За что он их убивает (Гольдберг)

За что он их убивает
автор Исаак Григорьевич Гольдберг
Опубл.: 1936. Источник: az.lib.ru

Ис. ГОЛЬДБЕРГ
ПРОСТАЯ ЖИЗНЬ
ГОСУДАРСТВЕННОЕ ИЗДАТЕЛЬСТВО
«ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА»
Москва — 1936

ЗА ЧТО ОН ИХ УБИВАЕТ

править

Если с Тунгуски свернуть на хребет, пробраться на Чайку и итти спиною к полудню пять дней, то за большой тундрой, там, где громоздятся отроги хребта с обильным мхом и лишаями, можно найти чум Баркауля из рода Ангаракайльского.

Около самого чума вьется серебряный ручеек и впадает в Чайку. Далеко вокруг чума темнеет тайга. Только летом нет туда дороги: болотистая тундра да мелкие озера тянутся на несколько километров. Зимою же морозы сковывают болота, снег ложится гладким покровом, от чума до сплошной стены леса, и тогда легко скользят лыжи Баркауля и оставляют слабый след по тундре, по озеркам.

Всего две зимы, как пришел сюда Баркауль и зажил с молодой Ашиттой. На день пути от его чума остались его сородичи. На три дня пути остались сородичи Ашитты.

В первую зиму снарядился он на промысел и оставил Ашитту одну. Выла пурга вокруг зимнего чума, но весело вспыхивал камелек, и трепетным блеском скользили отсветы его по покатым стенам. Глядела Ашитта на раскаленное золото огня, слушала, как сердится пурга и бьется о чум тучами снега, и воет сотней голосов. Слипались глаза у молодой тунгуски, и сквозь дремотный туман где-то колыхалась пред ней фигура Баркауля и с ним много собак…

Потухал камелек, делалось холодно, тогда просыпалась Ашитта, подкладывала к тлеющим уголькам новых дров, лениво глядела, как жадно хватается огонь тонкими пальчиками за сухой сосняк. И так коротала время, ожидая Баркауля.

А тот после первого промысла ушел в русские деревни, сменял белку на много разных товаров, покрутился с другом и возвратился домой. И весело было Ашитте встречать его, глядеть на подарки, что он навез, слушать рассказы про промысел, про русских…

После первого промысла собрались к Баркаулю в чум сородичи, пили привезенную им водку и хвалили его ловкость, похлопывая по коленям, по спине. Вечером разложили большой огонь на берегу речки, на снегу, и вышла молодежь к костру петь и плясать. С ними пела и плясала и Ашитта, а Баркауль со стариками глядел на пляску, слушал песни и радостно думал о том, что Ашитта пляшет лучше всех, поет тоньше всех…

На второй год вышел Баркауль на промысел раньше, — решил уйти подальше, чтобы набить побольше белок да хорьков, да горностаев, потому что «другу» своему должен был много за прошлое заплатить: за водку да за товар…

Снова осталась Ашитта одна. Слушала вой пурги, трубку курила, смотрела на огонь и ждала Баркауля.

Смотрела на огонь — и сквозь зимний шум за чумом прислушивалась к чему-то новому, что чуть слышно трепетало у нее внутри, под сердцем. Вздрагивала и сладостно жмурила глаза, почуяв в себе новую жизнь, и порою пугливо оглядывалась на побелевшую дверь.

Раньше ничего не боялась — ни воя пурги, ни чьих-то отдаленных завываний, а теперь вдруг охватит какая-то жуть, и складывает Ашитта свои смуглые, в ссадинах, руки на живот, точно защищает.

Долгими вечерами ждет Ашитта мужа. Дремлет она и грезится ей Баркауль и рядом с ним маленький илле. Видит она, как снаряжает их обоих на охоту, унты сама шьет легкие, парку. Собаки бегают вокруг них: ждут охоты. Много собак… Видит, как приходят они оба в чум, и много яшны, чаю, сахару и водки привозят на оленях…

Просыпается, обводит сонными глазами вокруг: правда ли это, или духи водили ее далеко — в тундру, в горы?.. Придвигается Ашитта к огню, греет живот: пусть «ему» теплее будет. И снова грезит под шорохи и треск огня, под свист и вой пурги.

