в путь, но в противоположную сторону, т.-е. шел назад по тому самому пути, по которому 14 дней прежде шли мы все вместе, и я, и товарищ мой, и наши провожатые. Несколько раз я плутал, сбивался и возвращался назад. Лишь только дорога среди непроходимых дебрей казалась мне не ясна, я принимался бросать мои, нарезанные в мелкие куски, карты, этот способ не совсем сбиться с дороги несколько раз выручал меня из беды. Чаща была так густа, что силы изменяли мне и часто я должен был останавливаться и отдыхать. К вечеру я достиг какой-то небольшой речки и благополучно успел переправиться на другую ее сторону. Тут застигла ночь. Не смотря на явную опасность, я должен был ночевать на берегу реки, но сон бежал от меня. Холод, голод, рев зверей не позволили мне сомкнуть глаз. Не смотря на усталость, с первыми лучами солнца я поднялся и отправился далее. Удивление и радость охватили меня, когда, после нескольких часов ходьбы, я увидел себя на том месте, где три недели назад мой товарищ убил первого медведя. Уверенность, что я иду по настоящей дороге и плутаю немного, обнадежила меня. Я пошел бодрее, хотя страдал жестоко. Обувь моя ободралась, и я был принужден завернуть мои босые и израненные ноги в старые тряпки, которые плохо предохраняли их от колючих кустарников, камней и жестких растений. Ружье мое смокло и оказалось никуда негодным. Я ослаб, и оно только напрасно прибавляло собою тяжесть моей ноши. Я бросил его. Достигнув другой реки Вермелло, — так значилась она на карте, — я с ужасом увидел, что индейцы, возвращаясь назад, после того как они меня покинули, изменнически срубили громадное дерево, которое служило вместо моста. Мне пришлось искать брода; я нашел его, но течение воды было так быстро, что я боялся положиться на свои истощенные силы и должен был срезать две огромные палки, чтобы, опираясь на них, достичь другого берега. Нельзя вообразить себе, сколько поиски и предосторожности, необходимые в моем положении, заставляли меня терять времени и сколько они утомляли меня. Переправившись благополучно через реку, я упал в изнеможении и пролежал несколько часов в шалаше, который был выстроен нашими индейцами при начале нашего путешествия. Я был в страшном положении. Ноги мои были буквально ободраны, кровь сочилась из моих пяток и ступней, голод томил меня, но я знал, что до Боэзы мне остался только один день ходьбы, и эта уверенность придала мне необыкновенную, почти сверхъестественную силу.

Последний сухарь был съеден накануне; я принялся за поджаренный маис; у меня осталось его две горсти. Поев немного, я встал и отправился, при помощи компаса, целиком через лес, расчищая себе путь огромным ножом. Так шел я с утра до четырех часов вечера. Ничто не предвещало близости жилья. Силы мои истощились. Голод одолевал меня.

У меня осталось только 30 зерен маису. Сколько раз, с отчаянием я их пересчитывал. Страшная мысль внезапно поразила меня. Что, если я, взяв вправо или влево, миновал Боэзу, и находился теперь впереди, оставив ее за собою. Тогда гибель моя была неизбежна. Мысль эта была столь ужасна, что я зашатался и упал на пень громадного дерева. Я лежал неподвижно, не имея уже силы подняться, и мысленно готовился к смерти. Образы моих милых грезились мне. То был не сон, не бдение, не бред, а что-то среднее между всем этим, — мучительное как предсмертная агония; то было неописанное страдание духа и тела, в которых сама смерть представляется избавителем от стольких невыносимых зол… Я звал ее, эту смерть, против которой до сих пор так мужественно боролся!.. Но вдруг, среди тиши густого леса, послышалось что-то, какой то звук поразил мой слух. Я встрепенулся, вздрогнул и приподнявшись стал прислушиваться… Да, я не ошибся!.. Это крик петуха! и вот опять еще и еще! Еще явственнее, еще громче! То не был обман чувств! Петух громко и звонко прокричал три раза. Мгновенно вскочил я на ноги и упал на колена. «Боже мой! благодарю Тебя! Я спасен! я спасен!»

Когда я оправился от первого потрясение и был способен рассуждать, то никак не мог припомнить, с которой стороны послышалось мне пение петуха. Компас мой указывал мне путь. Я пошел по этому направлению. Не прошел я и четверть мили, как передо мной внезапно показались на небольшой поляне тамбо Боэзы… Я ступил несколько шагов и упал в изнеможении, испуская слабый крик, прося помощи…

Увидев меня, индейцы бросились бежать. Вероятно моя наружность поразила их. Я походил и на дикого и на привидение. Моя изорванная одежда, всклоченные волосы, обросшее бородою лицо, кровавые ноги, истощенное смертною бледностью лицо, могли испугать всякого. Я не имел силы звать индейцев назад, но кое-как дотащился до первого шалаша, упал на разостланные в нем звериные шкуры и сказал умирающим голосом: есть!

