Записки (Жуковская)

Записки
автор Екатерина Ивановна Жуковская
Опубл.: 1905. Источник: az.lib.ru • Вступление в жизнь. Замужем. Гувернантка. Искание знакомств по «человечеству». Общежитие.

Е. И. Жуковская

Записки

править

Содержание:

Часть первая. Вступление в жизнь

Часть вторая. Замужем

Часть третья. Гувернантка

Часть четвертая. Искание знакомств по «человечеству»

Часть пятая. Общежитие


Часть первая. Вступление в жизнь

править

Отец мой, полковник, майор-от-ворот*, главный смотритель московского дворца, был добрый и честный человек, но, как большинство людей дореформенного режима, придерживался патриархальных взглядов, согласно которым глава семьи должен держать в беспрекословном повиновении своих детей и домочадцев. Достигнув прочного положения по службе, получив хорошую казенную квартиру в Кремле, отец перестал заботиться об увеличении своего имущества. Забота эта всецело охватила мать.

______________________

  • «Майор-от-ворот» — смотритель за крепостными воротами.

______________________

Мать моя была необыкновенно деятельная и практичная женщина. Она неутомимо занималась то продажей одного имения, то покупкой другого, то постройкой домов и т. д. Детей ей было некогда воспитывать, и мы росли под призором бедных родственниц, гувернеров и гувернанток.

К моему выходу из института мать почти покончила с приобретениями, ограничиваясь ведением хозяйства в двух имениях — тульском и рязанском. К тому времени шестеро из нас уже окончили образование. Четыре старших брата были пристроены на службе, старшая сестра вышла замуж, и только младшая, моложе меня на два года, оставалась еще в институте. Дома же, кроме меня, жили два меньших брата, шести и четырех лет. Мать не имела времени сближаться со старшими детьми. Теперь, когда ее имения были приведены в цветущий вид, она страстно отдалась двум меньшим сыновьям, которых баловала чрезмерно. Нельзя сказать, чтобы она не любила старших детей, но свои обязанности относительно нас она исполняла формально, причем ее главной заботой было пристроить повыгоднее братьев к местам, а дочерей выдать замуж.

Брак моей старшей сестры оказался несчастливым. Мать приписала это чтению книг, преимущественно романов, которому запоем предавалась моя старшая сестра до замужества. По мнению матери, за этим чтением сестра проглядела жизнь и набила себе голову разными романтическими фанабериями. Просмотрев за делами душевное настроение сестры, мать сочла нужным тщательно присматриваться к моему миросозерцанию и дать ему надлежащее, более практичное, направление. В этом отношении она оказалась деспотичнее отца, который требовал только внешнего подчинения своим приказаниям. Он считал себя главою семьи и не замечал, что настоящею главою была мать, всегда выказывавшая ему полное подчинение, но на деле поступавшая во всем по-своему.

Решив, что неосуществимые фанаберии нужно вырывать с корнем, мать первое время, по выпуске моем из института, норовила залезть ко мне что называется в душу. Я не задумываясь высказывала ей свои мысли и сомнения и, убедясь скоро, что ко многому она относится далеко не так, как я, сочла нужным приступить к ее обращению в надлежащую веру.

Поводом к этому послужила история с одной знакомой, родившей незадолго перед тем незаконного ребенка.

— Советую тебе никогда не упоминать ее имени в обществе, — заметила мне мать, — да и при мне тоже, потому что эта падшая меня нисколько не интересует, и я ее к себе в дом никогда не пущу!

С самого раннего детства у меня с понятием о незаконном ребенке соединялось представление о каком-то страшном, омерзительном грехе. Но перед выпуском из института, когда во мне проснулось самосознание, гадливость эта пропала, и я чувствовала особенную нежность к грешникам и падшим, находя их достойными жалости. Прямо спорить с матерью я не решилась, боясь своего неумения убедить столь авторитетного, казалось мне, противника, и потому я предложила ей прочесть одно место из Гоголя, которое, по моему мнению, должно было на нее лучше подействовать.

Но чтение Гоголя произвело на мать совершенно обратное действие.

На другой день, когда я только что погрузилась в чтение, вошла мать с вышиванием в руках.

— Вчера мы рассуждали о тебе с отцом, — сказала она, — и решили не давать тебе более книг. Ты и так склонна увлекаться подобно сестре. Отец желает, чтобы из тебя вышла домовитая хозяйка, а не синий чулок. Отнеси-ка все эти книги к папе в кабинет, — обратилась она к сопровождавшему ее младшему брату, — взамен их я принесла тебе работу. Вот, вышей-ка себе рукавчики по тюлю. И затем, положив передо мной вышивание, она забрала остальные книги, лежавшие на полке, и вышла вон.

С этой минуты мои отношения с матерью испортились. У меня пропала охота разговаривать с ней по душам, и потому я ограничивалась только односложными ответами на ее вопросы. Сначала мать игнорировала это, но видя, что я постоянно за работой, она вздумала поощрять меня и попробовала перейти к прежним разговорам.

Ты, кажется, на меня дуться изволишь, и верно, за то, что я отобрала у тебя твои книги, — сказала она, видя, что я остаюсь холодной и безучастной. — Дуйся, дуйся сколько душе угодно, меня этим не запугаешь. Я знаю, что делаю! Со временем ты меня поблагодаришь!

Впрочем в тот же день отец при прощании со мной очень сухо дал мне поцеловать руку, не поцеловав меня в губы, как полагалось обыкновенно.

— Ты, пожалуйста, не рассчитывай испытывать мое терпение и терпение матери подобно старшей сестрице! Мы видели к чему это привело! Повторения того же не желаем… Я тебя как раз вышвырну из дому, — прибавил он строго.

— Так не лучше ли для всех нас отпустить меня в гувернантки? — возразила я, с радостью хватаясь за такой исход.

— О том, что для нас всех лучше, не тебе рассуждать, — закричал отец. — Вот выдумала: в гувернантки! Я тебе дам срамить меня по гувернанткам!.. В деревню, в скотницы я тебя ушлю, если ты осмелишься не почитать мать — вот что!

Такие сцены, разумеется, не содействовали моему сближению с матерью. Видя мою упрямую, молчаливую сдержанность, она не переставала вооружать против меня отца. Иногда, в самый разгар его несправедливой брани, она подходила ко мне и как будто шепотом, но всегда так, что отец слышал, говорила:

— Целуй скорей ему ручку, он успокоится!

Я же, разумеется, не двигалась, к великому изумлению и ужасу матери, и тем еще более усиливала гнев отца.

В городе жить было еще сносно. Хоть изредка удавалось перемолвиться по душам с какой-нибудь из институтских подруг или обменяться тайком письмами с теми из них, доступ к которым, вследствие их бедности, был для меня закрыт.

Но в деревне жизнь стала совершенно невыносима. Все мои письма распечатывались матерью.

Отсутствие книг, невозможность переписываться даже с родными сестрами, просиживание целыми днями над вышиванием или переборкою ягод и варкою варенья, отчаяние от сознания своей бесполезности — все это, вместе взятое, привело меня к мысли о замужестве, как к единственному выходу из стесненного положения.

Случай не замедлил представиться. Лето мы проводили, главным образом, в тульском имении, но иногда мать выезжала по делам и в рязанское. Не желая выпускать меня с глаз, вследствие моих вольнодумных, по ее мнению, идей, она брала меня с собою даже на самые короткие поездки.

Соседями по рязанскому имению были Ценины, богатые люди, с которыми мать вела постоянное знакомство. Муж и жена Ценины очень полюбили меня и задумали женить на мне младшего брата Ценина, жившего верстах в шестидесяти от них. Почти при всяком свидании Раиса, жена Ценина, не переставала выхвалять мне нравственные достоинства деверя.

Не видя другого выхода, я ухватилась за замужество. Как это ни наивно может в настоящее время показаться, я не имела никакого понятия о супружеских обязанностях. Мне просто казалось, что я полюблю всякого, кто мало-мальски полюбит меня, не станет стеснять моих стремлений и не будет насиловать моих вкусов.

Не смущало меня даже то, что будущий муж немолод и некрасив. В этом мне пришлось скоро убедиться при встрече с ним у Раисы в день ее именин. Между пустячными общими разговорами я не могла оценить его нравственных качеств, но желание уйти из родительского дома было так сильно, что я всячески старалась уверить себя, что могу привязаться к нему ради своего избавления. Я вернулась домой, горя нетерпением узнать, какое я произвела впечатление на предполагаемого мужа, не отходившего от меня ни на шаг в течение всего дня, проведенного нами у его брата.

На другое утро я была разбужена Раисой, забравшейся к нам в восьмом часу утра и прошедшей прямо в мою комнату.

— Я еду навестить больную кузину, — сказала она мне, — и никак не могла утерпеть, чтобы не завернуть к вам и справиться о вашем здоровьи, моя милая: вы казались мне очень утомленной вчера.

По сдержанной улыбке Раисы я сразу догадалась, что никакой больной кузины нет и что она приехала поранее, чтобы захватить меня в постели одну, без матери, и выспросить о впечатлении, произведенном на меня ее деверем. Так как это предвещало избавление от домашней жизни, мне стало весело, и я рассмеялась.

— Чего вы смеетесь? — спросила Раиса, не умевшая совладать со своей ролью серьезного парламентера, и рассмеялась в свою очередь.

— А вы чего? — ответила я, но тотчас же постаралась осилить свой смех и заговорила с ней о погоде.

— А, вы интересуетесь погодой! — сказала весело Раиса, садясь ко мне на кровать. — Меня же интересует другое. Я ведь приехала к вам, собственно, по делу, — прибавила она, стараясь придать деловой вид своему лицу, и для бодрости закурила папиросу.

— Что такое? — прикинулась серьезной и я.

— Как понравился вам мой beau frere? Может ли он, по крайней мере, надеяться понравиться вам со временем и искать вашей руки? — поспешно добавила она, видимо чувствуя, что сразу плениться ее деверем было трудно.

Ответ мой был готов еще до свидания с будущим женихом.

— Может, может! — поспешно сказала я, чуждая всякой политики.

В эту минуту в комнату вошла мать, догадавшаяся о цели раннего приезда Раисы.

— Я вот тут о деле приехала поговорить с Екатериной Ивановной, — сказала Раиса после обмена приветствиями. — Брат моего мужа поручил мне узнать… — и она повторила только что перед тем сказанное мне.

— И я сказала, что согласна, maman, — поспешно добавила я.

— Ты очень тороплива: слишком спешишь нас покинуть, — сказала мать, видимо довольная этим сватовством, но раздосадованная поспешностью, с которой я дала свое согласие. — Во всяком случае, следовало бы раньше спросить разрешения у папы.

— Видите ли, я имела в виду прежде всего обратиться к вам и к Ивану Ивановичу, — вмешалась Раиса. — Но мой деверь непременно желал, чтобы я предварительно справилась о воле вашей прелестной дочери, так как он ни в каком случае не позволил бы себе пытаться искать ее руки вопреки ее желанию.

— Хорошо, но я, во всяком случае, напишу об этом мужу, так как без него не берусь решать серьезных дел. Думаю, впрочем, что с его стороны препятствий не будет, потому что он всегда был самого лучшего мнения о вашем семействе… Что же касается меня, то я тоже ничего не имею против ее брака с вашим деверем, раз она сама его выбрала, — добавила мать, кивая на меня. — Я рада, что вы обратились прямо к ней, а не к нам. Это избавит меня от нареканий, что я выдала ее насильно.

— Вот и отлично! Я поспешу сообщить об успехе брату, который ждет меня с нетерпением. Сейчас он торопится к себе в имение хлопотать по хозяйству, а недели через две, если вы позволите, он приедет к вам, в ваше тульское имение, с единственною целью искать руки вашей прелестной дочери. О письменном ответе вашего супруга вы, разумеется, сообщите нам тотчас же по получении, чтобы мы могли окончательно порадовать брата.

Затем Раиса простилась и уехала.

— Ну, поздравляю, — сказала мне мать любезно. — Одевайся и пиши сейчас отцу, попроси его согласия на твой брак с Цениным.

Я поспешила исполнить ее приказание. В тот же день мы выехали в тульское имение.

«Наконец-то я буду свободна!» — твердила я себе по нескольку раз в день, и тысячи различных планов о будущем времяпровождении начинали роиться у меня в голове. «Заведу школу, буду учить ребятишек, буду толковать с мужиками, буду стараться пробуждать в них сознание. Мы с мужем будем читать лучшие сочинения по земледелию, выпишем для крестьян машины. И как я буду любить мужа за то, что он поможет мне все это устроить!» — заканчивала я обыкновенно свои мечтания.

Согласие отца на мой брак не замедлило последовать, а затем приехал и он сам. Оставалось только ждать приезда жениха. Я воображала себя влюбленной и была преисполнена мечтаний о счастливом будущем.

Но, к сожалению, действительность как-то плохо вязалась с этими мечтаниями. В первую минуту, когда мне объявили о приезде жениха, я было обрадовалась и бросилась вниз, в гостиную, но, очутившись перед женихом, я вдруг почувствовала смутное беспокойство, глядя на его самодовольную торжественную улыбку и находя что-то отталкивающее в его масляных глазах. Беспокойство это все более и более усиливалось и перешло в окончательный страх, когда после обеда меня оставили с ним наедине.

— Вы знаете причину моего приезда? — спросил меня мой жених после минутного молчания, во время которого меня бросало то в жар, то в холод.

— Знаю, — ответила я не поднимая глаз.

Тут он довольно бессвязно заговорил о своем счастии, о том, что только теперь для него начинается настоящая жизнь, что до сих пор он прозябал и пр. и пр.

«Боже мой, а я-то что же? — думала я про себя. — Чего же я-то не радуюсь осуществлению моих желаний, почему так страшно и тоскливо мне?.. Вот так-таки решительно ничего не могу придумать в ответ на его нежности».

На мое счастье в дверях показалась наконец мать. Я обрадовалась этому приходу и бросилась скорее вон, к няне.

— Знаешь ли, няня, он сделал мне предложение, и я теперь невеста, — сказала я, силясь улыбнуться, но разрыдалась и бросилась к ней на грудь.

— Тебя зовут в гостиную, — крикнул, заглянув в нянину каморку, один из младших братьев, с лукавой усмешкой.

Я поспешно утерла слезы, промыла глаза, помахала на них платком по институтской привычке и пошла в гостиную.

— Куда это ты пропала? — спросила, встретясь со мною, мать, — ты должна сидеть теперь с женихом. Заметив следы слез на моих глазах, она покачала головой и сказала:

— Это неприлично и впору купчихе!

Точно во сне провела я весь остальной вечер. Начало осуществления моих мечтаний перестало меня радовать и занимать.

Жених остался гостить у нас в течение целой недели, которая показалась мне бесконечно долгой. Некрасивый сорокалетний жених, неразвитый и необразованный, не представлял много ресурсов для разговора, оставаясь со мной глаз на глаз.

— Что вы молчите? — спросил он меня однажды.

— О чем же говорить? — сказала я.

— Давайте спорить.

— О чем?

— Ну вот хоть об инстинкте собаки. Я буду доказывать, что он существует, а вы опровергайте.

— Как же я буду опровергать, когда ничего об этом не знаю?

— Ну, вот вы какая, с вами и спор не выходит! И он перешел к приторным, избитым нежностям. Истощив и этот ресурс, он начал меня целовать. И чем сильнее целовал он меня, тем отвратительнее чувствовала я себя. Наконец не вытерпела, выбежала под каким-то предлогом к себе наверх и принялась поспешно отмывать лицо и руки.

К концу недели жених уехал к себе в деревню. В день его отъезда я повеселела до того, что мать вынуждена была мне заметить:

— Что это ты точно встречаешь, а не провожаешь жениха? Это даже неприлично!

Это заставило меня опомниться и стараться придать если не печальное, то хоть серьезное выражение своему лицу. Тем не менее предательская мысль: «Вот, скоро, скоро он уедет, и я свободна по крайней мере на два месяца» — вызывала невольную улыбку у меня на лице.

В конце сентября мать отправила меня в Москву шить приданое. Тут совершенно неожиданно встретилась я наконец со старшей сестрой.

Мать, вследствие несогласной жизни сестры с мужем, постоянно противилась нашим встречам, опасаясь ее дурного влияния на меня. Отец же, не понимавший толку в шитье приданого, был рад приезду сестры и предоставил ей заниматься со мной этим делом.

Я не видалась с сестрой более двух лет, с самого ее замужества. Я имела смутное представление о ее неладах с мужем, но ничего точно мне не было известно. При первом же свидании сестра стала допытываться, люблю ли я своего жениха. Я все еще не решалась сама себе сознаться, что совсем не люблю его. Напротив, под влиянием новых впечатлений память о нем начинала несколько сглаживаться, и в минуты раздумья я старалась убедить себя, что даже люблю его «насколько требуется». «Остальное само придет», — успокаивала я себя.

После долгих разговоров с сестрой я расплакалась и созналась, что выхожу замуж не по любви, а только потому, что меня тяготит жизнь у родителей, которые всячески стараются мешать мне заниматься собственным развитием и самообразованием. Так как сестра тоже вышла замуж очертя голову, лишь бы избавиться от домашних притеснений, и теперь несла последствия своего необдуманного поступка, она принялась отговаривать меня от замужества, которое не сулило ничего хорошего в будущем. Это ей удалось. Я решила переговорить с матерью тотчас же по ее возвращении в Москву.

— Ну уж об этом тебе следовало ранее думать и не давать так поспешно обещания, — сказала мать, когда я ей заявила, что не люблю жениха и хочу ему отказать. — Тебя никто не торопил, никто не толкал замуж. Свадьба оглашена, теперь поздно.

— Так неужели же нет возврата, и я должна погибнуть? — воскликнула я с горечью.

— Господи, какой трагизм, — пожала плечами мать. — Никто тебя на гибель не толкает: можешь отказаться, если хочешь, но только знай, что отец никогда не простит тебе подобной выходки. Отказом своим ты произведешь скандал, который отзовется на всем нашем семействе и на младшей сестре в особенности. Я, впрочем, понимаю, откуда вся эта перемена, — заметила она, намекая на старшую сестру. — Все это Александра Ивановна. Ей мало самой производить скандал своими отношениями к мужу: она старается, чтобы и другие так же поступали. Нужно предупредить отца, чтобы он принял какие-нибудь меры для ее удаления.

Угроза разлучить меня с Сашей, в которой одной я видела отраду и утешение, до того напугала меня, что я поспешила отступить от своего намерения и даже принялась успокаивать мать, уверяя, что не имела серьезного желания отказать жениху, но способна сделать это, если меня разлучат с Сашей.