Утром выйдет она из чума, отгребет нанесенный за ночь к стенкам и дверям снег. Багдама вьется около хозяйки — есть хочет. Весело Ашитте с ним. Старый он, верный; знает лес, зверей хорошо чует. На снегу лежит — не видать его, такой белый. Баркауль оставил его, чтобы веселей было…

Разгребая снег, разговаривает она с собакой:

— Баркауль приедет — гостинцев навезет, много… Баркауль приедет — мясо будет, водка будет, чай будет… Маленький илле будет. Вырастет — хорошим бойе станет, охотником. С тобой в тайгу ходить будет, белку добывать, сохатого, хорька, горнака добывать.

Глядит Багдама на хозяйку, пасть раскрыл, красный тонкий язык высунул и тихо-тихо поводит пушистым хвостом…

Потом оба в чуме около огонька рыбу едят… Много рыбы наловили за лето, вот теперь ее и едят, как хочется. Мерзлую, снегом обсыпанную или на жердочку насунутую да изжаренную. Только мерзлую Багдама лучше любит.

И оба у камелька свернутся и дремлют, оба чуткие к каждому шороху, каждому звуку…

Второй раз родилась уже луна с тех пор, как ушел Баркауль.

Уходила Ашитта с собакой за тальником; дрова вышли, за сосновыми ходить далеко, в лес. И опять садилась к огню, слушала звуки леса, прислушивалась к нарастающей жизни — там, внутри себя…

В один вечер, когда длинные резкие тени от чума и леса легли на голубой снег и яркие крупные звезды блестели ровным и мягким блеском, Ашитта почувствовала себя нехорошо. Схватившись рукою за сердце, она, пошатываясь, вышла из чума и присела на снег.

Багдама выбежал за ней и вертелся возле нее, заглядывая в глаза.

Ашитта дышала с трудом. Какая-то волна подступила ей к горлу, и чьи-то острые когти впились в виски и давили и жали голову. Зеленые и красные круги плавали и таяли и вновь собирались перед глазами. Отовсюду шел мелкий, трепетный звон, то замолкавший, то с новой силой врывавшийся в уши…

Над хребтом выплывал тонкий серп луны. Не было пурги, и только чьими-то вздохами — долгими и легкими — сходили с гор слабые порывы ветра. Этот ветер немного освежил Ашитту. Но она не входила в чум. Боялась, чтобы не стало хуже.

И так ей вот теперь, сейчас захотелось, чтобы возле был Баркауль, чтобы ярко вспыхивал камелек, чтобы гудели вокруг чьи-нибудь рассказы и пахло дымом…

Посмотрела на собаку. Багдама отбежал шагов на двадцать от нее в сторону, туда, где чернел кедровый бор.

Длинная, полупрозрачная тень тянулась от собаки по снегу. Тень эта не шевелилась.

Ашитте сделалось еще тоскливей. Жуть охватила ее. Видно, почуяла кого-то собака. В чум бы войти, — там не так страшно. Огонь разложить, — с огнем веселее. Но не может она подняться, ослабла. Попробует привстать — и снова запрыгают желтые, красные круги, снова загудит, заколыхается легкий звон.

Вдруг Багдама залаял. Подбежал к Ашитте, остановился около нее, зовет. Потом снова кинулся вперед и злобно заливается звонким лаем, который отдается в далеких хребтах…

Тяжело Ашитте. Быстро-быстро бьется сердце и замирает. Не может она подняться, отяжелела, обессилела.

Из лесу донеслись треск и топот. К чуму прыжками, задрав голову с тяжелым развесистым кустом рогов, несся олень. Хотела Ашитта остановить его.

— Мат! Мат… Mo!.. — слабо зовет она. Но олень в несколько прыжков унесся дальше, ломая тальник, взрывая снег.