Хозяин шалаша узнал меня и бросился ко мне. Он поднял меня, накормил, напоил, развел огонь и положил меня подле него. Через полчаса я спал уже тем сладким, глубоким, непробудным сном, каким спят только люди, претерпевшие неслыханные лишение и превозмогшие счастливо ужасные опасности.

На другой день я узнал, что индейцы, покинувшие нас, распустили весть о нашей смерти, случившейся будто бы при переправе через Косангу. Я немедленно хотел возвратиться к Квито, чтобы уличить и наказать этих негодяев, но мысль, что мой товарищ находится, быть может, в Архидоне, что часть наших ящиков в Боэзе, а другая часть близь Косанги, остановила меня. Оправившись, отдохнувши, я решился взять в Боэзе других провожатых и опять отправиться, по той же дороге, в Архидону, забрав мои ящики в Боэзе, и забирая другие по дороге.

В одном из ящиков, оставшихся в Боэзе, нашелся ром. Я угостил им индейцев и нанял их в провожатые за хорошую плату, которую обязался им вручить по окончании пути. Я положил отправиться в путь немедленно, после того как залечу мои ноги. Мне обмазали их медвежьим жиром и травами, образцы которых я взял, ибо они оказались удивительно целебными. Через несколько дней я был в состоянии пуститься в путь, хозяин шалаша продал мне свои сандалии, сделанные очень искусно из коры древесной и веревок. Я обулся в них и мы отправились.

Я был бы совершенно спокоен на этот, раз, ибо мои проводники казались мне надежными, если бы мысль о моем товарище не преследовала меня. Днем не мог я думать ни о чем ином, и ночью она навевала на меня тяжкие грезы. Я испытал на себе все ужасы, которые претерпевает человек, мучимый голодом, усталостью, холодом и мыслию, что он погибнет безвестно в непроходимой пустыне, что его близкие будут целые года томиться неизвестностью о его участи, будут оплакивать его смерть, не имея, однако, достоверных о ней известий. Пропал без вести! какое ужасное слово для отца, матери, брата, сестры! У моего товарища осталась старая мать и молодая сестра.

Что с ним сталось? Спасся ли он как я? Погиб ли? Был ли убит?

Легко можно себе представить, как я был огорчен и как спешил в Архидону. Если моего товарища не было в Боэзе, он должен быть в Архидоне…. Если ж его нет и там, то очевидно он погиб…. погиб без возврата! Со дня нашей разлуки минул уже месяц!…

Через несколько дней, счастливого на этот раз пути, мы, под вечер достигли опять реки Косанги, и того самого шалаша, где я столько страдал во время наводнения. Еще издали мы увидели, что около него разведен был огонь. Кто это? Прохожие индейцы или мой пропавший товарищ? Не будучи в состоянии преодолеть моего нетерпение, я бросился бежать вперед. То были три индейца; они сидели около огня, на корточках и варили себе пищу. Задыхаясь от волнение и усталости, я спросил у них, откуда они? Они отвечали мне, что высланы губернатором Архидоны в поиски за мною… У меня замерло дыхание. Я молчал с минуту, но сколько мыслей пролетело в голове моей. Как мог узнать губернатор, что я заплутался в лесу? Кто сказал ему? Очевидно что никто иной как мой товарищ. Но я медлил вопросом, боясь жестокого ответа. Наконец я решился. "Кто известил губернатора? — спросил я взволнованным голосом.

Индейцы рассказали мне, что товарищ мой, ища брода, был, вероятно с намереньем, заведен в чащу и оставлен там своим провожатым. Он долго плутал в лесу, пока не встретил индейца, который согласился проводить его в Архидону. Пришедши он занемог, но по его указаниям губернатор выслал за мной надежных проводников.

Камень спал с груди моей. Не щадя сил я спешил в Архидону и благополучно достиг ее. Товарищ мой был жив и начинал оправляться после тяжкой болезни. Со слезами радости упали мы в объятие друг друга и благодарили Бога за наше чудесное спасение. Товарищ мой претерпел страшные лишения. У него не было ни компаса, ни провизии, ни одежды; он бы погиб неминуемо, если бы не встретился с индейцем, который не соглашался искать меня или отряд наш, говоря что человеку изнемогающему от голода надо скорее идти до жилого места. Притом же товарищ мой, плутая, очутился ближе к Архидоне, чем к месту где оставил меня. Таким образом волею-неволею ему пришлось идти за своим проводником куда он вел его. Он, разумеется, также беспокоился обо мне, как я о нем. Но, слава Богу, наши бедствие окончились и мы отдыхали в доме гостеприимного губернатора, на берегу широкой реки Напо, окруженные дружескими попечениями и почти что комфортом. Отсюда, из безопасного места, я пишу эти строки. Скоро мы отправимся далее, но уже не через непроходимые леса, а по течению реки, потом по известной и совершенно безопасной дороге, до нашего корабля, в порте нас ожидающего…