— В таком случае я не побоюсь скандала, — заключила я решительно свою речь.

С этой минуты я сочла свое дело окончательно и непоправимо проигранным.

В тот же день приехал жених со своим братом. Я просила сестру не оставлять нас вдвоем: чувство омерзения к жениху окончательно охватило меня.

Около недели все шло благополучно. По утрам я его мало видела, благодаря поездкам по магазинам и портнихам, вечером же он со своим братом садились за преферанс.

В день моих именин предполагался танцевальный вечер. Утром я вела себя еще сносно и даже любезно поблагодарила жениха за поднесенный им браслет с бриллиантами, как ни противно мне было получать от него подарки. Вечером, в полной уверенности, что жених засядет за карты, я собиралась в последний раз повеселиться.

Каково же было мое удивление, когда после ритурнеля первой кадрили я увидела, что мой жених натягивает перчатки, видимо собираясь танцевать. «Что это? Никак он в самом деле… слава Богу, что еще не со мной: у меня все танцы разобраны!..»

Я уже стала в пару с молодым юнкером, когда жених протянул мне руку.

— Я танцую вот с ним, — говорю я поспешно, кивая головой на юнкера.

— Нет, первую кадриль полагается танцевать с женихом, — ответил он тоном, не допускающим возражения.

Юнкер пробовал протестовать. Подскочил мой старший брат, распорядитель танцев. Выслушав резоны жениха, он вступился за его права.

— Вы уж, батюшка, простите, пожалуйста, на этот раз и уступите невесту жениху.

Юнкер надулся и отошел прочь. Я кипела негодованием и, насупившись, уселась на поданный женихом стул.

— Это вы дуетесь на меня за то, что я вас лишил вашего кавалера?

— Разумеется, раз я ему обещала эту кадриль!

— Сами виноваты! Разве же вы не знаете, что первую кадриль всегда полагается танцевать с женихом?

— Никогда этого не слыхала! Да и не предполагала, чтобы вы в ваши годы стали танцевать.

— Ах, мои годы кажутся вам теперь большими! Прежде вы не находили этого!

— Прежде я не предполагала даже, что вы вздумаете танцевать! — повторила я уже со злостью, забывая всякие приличия, до того ненавистен он был мне в эту минуту.

— Хорошее счастье сулит мне будущее, — сказал он, стараясь принять трагический тон, — если уже теперь вы готовы променять меня на какого-то юнкера.

Я молчала. «Пусть сам от меня откажется» — блеснула у меня счастливая мысль, и я продолжала в том же тоне говорить ему неприятности до конца кадрили, которая казалась мне бесконечной. Жених уехал с братом до ужина. На другой день он не явился в назначенный час, как было условлено, для того чтобы ехать с нами в институт знакомиться с младшей сестрой. Родители мои забили тревогу и послали в гостиницу узнать, почему жених не едет.

Посланный возвратился с известием, что жених мой не приедет и уезжает с братом к себе назад. Сердце мое преисполнилось радостью. Родители стали меня допрашивать, что все это значит.

— Ну вот, он увидал и понял наконец, что я его не люблю, — сказала я растерянно.

Отец был рассержен этой историей и тотчас же ушел; мать за ним. Я осталась одна с Сашей. Меня смущали надутый и недовольный вид отца и страх скандала, которым меня постоянно пугали.

— Вот что! — придумала сестра Саша. — Попросим их отпустить тебя ко мне пожить. Тем временем скандал сгладится, и они перестанут сердиться.

Эта перспектива показалась мне такой заманчивой, что я тотчас же развеселилась, достала оставшиеся с вечера конфеты, и мы обе принялись их есть и смеяться.

Веселость эта продолжалась недолго. Вошла мать.

— Отпустите ее ко мне, maman, — обратилась к ней Саша.

— Это к чему?

— Замять разговоры. И я, и мой муж будем очень рады.

— И ты, и твой муж — может быть; но я-то вовсе не буду рада, что она станет глядеть, как вы друг другу физиономии строите. Никогда не пущу ее к вам! — резко оборвала сестру мать.

Только что она вышла, я обратилась к расстроенной Саше:

— Сейчас же поезжай к Михаилу Михайловичу и скажи ему, что я ужасно раскаиваюсь в происшедшем, что люблю его и жить без него не могу.

— Да ты с ума что ли сошла! — пробовала возразить Саша.

— Нисколько. Ты видишь, как они все это принимают. Им хочется поскорее сбыть меня с рук, а тебя — отсюда. Хороша будет наша жизнь с тобой!

Мысль о возвращении к мужу казалась Саше невыносимой. Он не разговаривал с ней более двух лет, постоянно был окружен мальчишками-казачками и объяснял свою женитьбу на Саше рыцарским желанием освободить ее от тяжелой домашней жизни. Она умерла девушкой.

У Саши не хватило твердости отговорить меня, и она покорно взялась выполнить мое поручение, не предупреждая родителей. Я осталась одна в ожидании последствий. Наконец послышался звонок, и я поторопилась навстречу сестре. В зале я наткнулась на отца; он подал мне с суровым лицом мой портрет и рукоделье, которые я подарила жениху.

— Вот тебе на память о твоем скандальном поступке. Вот тебе от Михаила Михайловича — сказала входя

Саша, подавая мне обратно портрет жениха и подарки, отосланные отцом. — Он будет у тебя завтра с братом. Сегодня они не могут: устали.

Пришлось объяснить отцу и матери о нашем предприятии. Оба остались довольны успехом.

— Ну, уж теперь ты не смеешь больше отказывать, — сказал строго отец, обращаясь ко мне. — Она была в гостинице у мужчин и компрометировала себя. Новый отказ твой ляжет позором на ней.

Точно тяжелый камень лег мне на сердце. Мне были неприятны поцелуи Саши. Я ушла к себе в комнату, легла на постель и горько плакала.

На другой день явился жених. Примирение состоялось окончательно. Был назначен день свадьбы. Я старалась как можно меньше думать о будущем, ездила по магазинам и развлекалась.

К моей свадьбе приехал из Петербурга брат Николай. Я стала ему рассказывать в шутливом тоне все обстоятельства сватовства, мой разрыв и примирение. По мере моего рассказа брат становился все более и более серьезным и когда я окончила свое повествование, пошел к Саше.

— Что это ты Коленьке наговорила? — спросила меня через полчаса после этого Саша.

— А что?

— Да он хочет свадьбу твою расстроить.

— С ума он сошел!

— Я пыталась его успокоить, пугала скандалом, но он ничего слышать не хочет.

— Пойди его уговори, — сказала я с испугом Саше. — Скажи, что я все это в шутку ему рассказала.

— Да он меня слушать не хочет! Поди сама поговори с ним.

Я побежала разыскивать брата, и мне удалось убедить его, что я это так наболтала, чтобы посмотреть, какой из этого выйдет эффект.

Таким образом, исчезла последняя возможность избегнуть замужества.

Часть вторая. Замужем

править

Будто во сне чудилось мне все окружающее, когда я стояла под венцом. Внешне я старалась держать себя весело: кивала, улыбалась приятельницам, приехавшим посмотреть на мое венчание. Только после свадьбы поняла я, какой позор и какое нравственное падение сделаться женой нелюбимого человека. Только тогда постигла я всю гнусность проституции, испытав ее сама. «Так вот почему гнушаются падшими, — говорила я себе, рыдая: — И я падшая, падшая… Я продала себя, как и они. Они хоть из нужды, за деньги, а я… за воображаемую свободу… разве это свобода! Это отвратительнейшее из рабств… ни уйти, ни спастись…» — твердила я себе, не переставая рыдать всю ночь.

Да, этот обыденный факт законного насилия не представляется никому ни возмутительным, ни уродливым только потому, что он не подлежит каре закона.

Проплакав всю ночь над собственным падением около нелюбимого, безмятежно храпящего мужа, я только к утру немного забылась. В десять часов меня разбудила горничная и объявила, что муж со старшим братом, Петей, ждут меня в соседней комнате. Тут передо мной сызнова предстала ужасная действительность, и я снова разрыдалась, не обращая внимания ни на увещания, ни на утешения горничной. Одетая и причесанная, я все не решалась выйти к брату и мужу, так как не в силах была одолеть своих слез. Мой браг, видевший меня почти мимоходом в свои редкие и непродолжительные посещения родительского крова, узнав, что я встала, вошел ко мне. Видя меня плачущей, он бросился целовать и ласкать меня и тем только усилил мои рыдания. После долгих попыток унять слезы, мне удалось наконец сдержаться, и я вышла к мужу. Я едва кивнула ему головой и, оставив его с братом, поспешила к Саше.

Войдя к сестре, я бросилась к ней на грудь, и мы обе расплакались. В этом положении застала нас мать. Она принялась было выговаривать нам обеим за неприличие таких слез; но видя, что ни увещания, ни выговоры ни к чему не приводят, уложила меня в постель сестры и пошла объяснять моему мужу, что я не совсем здорова. Отец остался до того недоволен всем происходившим, что не зашел ко мне вовсе.

Я не выходила из комнаты в течение целого дня, ссылаясь на сильную головную боль. Вечером отец с матерью все-таки заставили меня выйти к чаю. Все чувствовали себя до того натянуто, что старания брата развеселить публику пением и разными анекдотами не привели ни к чему. Мужу я не сказала ни слова, стараясь не глядеть на него: до того он был мне гадок и противен. Не дожидаясь ужина, под предлогом все той же головной боли, я поспешила в отведенное нам помещение и притворилась спящей к приходу мужа.

— Ах, оставьте меня, у меня голова болит, — сказала я, когда он, не обращая внимания на мой мнимый сон, принялся было целовать меня.

Это взбесило его наконец, и он принялся ругаться совершенно непривычными для меня площадными словами. Как ни ошеломила меня подобная ругань, но все-таки она была мне сноснее его поцелуев и ласк.

На другое утро сквозь сон я услыхала грозный голос матери.

— Рассказывай, что ты тут натворила, — приставала она ко мне, совершенно теряя самообладание.

— Я спала.

— Нет, ты отвечай мне, почему твой муж уезжает сегодня в деревню один с братом и уже укладывается. Вставай сейчас и иди молить мужа о прощении, не то мы с отцом сделаем с тобой то, чего ты себе и представить не можешь.

Я чувствовала себя до того потерянной, что без возражения пошла к мужу; но он заперся и не принял меня. В раздумье остановилась я в приемной, как вдруг вошла мать и, обратясь ко мне, почти ласково сказала:

— Отчего же ты мне не сказала с самого начала, что не имела понятия о супружеских обязанностях? Саша только теперь объяснила мне, в чем дело. Ну, разумеется, нехорошо, что он не подготовил тебя. Это, действительно, тяжелый крест для женщины, но он необходим и неизбежен: так Богом устроено. Делать нечего, нужно покоряться, — сказала она, целуя вдруг меня. — Женщина создана, чтобы всю жизнь быть рабой и против этого ничего не поделаешь. Остается только применяться. Старайся угождать мужу первое время. Мужчины самолюбивы и любят, чтобы им выказывали внешнюю покорность, а потом в твоей власти будет вести себя так, чтобы он делал все по-твоему. Успокойся, теперь я все улажу. И она поспешила к моему мужу, от которого вернулась через четверть часа.

— Я уговорила его наконец, — сказала она мне ласково. — Он выйдет к тебе сейчас: попроси у него хорошенько прощения, помирись с ним, поцелуй его. И затем, довольная и успокоенная, мать ушла вниз.

Через несколько времени вышел муж. Он в сущности вовсе не намерен был уезжать один, как он мне впоследствии сознался. Возвратиться одному на посмешище всех своих родственников, домочадцев и знакомых вовсе не входило в его расчеты. Но все-таки он счел нужным состроить важную и надутую физиономию.

— Что вам угодно? — спросил он меня.

— Простите меня… — сказала я, не глядя на него.

— За что? — желал бы знать, — проговорил он с усмешкой.

— За то, что я вас не любила.

— Но вы и теперь меня не любите.

— Я буду стараться вас любить, — ответила я, действительно стараясь убедить себя, что это вещь возможная.

— В самом деле? — ответил он и принялся целовать меня. На этот раз я предоставила ему полную свободу, не смея ни гримасничать, ни отворачиваться.

До свадьбы еще было решено, что мы проживем так называемый медовый месяц в Москве. Но теперь муж вдруг объявил, что он вовсе не собирается оставаться, так как через неделю свадьба его сестры и ему нужно спешить.

— Мало ли что обещают женихи, — цинично ответил муж на мой упрек. Зачем он ранее не предупредил меня и ни словом не обмолвился о скорой свадьбе сестры?

Единственным утешением было обещание Саши ехать с нами: она окончательно решила расстаться со своим мужем, и ей некуда было приткнуться.

Мы все наскоро уложились и на третий или четвертый день после свадьбы двинулись в деревню мужа.

В имение мужа мы приехали ночью. Желая быть любезным, муж устроил меня на первую ночь с Сашей, так как для нее не успели приготовить комнату. На другое утро я встала в довольно бодром настроении и даже старалась казаться веселою при встрече со свекровью и золовкою, которых до тех пор видела только мельком у Раисы. Свекровь моя, Марфа Васильевна, довольно благообразная старуха, не злая и не добрая, чрезвычайно слезливая, вечно жаловалась на какие-то напасти, если не свои, то чужие.

Золовка, Надежда Михайловна, была девушка лет тридцати, толстая, краснощекая со злым выражением глаз и грубым мужским голосом. Она через неделю выходила замуж и теперь была занята приведением в окончательный порядок своего приданого.

С нее началось мое знакомство с целым рядом новых людей, чуждых мне по интересам и мировоззрению. При всем достатке, лица эти не отличались ни внешним лоском, ни даже просто нравственною и физическою опрятностью. Особенно поразила меня другая старшая сестра моего мужа, жившая в одном имении с ним, но в другом доме.

Муж не решился повести меня к ней без предупреждения, но с утра послал известить ее, что придет со мною вечером.

При входе в переднюю мы были встречены некрасивой пожилой рыжей женщиной с волосатой бородавкой на носу. Она была в простом ситцевом платье, и я бы приняла ее за прислугу, если бы она не бросилась ко мне и приторно деланным голосом не назвала своей «милой, дорогой сестричкой!» Тут же стоял ее муж, рослый неуклюжий мужчина, сильно смахивающий на принарядившегося немца-сапожника. Они повели нас в гостиную через пустой огромный зал, который представлял подобие фабрики и был заставлен ткацкими станками, на которых неутомимо работали бабы под непосредственным наблюдением и понуканием самой Раисы Михайловны.

Пройдя зал, мы очутились в довольно большой гостиной, в которой не было никакой мебели, кроме кривоногого стола, засаленной кушетки и двух-трех кухонных табуреток. Раиса Михайловна усадила меня на кушетку и, прежде чем я успела опомниться, побежала за деревянной скамейкой и сунула ее мне под ноги, уверяя, что так будет удобнее. Такое ухаживание стесняло меня, но я покорилась, чтобы не вызвать новых затруднений. Однако она не унималась и, схватив стоявшие на столе две тарелки с вареньем, заставила меня все съесть.

Есть варенье, после того как другие поели моей ложкой, я отказалась окончательно.

«Вот вы какие спесивые, сестрица», — заметила мне Раиса Михайловна.

Все мои усилия приучить новых родственников к чистоплотности были совершенно тщетны. Мало того, убедившись, что я разглядела и поняла их, они перестали стесняться и не только не обращали внимания на мои попытки усовестить их, но стали даже обижаться на вмешательство в их привычки. Раиса Михайловна ходила по целым дням нечесаная, в грязном рваном капоте, в засаленной ватной кацавейке, в грязном ситцевом платке на голове.

Муж составлял ей пару, отличаясь только тем, что был еще грязнее.

— Вы, кажется, не умывались сегодня? — заметила я ему полушутя через неделю после моего приезда, когда Матвей Федорович — так звали мужа Раисы Михайловны — здороваясь протянул мне грязную, засаленную руку.

— Совершенно верно изволили заметить, — ответил он ухмыляясь.

— Как же вам не стыдно?

— Я человек рабочий, сестрица, не белоручка, как вы! Где тут до стыда! Вы вон, поди, только что изволили, небось, чаек откушать, а я с пяти часов на ногах. И в риге побывал, и на скотном дворе, и в амбаре. Где уж тут чистоту соблюдать!

— Так неужели же вы можете так-таки целый день проходить не умываясь?

— И даже очень. Зато поглядите на меня в воскресенье: и с мыльцем умоюсь и вычешусь.

Надежда Михайловна, младшая сестра мужа, тоже не сочла нужным долго стесняться меня и Саши. На другое же утро, сходя по лестнице, я услышала какой-то бешеный крик и неистовые ругательства: то бушевала в девичьей Надежда Михайловна.

— Перепортила мне теперь все платье, каналья!.. Молчи, говорят тебе, сукина дочь, — топнула она ногой, когда горничная попыталась что-то возразить.

— Как есть все платья перепортили мне эти канальи, — обратилась она ко мне. — Посмотрите, пожалуйста, — и она выхватила шелковый лиф из рук горничной и сунула его мне под нос.

— Да отчего вы не отдадите шить портнихе? — спросила я.

— Уговори хоть ты эту безумную, — обратилась ко мне вошедшая свекровь. — Пусть отдаст перешить платья портнихе. До свадьбы еще целая неделя, можно нынче же послать нарочного в город.

— Прошу вас не вмешиваться! — гаркнула в ответ Надежда Михайловна.

— Тебе дело говорят; ты не только себя срамишь, а и меня с братом. Ведь никто не поверит, что мы за тобой сто душ да тридцать тысяч приданого даем. Ведь я о тебе заботясь говорю это, — настаивала старуха.

— А, да к черту мне ваши заботы! Убирайтесь, не надоедайте!

— Ну, уж с этим характером замуж вовсе не годится, в монастырь бы тебя упрятать!

— Вас в монастырь: из ума выжили!

— Плевать же я на тебя хочу, и на свадьбу к тебе не поеду, — сердито сказала старуха, захлопывая за собой дверь.

Подобные сцены между матерью и дочерью происходили чуть ли не по нескольку раз в день.

Через неделю мы все должны были ехать в уезд, где проживали старший брат мужа с Раисой и жених Надежды Михайловны. Надежда Михайловна с матерью выехала днем ранее нас и остановилась у своей племянницы, жившей в семи верстах от жениха. Я же с мужем и Сашей должны были остановиться у Раисы, чтобы всем сообща ехать на свадьбу. Так как у меня кружилась голова от качки по ухабам в закрытом возке, то я настояла, чтобы ехали в открытых троечных санях.