Поняла Ашитта, что сзади за оленем идет смерть. Испугалась, жутко ей стало одной. А собака уже не стоит неподвижно, — близко она и лает еще злобней, и лай слился в дикий прерывистый вой…

Из чащи, по следу оленя быстро бежал большой черный медведь. Подойдя близко к собаке, ненадолго остановился он, крикнул коротким, густым ревом, потянул в себя морозный неподвижный воздух. Почуял человеческий запах и повернул к чуму, прямо на Ашитту.

Слабо крикнула она. Замер голос — нет звука. Все силы собрала; одной рукой оперлась в снег, другую прижала к чреву: хочет защитить маленького илле. И частые слезы закапали по побелевшим щекам, закапали и застыли…

Вихрем закружились короткие, быстрые мысли… Баркауль, сородичи… жаркое лето… веселые крики, лай, громкий лай…

Прямо на Ашитту пошел медведь. Кинулся ему под ноги Багдама, затрясся от ярости; зубами впился в ногу. Остановил старика — и забыл, что нет Баркауля, нет его пальмы или меткого ружья. Встряхнулся старик, отшвырнул собаку и шагнул и снова отшвырнул, и так подвигался вперед к замершей Ашитте. Видно, голоден был.

Тонкий, протяжный и трепетный вопль раздался и задрожал и ударился в глубь тайги о кедры, о сосны, и ударился о горы, о камень… Раздался — и замолк…

Яростным ударом вырвал старик из чрева Ашитты маленького илле и глухо заворчал от жадности, от радости. Хотел кинуться на него Багдама, нужно было ему впиться в старика, прокусить его мохнатую, длинную шерсть; но сам Багдама лежал окровавленный, с разбитым хребтом. Сам умирал…

Пришел Баркауль к чуму. Видит: вся в крови, на ясном, белом снегу лежит Ашитта. Кровавый след тянется по изрытому снегу, далеко, в тайгу и там теряется. И в стороне — мертвый Багдама.

Кинулись к нему собаки, что вернулись с хозяином. Визжат, шерсть на них шевелится.

Сбросил с себя Баркауль лыжи, пальму и ружье. Стоит — нет мыслей. Ближе подошел к Ашитте — совсем мертвая она, и нет в ней маленького илле, и замерзшими клочьями перемешалась одежда с мясом.

Втащил он труп в чум, уложил на ираксу, закрыл чум…

Сам сел возле мертвой.

Сидел и думал. Знал, что медведь это сделал: убил и Ашитту, и Багдама, и дитя вырвал и унес. Рассердился на что-то старик, отомстил. Только не знает Баркауль, за что. Обводит он мутными глазами закопченные скаты чума. Тоскливо здесь стало, холодно. Огонек не потрескивает, не светит; Ашитта не смеется, не расспрашивает про промысел. Тоскливо…

Взял ружье и лыжи Баркауль, кликнул собак и пошел к сородичам рассказать о том, что сделал старик с Ашиттой.

К утру другого дня пришел он к чумам. Веселым лаем встретили его собаки; выбежали сородичи, кричат. Рады ему. Поглядывают на него, ждут подарков, водки.

Ворчит отец-старик, увидев, что с пустыми руками пришел он:

— Стариков не любишь!.. Не уважаешь. Ой, смотри, тунгус, молод, молод!..

Рассказывает им Баркауль, что случилось. Завыли бабы, ребятишки за ними, хоть и не понимают, в чем дело.

Отец молча попыхивает трубкой и сплевывает…

Разнесли сородичи весть о смерти Ашитты по окрестным стойбищам. Сошлись тунгусы хоронить погибшую. Пришел и шаман. Баркауль отложил по десятку пушистых белок да по два хорька шаману и русскому попу. В русскую деревню поедет, скажет священнику, что умерла Ашитта.

Много выли бабы; мужчины и старики пили водку да жареную оленину ели.