Варя принялась читать рассказ путешественника с понятным волнением; чем дальше читала она, тем менее сомневалась, что рассказ был написан ее братом. Уверившись в этом, она уже не читала, а пробегала глазами быстро и лихорадочно повесть об опасностях, которым подвергся несчастный путешественник, оставленный провожатыми среди непроходимых болот и лесов. Иногда сердце ее так билось, что она оставляла книгу и с трудом переводила дыхание, иногда, чтобы успокоить себя и придать себе мужества, она говорила сама себе: «если рассказывает, что с ним было, стало быть спасся»! Да, отвечала ей совесть, но кто порукою, что в таком путешествии не будет еще других приключений, других опасностей? Минует ли он их также счастливо!.. или… и кто виноват в том, что он все это выстрадал? При этой мысли Варя чувствовала дрожь во всем теле и опять принималась с тоскою за мучительное для нее чтение. Наконец она докончила рассказ, положила книгу на стол, скрестила на ней руки, склонила на них свою пылавшую голову и плакала долго и горько… Слезы не были ей в отраду, ибо то не были ни слезы печали, ни слезы отчаяние, ни слезы сочувствие жалости, а слезы угрызение совести и щемящего раскаяния. Она сознавалась, что сама всему причиной, что она сгубила брата своим себялюбием, и самоволием и безрассудством. Долго плакала Варя и потом в течение целого дня не раскрывала книги. Она будто боялась раскрыть ее… На другой день однако чувство боязни боролось в ней с чувством горячей любви к брату и последнее победило. Ей захотелось перечитать еще раз, как с необыкновенным мужеством боролся он с страшными опасностями и победил их благодаря присутствию духа и силе воли. На этот раз Варя читала медленно и останавливалась на всякой фразе; она будто видела перед собою другого Петю, которого не знала. Тот Петя, который жил с нею, исполнял ее прихоти, ласкал и баловал ее, уступал ей во всем и всегда, никогда не настаивал ни на чем, никогда не говорил, что желал бы того или этого для себя, и тот Петя, с которым она познакомилась в лесу, непреклонный, мужественный, решительный, сильный духом, казались ей двумя разными лицами. Великая правда заключается в мысли, что мы не ценим и не знаем тех, к любви которых привыкли. Все мы должны оглядываться на себя и давать себе отчета, как часто мы бываем неблагодарны и еще чаще не подозреваем, с какими хорошими и добрыми людьми мы живем. Вот этот, часто думаем мы и даже говорим, простоват, а этот уж так угодлив, что смешон, а другой уж слишком ласков, даже надоедает, а тот скучен до нельзя… но когда грянет беда, то как часто оказывается, что недостатки человека, бросавшиеся нам в глаза, совершенно ничтожны перед его качествами; простоватый и угодливый называется преданным, слишком ласковый твердым и сильным, так то и Варя. Она жила с Петей 18 лет, и не видала, что за его добротою, мягкостью, простотою скрывалось не мало твердости, силы духа и воли. Она поняла тогда, отчего Петя уступал ей, тешил ее, ничего не делал ей наперекор. То была не слабость характера, а сила любви, и бесконечная братская преданность. Мгновенно Петя вырос в глазах ее. Она видела в нем редкую натуру, человека далеко не дюжинного, а напротив того одаренного многими редкими свойствами. Чем выше становился Петя, тем ниже казалась она сама себе. Она вспомнила… и свое детство, и свою раннюю юность, и даже те банты для платья, которые он подарил ей, купив их ценою стольких бессонных ночей. Невольно открыла она свой ларец, взяла один из бантов, долго держала его в руках… и вдруг заплакала. На этот раз слезы умиление и любви текли из глаз ее и эти слезы смягчили скорбь ее сердца. Она вдруг почувствовала бесконечную благодарность к Богу и, упав на колени, благодарила его за почти чудесное спасение милого брата…

Прошло три дня и тот же почтарь поздно вечером подал ей письмо с почты и повестку на значительную сумму денег. Она удивилась: почерк на конверте был ей незнаком. Денег она не ждала ни откуда. Кто мог ей прислать денег и откуда их так много… она распечатала письмо и с невольным трепетом прочла его. То было простое уведомление редактора одного журнала, который по просьбе господина подписавшегося П. Ш. препровождал к ней следуемую ей сумму за статью, напечатанную в его издании. Это известие, весьма простое, поразило ее. Она не сомневалась, что рассказ был написан ее братом, но уверенность, что он действительно есть тот самый путешественник, сразила ее. Ей приходилось получать деньги… и эти деньги были ценою опасностей, трудов, мучений, претерпенных ее братом. Она не могла решиться истратить их на себя одну и положила часть из них отдать соседке, недавно лишившейся мужа и оставшейся в нищете с двумя маленькими детьми, а другую часть спрятать и возвратить брату, если Бог даст он воротится… Если… как было ужасно для ней это сомнение… это если..