— Вот имение одного чудака, — сказал муж, когда вечером мы проезжали мимо чьей-то усадьбы. Стоило мужу отозваться о ком-нибудь дурно, как человек становился мне симпатичным.

— Чем же он чудак? — спросила я недоверчивым тоном.

— Да мало ли чем!

— Ну однако же? — настаивала я.

— Да всем!

— Это очень неопределенно. Укажите факты.

— Ну вот тебе самый лучший! Вдруг просит он свою мать выделить его долю наследства имением… Зять, любимец матери, уговорил старуху, и она было совсем согласилась, только так себе, на всякий случай, спросила: «Ну а что ты станешь с имением делать? Толку ты в хозяйстве не смыслишь». — Да мне, говорит, и смыслить незачем; отпущу мужиков на волю, землю им отдам — и конец. Мать сначала думала, что он шутит, а как увидала, что всерьез, рассердилась и говорит: «Как? Я копила, добро приобретала, а он, наткось, по ветру все пустить обещается! Так не будет же тебе ничего!» — захохотал при этом воспоминании муж. — Ну что же? Разве тебе этого примера не довольно?

— Какой чудный, прекрасный человек! — воскликнула я. — А вы над ним смеетесь!

Муж обиделся.

— Да, я знаю, что такие полоумные чудаки в вашем вкусе, — сказал он сухо.

— Ужасно досадно, что он предупредил мать.

— Да, ужасно! — подтвердил он с негодованием.

На этом разговор оборвался, и мы все трое молчали до самого приезда к Раисе.

— Что это ты такая красная? — сказал мне за вечерним чаем муж. — Настояла-таки на том, чтобы ехать не в возке, а в санях. И просил я тебя дорогой кутать лицо, если уже едешь не в возке. Этак, пожалуй, на свадьбу завтра будет стыдно показаться. Я всем обещал непременно жениться на хорошенькой!

— Мало ли чего не обещают, — отвечала я насмешливо. — Вот и я обещалась выйти непременно за хорошенького и молоденького.

Муж вспыхнул с досады, и все замолчали.

Краснота на моем лице, к удовольствию мужа, прошла, и он был очень весел, представляя меня на другой день своим родственникам Уманцам, в усадьбу которых мы все приехали переодеться и вести невесту к венцу. Хозяйка дома повела меня и Сашу к невесте, которая сидела у нее в спальне уже одетая и причесанная, только без подвенечного вуаля.

— Никто не умеет приколоть мне вуаль, — обратилась она к нам недовольным тоном. — Не приколет ли кто из вас?

Взялась Саша, еще недавно присутствовавшая при том, как куафер прикалывал мне вуаль. Приколов вуаль и цветы, она с ужасом взглянула на свои руки: они были точно наваксенные.

— Что это такое? — воскликнула она, недоумевая и показывая Надежде Михайловне свои руки.

— Ну что разинули рот? Мойте скорее и идите в зал, — крикнула она, торопливо выходя вон.

Я осталась помогать сестре мыть руки. За мной вбежала Раиса.

— Да куда же вы это пропали, идите скорее!

— Посмотрите, в каком виде ее руки, нужно же их вымыть! Да отчего это, в самом деле? — все еще недоумевая, спросила я.

— О, святая невинность! — засмеялась Раиса. — Разве же вы не знаете: она рыжая и красит себе волосы.

После венчания все поехали к свекру Надежды Михайловны, где был обед, а затем бал. За обедом шампанское лилось рекой, и к балу большая часть мужчин была в «веселом» настроении, чтобы не сказать более. Особенно странно вел себя новобрачный, полный высокий белокурый господин, лет тридцати пяти, с добродушной, но крайне ограниченной физиономией. После обеда он начал преследовать меня своим ухаживанием и, наконец, принялся клясться в вечной любви. Воспитанная в самых строгих правилах, я находила весьма дерзким, что человек объясняется в любви замужней женщине и притом в день собственной свадьбы. Я не раз с гневом просила его прекратить эти пошлые объяснения. Он отходил на минуту, а через другую начинал хныкать и роптать на свое несчастье — связаться на всю жизнь с постылой женой, особенно теперь, когда он увидал меня, такое светлое видение, и пр. и пр. Ухаживание его было замечено всеми и сделалось предметом всеобщих насмешек. Его стали называть моей тенью, рыцарем печального образа и т. д. Муж мой был польщен этим ухаживанием и комплиментами, которые мне делали; он тоже стал отпускать шуточки насчет своего нового зятя и под конец не нашел ничего лучшего, как привести Надежду Михайловну.

— Посмотри-ка, — сказал он ей, указывая на меня и Михаила Петровича, стоявшего за моим стулом и расточавшего мне клятвы в вечной любви и преданности, — как твой благоверный ухаживает за моей женой.

— А что? — сконфуженно и как-то глупо улыбаясь полупьяными глазами сказал пойманный на месте преступления Михаил Петрович.

— Я не ревную, брат, продолжай ухаживать за моей женой, я уверен в ней, — хвастливо заявил муж. — Я вот только твою жену привел на тебя полюбоваться.

— Так вот что, — ответил ему, как бы озаренный удачной мыслью, уже совсем отупевший от вина Михаил Петрович. — Коль ты ничего, что я ухаживаю за твоей женой, то и я ничего, если ты вздумаешь ухаживать за моей.

Муж захохотал. Надежда Михайловна вышла из себя и, схватив своего мужа за руку, потащила его в другие комнаты, к моему крайнему облегчению.

В антрактах между танцами мужчины продолжали прохлаждаться шампанским, так что к четвертой кадрили все кавалеры, и самые неуклюжие по преимуществу, принялись взапуски выкидывать разные коленца при одобрительном хохоте остальных. Между дамами отличалась в особенности предводительша соседнего уезда, толстая рослая женщина, лет за сорок. Закинув назад голову и закатив глаза, она как-то особенно помахивала во все стороны платьем и при всяком «балансе» несколько раз игриво кружилась, ухватясь за обе руки кавалера. Все эти безобразные ребячества сорокалетней женщины и выверты пожилых мужчин поразили меня своей непристойностью.

— Я всех перещеголяю! — весело воскликнул муж, входя в азарт. Он успел уже сделать несколько удивительных скачков, заслуживших общее одобрение, и теперь собрался выкинуть какое-то удивительное па.

Я состроила презрительную гримасу и сказала ему:

— Пожалуйста, не паясничайте; довольно здесь шутов и без вас!

— Ах, Боже мой, скажите на милость, какая строгость и какой презрительный вид! — воскликнул он с досадой. И хотя для поддержания своего достоинства передо мной и под влиянием поощрения окружающих он принялся как-то глупо подпрыгивать и вертеться, но мое замечание, видимо, расхолодило его. Его недовольная, сердитая фигура так не согласовалась со странными, неуклюжими прыжками, что зрелище получилось весьма уморительное. Но мне он показался до того неприглядным и глупым, что я была готова провалиться сквозь землю при мысли, что с этим человеком мне суждено провести всю жизнь.

— Не вывезло, брат! — послышалось со всех сторон.

— Это вот моя барыня виновата, — оправдывался он перед зрителями, — совсем меня сбила — говорит: «довольно, вишь, паяцов и без меня».

Я вспыхнула.

— Ну и тюфяк же ты, брат, коли такую жену себе взял, — сказал ему старший брат Уманец, — посмотрел бы я, как мне жена осмелилась бы сказать что-нибудь подобное!

К счастью, кадриль кончилась, и я, не сказав ни слова мужу, вышла вон.

— Паяцы мы… гм… гм… — услышала я, когда проходила мимо старшего Уманца и его подвыпивших собратьев.

С бала, ввиду позднего времени, решили выехать не к Раисе, а к тем же Уманцам, которые жили поблизости.

Чувствуя себя неловко, муж, чтобы задобрить меня, распорядился постелить мне в одной комнате с Сашей.

— Знаешь, у них хотя и большой дом, но всем отдельных комнат не наберешься. Я лягу с мужчинами.

Я была настолько довольна этим решением, что не вырвала у него руки, когда он принялся целовать ее.

По приезде в дом мы простились и разошлись — я к Саше, а он в зал, где были постланы перины для мужчин. Саша пошла отыскивать и будить наших горничных, спавших в дальних девичьих. Я сидела одна в ожидании их прихода. Вдруг послышались крики, хохот и топотня целой компании мужчин. Через минуту вбежали две трепаные горничные Уманцов и с возгласом: «Ах, эти шалуны мужчинки!» схватили подушки и одеяла с постели Саши, видимо принимая ее за меня, и направились к двери.

— Это что такое? — обратилась я к ним, возмущенная нахальным смехом и возгласами.

— Барин приказывает постлать вашей сестрице с Михаилом Михайловичем в гостиной, — смешивая меня с Сашей, ответила одна из горничных.

— Оставьте все это здесь! — крикнула я на них. — И подите скажите вашему барину, что сестра останется ночевать со мной.

Хотя я и подозревала недоразумение со стороны горничных, но я была возмущена наглой выходкой старшего Уманца, который, видимо, распоряжался мужем. Горничные оторопели при виде моего гнева, оставили подушки и одеяла и пошли заявить Уманцу, что меня не пускает Саша.

Комната наша была без запоров. До нас доходили крики, спор, хохот и руготня. Мною овладело такое отчаянное оцепенение и ужас при мысли, что сюда может каждую минуту ворваться эта опившаяся свора, что, вернувшись, Саша еле могла добиться от меня, в чем дело. Она побледнела, услыхав о происшедшем, но все-таки попробовала было утешить меня.

— По всей вероятности, горничные приняли меня за жену Михаила Михайловича и перепутали. Вероятно, тебя звал спать с собой Михаил Михайлович.

— Я в этом почти уверена. Но все же не нахожу этому оправдания! — с возмущением воскликнула я. — Как сметь отдавать меня на произвол и потеху Уманца. Так вот в какую грязь окунулась я!

Ни живы ни мертвы сидели мы, обе бледные, и прислушивались, боясь даже раздеться из опасения, чтобы подгулявшая компания не вздумала к нам ворваться по приказанию все того же Уманца.

Мало-помалу крики и хохот смолкли. Саша прилегла и скоро заснула, а я так и просидела до рассвета не раздеваясь. Точно десять лет жизни пронеслось надо мною в эту ночь. «Так вот она какая, эта жизнь, о которой я мечтала с таким наслаждением в институте и к которой рвалась с такой жаждою! — думала я. — И я еще собиралась спасать человечество! Теперь кругом увязла в тине. Да нет же, нет! Еще не погибла я! У меня хватит сил выпутаться из этого болота, и я выпутаюсь! Не сокрушить меня этим негодным людям!»

Утром муж обратился ко мне с нахальной усмешечкой:

— Что же это ваша сестрица не пустила вас вчера ночевать со мной?

— Во-первых, вы сами решили, что я буду ночевать с Сашей, а во-вторых, не сестра меня не пустила — сестры не было в комнате, когда я прогнала горничных.

— Та-та-та, что это вы тут за небылицы сочиняете в оправдание вашей почтенной сестрицы?

— Да с чего это вы взяли, что я унижусь до оправдывания перед вами? — сказала я с презрением и вышла с Раисой и сестрой во флигель.

С этих пор муж мой окончательно возненавидел Сашу, приписывая ей свои нелады со мной и называя ее за глаза «разводкой».

Как человек недалекий и бесхарактерный, он рад был сваливать ответственность за свой неудачный брак на других и потому не переставал объяснять всем, что Саша не довольствуется собственным разводом, но хочет еще развести и меня.

На другой день молодые уехали, и все, ночевавшие у Уманцов, направились к брату мужа, который предполагал через несколько дней устроить бал в честь нас и сестры. Мне с Сашей подали сани отдельно от других; мы обрадовались этому, так как двадцативерстная поездка успокоила нервы и развлекла нас.

Этот и затем следующий день муж не заговаривал ни со мной, ни с Сашей, да и другие как-то чуждались нас, не исключая даже Раисы. Все разговоры вертелись — мне в назидание разумеется — около отношений жен к мужьям. Рассказывались отвратительные факты тирании мужей над женами, которые всегда заканчивались нравоучительными комментариями в таком роде: «А между тем она и виду никому не показывала, скрывала свое отвращение и нарочно даже при людях ласкалась к мужу. Вот такая женщина действительно заслуживает уважения».

Так шло дня два. Накануне бала с утра начались совещания родственников, вследствие чего Саша была приглашена на родственный конклав.

— Катя, — ласково обратилась она ко мне, вернувшись с конклава, — не помиришься ли ты с мужем? Поди, попроси у него извинения, они все тебя об этом просят.

— Вот еще! С какой стати и в чем должна я извиняться? — ответила я с негодованием.

— Милая, прошу тебя, — умоляла меня Саша, положение которой становилось час от часу невыносимее. Мне стало жаль сестру.

— Пусть сам извинится, — сказала я решительным тоном.

Саша пошла опять к родным и скоро вернулась с ними ко мне в кабинет. Они обступили меня и уже ласково стали упрашивать пойти извиниться перед мужем. Как ни легко поддавалась я ласке, тем не менее все мое существо возмущалось при мысли, что я должна просить извинения у мужа за им же нанесенное оскорбление.

— Я перед ним не виновата; виноват он: пусть и просит извинения.

— Да мы очень хорошо понимаем, что в этом случае он виноват, — твердили родные, — но все же он ваш муж и вам следует покориться.

Видя, что со мной ничего не поделаешь, к мужу отправили депутацию. Он, видимо, желал примирения, но, боясь уронить свое достоинство, упрямился. Наконец вся родня, не исключая и Саши, решила свести меня с мужем насильно и заставить поцеловаться: точь-в-точь как это делали у нас в институте, когда решали примирить долго ссорившихся подруг.

— Вот о чем тебя прошу, — сказал развеселившийся муж, как только нас помирили. — Будь хоть при других любезна и ласкова со мной, а то надо мной все смеются. И, взяв меня под руку, он повел меня в зал, изображая из себя счастливого супруга.

Все общество принялось наперерыв за мной ухаживать и исполнять все мои вздорные и нелепые затеи, которыми я с тоски принялась себя развлекать.

Бал деверя ничем не отличался от других балов, дававшихся в честь меня и Надежды Михайловны.

Все эти балы были крайне утомительны. При моем же угнетенном, тоскливом настроении они казались мне просто невыносимыми, особенно при обязательном публичном целовании с мужем по требованию публики. Как только провозглашались в честь нас тосты, публика до тех пор не переставала кричать «горько», пока я с мужем и Надежда Михайловна со своим не целовались.

На одном из этих балов я встретила так называемого чудака Гвоздикова, о котором упоминал мой муж, когда мы ехали еще на свадьбу Надежды Михайловны. Он очень заинтересовал меня своею оригинальностью.

В то время тип нигилиста еще не был создан Тургеневым, и хотя Гвоздиков не был нигилистом в полном смысле этого слова, но в нем уже проглядывали черты, схожие с базаровскими, только в значительно более смягченном виде. Наружно он был слишком опрятен для нигилиста, хотя и выдавался своею бородою и длинными волосами, которых тогда еще не носили и которые, как известно, одно время считались признаком нигилизма. Он был очень начитан и любил щеголять цитатами. Меня он поразил своей образованностью в области всех наук, причем пустил мне пыль в глаза своими работами по гальванопластике, «отчет о которых будет скоро напечатан в одном заграничном издании». Беседа с таким умным и ученым человеком до того увлекла меня, что я совершенно забыла обо всем меня окружающем; и так поспешно отказывала всем, приглашавшим меня на танцы, что возбудила общее внимание и рассердила мужа, тем более что он помнил, как я восторженно отнеслась к намерению Гвоздикова освободить крестьян, наделив их землей. Он подошел ко мне как раз в ту минуту, когда я хотела записать слово «гашиш», рекомендованный мне Гвоздиковым как прекрасное средство от скуки и тоски.

— Что это за гашиш такой? — спросил меня муж.

— Лекарство от скуки.

Муж отозвал меня в сторону и позвал в другую комнату.

— Хорошее понятие ты даешь о нашем счастье! — сказал он сердито. — Через десять дней после свадьбы просишь лекарства от скуки!

— Что ж делать, если мне скучно!

— Вот я же не прошу, хоть и мне не весело.

— Разве я мешаю вам делать то же?

— Удивительно бессердечная женщина! Я тут мучусь, а ты хоть бы что!

— Может и бессердечная, ничего с собой поделать не могу.

— Ну хорошо, будь по-твоему, но ведь я же тебя просил быть поласковее со мной при других. Все вон в восхищении от твоей красоты, а я, муж, точно чужой тебе. Надо мною все смеются и удивляются, что ты мне «вы» говоришь. Прошу тебя, говори мне хоть на балах «ты».

— Попробую, но не ручаюсь, выйдет ли что из этого.

— Пожалуйста, попробуй!

— Изволь, поди приведи ко мне Гвоздикова.

— Только не его.

— В таком случае я первый и последний раз сказала вам «ты».

Вместо того чтобы привести ко мне Гвоздикова, муж увел его в буфет, где, выпивая, просидел с ним весь вечер. Кончилось это скандалом, разразившимся, к счастью, тогда, когда уже половина гостей успела уехать.

Музыканты играли какой-то легкий танец, когда из задних комнат, где был устроен буфет, послышались громкие, почти кричавшие голоса. Я услышала слово «дуэль». «Неужто мой муж»? — пронеслось у меня в голове, и я вышла в зал, когда он уже появился, окруженный целою компанией мужчин. За ними в диком виде следовал Гвоздиков. Муж требовал несколько дней срока, чтобы успеть привести в порядок дела, а Гвоздиков настаивал на немедленной дуэли. Сестры мужа причитали, а мать бранилась… Все это до того ошеломило меня и наполнило душу таким ужасом, что я едва устояла — так закружилась у меня голова. Но я сделала над собой усилие и стала требовать, чтобы немедленно была прекращена вся эта бессмыслица, и если мой муж виноват — то чтобы он сейчас же извинился.

— Так ты желаешь непременно, чтобы я извинился? — спросил он, слащаво глядя на меня.

— Непременно.

— Для тебя я все готов сделать. Послушайте, — обратился он к Гвоздикову, — ведь мы не думали всерьез стреляться? А?

Гвоздиков смотрел хмуро и молчал.

— Мы ведь просто хотели похвастать, кто из нас лучше целится. Мы ведь остаемся друзьями? — протянул он Гвоздикову руку, которую тот принял.

Этим инцидент исчерпался.

На другой день, протрезвившись, муж оправдывался тем, что должен был заступиться за Сашу, насчет которой прошелся было Гвоздиков.

Когда, года через три, я спросила о причине этого инцидента у Гвоздикова, он объяснил мне, что муж мой позволил себе говорить такие гадости о Саше, что он, как ни был пьян, возмутился и потребовал, чтобы он или отказался от своих слов, или шел с ним на дуэль. Последний вариант правдоподобнее.