Так и похоронили Ашитту…

Когда вытрезвились сородичи, пришел к ним снова Баркауль, говорит им:

— Люди! Старик обидел меня, сильно обидел… Не трогал я его, ходил промышлять белку, горнака, хорька да соболя, убивал сохатых, ловил рыбу по речкам. Не за что было старику сердиться на меня, не за что мстить… Скажите, люди, справедливый этот старик?

Стали разговаривать тунгусы. Трубки курили и сплевывали. Раздумывали: за что обижать было дедушке Баркауля? Помолчали. Потом говорит старый Накша:

— Ни за что обидел, зря…

Другие тоже подхватили:

— Ни за что. Ни за что… Несправедливый медведь!.. Тогда сказал им Баркауль:

— Не трогал я раньше старика, не выгонял его из берлоги зимою, не стрелял в него летом. Теперь обидел он меня. Сами сказываете — несправедливый… Теперь пойду в тайгу. Где встречу старика, там стрелять его буду… Вырвал старик из Ашитты маленького илле — буду губить стариковых детей. Встречу старика — не знаю: тот ли, что Ашитту погубил, все равно буду убивать… Пойду в тайгу…

Спорили сородичи Баркауля, дело ли он задумал. Допили всю водку, что принес он с собой. Решили: пусть Баркауль идет в тайгу, пусть мстит старику и стариковым детям…

Оставил Баркауль свой чум. Сородичам отдал все, что было в нем, — ничего ему теперь не надо. Сшили старухи ему пушистые мохнаткииз шкуры Багдама, чтоб помнил о хорошей собаке.

Стал рыскать тунгус по тайге. Где услышит, что ходит медведь, — идет туда, ищет встречи с ним.

Две собаки с Баркаулем. Набрели на след стариковый. Долго шли за ним, продираясь по дебри; топором дорогу прокладывал тунгус. Нашли. Матерый медведь, черный, как соболь.

Быстрее забилось сердце у Баркауля. Думает — этот погубил Ашитту. Этот съел маленького сына…

Глубоко вонзилась пальма в медведя… С треском, ломая кустарник, повалился старик на снег…

Сдирает Баркауль мягкую, еще теплую шкуру. Собаки с жадностью рвут медвежье мясо.

И думает тунгус: «Вот убил старика. А что же Ашитта с ребенком?..» Тоскливо сжимается сердце. А кругом, тихо-тихо. Стоят узкие высокие кедры, недвижные, скованные морозом. Лежит на всем вокруг яркий, несравнимо белый снег, и голубеет вверху небо. На сотни километров ищи человека, — вряд ли найдешь. А здесь груда мяса, собаки с окровавленными мордами, веселые от сытой кровавой пищи, и безмолвный Баркауль…

Убив медведя, понес Баркауль шкуру купцам, выменял на порох и водку. Опять пошел к сородичам. Поминать Ашитту.

Пели тунгусы унылые, тягучие песни, плясала молодежь на снегу возле чума; похлопывали старики Баркауля по коленям, по спине, хвалили за то, что водку принес, Ашитту поминает.

Сидел Баркауль. Отяжелела у него голова от водки. А все же соображал, что, когда выпьют всю водку, пойдет он сызнова искать старика, убьет его, — опять водку выменяет. И снова сородичи будут пить, все пить… Будут поминать Ашитту…

Загорелись звезды. Только слабо. Потухали. Из-за лесу подымались огненные полосы, забирались они под самый небосклон, а там сводом нависали над лесом, над замерзшей землей. Всеми цветами радуги вспыхивало небо: то зловещий пурпур бороздит глубокое небо, то нежные бирюзовые ленты плавно вздрагивают, точно передвигаясь и пропадая в розовых переливах.

Загорелись Великие Огненные Столбы, и все вокруг — тайга вековечная, каменные хребты, болотистая тундра, — все сделалось маленьким, незаметным…

Баркауль приостановился в самом сердце тайги, взглянул на сверкающее величественное небо и пошел дальше, пошел искать нового «старика», пошел мстить за Ашитту…