На другой же день Варя, рано утром, надела шубку и пошла к бедной Аксинье, вдове столяра. Он умер от горячки, назад тому с месяц. Управляющий тотчас нанял другого столяра, а Аксинью с двумя детьми из жалости поместил в одной избе, оставленной, потому что она была холодна и что натопить ее не было никакой возможности. Тяжело было Аксинье покидать свои две небольшие теплые комнаты, около мастерской мужа, в которых она жила так спокойно в продолжении нескольких лет. Но делать было нечего. Новоприбывший столяр привез с собою жену и мать и немедленно занял квартиру умершего ее мужа. С горькими слезами выбралась

Аксинья и поместилась в холодной избе, принадлежавшей сперва лесничему и стоявшей на ее беду поодаль от мызы и от жилья, на опушке леса. Аксинья, рассказывая все это Варе, горько плакала и всхлипывая, не позабыла прибавить, что муж покинул ее среди лесов диких, во снегах глубоких, одну одинехоньку, с детьми малыми. По правде, изба и стояла на опушке леса, но и она и лес были не более как в пятистах шагах от мызы и беды в том большой не было — беда заключалась в выгоревшей печи. Как ни топила ее Аксинья, сколько даровых дров ни выжгла, (кто жалеет, живя в лесу, даровых дров?) а не могла натопить ее. Дети зябли. Тулуп отцовский едва мог согревать их и им, привыкшим спать на горячей печке, показалось жестоко жить в морозной избе. На беду, от холода меньшой сын Аксиньи, Ваня, занемог скарлатиной. Бедный ребенок лежал весь в жару, запыхаясь, и с трудом мог выговорить слово. Соседки с мызы приходили, качали головами, говорили много жалких слов, но мало помогли горю Аксиньи; да и сама Аксинья была мастерица причитать, а дела делать не умела. Вообще она не отличалась разумом. Пока муж был жив и зарабатывал хорошие деньги, Аксинья ела и пила в волю, не по состоянию покупала себе наряды, тратила деньги и от того, оставшись вдовою, очутилась без гроша, и перешла от изобилие к нищете. Бывало, при муже, она с утра распивала чай, сидя в беличьей шубке, а теперь у ней не оказалось даже порядочного тулупа, чтобы прикрыть им больного ребенка. Варя узнала от Матрены о болезни Вани и явилась в пору на помощь.

Лишь только вошла она в избу, как была испугана холодом; от дыхание по избе ходил пар.

— Ах, какой холод! — сказала Варя.

— Что делать, матушка, топила, топила — не натопишь никак. Я измучилась; целое утро дрова колола. Женское ли это дело, посудите сами. Я же непривычна, при моем покойнике я жила барской барыней… Он не допускал меня… Ах, голубчик ты мой, на кого ты меня покинул с детьми малыми, неразумными…

И Аксинья, подперши голову рукою, принялась опять и голосить, и причитать.

— Полно, — сказала Варя, — словами горю не поможешь…

— А все таки легче, — отвечала Аксинья, переставая голосить и отвечая обыкновенным своим голосом, — как уж мне горемычной не плакать, — продолжала она, возвышая тон и растягивая слова.

Но Варя перервала ее, боясь нового припадка причитаний. Она подошла к Ване и приложила руку к его пылавшему лбу.

— Надо послать за доктором, — сказала Варя решительно, — а пока перенесть ребенка в теплую избу.

— Доктор-то в городе, да и что еще он знает. Уморит моего Ваню, как уморил моего мужа, ничего-то бусурманы не знают. Нет уж лучше не надо доктора. На все воля Божие, да судьба..! А вот избу теплую точно что надо, да где ее взять….

— Надо подумать — поговорить с управляющим. Я сейчас схожу к нему и пошлю за доктором.

Не медля ни минуты, Варя отправилась к управляющему. Достать теплую избу было невозможно. Все избы были заняты и жильцы, конечно, и слышать не хотели о больном ребенке, и о том, чтобы приютить его, оно было понятно — у всякого были свои дети и все боялись скарлатины. После долгих переговоров Варе пришла счастливая мысль поместить Ваню в старую господскую баню, построенную в саду. Управляющий согласился, послал дворника натопить баню и к вечеру Варя помогла перевезти туда больного ребенка с матерью. Старшую девочку Варя, боясь заразительной болезни, взяла к себе. На другой день приехал доктор и объявил, что скарлатина была застужена и опасна. Он прописал разные лекарства и настоятельно требовал давать их аккуратно. Скоро Варя убедилась, что Аксинья не в состоянии сделать и этого. Аксинья была упряма. В ее голову вошла мысль, что лекарства вздорные, заморские выдумки, что ее покойник проглотил их немало и немало выдала она на них денег — и что ж? ведь помер же! На основании такого рассуждение Аксинья самым бессмысленным образом распоряжалась лекарствами, пропускала время, не давала их вовсе или больше, чем было предписано. Варя решилась не оставлять бедного ребенка; она пришла в баню, занимаемую Аксиньей и принялась ходить за ним. Она принесла с собою белья, постлала ему постель, надела на него чистую рубашку, уложила его и с работой в руках села у его изголовья. Бедный Ваня был очень плох. Он лежал, красный как рак, едва переводил дыхание и видимо страдал. Варя забыла обо всем, кроме этого бедного, страдавшего в ее глазах ребенка. Принявшись ухаживать за ним, она привязалась к нему и когда доктор приехал, не без волнение спросила у него, как он находит больного.