Наконец все балы и празднества по случаю наших свадеб кончились, и мы с мужем отправились к себе в деревню, чтобы, сделавши визиты своим ближайшим соседям, в свою очередь отблагодарить чествовавших нас родственников балом. Перед отъездом я упросила деверя с Раисой отпустить к нам их старшую девочку, восьмилетнюю Машу, которая ко мне очень привязалась.

На другой день по возвращении к себе в деревню муж мой, привыкший то и дело пить на балах, да и вообще весьма падкий до вина, чуть не с утра напился с каким-то мелкопоместным соседом. За обедом он продолжал пить и болтать без умолку всякий вздор, несмотря на мои просьбы пощадить хотя бы слух ребенка. Он не только не унялся, но стал еще приставать ко мне и Саше, чтобы мы отбросили жеманство и выпили с ним. Мы отказались; тогда он налил стакан вина маленькой Маше и приказал ей пить, чтобы держать ему компанию. Маша весело схватилась за стакан, но я поспешно вырвала его и, взяв ее за руку, отвела к себе наверх.

Через некоторое время вошла Саша, считавшая неприличным оставить хозяина одного доканчивать обед и досидевшая до конца.

— Прости меня за то, что я не отговорила тебя от свадьбы! — сказала она торжественным тоном, взволнованная. И мы обе разрыдались.

До этой минуты Саша, несмотря на все выходки мужа, постоянно принимала его сторону и уговаривала меня покориться своей участи, стараться любить мужа, преодолеть к нему отвращение и не допускала мысли о разъезде. Теперь же, убедившись, что он пьяница, она сама стала придумывать, как нам обеим отсюда выбраться. К своему мужу Саша возвращаться ни за что не хотела; денег у нас обеих не было, вернуться к родным было немыслимо, так как кроме проклятий нас там ничего не ожидало. Наконец Саша нашлась. Еще в Москве она получила письмо от сестры своего мужа, сильно к ней расположенной, которая настоятельно звала ее к себе. В то время Саша отказалась, имея в виду поселиться у меня; теперь же она решила написать своей золовке, что согласна переехать к ней, если она позволит приехать и мне. Эта идея значительно приподняла мой дух, и я настояла на том, чтобы Саша сейчас же села писать письмо.

Под влиянием этого шага к освобождению я бодро встала на другое утро и облеклась в розовое визитное платье, так как было условлено, что мы с мужем поедем делать визиты к соседям.

Мужа я со вчерашнего обеда не видала; он и после обеда продолжал пить, запершись в своем кабинете. В ожидании его я села за фортепиано и стала наигрывать веселую польку. За этим занятием и застал меня муж.

— Так как же? — сказал он мне. — С каким видом станем мы делать визиты?

— Будем изображать счастливых супругов, если без этих визитов обойтись нельзя.

— Нет, уж извините, я не из недоучившихся студентов, чтобы разыгрывать комедии, — сказал он с озлоблением, намекая на Гвоздикова.

— Тем хуже для вас, что вы только недоучившийся гимназист, — возразила я.

— Не в том, сударыня, дело! Что же мы всю жизнь будем играть комедию, что ли?

— Я полагаю, достаточно до окончания бала, да и то на людях.

— Ну а потом как же? Я пожала плечами:

— Я вообще против комедии.

— И вы будете продолжать гримасничать в ответ на мои ласки?

— Не будет ласк — не будет и гримас.

— В таком случае нам лучше разъехаться, — сказал он взбешенный.

— Хоть сейчас, — обрадовалась я.

— Нет, уж повремените немного: гости приглашены почти со всей губернии. Не принимать же мне их одному. Уж лучше после бала. Согласны?

— Пожалуй, если все это нужно.

— Ну а теперь?

— При чужих комедию, если это необходимо. Удачно разыгравши в Москве свой мнимый отъезд на третий день после свадьбы, муж и теперь задумал повторить приблизительно то же самое для моей острастки. Но на этот раз он только обрадовал меня, идя навстречу моим желаниям.

До первых соседей, верст десять, мы оба ехали молча. Я старалась не глядеть на мужа и по возможности позабыть о его существовании. Я мечтала о том, какая будет прелесть навсегда бросить этот постылый край, постылого мужа. Соседа, к которому мы прежде всего приехали, не было дома; мы застали лишь его жену. Она принялась говорить комплименты и любезности и при каждом удобном случае восклицала: «Воображаю, как вы должны быть счастливы, Михаил Михайлович, как вы должны были измениться!» Последнее восклицание она сочла нужным пояснить мне при ближайшем свидании.

Муж мой начинал усиленно попивать в последние годы. Родственники и решили, что счастливая женитьба — лучшее средство отучить его от этой наклонности.

Комедия счастливых супругов не особенно удавалась. Я больше молчала и старалась только улыбаться, когда соседка говорила мне комплименты. Муж тоже не был говорлив, но все-таки раза три пробовал втянуть меня в разговор, причем обращался на «ты». Я же отделывалась короткими ответами, в которые избегала вставлять местоимения «ты» и «вы».

Не успели мы отъехать от усадьбы соседки, как муж, возбужденный ее похвалами и восторгами, принялся душить меня поцелуями. Я с негодованием просила его прекратить эти неуместные нежности ввиду скорого разъезда. На это он ответил мне, что просто-напросто не отпустит меня, чтобы я и думать не смела об этом, что он просто хотел постращать меня и заставить быть с ним поласковее. Я совсем обмерла от его слов и с отчаяния ничего не придумала, как говорить ему побольше неприятностей, чтобы заставить его выгнать меня. Я решила не останавливаться ни перед какими оскорблениями, лишь бы довести его до белого каления.

— Я тебя прошу, — сказал муж, когда после визитов мы возвращались домой, — ни под каким видом не разговаривай ни с Пьером (один из шаферов Надежды Михайловны), ни с Гвоздиковым.

— Вот еще! Только с этими двумя и можно разговаривать.

— А мужа ты ни во что не считаешь?

— Разумеется, не могу приравнивать вас ни к Гвоздикову, ни к Пьеру.

— Ну да понятно: куда мне за попугаем и полотером!

— А вы бы вот купили попугая: может, у него чему-нибудь и научились бы.

— Просто ни на что не похоже! Что мы за молодые такие — только и слышишь одни колкости.

— Хороша молодость в сорок пять лет!

— Мне не сорок пять, а тридцать восемь, ты лучше бы себе года накидывала!

Как ни печален был этот разговор, но все же это был разговор, а не сплошное молчание, и потому свекровь встретила нас довольная, тем более что при ней, щадя ее материнские чувства, я избегала говорить мужу неприятные вещи.

В день бала муж мой не переставал целый день немилосердно ухаживать за Верой Пенкиной, довольно красивой девушкой, которую ему когда-то прочили в невесты. Бал начался с полонеза, по старому обычаю. Один из более почетных гостей пригласил меня и пошел со мной в первой паре. Только что мы сделали несколько шагов, как нас обогнал муж с Верой Пенкиной.

Все враждебные действия мужа успокаивали меня, и потому, как ни оскорбительна могла показаться другим эта выходка, меня она заставила невольно улыбнуться, особенно когда он заявил, что «царица бала должна быть впереди».

— А муж-то ваш, как ухаживает за Верой Пенкиной, — подошла было ко мне после полонеза с поддельным сочувствием одна из соседок-матрон.

— Я удивляюсь ему, имея такую молоденькую хорошенькую жену, которую я бы на его месте в рамку вставила, бриллиантами бы осыпала, как на Бога бы молилась, он, как тень, целый день бродит за этой высохшей кокеткой.

— Что же, она чрезвычайно мила сегодня, — возразила я, готовая расцеловать Веру Пенкину за то, что она так охотно кокетничает с моим мужем и отвлекает его внимание от меня.

— Господи! Да это просто невероятно! В первый раз слышу, чтобы женщина хвалила свою соперницу.

Мне так надоели приторные восторги и фальшивое сочувствие, что я резко сказала:

— Я не желаю соперничать с мадемуазель Пенкиной и охотно готова уступить ей моего мужа, если она того пожелает.

Не привыкшая к такой откровенности, матрона только руками развела:

— Вот так молодая! И это на свадебном балу! — воскликнула она мне вслед, так как в эту минуту я уходила танцевать с пригласившим меня кавалером.

К концу бала, когда я сидела с Сашей в почти пустом зале, вошел пьяный муж, обнявшись с не менее пьяным братом. Они остановились перед нами, и муж обратился к брату, указывая на нас:

— А вот и две сестрицы, ха-ха-ха! Гулюкаются, как голуби! Видишь ли, старшая подучает младшую, чтобы с нее пример брала, от мужа бежала: бе-ес-подобно, бе-ес-подобно!

Я побледнела при таком публичном оскорблении и с гневом воскликнула:

— Какая низость!

— А, низость! А разве не низость была обманывать человека, идти за него замуж не любя?

Как ни гнусно было делать такой упрек публично, я все-таки не могла не сознавать его справедливости. Разумеется, я могла бы сказать в свое оправдание: «Где же у вас глаза были? Вы старше, опытнее меня, лучше могли понять и видеть, люблю ли я вас». Но я не сказала ничего подобного. Муж представлялся мне таким мелким, гадким и низким, что мне было противно ставить себя на одну доску с ним, и потому я только мысленно сказала: «Да, это было подло с моей стороны, хотя и бессознательно. Но теперь, перетерпев его гнусные ласки, перенеся его публичные оскорбления, я искупаю свою подлость. Если я была виновата перед этим человеком, связав его с собою, то он мне сторицей отплатил за это».

— Что же вы молчите? — сказал он мне. — Или ничего не имеете возразить против этого?

— Ничего.

— А! Какова! — обратился он к присутствующим, притаившим дыхание из боязни проронить подробности скандала. — И не сморгнула даже! Ну, шулер же после этого ее отец, что не предупредил, какова дочка! — обратился он к брату. — Будь он благородный человек, он должен был предупредить, а то нет — поступил, как последний мошенник и подлец! Перед свадьбой, когда отец сердился на меня за предполагавшийся разрыв, я была равнодушна к нему; но все же он был моим отцом, и публичное поношение безвинного старика в гадкой компании вывело меня из себя. Я вскочила с места, подошла к деверю и сказала ему с гневом:

— Если в вас осталась хоть капля чести, уймите этого пьяного человека, который не сознает того, что говорит!

С этими словами я вышла из зала и поднялась к себе наверх.

«Господи, господи, скоро ли это кончится?» — твердила я в каком-то оцепенении, сидя на сундуке в гардеробной, где не скоро могли меня найти.

— Пойди вниз! — сказала, входя ко мне, Саша. — Он везде ищет тебя. Не показывай, что ты прячешься, точно чувствуешь себя виноватой.

— Ах, Саша, как не хочется! — сказала я с отчаянием, припадая к плечу сестры.

— Нужно, нужно, испей чашу до дна: сегодня последний день.

Этот «последний день» в устах сестры приободрил меня. Я пошла, несмотря на смертельную нравственную и физическую усталость, и вошла как раз в то время, когда музыка уже перестала играть.

— А! Вот она! — воскликнул муж, нахально подходя ко мне. — Где изволили пропадать, что не танцуете со своим кавалером?

— Кто мой кавалер? — спросила я, презрительно на него глядя.

— Будто уж не знаете? Полно вам притворяться! Пьер! — крикнул он своему родственнику, младшему шаферу. Тот подскочил.

— Что же это ты, братец, не танцуешь со своей дамой? — сказал он ему с усмешкой, кивая на меня. — Играй, музыка! — крикнул он музыкантам, которые тотчас же подхватили веселую польку, только что перед тем конченную.

— Пойдемте, Петр Степанович, — сказала я шаферу для скорейшего прекращения скандала. — Кончимте этот тур и отведите меня в гостиную! — попросила я его, как только мы начали танцевать, потому что чувствовала себя совершенно бессильной продолжать.

Пьер так и сделал и усадил меня в гостиной у окна, поодаль от восседавших матрон. К счастью, общее отчуждение дало мне возможность просидеть спокойно до первого ритурнеля кадрили. Лишь только проиграли его, как вдруг ко мне подошел муж и пригласил на кадриль. Желая избежать новой сцены, я кивнула ему головой в знак согласия, но тотчас же встала и через зал пошла опять наверх.

— Куда же вы? Сейчас начинают кадриль, — догнал меня муж.

— Я танцевать не буду, — ответила я, не поворачивая головы.

— Отчего же? — спросил он, следуя за мной.

— Оттого, что не хочу!

— Однако танцевали же вы с другими!

— Да, но с вами не хочу.

— Почему же именно со мной не хотите?

— Потому что я вас презираю, — ответила я и торопливо поднялась наверх, чтобы скорее от него отвязаться. Наверху я с испугом увидала, что он последовал за мной.

— Что вам надо? — спросила я его.

— Пожалуйте сюда, — показал он мне на свою оружейную комнату, — мне нужно с вами поговорить. — И он схватил меня за руку.

Прикосновение его руки произвело на меня такое омерзительное впечатление, что, несмотря на весь мой страх очутиться с ним глаз на глаз в комнате, где у него хранилось оружие, которое он спьяна способен был пустить в дело, я вырвала руку и сказала:

— Оставьте меня, я сама пойду! — и вошла в кабинет. Он запер дверь на крючок. Я побледнела и опустилась в кресло.

— Скажите мне, — произнес он, встав передо мной в наполеоновскую позу, — долго будет продолжаться эта комедия?

— Какая комедия?

— А вот что мы с вами разыгрываем.

— Я не разыгрываю никакой комедии, — ответила я, приходя в себя и наперед обороняясь от его нежностей, к которым, боялась, он вот-вот сейчас перейдет.

— А, вы не играете комедии… Ну а я ее играю. Не видите вы разве, что я вас обожаю; а между тем целый день надрываюсь, ухаживаю за этой злючкой Пенкиной, которая рада бы радехонька вас съесть за то, что я вас предпочел ей, несмотря на то, что она вешалась ко мне на шею? А вы и внимания на это не обращаете, с ней же любезничаете…

— Это очень неблагородно с вашей стороны ухаживать на смех за девушкой и компрометировать ее, рассказывая, что она вам вешалась на шею. К тому же относительно меня ухаживание ваше за m-lle Пенкиной бесцельно, — добавила я с презрительной усмешкой.

— Да, я это вижу, к несчастью! Вы какой-то истукан, неслыханный, бесстрастный феномен!

Я пожала плечами и попробовала встать, желая прекратить этот tete a tete.

— Нет-с, нет-с, оставайтесь! Вот, что я хотел вам предложить, — сказал он, когда я сызнова села в кресло. — Я вижу, что не в силах с вами расстаться и потому не пущу вас; пусть уезжает отсюда виновница вашего поведения — ваша сестра.

— Виновница! — вскочила я. — Поймите, что только благодаря ей я оставалась здесь до сих пор! Могу вас уверить, что без меня она не выедет отсюда!

— А, так вы действительно намереваетесь ехать к вашему любовнику? — пустился он на последнее средство.

Выходка мужа привела меня в негодование.

— Вы пьяны и не знаете, что говорите, — сказала я ему с гневом, направляясь к двери. Решительным движением я откинула крючок и поспешила вниз.

В зале между тем начиналась мазурка. Не чувствуя под собой ног, измученная, потеряв последнюю энергию, я насилу добрела до гостиной, которая была почти пуста.

— А я вас везде ищу! — бросился было ко мне юнкер, увидя меня.

Должно быть, на моем лице ясно отражались все пережитые только что волнения, потому что юнкер, взглянув на меня, разом оборвался, извинился и вышел вон, хотя я не проронила ни слова.

Переодевшись в пеньюар по окончании бала, я прилегла на постель, чтобы обдумать свое положение и отдохнуть, но усталость взяла свое, и я уснула. Вдруг утром, сквозь сон, я почувствовала поцелуй и тотчас же вскочила как ужаленная: передо мной стоял муж с плотоядными глазами.

— Как вы смели! — воскликнула я с негодованием.

— Вот забавно! Разве я тебе не муж?

— Нет, нет и нет! Вы знаете, как я вас ненавижу; я вам это объясняла вчера!

— Вчера я был пьян и потому, может быть, и оскорбил тебя чем. Но вот теперь я проспался и прошу тебя простить меня, — сказал он, делая притворно смиренную физиономию.

— На ваши оскорбления и мерзости я не сержусь, но любить вас не могу, — ответила я и вышла вон в гардеробную, где на сундуках кое-как примостилась Саша. Я застала ее бледную, с повязанной головой.

— Ах, я всю ночь не спала, Катюша, — сказала она с отчаянием на мой вопрос, что с ней. — Я вся измучилась, придумывая, как нам быть. Куда мы в самом деле денемся? К мужу вернуться я уже не могу. Бог знает, пустит ли нас к себе в деревню его сестра! Денег у нас с собой нет. Что мы будем делать?

— В гувернантки пойдем! — ответила я решительно.

— Как ты это говоришь? Ну кто нас двух разведенных возьмет? Ведь никто не поверит, что мы без любовных причин ушли от мужей; к тому же в Москве почти все нас знают и будут на стороне отца, который нас к себе ни за что не примет.

— Да я к нему и не собираюсь.

— Так куда же тогда? — воскликнула Саша чуть не со слезами.

— Ну в прачки, ну в кухарки пойду, — ответила я с жаром, — ведь с нравственностью прачек и кухарок не считаются — лишь бы не были пьяницы, воровки и хорошо дело свое знали.

— А ты его знаешь?

— Немудреная штука — выучусь!

— Бог мой, какой ты ребенок! Да ты не знаешь, чему можешь подвергнуться от каждого мужчины, при твоей молодости и красоте, как только поступишь в качестве прачки или кухарки.

— Посторонние мужчины не имеют на меня никаких прав, — сказала я с самоуверенной гордостью, — и я сумею себя оградить.

Мы долго спорили.

Видя, что со мной ничего не поделаешь, Саша отправилась к деверю переговорить с ним о найме двух подвод для нас с горничными и вещами, так как без разрешения мужа никто из мужиков не брался везти нас за сорок верст до ближайшего города.

Дом все еще был полон гостей и родственников из отдаленных уездов. С окончанием бала я перестала считать себя обязанной исполнять роль хозяйки и потому не сходила вниз, с томлением ожидая возвращения сестры.

— Никто из них и слышать не хочет о твоем отъезде, Катя, — сказала, вернувшись наконец снизу Саша, видимо довольная и повеселевшая оттого, что с нее спадает ответственность за мой разъезд с мужем. — Они предлагают мне уехать на время, ссылаясь на то, что я плохо действую на тебя… Ну что же, я поеду пока погостить к тетке, а затем, может быть, как-нибудь устроюсь с сестрой мужа. Привыкнешь ты к мужу, я со временем опять приеду к тебе, — продолжала она благоразумным тоном, видимо повторяя только что слышанные рассуждения.

— А, так вот какая ты предательница! — воскликнула я и истерически зарыдала. Саша бросилась передо мной на колени и стала целовать мои руки.

— Поди прочь! Я ненавижу тебя! — крикнула я ей, чувствуя, как вдруг погасла моя пламенная нежность к Саше.

Не успела я выплакаться, как явились Раиса с мужем. Оба самым нежным образом принялись утешать меня и звать вниз для успокоения всех родственников и обожающего меня мужа. Ласка и нежность одержали верх надо мной, тем более что теперь у меня не оставалось никакой точки опоры, раз сестра изменила мне.

— Хорошо, — сказала я однажды сестре после продолжительных переговоров, — я останусь с мужем, постараюсь… нет, полюбить его я никогда не полюблю… постараюсь по мере сил сдерживать мое отвращение к нему и вовсе не ради него, как ты требуешь, а ради того, чтобы мне не запрещали видеться с Любочкой (моей младшей сестрой) и чтобы не расстраивать родителей вторым разводом.

— Ну, слава Богу, что хоть ради Любочки и родителей ты решаешься покориться своей судьбе и остаться здесь!

— Но я должна съездить предварительно отдохнуть в Москву. Не могу я так, сразу, похоронить себя здесь. Михаил Михайлович отказывается ехать со мной. Ему жаль потраченных денег на свадьбу и бал. Он находит, что пора начать копить для детей, которых я возненавижу, потому что это отвратительное, противное существо будет их отцом.

— Хороша, однако, обещанная тобой сдержанность!

— Если ты понимаешь мою сдержанность в том, что я даже тебе не смею высказывать, как противен он мне, то я отказываюсь от сдержанности.

— Ну хорошо! Только, пожалуйста, чтобы дальше меня это не шло.

— Да, уж решившись на притворство и разврат, не кричать же мне об этом на всех перекрестках.

— Господи, что это у тебя за выражения: «разврат»! Понимаешь ли ты, что говоришь?

— К несчастью, понимаю и не вижу причины прикрывать перед тобою нежными именами гадкие вещи.

— Что же гадкого в том, что ты жертвуешь собою для родителей и для сестры: это скорее возвышенно и благородно, можно даже назвать самоотвержением.

— Какие глупости! какая фальшь! Какое это самоотвержение, когда я себя обманываю, воображая, что покоряюсь своей судьбе из-за Любы и родителей! Мне даже думается, что я просто-напросто трушу борьбы, которая лишит меня Любы и заставит родителей проклясть меня. Вот съезжу в Москву и тогда решу, стоит ли покоряться судьбе.

— Так ты все-таки едешь в Москву, несмотря на нежелание Михаила Михайловича сопровождать тебя?

— Да он из скупости не желает. С ним мне пришлось бы занять номер в гостинице, тогда как одна я могу остановиться у родителей. Я погощу в Москве месяц, а затем он пришлет за мной лошадей. Вернусь ли я — это будет зависеть от моих московских впечатлений.

— Ну, за то, что ты вернешься, я ручаюсь, — сказала со сдержанною неприязнью Саша.

С тех пор как Саша убедилась, что я охладела к ней, она тоже стала как-то враждебно относиться ко мне. Всякий мой самостоятельный поступок она принимала за вызов, — поэтому и теперь мои слова возбудили в ней досаду.

— А я тебе ручаюсь только за то, что мы доедем до Москвы, — еще самоувереннее подтвердила я.

— И что это, с какой стати он в самом деле пускает тебя одну? — сказала она с досадой.

— Советую тебе сказать это ему и предать меня вторично, — заметила я, уязвленная ее тоном.

— Знаешь, ты позволяешь себе такие вещи, что я с нетерпением жду того времени, когда отряхну прах с ног моих и не буду больше в твоем доме, — ответила с раздражением Саша, намеренно называя дом Михаила Михайловича моим домом. Через два дня после этого разговора мы обе были на пути в Москву, почти не разговаривая друг с другом.

*  *  *

— Как! а Михаил Михайлович где? — с удивлением воскликнула мать, встречая нас.

— Он остался дома, находя неудобным ехать сюда из хозяйственных расчетов, — ответила Саша.

— В таком случае и вам нечего было приезжать, то есть тебе, — обратилась она ко мне. — Достаточно одной сестре без мужа странствовать. Тебе же, только что обвенчанной, и вовсе неприлично. Жаль, что лошади устали, а то бы тебе сейчас и ехать обратно. Будет с нас и без того сплетен. Вышла замуж — сиди с мужем.

— Я возьму номер в гостинице, если стесняю вас, — сказала я холодно и решительно, сразу показывая, что я теперь самостоятельна и от них не завишу.

— Не в стеснении дело, а о чести семьи идет речь, — начала мать более мягко.

— Ты, смотри у меня, не забываться перед матерью! — выступил подошедший отец, не здороваясь со мной.

— Нет, нет, оставь нас, папочка, — перешла в умиротворяющий тон мать.

Но отец стоял на своем.

— Нет, не оставлю, — сказал он гневно. — Если она еще слово пикнет, то я сейчас велю ей ехать обратно, переночевать здесь даже не позволю!

— Это как вам угодно, — сказала я решительно, утрачивая вдруг всякую нежность к родителям после их бессердечной встречи.

Отец и тут не обратил внимания на тон моего ответа и принял его, судя по форме, за изъявление покорности, никак не подозревая угрозы.

— Во всяком случае, ты уедешь завтра, — сказал он, смягчившись, — мать твоя желает этого и совершенно основательно. А затем доброго вечера! — кивнул он мне и ушел в свой кабинет.

«Так вот какого ободрения и отдыха я здесь ждала! — думала я с горечью. — Пусть же не ждут они ни жертв, ни уступок с моей стороны!»

Позднее мать позвала к себе в спальню Сашу и, выспросив у нее подробно о положении вещей, решила, по-видимому, не раздражать меня, так как Саша высказала опасение, что я способна продать что-нибудь из своих вещей и переехать в гостиницу. Во избежание такого скандала решено было обходиться со мною любезно и оставить у себя, сократив мое пребывание в Москве. Последнее они устроили тайно от меня, написав письмо мужу с просьбой прислать за мной лошадей, под каким-нибудь приличным предлогом, через две недели. Об этом я узнала позже от самого мужа; сестра же не обмолвилась ни одним словом. Моя история пошла ей впрок: сблизила с матерью, которая предложила ей остаться дома до тех пор, пока не одумается ее муж…

Свободная теперь в выборе знакомых, я всего более посещала своих институтских подруг, к которым меня прежде не пускали. Разговоры и интересы их были до того далеки от пошлости мужа и всей его родни, что последние все более и более падали в моих глазах и еще рельефнее выступали в своей неприглядности и грязи.

После долгих размышлений, как поступить, я пришла к следующему решению: «Прежде всего попробовать устроиться с мужем на разных половинах. Я буду заботливой хозяйкой, буду изображать его жену при гостях, но зато пусть он не требует от меня никаких нежностей и держит себя на правах совершенно постороннего, — думала я в своей наивности. — Не согласится — пусть выгоняет, делает, что хочет, а женой его я все-таки не буду и в случае насилия убегу. На первое время продам все, что поценнее из приданого, а там видно будет. Слава Богу, что Саша остается здесь и я свободна действовать как заблагорассудится. Главное не опошлиться, не погрязнуть и сохранить свое человеческое достоинство». Так решила я и успокоилась.

Незаметно пролетели две недели, и я была ужасно раздосадована, когда неожиданно муж прислал за мной лошадей и прислугу. Преждевременность эту муж объяснил в письме наступлением оттепели и порчею дорог. Я оттянула еще два дня и затем поехала.

— Насилу-то мы вас дождались, родная вы наша матушка! — встретила меня подобострастным голосом старшая горничная Степанида, бросаясь целовать мои руки. — Наш-то сокол ждал-ждал вас, навстречу ездил. Только недавно легли, вернувшись с охоты. — «Верно, и нынче, говорят, не приедет». — Пожалуйте, я вам посвечу, — и она побежала со свечою к лестнице.

Я остановилась. Улегшееся во время разлуки отвращение прихлынуло ко мне с новой силой.

— Нет, он, может, спит, завтра увидимся, — сказала я Степаниде. — Приготовьте мне спать внизу, в диванной.

— И, что вы, матушка: если бы они и уснули, в такой раз и разбудить можно.

— Барин вас наверх просят, — сбежала с лестницы другая горничная.

Делать было нечего, я пошла. Муж встретил меня в будуаре. Он сбрил усы, желая помолодиться. В этом виде его физиономия показалась мне еще отвратительнее.

— Здравствуйте! Ну что вам? — сказала я с холодным недоброжелательством, не подавая даже руки.

— Разве так здороваются после разлуки! — ответил он обиженным тоном.

— Как же иначе?

— Хоть бы поцеловались! — и он поцеловал меня в губы. — Чаю хочешь?

— Я до смерти устала и хочу спать, — сказала я, отворачиваясь от него.

— Сейчас, матушка, я вот только чистые наволочки вам надену, — по-прежнему усердствовала Степанида, готовя мне постель в спальне.

— Достаньте мне, кстати, чистые простыни и отнесите вместе с одеялом и подушками вниз, в диванную: я лягу там, — сказала я решительным тоном и поспешно направилась вниз, не желая слушать возражений с чьей бы то ни было стороны.

— Как угодно, матушка, а на такое дело у меня руки не поднимаются!

— Ну пришлите мне Марью — я ей велю.

— Что это вы только затеваете! Барин-то сам не свой, почернел весь, — перешла вдруг Степанида из подобострастного в наставительный тон.

— Пошлите ко мне Марью!

— Сейчас! Только вы бы меня, старуху, послушали и дела ваши оставили.

— Позовите Марью! — повторила я нетерпеливым тоном.

— Вот так норов! — проворчала Степанида, захлопывая дверь.

Наконец явилась моя московская горничная Марья. С трудом добилась она подушек и белья и постлала мне в диванной, единственной комнате, хорошо запиравшейся.

На другое утро я велела перенести к себе вниз шифоньерку и принялась приводить свои вещи в порядок. Окончив уборку, я уселась на диван и принялась за чтение книг, которые накупила в Москве.

Шел великий пост. Марфа Васильевна ела постное и обедала у себя в комнате, так что мне пришлось обедать с глазу на глаз с мужем, причем большую часть обеда мы молчали.

— Шифоньерке вовсе не место в диванной, — прервал наконец молчание муж.

— По-моему, место, — ответила я, стараясь говорить равнодушно.

— А я нахожу, что не место, — повторил муж тоном, не допускающим возражения.

— Эти разговоры скучны. Она мне нужна здесь, — ответила я нетерпеливо.

— Но вы, кажется, забыли, что хозяин здесь я и могу велеть переставить ее куда мне хочется.

— Очень хорошо помню. Вы даже можете вовсе выкинуть ее из вашего дома, — сказала я самым небрежным тоном.

— Я решительно не понимаю, как это, зная, кто тут хозяин, вы принимаете такой самостоятельный тон.

— Я нисколько не сомневаюсь, что такая самостоятельность с моей стороны выше вашего понимания, — сказала я с презрительной гримасой, всячески стараясь вывести его из себя и заставить выгнать меня.

— Если вы недовольны тем, что я прислал за вами ранее положенного срока, так и оставались бы у своих в Москве, — сказал он уже со злобной усмешкой. — Небось вас оттуда выпроводили!

— Меня никто не выпроваживал.

— Знаем мы! А небось потихоньку от вас мне писали, просили прислать за вами поскорее лошадей! Ваша же возлюбленная сестрица и писала-то собственноручно. Не любо здесь, так отправляйтесь к ним обратно, — заключил он с торжествующей усмешкой.

— Дайте мне пачпорт, я уеду, — сказала я: так меня ошеломило новое предательство Саши.

— За этим дело не станет, — сказал он, вставая из-за стола, — сейчас напишу и с пребольшим удовольствием.

Через час он действительно прислал мне с Марьей бумагу, в которой предоставлял мне свободу ехать куда угодно… К несчастью, я, по неопытности, не знала, что бумагу эту нужно засвидетельствовать формальным порядком, и имела глупость удовлетвориться, что причинило мне впоследствии немало горя.

Обрадованная таким счастливым исходом, я весело принялась укладываться с Марьей. Она отложила в чемодан необходимое белье и два простых платья, более всего соответствовавшие той скромной карьере учительницы, которой я думала себя посвятить. В ящик мы заколотили все мои книги, а в узел положили два дорогих платья и несколько ценных вещей, которые я рассчитывала продать в ближайшем губернском городе. Ехать я решила в противоположную от Москвы сторону. К сожалению, четыре тысячи рублей, оставшиеся после разных покупок от моего приданого, не были выданы мне на руки, а были положены куда-то в Опекунский совет, и расписка осталась у отца. У меня же наличных оставалось всего семь рублей, один золотой, зашитый на счастье в подвенечное платье, и несколько мелочи.

Только что я уложилась и уселась отдохнуть на сундук в гардеробной, досадуя, что теперь ночь и выехать никуда нельзя, как вошел муж.

Он осмотрел с усмешкой приготовления и затем, обращаясь к Марье, сказал:

— Пойди вон.

Марья нехотя вышла, оборачиваясь на меня с беспокойством верного пса.

— Так вы окончательно уезжаете? — обратился он ко мне.

— Разумеется, — ответила я, начиная волноваться.

— Пожалуйте сюда, — сказал он мне, отворяя дверь в свой кабинет. Я вошла. На столе лежали два пистолета со взведенными курками.

— Видите? — спросил он, драматическим жестом указывая на пистолеты.

— Я не слепа, — с трудом скрывая свое волнение, проговорила я.

— Прежде нежели расстаться, — сказал он, принимая наполеоновскую позу, к которой прибегал во всех решительных случаях, — я желал бы знать, почему, собственно, мы расстаемся?

— Неужели же вам это нужно еще объяснять: потому что я вас ненавижу.

— За что?

— Что тут разбирать: ненавижу — и этого более чем достаточно.

— Так зачем же было выходить замуж?

— Думала будет лучше, чем у родителей.

— И все-таки вы едете к ним обратно. Они вам милее меня?

— Милее.

— Чем это я мог внушить вам такую ненависть?

— Своею пошлостью, ничтожеством, пакостями.

— Положим, я делал пакости, ну а вы-то как себя вели? Видал ли я от вас хоть одну ласку с самого нашего венчания?

— Как же вы могли их видеть, когда начали с насилия?

— Да что вы все старое: это даже смешно, точно я посторонний, а не муж! Ну а что касается других пакостей, которые я делал вам и вашей сестре, то вы в них сами виноваты, потому что постоянно вызывали меня к тому вашим презрительным, холодным обращением.

— Я и не оправдываю себя. Да, я виновата, что вышла за вас, но что же из этого — я вас все-таки ненавижу.

— О, что за дьявольский характер! Брат, брат, что ты со мной сделал, — драматически потрясая кулаками, каким-то завывающим голосом воскликнул он. — Не говори ты мне, что она ангел, я был бы счастлив с другой!

— Уж не с Пенкиной ли? — засмеялась я на его трагические жесты. — И как вам не стыдно разыгрывать из себя бабу с завываниями и причитаниями! Только бабам прилично валить собственную оплошность на других.

— Это просто изумительное бессердечие! — с гневом закричал муж. — Человек тут убивается перед ней, а она над ним подсмеивается!.. Ну что же, пусть баба я, пусть пакостник! Но что же мне делать, если я тебя так люблю, — бросился он вдруг передо мною на колени, хватая меня за руки, видя, что ничего не берет.

— Ради Бога, оставьте меня! — вскочила я, точно ужаленная.

— Бей меня, если хочешь, но я не могу расстаться с тобой! — и он бросился целовать мои ноги.

— Ради Бога, ради Бога, отстаньте! Я не могу этого выносить! — кинулась я с отчаянием к двери.

— Я застрелюсь сейчас же, если ты только выйдешь! — загораживая мне путь, сказал он.

Видя, что всякое сопротивление немыслимо, я села на ближайший стул, не говоря ни слова. Смерть его не пугала меня, должна я сознаться, но мне было страшно сделаться убийцей. — Так ты не хочешь, чтобы я застрелился? — перетолковал он тотчас мое чувство. — Милая моя, божество мое, радость моя, — целовал он меня, в то время как я чувствовала себя совершенно уничтоженной и подавленной. — Но что же это, ты меня не целуешь? Ну да поцелуй же меня наконец, — потянул он ко мне свои губы.

— Нет, никогда, — отклонилась я с омерзением.

— Ну, я сейчас застрелюсь!

Я поцеловала его. Наконец он успокоился и сел против меня.

— Скажи ты мне, ради Бога, отчего это я тебя люблю, а ты меня не любишь? — спросил он меня заискивающим голосом.

— Вероятно потому, что я стою любви, а вы нет, — ответила я с усмешкой.

— Правда, правда твоя, язвительная ты моя… — и опять нежности.

Хотя я и чувствовала себя совершенно уничтоженной и погибшей, но мысль о разъезде все-таки не покидала меня. Как ни мрачны казались мне последствия разъезда, но все же этот мрак представлялся мне в тысячу раз лучше настоящего унизительного положения. «Рассеется же когда-нибудь этот мрак, — приободряла я себя. — Не осуждена же я на вечное унижение и несчастье; настанет и для меня человеческая жизнь. Я хочу ее и добьюсь!» Я чувствовала в себе большой запас сил добиваться жизни и счастья, к которым так стремилось мое сердце, изведавшее столько унижения и отвращения. Да оно и понятно: мне только что минуло восемнадцать лет.

— Да поцелуй же ты меня хоть разок, — приставал ко мне муж на другой день после сцены с пистолетами.

— Ах, как мне это надоело!

— И мне надоело… — и он с досадой вышел, хлопнув дверью.

— Что это ты такое, матушка, творишь? Ты, кажется, не только мужа, но и меня в гроб вколотить намерена, — пришла ко мне четверть часа спустя Марфа Васильевна.

— Что такое?