— Он очень плох, — сказал ей доктор, — однако не теряю надежды. Всего страшнее теперь простуда. Берегите его от холода и не давайте пить ничего холодного. Очень хорошо сделали, что у двери поставили ширмы. Кто это придумал?

— Конечно я, — сказала Варя, улыбаясь простодушно — вы знаете, что Аксинья не верит ни лекарствам, ни простуде. Она вчера предлагала отворить двери, по тому что Ване душно.

— Пустая и глупая баба, — сказал доктор, махнув рукой. — Но так как вы взялись быть сиделкой, то я не боюсь ее невежества и ослиного упрямства. Но, прощайте, мне пора; в городе бездна больных — горячки, скарлатин и корь свирепствуют.

И доктор, поклонившись, пошел к двери, потом живо повернулся в Варе.

— Не правда ли, у вас была скарлатина? — спросил он поспешно.

— Нет, у меня ее не было.

— В таком случае вы не можете оставаться тут. Скарлатина заразительна.

— Я не боюсь, доктор, — сказала Варя.

— Положим так, но я, как доктор, должен настоять на том, чтобы вы удалились. Это опасно.

— Зачем же вы сами не удаляетесь от больных, а напротив того посещаете их, — сказала Варя.

— Я доктор. Это мое дело и больше того, — мой

долг.

— В таком случае это тоже мой долг, долг христианский. Спаситель велел посещать больных.

— Конечно так, однако благоразумие требует…

— Эх, доктор, — сказала Варя, — если бы мы все были благоразумны в таких случаях, чтобы сталось со всеми нами. При первой вести о болезни, родные, близкие, соседи покинули бы занемогших… Это ужасно! нет, доктор, лучше делать как вы, оставаться при больных, подавать им помощь и предоставить себя воле Божией.

— Вы добрая девица, — сказал доктор, не без чувства, — однако я прошу вас, берегите себя и не рискуйте без нужды.

— Я не понимаю этого слова. Что такое без нужды? Я ничего необычайного не делаю; даю лекарство, переменяю белье…

— Это опасно.

— Но что ж делать? кто сделает это за меня.

— Его мать, либо ваша горничная.

Варя улыбнулась. — Как же я могу, если это в самом деле опасно, послать вместо себя мою горничную. Это значило бы взять на себя следствия… Нет! Я могу рисковать собою, но другими рисковать не имею права. Это грешно. Впрочем, будьте спокойны, когда Аксинья тут и не занята по хозяйству, она переменяет белье Вани, и я оставляю ее. Но я не хочу вас задерживать, до свидания.

Доктор взял руку Вари и почтительно пожал ее.

Три дня и три ночи, не спавши вдоволь, сидела Варя у изголовья Вани. Бедный ребенок привязался к своей сиделке. Он беспрекословно исполнял ее приказание и, приходя в себя из забытья, протягивал ей ручонки, улыбался ей тою щемящею сердце улыбкою, которая бывает только у страдающих. Варя не могла выносить этой улыбки, мгновенно растворявшей бледные, запекшиеся губки ребенка и слезы навертывались на глазах ее. Когда на четвертый день доктор сказал ей, что Ваня вне опасности, Варя с бающимся сердцем выслушала его, и лишь только он вышел из комнаты, как она подошла к Ване и, взяв его ручку, умиленно глядела на его побледневшее личико… Аксинья вошла в комнату и бросилась на Варю.

— Матушка, барышня, — говорила она громко и поспешно, — Господь благослови вас, дай вам Бог всякого счастие, и вам, и жениху вашему и братцу… — Варя заплакала; она теперь только вспомнила, на какие деньги лечила Ваню.

— Вы, можно сказать, воскресили моего Ванюшу, уж у него одна нога была в гробу… Вы наша избавительница, благодетельница… Ваня… Ваня, целуй ручку у барышни… Ваня, плачь!.. Плачь, говорю тебе!

Это последнее восклицание всхлипывавшей Аксиньи рассмешило Варю.

— Ну полно, Аксинья, — сказала она, улыбаясь, — зачем хочешь ты заставить Ваню плакать?

— Да как же ему не плакать, кормилица вы наша, видючи такие благодеяние ваши…

— Ну полно, полно Аксинья. Я пойду теперь домой, отдохну немного. Смотри, не отворяй дверь, не остуди комнаты. Я приду в обед и принесу Ване печеного яблочка. Хочешь печеного яблочка, Ваня?