— Она еще спрашивает! Да скажи мне на милость, что это такое в нашем доме творится с тех пор, как ты в нем появилась! На кого мой Миша похож стал? Который день как шальной, мой голубчик, ходит! Видано ли, слыхано ли где-нибудь, чтобы жена против мужа такие дела заводила, какие ты тут заводишь? Туда же разводиться вздумала! Да ты пойми же, бесприданница ты этакая, — злобно ухмыляясь говорила она, — что и не с таким приданым, как у тебя, нос-то не очень дерут! Ведь только мой Миша, по своей доброте, мог тебя взять с дюжиной шелковых платьев… Ишь, тряпок-то нашили модных! Я вот тридцать тысяч да сто душ за дочерью дала, да и то ей потачки против мужа не даю. Ну, а ты-то что: голь одна — и туда же важничаешь! — И она подняла плечи и голову, как бы представляя, как я важничаю.

Я молчала. Что было ей отвечать на пошлые попреки? Старуха все равно не поняла бы меня.

— Ну что же молчишь? — начала она немного спустя уже упрашивающим тоном. — Пойди приласкайся к мужу, а то он велел себе вина подать. — Пьянствовать, говорит, опять хочу! — Во взоре ее, устремленном на меня, проглядывала уже мольба и беспокойство за сына. У меня не хватило духа наотрез отказать ей; я молча опустила голову. Старуха приняла мое молчание за согласие.

— Ну поди же, голубушка, к нему, а я теперь лягу и отдохну.

На другое утро, не успела я проснуться, как ко мне вошла Марья и подала исписанный почтовый лист и при нем маленький клочок бумаги, на котором рукой мужа было написано: «Прочтите это письмо и знайте, что оно будет сейчас же послано в город, а затем можете сами убираться — я вас не держу».

Письмо, присланное мне на прочтение, было написано мужем к моим родителям и состояло в следующем:

«Письмо мое вы получите, вероятно, одновременно с приездом нашего общего сокровища — вашей развратной дочки. До сих пор я все молчал и думал, что мое снисхождение к ней заставит ее наконец вернуться на настоящий путь; но вижу, что число ее любовников, вместо того чтобы уменьшаться, ежедневно возрастает, так что со мной она начинает обходиться хуже, нежели с последним лакеем. Только этим множеством любовников и могу я объяснить себе такое обхождение со мной. Дошло уже до того, что ни на одного мужчину я не могу смотреть без того, чтобы не видеть в нем соперника и притом счастливого. Согласитесь сами, что после этого я не могу держать ее долее у себя и позорить мое имя, ничем не запятнанное. Вместе с тем не могу не призывать проклятий на вас. Вы знали, какова она, — зачем выдавали за меня?
Ваш несчастный зять».

Меня обдало помоями и грязью после чтения этого письма. Успокоившись несколько, я написала на другой стороне присланного мне клочка бумаги: «К чему вы прислали мне читать эту грязь? Уж не думаете ли вы этой мерзостью заставить меня полюбить вас?» — и отослала ему обратно с его письмом к родителям, которым он думал устрашить меня. Затем я тотчас же поручила Марье пойти в деревню и нанять подводу до ближайшего города.

Был конец марта, распутица страшная. Марья проходила безуспешно: иные мужики отказывались везти, боясь барина, другие не хотели резать лошадей, так как в некоторых местах тронулись реки и не было мостов.

— Вот тебе два рубля, проводи Марью до Подшивалова и помоги ей сговориться с каким-нибудь мужиком, чтобы взялся довезти меня до города, — обратилась я к Авениру, одному из лакеев мужа. Он один из всей дворни относился почтительно ко мне и не позволял себе никаких выходок против меня и Марьи.

— Я бы от души рад и без денег, — сказал он. — Да разве вы не видите, дворня-то у нас какая ябедница: сейчас барину докажет. Шкуры не снесешь потом.

— Барин велел сказать вам, чтобы вы их хоть в собственном доме не срамили, — вошел ко мне с дерзким видом Григорий, другой лакей мужа. — Там у себя можете разъезжать в мужицких дровнях, а отсюда вам дадут машинных лошадей до города. Возок и заводских лошадей можно поберечь, конечно, — обратился он к столпившейся в дверях дворне, — ну а машинных-то да кибитку мы уж ей дадим. — Сейчас что ли вам закладывать? — крикнул он мне небрежно из-за дверей.

— Да сейчас, — был мой ответ.

— Как же это барину не стыдно? Хоть напоследок барыню-то нашу прокатил бы, — послышался голос Авенира.

— Вот еще новости: «напоследок»! — нарочно ставши у моей двери, крикнул ему в ответ Григорий. — С машинных бы лошадей начинать нужно, так не форсила бы. Много ли она своих в приданое привела? И то большая честь.

— Что, запрягают? — спросила я вошедшую Марью. Я была в крайне напряженном состоянии и в непрестанном страхе, чтобы муж как-нибудь не вздумал повторить сцены с пистолетами.

— Запрягают. Только за деревенским мужиком пошли, кучера настоящего не дают.

Все было вынесено и уложено в кибитке. Я стояла в капоре и торопила Марью одеваться скорее, как вдруг вошел муж.

— Я пришел с вами проститься, — сказал он, нахально смотря на меня и самодовольно оглядываясь на растворенную дверь, в которой столпилась дворня с Григорием во главе.

— Мне кажется, это совершенно лишнее, — ответила я, приходя в себя и делая движение выйти.

— Нет, погодите же, — сказал он. — Входите вы все, сколько вас есть, — обратился он к дворне, немедленно бросившейся исполнять его приказание.

С немым ужасом стояла я перед пьяным, освирепевшим мужем и его холопьями, ожидая, что будет. Теперь мне даже смерть казалась не страшной. — «Пусть убьет, пусть убьет, только бы не прикасался!» — думала я с замиранием сердца.

— Видите, это моя жена, ребята? — обратился он к дворне.

— Ваша, батюшка, ваша.

— Помните, какой ей был почет при въезде в мой дом?

— Как не помнить, батюшка!

— А знаете ли вы, чем она мне отплатила за это?

— Черною неблагодарностью, — нашелся Григорий.

— Молодец ты у меня, Гриша!.. Ну так видите: не только черной неблагодарностью, но еще и распутством. Она еще до замужества занималась распутством.

— Послушайте! — крикнула я ему гневно.

— Ни-ни-ни! не прерывайте меня! Если я что лишнее сказал, то пусть ваши братцы присылают ко мне своих секундантов. Я свою честь отстоять сумею, — подмигнул он Григорию.

Действительно, прерывать его было бесполезно, и я стала только с беспокойством ожидать конца.

— Ну, так, братцы мои, знайте же, что она распутница, развратная… — и затем последовал ряд непечатных слов. — Вот за это все я и выгоняю ее из моего дома… Вон отсюда! — вдруг крикнул он во все горло, топнув ногою и бросаясь ко мне с поднятыми кулаками.

— Ради Бога, держите его! — крикнула я в ужасе и бегом бросилась на крыльцо, с которого прямо спрыгнула в поданную кибитку.

— Скорей, скорей поезжай! — торопила я правившего мужика.

— Да наденьте же салоп, барыня, — уговаривала меня Марья, вскочившая за мной в кибитку.

— Что, не гонятся? посмотри, — спросила я, надевая салоп, когда мы отъехали от крыльца.

— Какой! Они всю дворню вином поить позвали!

Часть третья. Гувернантка

править

В Рязань мужик привез меня поздно вечером. И я остановилась на постоялом дворе. На другое утро мне нужно было решить, куда ехать. Перед отъездом муж дал мне взаймы, под мою спальную мебель и сундуки с платьем и бельем, сто рублей. На деньги эти жить долго было нельзя, разумеется, и я решила ехать как можно далее на юг — искать уроков или места в гувернантки. Я затруднялась решить, в какую сторону ехать, и потому послала с горничной записку к старшему шаферу, чтобы с ним посоветоваться, и просила его прийти ко мне. Пока горничная ходила к нему, ко мне явился содержатель вольной почты и стал предлагать свои услуги свезти меня в Москву.

— Да кто тебе сказал, что я еду в Москву?

— Да здешний хозяин постоялого двора. Разве же вы не едете в Москву?

— Нет.

— Так в Тамбов, что ли?

— В Тамбов.

— До него, пожалуй, сейчас и не доедешь — распутица: все реки вскрылись, мостов много снесено.

— Ну а какой ближайший город до Тамбова?

— Козлов.

— Ну вот и вези меня в Козлов… До него-то доедешь?

— Постараемся, хоть и больно трудно.

— Сколько будет стоить?

— Двадцать пять рубликов положите. Сторговались. Сошлись на двадцати рублях. Он взял с меня вперед десять рублей, сказав, что остальные деньги я буду выплачивать по дороге, на станциях. Я ему, разумеется, доверила, и вышло дороже, потому что на всех станциях с меня брали по расчету и вышли все те же двадцать пять рублей; он же получил даром, по крайней мере, рублей восемь. Я велела ему тотчас же закладывать лошадей, и как только горничная вернулась от шафера, обещавшего прийти ко мне в двенадцать часов, села в поданные сани и уехала.

В эту ночь мне пришлось ночевать в имении Уманцов, которые, между прочим, держали почтовую станцию. Дороги были ужасные, и ямщики не соглашались ехать до рассвета, так как у Пронска были какие-то гати, которые в темноте невозможно проезжать. Я должна была поневоле покориться.

«Вот если бы Уманец подозревал, что я здесь ночую!..» — внутренне улыбалась я, ложась на голую узкую лавку постоялого двора. Вместе с тем я невольно беспокоилась: «А вдруг накроет кто-нибудь из них: войдет случайно!..»

К счастью, никто не накрыл. На рассвете я благополучно переехала гать с помощью мужиков, специально поставленных помогать переезду. Действительно, местами они почти переносили сани на руках и спасали от выступавшей воды. Им, разумеется, пришлось заплатить и по положению, и на чаёк.

Обледенелые и продрогшие мы приехали в Козлов и остановились на постоялом дворе, где нам отвели узенькую комнатку с перегородкой, не доходившей до потолка. На другой день я пошла с моей горничной Марьей отыскивать себе комнату в частном доме, что мне и удалось.

Добродушная молодая лавочница сдала мне за два рубля в месяц небольшую комнату с жестким клеенчатым диваном из красного дерева, белым некрашеным столом, тремя стульями и большим сундуком, на котором на ночь примащивалась Марья. За харчи наши она взяла восемь рублей, причем Марья ела со всеми постное, а мне, не выносившей постной пищи, давались яйца, каша и вдоволь молока.

Не успела я устроиться, как ко мне явился частный пристав, стал расспрашивать о причине моего приезда и затем спросил пачпорт. Выданный мужем вид, не засвидетельствованный местною полицией, не удовлетворил его, и он потребовал его засвидетельствования. Так как я совсем не знала исправника уезда, в котором жил муж, то послала свидетельствовать вид пронскому исправнику, которого раза два или три встречала у деверя.

Вскоре по отправке этого вида, к ужасу своему, я убедилась, что беременна. Я очень любила детей и, когда была девушкой, мечтала о радости сделаться матерью, но теперь факт этот привел меня в отчаяние. «Я только в том случае могу любить ребенка, если мой муж никогда его не увидит», — говорила я себе. Я считала себя достаточно сильной и способной, чтобы зарабатывать хлеб и воспитывать своего ребенка. К тому же, оставаясь со мной, он будет прекрасным человеком, а не таким ничтожеством, как его отец". Разрешив этот вопрос, я уже не колебалась более и продолжала стоять на том, что никогда более не вернусь к мужу.

В ожидании ответа исправника с засвидетельствованным видом я углубилась в чтение исторических сочинений Тьера и Гизо, которые рекомендовала мне в Москве приятельница, а ей — «один умный человек». В страстную пятницу, часов в двенадцать, я сидела за своим обедом, состоявшим по обыкновению из яиц и молочной каши, как в дверях появился мой деверь.

— Ma soeur! за яйцами и в страстную-то пятницу! — ахнул он прежде всего.

А затем очень ласково сказал мне, что приехал за мной с моим мужем. На мое возражение, что я не вернусь к мужу, он еще сердечнее стал объяснять, что несходство характеров не есть преступление; между тем я, разъезжая так по России, даю повод дурно думать о себе. Если я не хочу жить с мужем, то они с Раисой охотно примут меня в свой дом.

Я сказала, что не хочу жить приживалкой, а предпочитаю получить формальный вид и самостоятельно зарабатывать хлеб.

На это он возразил мне, что муж, разорвав присланный к нему исправником вид, сказал, что никакого другого вида больше не даст, что если меня тяготит жить у них даром, то я могу заниматься с их старшей дочерью, которую я раз увозила к себе. Мне ничего более не оставалось, как согласиться; но ехать с мужем и даже на минуту видеть его я наотрез отказалась. Деверь и на это согласился, сказав, что поедет сейчас на постоялый двор, заставит мужа выехать вперед и через два часа приедет за мной.

Так и сделали. Мы поехали в кибитке на почтовых пятериком по непролазной грязи, так как снег совсем стаял и дороги были очень тяжелые.

Ночью мы прибыли в имение деверя. Я узнала, что муж ночует тут же. Это меня сильно встревожило: я стала подозревать ловушку, которой, к счастью, не оказалось.

На другой день муж пробыл целый день у деверя, причем мне приносили есть в мою комнату, и только в день Пасхи, встретив ее с братом, уехал к себе в имение. Я успокоилась.

Но через несколько времени пришли доложить деверю о прибытии верхового с письмом и посылкой от моего мужа. Судя по растерянному лицу деверя, я поняла, что эта новая выходка мужа имеет прямое отношение ко мне. В этом еще более убедило меня лицо Раисы, которой деверь передал письмо, а посылку и еще какую-то бумагу унес с собой в кабинет. Раиса долго не решалась передать мне письмо мужа. В письме своем муж, как и следовало ожидать, рассыпался в площадной брани по моему адресу. «Позор развода должен всегда падать на жену, — писал он в конце письма. — Между тем вы, держа ее у себя, как бы оправдываете ее перед светом, и вся вина целиком падает на меня. Поэтому если вам нравится позорить меня таким образом и вы не прогоните ее от себя, как она того заслуживает, то я вернусь опять к вам и силою водворю ее к родителям».

— Ну, вот видите: я была права, отказываясь оставаться у вас. Я чувствовала, что это, так или иначе, должно случиться, и потому простимся.

Несмотря на их попытки уговорить меня, я заявила, что уезжаю завтра же, и, миролюбиво расставшись с ними, выехала на другой день в Волоколамский уезд, к тетке, у которой гостила сестра Саша. Несмотря на усиленные просьбы деверя и Раисы, я отказалась от присланных мужем подарков и венчального кольца и тут же подписала бумагу, в которой он своей рукой написал заявление о моем отречении от прав на его наследство как за себя, так и за своего ребенка.

Тетушка встретила меня сердечно, хотя и недоумевала перед моей решительностью и моими поступками.

Оба ее сына, взрослые гимназисты, немного моложе меня, были очень довольны моим приездом, так как любили меня и привыкли ко мне с детства. Мы очень весело провели конец лета.

Двоюродные братья уехали с французом-гувернером в Москву к началу занятий, а тетка осталась почти до Рождества, для того чтобы присутствовать при моих родах.

Роды сошли благополучно в конце ноября. Я оставалась некоторое время с Сашей вдвоем. После Рождества Саша должна была ехать к родным в Москву. Я же раздумывала, как мне быть, оставаясь совсем одна с ребенком и кормилицей после праздников.

Тут выручил меня дядя, брат матери.

По состоянию своему он принадлежал к средней руки помещикам, но хозяйством не занимался и жил в Волоколамске, где служил по выборам судьею. Когда-то красавец собою, он теперь растолстел, но сохранил веселый нрав и добродушие, привлекавшие к нему всех, кто его знал. Бывший гусар, отличавшийся самыми отчаянными проделками, он к двадцати восьми годам остепенился. В один из своих приездов на побывку в имении родителей он встретил где-то на балу хорошенькую шестнадцатилетнюю Веру, только что окончившую курс в одном из московских пансионов, тотчас же влюбился в нее и чуть ли не к концу бала сделал предложение: оно с радостью было принято ее родственниками и с негодованием — его родней, шокированной таким неравным браком, так как отец невесты был купец из вольноотпущенных крестьян.

Когда я приехала, у дяди было шесть человек детей, из которых трое уже учились и им требовалась гувернантка. С появлением первых детей Вера Ивановна, слишком молодая и неопытная, растерялась и, живя первое время замужества в Москве, отдала двух или трех из них своей матери, грубой, невоспитанной и необразованной купчихе, избаловавшей их донельзя. Порядочно прожившись в Москве, дядя поселился в Волоколамске. Здесь только Вера Ивановна обратила внимание на распущенность детей и принялась за их исправление и воспитание. Так как в то время розга играла весьма существенную роль в воспитании детей, то тетушка именно к ней и обратилась. Она пробовала нанимать им гувернанток, но так как дети были непослушны, грубы и воровали и так как мать тетушки считала своим долгом вмешиваться в их воспитание, обижала и третировала гувернанток, то гувернантки оставались у дяди только до тех пор, пока не зарабатывали денег, забранных вперед. Сменилось их несколько, и последняя только что уехала перед праздниками в Москву. Озабоченная тетка совещалась с Сашей, как ей быть; тогда Саша предложила ей в гувернантки меня.

Дядя с теткой ухватились с радостью за эту мысль, и в начале января я поселилась у них.

Педагогические обязанности я приняла с легким сердцем и с сознанием, что наконец становлюсь пригодной к чему-нибудь, не буду дармоедствовать и стану зарабатывать свой хлеб.

«Тем лучше, что дети испорчены, — думала я. — Какая заслуга заниматься с примерными детьми, когда дело воспитания идет как по маслу и дети прекрасные. Вот над такими стоит поработать!»

И действительно, дети оказались примерно дурными.

Нельзя сказать, чтобы опыты мои были особенно удачны, но все же мне удалось пробудить в них человеческие чувства. Бывали минуты, когда я увлекалась и радовалась наружным улучшением детей; но стоило худшим сторонам ребенка прорваться, как я впадала в самое безотрадное отчаяние.

Первым существенным улучшением было прекращение порки, на чем удалось мне настоять, так как порка, не принося пользы, только озлобляла детей, преимущественно старшую девочку, и вынуждала ее к отчаянному мщению. Так, однажды, будучи выпорота и заперта на сутки в темный чулан, она разорвала все платья прислуги, которые там висели.

Я поступила как раз на другой или третий день после такого подвига моей будущей воспитанницы. Мне сразу пришлось ознакомиться с подробным положением вещей. На мое приглашение сесть и начать читать Маша сесть села, но упорно молчала.

— Что ты молчишь? — спросила я, кладя ей руку на плечо и заглядывая в глаза, — или не умеешь читать?

Молчание.

— Или у тебя нет языка?

Молчание.

— Не хочешь читать, что ли? Все то же молчание.

Помещение во флигеле, в котором находились все жилые комнаты и классная, разделялось тонкими досчатыми перегородками и в спальной Веры Ивановны, смежной с классной, все было слышно. Она вбежала вне себя, полураздетая.

— Читай, Марья, — говорит она повелительно. Маша с лицом, полным тупой решимости, продолжает молчать.

— Читай, тебе говорят, — еще больше выходит из себя Вера Ивановна, тыкая Машину голову в книгу.

Как ткнула Вера Ивановна Машу, в том положении и осталась она, лежа лицом на книге.

— Слышишь, что тебе говорят? — стаскивает ее со стула Вера Ивановна, тряся за руку.

Вместо ответа Маша начинает не плакать, а орать самым ужасным, нечеловеческим образом.

Затем начинается что-то невообразимо дикое и безобразное. Вера Ивановна сыплет колотушками. Маша продолжает орать и реветь, причем у нее течет из глаз, носа и рта, и она намеренно не принимает никаких мер для утирания всего этого, чтобы еще больше взбесить мать.

— Возьми платок! — кричит Вера Ивановна, — утрись… Тебе говорят — утрись! — толкает она ее руку в карман. И какое положение придаст она толчками Маше, в том та и остается, но до платка все-таки не дотрагивается.

— А, так не хочешь утираться! Подать сюда половую тряпку! — орет Вера Ивановна в бешенстве.

Горничная, привыкшая к таким сценам, бежит с тряпкой. Но у меня не хватает сил присутствовать дольше: расстроенная и взволнованная, я убегаю в дом и там дожидаюсь в гостиной прихода тетки.

— Вот ведь, каким дьяволом меня Бог наградил, — обращается ко мне Вера Ивановна входя. — Просто измучилась с ней.

— А что, тетушка, если бы вы попробовали предоставить ее в мое полное распоряжение, не вмешиваясь сами?

— Ну и будет что сегодня. Упрется, когда вздумается, и ничего ты с ней не поделаешь!

— А теперь, что вы с ней поделали? Вы думаете, она примется читать?

— Примется — не примется, но не могу же я позволить ей творить свою волю.

— В сущности, она ее не творит.

— Так, по-твоему, ее по головке, что ли, гладить прикажешь?

— Ни то ни другое, а предоставить ее в мое полное распоряжение. Если она будет продолжать вести себя по-прежнему, тогда я окончательно откажусь от нее и предоставлю сызнова вам.

На том и порешили. Таким образом Маша избавлена была от порки во все время моего пребывания в доме дяди.

Придя во флигель, я застала ее все еще посреди комнаты, визжащей на разные голоса.

— И тебе это не стыдно, Маша? — обратилась я к ней.

Маша смолкла и потупилась, стараясь не глядеть на меня.

— Ну поди ко мне, потолкуем, — притянула я ее ласково к себе.

Вдруг Маша обхватила руками мою шею и начала рыдать самым отчаянным образом. Мне стало жаль ее. Я пыталась утешить Машу, гладя по голове. Успокоившись несколько, она принялась без конца целовать мои руки, и мало-помалу мы разговорились. Разговор кончился тем, что Маша, душа меня поцелуями, обещала всегда хорошо учиться и никогда не упираться по-сегодняшнему.

С этих пор припадки упрямства находили на нее реже. При каждом подобном приступе я прежде всего заглядывала ей в глаза и спрашивала: «Ну что, это твое окончательное решение на сегодня?» Если в глазах у Маши пробегала тень усмешки, то можно было надеяться, что приступ скоро пройдет. Если же она избегала моего взгляда и упорно смотрела в одну точку, то это означало более продолжительный припадок. В этих случаях приходилось оставлять ее в покое целый день. Только вечером, когда я проходила мимо постели Маши, она тихонько подзывала меня и не говоря ни слова принималась целовать.

— Однако ты сегодня очень весело провела день, — замечала я иногда. — Ну скажи мне, для чего ты это все делала? Неужели тебе не было скучно?

— Очень скучно. И новые поцелуи.

— Для чего же тогда?

— Так, просто так… — всегда получался один и тот же ответ.

К концу моего пребывания у дяди приступы этого упрямства совершенно прекратились. Но борьба с воровством шла не так успешно, потому что не все случаи раскрывались; следовательно мне приходилось бороться тут с тайным врагом. Чаще всего обнаруживались случаи воровства сахару у прислуги, особенно сильно возмущавшие меня. Чтобы отучить от этого детей я попробовала купить на свои деньги сахару, поставила у себя в комнате, показала детям, где стоит, и просила брать сахар у меня, когда им хочется. Но сахар мой стоял нетронутым целый месяц.

— Что же, разлюбили вы разве сахар? — спрашиваю детей.

Молчат, тупятся, ухмыляются.

— Или краденый сахар вкуснее? — Все те же усмешки и молчание.

— Как, вы хотите, чтобы мы у вас брали? — объясняет наконец мальчик. — Мы готовы вам свой отдать, а не только от вас взять.

— Ну, так подите снесите этот сахар прислуге и угостите ее, — отдаю я им сахар. Прячут руки назад и молчат.

— Что же вы?

— Вам самим надо.

— Нет! Я за чаем беру сколько хочу и больше мне не требуется.

Но прислуге отдать мой сахар им жалко, и они отказываются нести. Я зову их маленькую четырехлетнюю сестру Вареньку и поручаю ей снести сахар прислуге. Лишь только Варенька скрывается с сахаром за дверью, как за ней из комнаты бросаются Маша с Ваней и вслед затем раздается крик девочки: «Отдайте, отдайте, это дано прислуге!»

Отворив дверь, я вижу Ваню и Машу с кусками сахару во рту и в руках. Куски эти выхвачены у Вареньки, которая подбирает с пола рассыпанный сахар.

— Зачем же вы его не ели, когда я вам его давала? А теперь он не ваш. Стыдно!

Страшное зло шло от Анны Максимовны, матери Веры Ивановны. Она вторгалась во флигель и пыталась вмешиваться в воспитание детей и вооружать их против гувернанток. Она была зла, лжива и, по рассказам Маши с Ваней, первая преподала им науку воровства, посылая их в лавку к дедушке воровать деньги и гостинцы. На основании этого я не сочла нужным церемониться с ней и оборвала с самого начала ее попытки. После первого же ее вмешательства в мои дела с детьми, я, оставшись с ней глаз на глаз, сказала:

— Если вы пришли по поручению тетушки и хотите сами воспитывать детей по ее желанию, то я отказываюсь вести их вдвоем с вами и уеду.

— Ах, Бог мой! Беда какая и бабушку послушать! Не худому учу.

— Но и не хорошему; вы советуете им бездельничать и не слушать меня. Я не могу терпеть этого.

— Ах, фря какая! Скажите!

— Прошу вас приберечь кабацкие выражения для кабацкой компании: я не из нее и не потерплю ничего подобного.

— Боже мой, какие нежности для гувернантки!

— Если вы думали до сих пор, что гувернантки привыкли к кабацкому обращению и вербуются из кабаков, то очень жаль, что они не сумели вразумить вас! — повернула я ей спину и пошла вон.

— Уж я не знаю, кто тут стал госпожой и под чью дудку тут все пляшут, — со злостью проговорила Анна Максимовна мне вслед и побежала к дочери изливать ей свое негодование. Полагаю, что Вера Ивановна не приняла особенно к сердцу ее жалобы, потому что мне она ничего не сказала; только дядя смеясь заметил мне за обедом: «А моя теща тут на тебя жаловалась-жаловалась, пока я ее не выпроводил». Он не любил тещу за ее сплетни и причитания и пускал в свой дом только ради жены.

Отделавшись таким образом от вмешательства бабушки, я приобрела в ней, разумеется, самого беспощадного врага, поносившего меня при всяком удобном и неудобном случае.

Уездный городок Волоколамск, в котором мне пришлось жить около восьми месяцев, ничем не отличался от других уездных городов. Каждый день вечером собирались в одном из семейных домов для картежной игры. Дамы играли неизменно в преферанс по 1/7 копейки — счет, получивший свое начало еще от 1/2 копейки ассигнациями. Мужчины вели более крупную коммерческую игру, причем изредка дело доходило и до штосса. Собирались обыкновенно в семь часов вечера; дамы расходились в одиннадцать, мужчины, если их насильно не уводили жены, оставались до утра. Изредка случались потасовки, впрочем легкие. Один партнер швырнет в другого картами, щеточкой или мелком, и только лишь однажды исправник погорячился более обыкновенного и пустил в противника подсвечником. Хотя подсвечник слегка задел последнего, но все же это было чересчур, и противник обиделся серьезно. Произошла ссора, длившаяся больше месяца.

Несмотря на всеобщее увлечение картами, я не втянулась в игру. Но интересы мои, помимо занятий с детьми, очень сузились сравнительно с тем, чем они были по выходе из института. Разыскивание смысла жизни отошло далеко на задний план с тех пор, как я вышла замуж и все свои силы направила на то, чтобы освободиться от унизительного нравственного состояния, в которое поставило меня необдуманное замужество. Я без толку читала всякие умные книжки — и чисто литературные, и исторические, философские, и по естествознанию. Но эти книги были все-таки сухой материей. У меня явилась потребность в людях, в живом общении, но уездный город представлял для этого весьма ограниченные ресурсы.

Из всех уездных обывателей я сдружилась с дочерьми местного исправника, умными и благородными девушками. Но они не заботились о своем самообразовании, ограничиваясь чтением исключительно романов, разговорами о своих домашних неурядицах и перемыванием косточек местных обывателей. Младшая сестра, когда была в ударе, очень забавно представляла всех местных кривляк в лицах, что очень смешило меня, но не давало никакой нравственной пищи.

Только один почтмейстер любил вести разговоры на высокие темы. Случайно ли или действительно должность почтмейстера содействует развитию неверия, как метко схватил Гоголь, только волоколамский почтмейстер, подобно гоголевскому, был завзятый безбожник, чего не скрывал и даже любил этим щегольнуть, к ужасу волоколамских кумушек.

Однажды, в день своего причастия, на вопрос одной уездной кумушки, как это он, такой безбожник, причащается, он счел нужным объяснить, что причащается, собственно, потому, что рано позавтракал плотным бифштексом и почувствовал потребность запить его вином. Этой и иными подобными выходками он и стяжал себе репутацию безбожника и вольтерианца. Разговоры с ним, при узости его кругозора и недостаточном образовании, не могли меня удовлетворить, тем более что почтмейстер вздумал вдобавок объясняться мне в любви.

Я была совсем не кокетка и, кроме того, разойдясь с мужем, считала безнравственным со стороны замужней женщины влюбляться в кого-нибудь другого. Я была глубоко оскорблена объяснением в любви ко мне почтмейстера. «Ведь он знает, что я замужем и выйти за него не могу, так чего же он хочет?» — возмутилась я и устроила пренелепую историю.

Случилось так, что это объяснение, в письменной форме, было доставлено мне как раз перед балом одного из родственников Веры Ивановны. На бал я вошла, когда проиграли ритурнель кадрили. Почтмейстер поспешил ко мне навстречу, приглашая на кадриль, видимо, горя нетерпением узнать о результатах своего послания.

— О кадрили потом, Никита Дмитриевич! — сказала я взволнованным голосом. — Потрудитесь мне прежде всего объяснить, что означает ваше сегодняшнее письмо, которое я нашла в присланной вами книге?

Неожиданность и публичность вопроса на глазах дочерей исправника, обступивших меня и считавшихся врагами почтмейстера, очень смутили беднягу, и он совершенно растерялся.

— Да именно то, что там написано: я ясно высказался.

— Какая была цель письма? — продолжала я все еще горячась.

— Какой странный вопрос! — пожал он растерянно плечами.

— Странен не вопрос, а письмо, требующее объяснения!

— Как же можно это разъяснять публично? — сказал он, все более и более теряясь от моей настойчивости. Подошло еще несколько человек из родственников и знакомых.

— Я, право, не понимаю, какие между нами могут быть секреты, о которых нельзя было бы разговаривать при других, — продолжала я строгим тоном.

— А я, право, не вижу, что должен я еще объяснять: там все понятно изложено, — говорил он, чтобы что-нибудь сказать.

— Почему это у вас при виде меня является судорожная улыбка — пишете вы?

— Ну, это уже совсем невозможно! — воскликнул почтмейстер с таким отчаянием при виде подходящего дяди, известного всем своей горячностью и богатырскими кулаками, что мне вдруг стало несказанно жаль его; гнев мой сразу оборвался, и я готова была уже заплакать над собственной жестокостью. Чуть не со слезами на глазах я махнула почтмейстеру рукой, отпуская его, и сказала:

— Ну хорошо, хорошо, уходите и не пишите больше таких писем той, на ком не можете жениться.

Почтмейстер поспешил воспользоваться моим разрешением, тотчас же уехал с бала и несколько месяцев никуда не показывался.

— Вот нашла на что петушиться, — сказал хохоча дядя. — Человек ей в любви объясняется, а она ему это чуть не в уголовное преступление ставит.

— Меня удивляет ваш смех, дядя, — сказала я, чуть не плача от жалости к почтмейстеру и от остатков обиды, им нанесенной. — Какая цель объясняться в любви замужней женщине! Ведь он же не может на мне жениться!

— О, святая наивность! И это еще дама! — замахал дядя руками, продолжая хохотать. — Вот какова стала молодежь! В мое время, бывало, достаточно легкого намека, чтобы тебя с полуслова поняли. А эта и в толк взять не может.

С течением времени вина почтмейстера стала умаляться в моих глазах. Не встречая его больше и слыша, что ему все еще совестно показаться в обществе, я стала постепенно винить себя за то, что так ошельмовала человека. «Человеку так естественно добиваться счастья. Разумеется, он добивался не там, где ему следовало, но это была ошибка, а не преступление, за которое нужно публично шельмовать, как я это сделала», — рассуждала я сама с собою, когда мне приходил на память почтмейстер. Мало-помалу я дошла до того, что стала считать себя виноватой перед ним и искать случая попросить у него прощения. Обвинивши его публично, я хотела и извиниться публично при свидетелях. Это удалось мне сделать месяца через три только, когда, гуляя однажды с дядей, теткой и дочерьми исправника, мы всей гурьбой вздумали навестить одну старушку, давно что-то ни к кому не показывавшуюся. У нее-то мы и натолкнулись на почтмейстера, который ужасно растерялся при таком неожиданном нашествии и, еле кивнув всем головою, схватил шапку и направился было к двери.

— Куда вы, куда? — остановила я его. — Я давно хочу попросить у вас прощения. Обсудив хладнокровно мой тогдашний поступок, я пришла к убеждению, что виновата перед вами. Простите меня, — сказала я, смущенно взглядывая на почтмейстера, точно провинившаяся девочка.

Почтмейстер как-то растроганно и умильно протянул мне руку.

— Право, я вас ни минуты не винил, — ответил он взволнованно. — Я рад, что могу вам заявить, что никогда никаких дурных намерений или мыслей относительно вас не имел.

— А не имели, так и прекрасно, — вмешался дядя, обращая все происшедшее в шутку. — Она у меня прегорячая. Иногда и мне таких вещей наговорит, — потрепал он меня по голове, — что только удивляюсь, как эта голова еще на плечах держится после ее убийственных скоропалительных речей.

— Что же вы нас совсем забросили? — ласково спросила почтмейстера и Вера Ивановна. — Приходите во вторник!

Произошло общее примирение.

Но уж после примирения я избегала разговаривать наедине с почтмейстером, потому что его нежные взгляды и готовность следовать за мной всюду как-то неопределенно тревожили меня. Вскоре, впрочем, все обстоятельства сложились так, что я все больше и больше стала думать о необходимости покинуть Волоколамск и искать другой, более широкой жизни, что я и выполнила через несколько месяцев.

«Нет, тут просто иссплетничаешься и измельчаешь», — решила я однажды, ложась спать, после целого дня, проведенного с дочерьми исправника, в течение которого особенно досталось волоколамским жителям. — «Вот уж скоро год, как я тут и при каждой встрече с Ольгой и Еленой все об одном и том же. Нет, я вижу, пора вон отсюда, искать других людей, другой жизни».

А тут как раз подвернулись события, заставившие меня окончательно принять решение покинуть Волоколамск.

У Веры Ивановны была старшая сестра Марья Ивановна, вдова лет под пятьдесят, жившая в двадцати пяти верстах от Волоколамска. Хорошо сохранившаяся Марья Ивановна находилась, по слухам, в близких отношениях с братом покойного мужа.

Пока дочь ее была в пансионе в Москве, родственники еще молчали, но по выходе Машеньки из пансиона все стали возмущаться и находить такую связь на глазах взрослой дочери совершенно неприличной. Марье Ивановне поневоле приходилось или разорвать свою связь, или искать случая пристроить поскорее свою дочь замуж. Она предпочла последнее. Подходящих женихов поблизости не имелось. Не затрудняясь таким пустым делом, Анна Максимовна, привыкшая играть роль свахи, энергично принялась за отыскивание жениха своей внучке. Усилия ее скоро увенчались желанным успехом. Разведав от какой-то богомолки о существовании где-то в Тверской или Калужской губернии подходящего жениха, она долго не задумываясь отправилась туда под предлогом богомолья. Хотя жених оказался и не особенно подходящим, далеко не обладал ни нравственной, ни физической красотой, ни даже приличным состоянием, так как сам ничего не имел, а имение отца было заложено, но Анна Максимовна не любила долго раздумывать и смело шла к цели, раз ей что втемяшилось в голову. Она стала уверять сама себя и других, что жених этот имеет все задатки «хорошего и степенного мужа и семьянина», и потому, сговорившись с отцом жениха насчет приданого, приумножив его на словах втрое, она пригласила жениха с отцом к себе в Волоколамск на смотрины, которые должны были завершиться тут же обручением.

Смотрины скоро состоялись. Невеста Машенька была миловидная восемнадцатилетняя добродушная девушка, не особенно глупая и не особенно умная. Об отношениях матери к дяде она сразу если не сама догадалась, то узнала от прислуги. Дядю она ненавидела, мать — просто боялась. В деревне они жили совершенно уединенно, потому что соседи не очень одобряли поведение Марьи Ивановны, и она разорвала с ними всякие сношения. Единственным развлечением для Машеньки были ее поездки в Волоколамск, где она останавливалась с матерью всегда у бабушки, но время проводила у нас. Она ужасно привязалась ко мне и питала нечто вроде институтского обожания. Все это, разумеется, не нравилось Анне Максимовне, и она всячески старалась помешать этой дружбе. Анна Максимовна знала, что я не одобряю затеянного сватовства, и, опасаясь, чтобы я не отговорила от этого замужества Машеньку, не пускала ее ко мне до самого дня обручения, которое должно было отпраздноваться парадным родственным обедом.