— Хочу, как не хотеть — и чайку хочу.

— Ну и чайку принесу, только лежи смирно, не раскрывайся, и если мама пойдет вон из комнаты, попроси ее затворять дверь.

— Ишь, чайник какой, все бы ему чайничать, — говорила Аксинья, смеясь и глядя на ребенка. Не смотря на свое упрямство, невежество и неразумие, Аксинья была мать и горячо любила своего Ваню. Его выздоровление заставило ее забыть недавнюю потерю и она, улыбаясь, глядела на Ваню. Варя с наслаждением, со счастием, до тех пор ей незнакомым, глядела на просиявшую Аксинью и ее сына. Потом она вышла и ей казалось, что она не идет, а летит домой, так на душе у ней было легко и радостно, она совершенно забыла о той грызущей тоске, которая еще так недавно томила ее по прочтении рассказа Пети. Она шла домой веселая, полная надежды на будущее. Когда доктор и многие мызники поздравляли ее с выздоровлением Вани, она благодарила так, как если бы Ваня был ей близким родным. Доброе дело и любовь действительно породнили ее с Ваней.

В первое воскресенье после выздоровление Вани, Варя пошла к обедне и когда диакон произнес: о плавающих, путешествующих, страждущих, плененных и о спасении их Господу помолимся, она упала на колена и молилась всем сердцем, всей душой. Как часто слышала она слова эти прежде и не вникала в их высокое, полное любви значение. Она молилась теперь не за одного своего милого Петю, а также и за Ваню, и за всех болеющих, за всех путешествующих, страждущих, плененных и поняла, прочувствовала великую любовь, которую христианская религия предписывает, не только к близким и милым, но ко всем людям, братьям нашим.

Воскресенье прошло, однако, для Вари довольно грустно. Жених ее, задержанный делами в городе, не мог приехать. Варя провела весь день одна. Длинен показался он ей, а вечер тянулся еще долго. Казалось ему и конца не было. На больших стенных часах, выскочила кукушка и прокричала пронзительно и заунывно девять часов. Варя вздохнула, подошла к окошку и, отдернув занавеску, загляделась на широко раскинувшуюся перед домом поляну, окаймленную елями. Снег, при бледном свете месяца лежал белою пеленою, блестел мириадами бриллиантов. Ели, отягченные инеем, простирали свои длинный ветви, и тени от них падали на белый снег. Верхушки их медленно качались на бледном, зимнем небе. Месяц, полный и пурпуровый, плыл медленно и освещал всю окрестность чудным блеском. Звезды бесчисленные, яркие, большие и маленькие усеяли небо, как морозные блестки усеяли снежное поле. Варя села у окна, подперла голову рукою и погрузилась в глубокую думу. Долго ли, мало ли сидела она, никто, ни она сама, не могла бы того сказать. Легкий стук вызвал ее из забытья. Что это? Почтарь! опять почтарь… письмо… от кого? О! на этот раз почерк слишком знаком ей! рука Пети. Она быстро распечатала его и прочла только первые строчки… Петя пишет, что он возвращается. Какая радость! Какое неописанное, непредвиденное счастие! Перед Варей в одну минуту появилось яркое будущее свидание, сладкие слезы радости, горячие поцелуи… потом свадьба… жизнь вместе между обожаемым братом и добрым мужем… маленький домик, довольство, тихая, семейная, дружная жизнь.. чего ей желать больше!..

Варя глубоко спит в длинных креслах у окна, а звездочка льет на нее лучи свои и грезы, ею навеваемые, дают отраду ее бедному, много уже страдавшему сердцу. Оставим ее и понадеемся, что грезы, навеянные звездочкой, осуществятся…

Варя спит сладко, пусть будет сладко и пробуждение под влиянием сладкой надежды… Пусть счастие посетит ее в дальнейшей ее жизни!.. А пока… Звездочка льет свое сияние сильнее… блестит ярче и вместе с своими лучами озаряет спящих и мечтающих радужными мечтами. они вьются, вьются над головою Вари.

Часть третья.

править

Скорбь матери.

править

По шумной улице большого города, к парадному подъезду громадного дома подъезжают экипажи один за другим. Из экипажей выходят большею частью женщины, и некоторые из них с детьми и молодыми девушками. У многих в руках цветы, но лица и одежда гостей не праздничные . Все одеты в черное. Выходят они тихо, отворяются перед ними большие парадные двери и молча, медленно идут по лестнице все гости. Дети притихли, ступают тихо и печально по лестнице. В раззолоченных залах и гостиных канделябры, зеркала, мебель и бронзы покрыты белыми чехлами. У дверей передней, на верху, прислоненная к стене стоит розовая, галунами обложенная, бархатная, красивая крышка маленького гробика…

Пусты залы — везде молчание, везде тишина и полная гостей гостиная кажется пустою, ибо гости говорят шепотом или вовсе не говорят. Всем грустно; некоторые близкие родные перешли из большой гостиной в другую, небольшую, комнату и в ней никого не нашли. Они отворяют дверь в кабинет хозяйки и наконец встречают там старую няню, одетую в черное платье и белый чепец. По старому сморщенному лицу няни бегут горячие слезы, глаза ее, заплаканные и запухшие, говорят о многих ночах, проведенных у постели больной и о тяжком ее горе. Одна из дам бросается на шею старой няне и обе горько плачут.

— Ах! какое несчастье, какое несчастье, — говорит пожилая дама, — и кто бы мог ожидать этого!

— Да, матушка, — отвечает няня, — не думали мы, не гадали, что постигнет нас такая напасть. И девочка-то наша была здорова, весела и еще третьего дня играла целый день с подружками. Кажется и ваша- то барышня была у нас вечером.

— Как же, как же, — отвечает пожилая дама, обертываясь на свою дочку, которая стоит тихо и смирно и робко поглядывая по сторонам, жмется к матери. — Моя Дуня любила вашу Милочку.

При этом Дуня начинает плакать и утирает ручонками крупные слезы. Мать берет ее на колени и садится на кресло.

— Не плачь, Дуня, — говорит она дочери, — Милочка была девочка добрая; Бог полюбил ее и взял ее к себе. Она теперь посреди Ангелов Божиих.

— Ужь и правда так, — говорит няня — верите вы, матушка, никто не слыхал сердитого слова от моей девочки милой, и даже косого взгляда не видал. Если бывало барин на кого рассердится, — а что Бога гневить, барин наш добрый, предобрый, мухи не обидит, но дело житейское, нельзя же иногда не взыскать с кого — так эта Милочка так и встрепенется; «папа, закричит, папа, да так на нем и повиснет, папа голубчик, не сердись, не брани, пожалуйста, пожалуйста…» Вот барин обернется на нее: заступница ты моя, взаправду ты милочка, и возьмет это ее за ручку и пойдут к барыне.., а уж она так рада, так рада. Моя милочка, скажет она бывало, добра как ангел. И Милочкой-то себя она, еще четырех лет, сама прозвала. Имя-то ее при крещении Людмила.

— А что Анюта? можно ее видеть? (Анютой или Анной Петровной называлась мать Милочки) — сказала, входя в кабинет, старая дама, вся в черном. Она доводилась теткой Анне Петровне и очень ее любила.

— Не знаю, матушка, — отвечала няня. — Она с самой этой минуты…

Няня опять заплакала.

— С какой минуты? — спросила старая дама.

— Как Милочка Богу душу отдала, так она с самой той минуты села на кресло и не трогалась, ничего не видит, ничего не слышит. Бедный барин ужь и целовал ее и плакал, а она сидит как камень какой.

— Да, да, великое горе. Одна дочь была, никого не осталось, — сказала первая дама.

— Матери в минуту смерти ребенка все равно, — возразила мать Дуни, — остались у ней другие дети или нет. Позднее оставшиеся дети могут утешить мать, но в ту минуту, когда она теряет ребенка, она ни о чем другом кроме своего горя помышлять не может. Я сама это знаю. Я потеряла сына и дочь моя в то время меня утешить не могла. Воть теперь, слава Богу, она добрая и я с нею живу счастливо, но брата ее, моего милого сына я не забыла и всегда по нем болит мое- сердце.

— А уж как добра была моя Милочка, — опять начала няня, — верите ли, если мы, бывало, шутя хотели подразнить ее, то принимались уверять, что ее горничная Анисья дурна собою. Вот, бывало, Милочка чуть не в слезы. Неправда, скажет, неправда, моя Анисья хорошая и добрая. Ну, бывало, барыня и рассмеется. Бедная барыня!

— Да от чего это она занемогла? — спросила тетка.

— А Бог знает. Воля Божия. К вечеру сделался жарок, а на другой день бред, а ночью, к утру и скончалась, да так-то тихо, на руках у матери, словно заснула. Вы взгляните на нее, она и в гробике- то лежит, улыбаясь.

В эту минуту из залы послышалось церковное пение. Все вошли в залу. Священники около гроба молились о душе Милочки; свечи горели в руках стоящих, густые клубы ладана, будто прозрачное облако, обвивали тело Милочки. Она лежала точно живая, улыбающаяся, но бледная как снег и холодная как лед, под пышною золотою парчою. ее белокурые кудри рассыпались по плечам, и хорошенькая головка утопала в цветах, рассыпанных по подушке гробика. Многие ее подружки, особенно Дуня, с горячими слезами, на коленях, молились и плакали; они молились, чтобы милосердый Бог, пославший Милочке хотя короткую, но счастливую жизнь на этой земле, дал бы ей вечное, безоблачное блаженство на небе, посреди своих светлых ангелов.

Кончилось служение; все уехали домой, простившись с Милочкой. Никто не видал ее несчастной матери, убитой горем. Восемь лет любила она, ходила она, жила она в невыразимой нежности с своей доброй, кроткой Милочкой. Вместе они, мать и дочь, гуляли, вместе учились и молились Богу; вместе встречали Милочкина папу, когда он возвращался домой, вместе рукодельничали и разговаривали — и вот, теперь нет Милочки — осталась одна ее бедная мать. Милочка, как видимое благословение Божие в доме, составляла счастие матери, радость отца, утеху всех домашних… и вдруг жестокая, внезапная болезнь сразила ее и в несколько часов не стало Милочки. Бог взял ее к себе.

Плакали подружки Милочки, и каждая из них в продолжение трех дней, пока тело ее стояло в доме, приезжали и убирали его цветами: плакали их матери, родные и друзья Анны Петровны; всякая мать думала, что и у ней есть дети и как страшно терять их. Анна Петровна сидела у себя в спальне и одна она во всем доме не плакала. У нее не было слез для такого великого горя. Все для ней опустело, все ей опостылело. Даже дом и зимний сад с цветами, которые поливать любила Милочка, и хорошенькая клетка для птиц, куда бывало обе они, мать и дочь, приходили кормить зернышками заморских птичек, остались заброшенными. Слуги грустили тоже, как и господа.

Маленькая моська, любимица Милочки, чуя беду, лежала, тоскуя у дверей пустой Милочкиной спальни. Милочкин отец сидел молча рядом с женою; он держал в своих руках руки жены и его крупные слезы капали на них; но мать Милочки не плакала, она все сидела неподвижная, бледная, убитая горем.

— Ты бы легла, — говорил ей муж.

Ответа нет.

— Так помолись Богу, — продолжает он.

Она все молчит. Она не слышит даже, что ей говорят. Она вся задавлена одним чувством, сердце ее разрывается, голова в тумане, она не имеет силы переменить положения. Но вдруг, что-то встрепенулось в ней. Она быстро встает, будто сбрасывая тяжесть, ее пригнувшую.

— Куда ты? — говорит ей муж с испугом.

— К Милочке, — отвечает она твердо и идет вперед по длинной анфиладе гостиных и зал, освещенных одним сиянием месяца. Тихо плывет он по голубому небу и около него рассыпаны по всему небесному своду бесчисленные звезды и звездочки. Между ними светит приветливо и сияет сладким светом знакомая нам звездочка, звездочка несчастных.

Сияние ее упадает на несчастную мать… звездочка, помня свое назначение, хочет навеять на страдающую мать утешительные мечты. Звездочка льет свое сияние. Мечты налетают и вьются около идущих. За матерью Милочки идет отец ее и ее старая няня, которая так любила ее. И думает отец Милочки: если бы был у нас другой ребенок, он бы утешил меня и милую жену мою. Бог сжалится над нами и пошлет нам, быть может, другую Милочку, похожую на эту бедную, милую нашу дочку, которую мы потеряли. И отец горько плачет. В ту же минуту старая няня думает про себя: Лишь бы милая госпожа моя пережила эти страшные дни. Завтра похоронят Милочку, а ее увезем мы в деревню к ее сестре; там за нею будут ходить, будут ее любить, авось она и оправится. Кто знает, позднее, Бог милостив, пошлет ей другую дочь, либо сынка…

Звездочка льет свое сияние, мечты налетают и вьются, они вселяют надежды в отца и няню Милочки; и оба они горько плачут, но в этих слезах уже вкрадываются утешительные мысли и смутная надежда на лучшее будущее.

Не плачет мать Милочки… Мечты вьются около нее, но ее не касаются. Она не может думать, не может даже молиться. Но она идет твердо, и твердою рукою отворяет дверь залы. Три свечи слабо льют печальный свет на розовый гроб, покрытый цветами. В гробу, улыбаясь, лежит все еще прекрасная собою Милочка, но уже безжизненная. Мать подходит, вскидывает глаза свои на милую дочку, слабо стонет и падает… к ней бросаются муж и няня.

Звездочка льет свое сияние сильнее… она блестит ярче, и вместе с своим сиянием посылает к тоскующим и страждущим самые радужные мечты, но мечты вьются напрасно у маленького гробика Милочки.

Сила звездочки уничтожается перед великою скорбью матери. Эту скорбь утешить может только один Бог. Горе матери — величайшее на земле горе, ибо любовь матери — величайшая на земле любовь…

Месяц плывет по голубому небу, на нем сияют звезды большие и малые; им нет числа, им нет даже имени… И вдруг одна из них, звездочка малая, но яркая, покатилась, скатилась и пропала, оставляя на небе за собою серебряную полоску света. То скатилась звездочка несчастных. Всех утешала она до сих пор, но не могла утешить даже и на мгновение бедной матери… она усомнилась в своем назначении, а усомнившись, скатилась и пропала.


Источник текста: Три рассказа для детей. Сочинение Евгении Тур. С.-Петербург. Типография М. М. Стасюлевича, Вас. Остр., 2 л., 7. 1884.