Я не собиралась ехать, но накануне вечером, когда я ложилась спать, ко мне явилась посланная от Машеньки с секретной запиской, в которой та умоляла меня непременно прийти на парадный обед и спасти ее от предстоящего брака. На такой призыв я не могла не откликнуться и, поборов свое отвращение к дому Анны Максимовны, отправилась с дядей и теткой. Не успела я войти и перездороваться со всеми, как Машенька схватила меня за руку и потащила в спальню бабушки, где никого не было. Тут она бросилась ко мне на шею и зарыдала.

— Боже мой, Боже мой, какой он противный! Что мне делать, что мне делать? — проговорила она наконец несколько успокоившись.

— А просто не выходить за него, — ответила я, лаская ее.

— Но ведь это будет скандал! Хорошо вам, у вас вон сколько характера: вы ни на кого не смотрите и никого не боитесь. Меня же они все поедом съедят…

— А вы подумайте хорошенько, взвесьте, что лучше: на всю жизнь связать себя с этим господином, чтобы он с вами нежничал, целовал вас, — сделала я гадливую гримасу, — или чтобы вас поедом ели бабушка, маменька, дяденька, тетенька, и тогда решайте: или то, или другое.

— Разумеется, пусть они все поедом меня едят, только чтобы он не смел меня целовать! — воскликнула Машенька.

— И я то же предпочла бы на вашем месте. И не всю же жизнь станут они вас поедом есть — отстанут наконец. Может, найдете жениха и по сердцу.

— Вы чисто ангел мой, спаситель, душка моя дорогая, — вдруг повеселела Машенька. — Точно гора с плеч свалилась теперь, а то просто не знала, куда деваться с тоски.

Развеселившись окончательно, Машенька начала уже в комическом виде, как нечто давно минувшее, представлять в лицах смотрины и сговор, как вдруг нас обеих позвали обедать. Машеньку точно ошпарило: она растерялась, заметалась и наконец, ухватившись за меня, стала умолять не покидать ее ни на минуту.

В зал мы с ней вошли, когда уже все садились эа стол. Машеньке было приготовлено место рядом с женихом, но она не выпускала моей руки.

— Неужто ты еще не наговорилась с Екатериной Ивановной, сидя битый час в спальне, что и за обедом расстаться не можешь? — заметила ей со злостью Анна Максимовна.

— Пусть сядет рядом с Екатериной Ивановной, — вмешалась Марья Ивановна, пересаживаясь на другой стул и уступая мне свое место рядом с дочерью. Ей, видимо, не хотелось перечить в настоящих обстоятельствах дочери. — Она так любит Екатерину Ивановну! — пояснила она отцу жениха с приятной улыбкой.

Очутившись между мною и женихом, Машенька во все время обеда, под влиянием своего решения, вела себя самым несоответственным для невесты образом: жениху своему бросала короткие, односложные ответы и тотчас же отворачивалась ко мне, причем толкала меня ногой всякий раз, как жених пытался сказать ей какой-нибудь сахарный комплимент. После обеда Машенька опять схватила меня за руку и потащила в сад.

— Господи, хоть вздохнуть наконец свободно! Я просто есть ничего не могла — до того он мне противен! Вот олух-то! Даже сообразить не может, что я нисколько не желаю слушать его речей вообще, а сахар-ностей и подавно… Смотрите, смотрите — идет, идет, сюда идет! — воскликнула она вдруг с отчаянием, прижимаясь ко мне.

Действительно, в садик пробирался жених Машеньки; скрыться от него было уже поздно, и мы вынуждены были с четверть часа выслушивать его пошлые разглагольствования.

— Пойдемте-ка лучше наверх, вместо того чтобы эти лакейские комплименты слушать! — обратилась она вслух ко мне.

— Послушайте, Машенька, — сказала я ей, отводя в сторону, — вместо того чтобы говорить дерзости этому безобидному дураку, пойдите прямо к вашей матери, заявите ей, что не хотите за него замуж и попросите ее расстроить эту свадьбу.

— Вот вы какая! Разве же это возможно?

— Даже очень.

— Пойдемте со мной!

— Я готова идти, только ведь ваша мать найдет, что я лишняя при этом объяснении.

— Говорю вам, что одна без вас я не пойду! Пусть уж лучше пропаду, погибну с этим омерзительным дураком, но без вас я ничего не могу сделать.

— Ну хорошо, для вашего спасения я готова вытерпеть всякие оскорбления от вашей маменьки… Только идемте сейчас же!

Не успели мы войти в гостиную, как нам навстречу попался отец жениха, сытый, красный, довольный.

— Ну что, нареченная дочка, — подмигнул он Машеньке, трепля ее по щеке, — отпустить к вам, что ли, в деревню женишка-то?

— Я, право, не знаю… — запнулась и растерялась Машенька, крепко сжимая мою руку.

— Ну чего стыдишься, глупенькая? — вытянул губы отец жениха. — Говори же, говори, люб тебе женишок, что ли, сынок-то мой родной, али не люб? — хихикнул он, глядя на нее посоловелыми глазами, не сомневаясь, по-видимому, в утвердительном ответе.

В эту минуту к нам как раз подходили бабушка с матерью Машеньки. При виде их последняя окончательно растерялась и не решалась высказаться прямо. Глазами, полными молчаливой мольбы, она взглянула на меня, как бы прося защиты.

Поняв всю важность настоящей минуты для Машеньки и видя ее бесхарактерность, я решила вмешаться.

Глядя в упор в глаза отцу жениха, я сказала ему:

— Он не люб ей, не люб! Увозите его поскорее назад!

— Да это серьезно, что ли? — спросил он, опешив от такого неожиданного признания.

— Совершенно серьезно, — продолжала я уже на глазах бабушки и матери Машеньки, не разобравших еще хорошенько, в чем дело. — Да подтвердите же ему наконец сами, Машенька! — почти крикнула я ей.

На Машеньке лица не было при виде уставившихся на нее злобных вопросительных взглядов бабушки и матери. Она что-то пробормотала на мой призыв, как-то жалко-жалко, умоляюще взглянула на меня, схватилась за голову и бросилась было бежать; но ее схватила бабушка и крепко стиснула за руку. Произошла невообразимая сумятица: Анна Максимовна трясла Машеньку; Марья Ивановна, позабыв чувство приличия, махала на нее кулаками; отец жениха принялся ругаться самым площадным образом, называя Анну Максимовну «старой чертовкой» его «обморочившей» и пр. На крик сбежались родственники и жених.

— В чем тут дело? Из-за чего этот крик? — подошел заснувший было после обеда дядя.

Мать невесты, бабушка и отец жениха принялись разом кричать, ругая друг друга, а больше всех меня. Я же стояла красная, взволнованная, стараясь принять спокойный, презрительный вид.

— Ну, этак я ничего не разберу, — замахал на кричавших дядя. — Расскажи ты толком, Катя!.. А вы приостановитесь на минуточку, — обратился он к говорившим, которые замолчали наконец под влиянием злорадного чувства, как-то стану я теперь вывертываться перед дядей.

— Вот этот господин… извините, я не знаю, как вас зовут, — обратилась я к отцу жениха, — стал спрашивать Машеньку, люб ли ей его сынок. Так как мне известно, что сын его Машеньке вовсе не люб и идет она за него замуж из страха перед маменькой и бабушкой, в чем прямо им признаться у нее не хватает духа, то я и сказала ему, что сын его Машеньке вовсе не люб и что поэтому он может везти его назад. Вот и все, — закончила я, уже смело смотря на всех.

— Ах ты, пистолет, пистолет! — покачал на меня дядя головой. — И к чему ты это мешалась: думаешь, Машенька будет тебе благодарна? Она уже теперь, я думаю, проклинает тебя. Ну, я вижу, все это пустяки, — обратился он к остальной компании успокаивающим тоном. — Она у меня прегорячая голова: точь-в-точь я в молодости. Мы лучше самою Машеньку допросим, — сказал он, приглашая всех жестом в спальню Анны Максимовны. Анна Максимовна просто впилась в руку Машеньки, влача ее за собой. Пропустив все собравшееся общество вперед, она обернулась напоследок ко мне и со злостью крикнула:

— Как ни мутили, а не быть по-вашему. Скрутим мы ее, голубушку!

Марья Ивановна тоже не могла удержаться от злобного слова мне, хотя уже в более спокойном тоне:

— Вам мало было самим уехать от мужа, захотелось и чужое счастье расстроить!

— Только потому и захотелось, чтобы ей не пришлось уезжать от мужа, как мне, — ответила я убедительным тоном, пытаясь еще подействовать на Марью Ивановну.

— Моя дочь не в таких правилах воспитана, чтобы делать подобные вещи, — ответила мне Марья Ивановна надменно.

— Вот, ведь я говорила тебе, — со злостью ввернула Анна Максимовна, — что эта дружба с разведенной до добра не доведет. Вот и вышло по-моему! — И они обе вышли, оставив меня одну в гостиной. Видя, что помочь Машеньке больше я не в состоянии, я ушла, печальная, домой.

Окончание всей этой истории рассказала мне потом жена сына Анны Максимовны, присутствовавшая в качестве ближайшей родственницы на допросе Машеньки. Машенька, как и можно было ожидать по ее бесхарактерности, всю вину свалила на меня. — Я с радостью готова хоть сейчас замуж… — лепетала она бессвязно, — он мне очень даже нравится.

— Вот видите, видите, я говорила, что все это штуки разводки, — закричала было, торжествуя, Анна Максимовна, оправдываясь перед отцом жениха.

— Ну, вы, мать, того… потише, потише, поосторожнее выражайтесь, — заметил строго дядя, не допускавший непочтительных выражений о своих родственниках.

Жених оставался совершенно безучастным ко всему происходившему, как будто дело шло вовсе не о нем. Отец жениха счел нужным поломаться, прежде чем уладилось дело. К этому времени подошел священник, и произошло обручение, к великому успокоению родственников. Отец жениха уехал на другой день к себе домой, жениха же Марья Ивановна увезла к себе в имение.

В день их отъезда ко мне в комнату чем свет прокралась одна бедная родственница Анны Максимовны, жившая у нее не то в качестве экономки, не то приживалки. Она сунула мне записку от Машеньки, умоляя скорее написать ответ, чтобы ее дома не хватились.

— Верите ли, голубка, всю ночь проплакала, — добавила она, в то время как я, разбуженная и удивленная, старалась сообразить, в чем дело. — На рассвете написала вот эту записку и на коленях молила меня снести к вам.

«Простите, простите меня, мое божество, — писала мне Машенька. — Я несчастная, проклятая, я, как Иуда, продала вас вчера и в жизни себе этого не прощу. Только и было у меня в жизни отрады, что вы, и я предала вас. Я несчастная, бесхарактерная! Я рада, что меня увозят отсюда: чистым адом было бы мне теперь встретиться с вами. Не проклинайте вы меня! Неужели жалость к моим мучениям не внушит вам хоть малейшего милосердия ко мне? Прощайте и простите!»

Много слез было пролито на этот лоскуток бумаги: чернила были все разведены ими. Я нисколько не винила Машеньку, понимая ее бесхарактерность и безвыходное положение; я злилась только на свое бессилие выручить ее. Мне хотелось бы побежать, приласкать, успокоить бедную девушку. Под влиянием этих чувств я вскочила с постели и села поскорее за ответ.

«Обо мне не беспокойтесь, мое бедное дитя, — писала я ей. — Я нисколько не пострадаю оттого, что вы выдали меня. Я огорчена только, что мое вмешательство не только не спасло вас от беды, но еще ухудшило ваше положение. Помните, что до последнего дня еще не поздно. Вы можете отказаться даже стоя под венцом. Как ни страшны последствия такого скандала, но все же это пустяки сравнительно с жизнью с немилым. Хорошенько помните это: я говорю по опыту. Прощайте, целую вас крепко, крепко; пусть это будет вам порукой, что я на вас не сержусь. Помоги вам Бог!»

Чтобы покончить с Машенькой, с которой я больше никогда не встречалась, должна сказать, что эта свадьба все-таки не состоялась и притом помимо ее воли. Анна Максимовна, как поступала с женихами дочерей, так поступила и тут. Наобещала за Машенькой тридцать или пятьдесят тысяч приданого вместо пятнадцати или двадцати, благо ей с обоими зятьями вранье сошло благополучно. Может быть, жених, будь он один, не восстал бы, но за женихом стоял кулак-отец, наотрез отказавшийся вести жениха в церковь, если ему сейчас же не выложат наличными всего обещанного. Как ни вертелась бабушка, как ни юлила Марья Ивановна, обещая оставить все свое имение после смерти Машеньке, отец жениха, видя, что Марья Ивановна еще в полном цвету и чего доброго выйдет сама замуж, уперся вконец.

*  *  *

Описанная история с Машенькой была причиной размолвки между мной и Верой Ивановной; так как дядя боготворил свою жену, то эта размолвка отозвалась и на нем. Оба они, оставшись на обручении Машеньки, должны были выслушать много неприятных замечаний по моему адресу и оставались как бы ответственными за мои поступки. Выговора они мне не сделали. Как люди неглупые, они очень хорошо понимали, что не только их выговор, но всякое замечание о неуместности моего вмешательства в сватовство Машеньки поведет только к возражениям с моей стороны и даже к обвинениям в равнодушии к несчастью их погибающей племянницы.

Я не раз упрекала их в этом; они отделывались разными банальностями. «И, матушка, сколько свадеб совершается таким образом и как еще счастливо», и тут же приводились примеры в подтверждение. Или: «Поживется, слюбится; не все, как ты! Это только ты ищешь чего-то сверхъестественного. Да, наконец, почем знать, он, может быть, окажется прекраснейшим человеком и Машенька его полюбит». На этом последнем аргументе спор обыкновенно обрывался.

Не видя больше пользы от моего дальнейшего вмешательства в это дело, я все более и более убеждалась, что мне пора ехать отсюда.

Вопреки желанию тетки продержать еще год старших детей дома, я, видя, что они готовы к поступлению в казенные заведения, находила, что теперь могу уехать без особых угрызений совести. На третий день после рассказанных событий было воскресенье, я была свободна от занятий и пошла пешком в имение тетки, которая приютила меня во время родов и моего бездомовья. Я рассказала тетке о моем намерении переселиться в Москву, искать там уроков или переводов и в крайнем случае поступить на какое-нибудь подходящее место, которое давало бы мне возможность жить и содержать сына. Тетка была олицетворением доброты; единственным недостатком ее была бесхарактерность. Ей хотелось помочь мне устроиться хоть на первое время, и она предложила мне остановиться в ее московской квартире, так как было еще начало августа, а она переезжала в город только в октябре. Моих родных тоже в городе не было, и к их приезду я обещала тетке съехать с ее квартиры.

На другое утро я окончательно объяснилась с Верой Ивановной и, несмотря на ее просьбы остаться, высказала бесповоротное и твердое намерение уехать. Дядя подумал было, что я на них обижена, и стал ласково извиняться. Тогда я ему объяснила, что мне как-то тесно здесь, хочется более широкой, живой жизни, а не одной только карточной игры и пересудов. Это объяснение его окончательно успокоило.

— Ну вот так бы прямо и сказала! Разумеется, человек ты молодой, жизни хочется, а у нас, что же это за жизнь с Анной Максимовной и всяким старьем! Ну а если когда приестся широкая жизнь, вспомни, что у тебя есть дядя с теткой, готовые всегда тебя принять.

Я рассталась с ними тепло и горячо благодарила за доброе отношение ко мне.

Часть четвертая. Искание знакомств по «человечеству»

править

Устроившись по приезде в квартире тетки, я поторопилась разыскать двух моих институтских подруг — Коптеву и Иванскую. Обе они были красивые девушки.

Коптева отличалась необыкновенной оригинальностью. Очень умная, очень капризная, она по природе была зла. В институте большинство ее не терпело за высокомерные выходки. Очень немногие сходились с ней, и то как-то временно, большей частью те, кто легко подчинялся сильным, властолюбивым характерам, к которым бесспорно принадлежала Коптева.

Владея изумительной памятью и хорошими способностями, Коптева легко выучивала уроки и потому имела возможность посвящать много времени чтению книг. Правда, почти до самого выпуска, она читала большей частью романы и главным образом переводные. Но к концу своего пребывания в институте мы уже бросили читать переводные романы и читали лучшие произведения отечественной беллетристики. Не говоря уже о Гоголе и Пушкине, которыми мы могли пользоваться в институтской библиотеке, мы доставали критические статьи Белинского и Добролюбова, печатавшиеся в «Современнике».

Большой интимности у меня с Коптевой не было. Только под конец нашего пребывания в институте мы по временам стали сходиться и толковать об отвлеченных материях, преимущественно о цели жизни.

По выходе из института, в доме отца, Коптева пользовалась большой самостоятельностью. Матери у нее не было, хозяйством занимались старшие сестры, почти боготворившие ее. По желанию Коптевой, ей был отведен верх, куда подавали обед и завтрак, если она почему-либо не желала спускаться вниз. Приятельниц и знакомых женского пола ей не препятствовали принимать у себя наверху, но принимать там мужчин считалось неприличным. Она должна была принимать их в гостиной, в присутствии сестер или отца. Разговор выходил скучный, официальный; ей же хотелось знакомиться по-человечески; она искала людей, которые помогли бы ей отыскивать истину и смысл жизни. Отец Коптевой не вел почти никакого знакомства, сестры же ограничивались официальными приемами светских дам. С мужчинами ее знакомила наша общая институтская подруга Иванская.

Иванская была очень добрая и легко поддающаяся чужому влиянию особа, довольно ограниченная и простодушная. Родители ее были очень бедные, и потому сейчас же по выходе из института она поступила в гувернантки. Она попала в довольно открытый дом, где много принимали; ее не теснили, и она имела возможность знакомиться с разными лицами. Легко удовлетворяясь человечностью и умом большинства из них, она тотчас же сообщала Коптевой о своих открытиях, а та немедленно заставляла ее приводить к себе этих умных людей. На беду, все люди, рекомендованные Иванской, постоянно браковались Коптевой. Чем более браковала она, тем усерднее старалась Иванская разыскивать новых и еще новых умных людей.

Старик Коптев, изумленный таким наплывом совершенно незнакомых лиц, подчас весьма странных и далеко не подходящих по своему положению к его кругу, наотрез объявил дочери, что запрещает ей принимать весь этот народ. Это было первое серьезное посягательство на ее свободу, и она никак не хотела примириться с этим. Под предлогом сильной глазной боли и необходимости лечиться Коптева отказалась ехать с отцом и сестрами раннею весной в деревню. Отец согласился, по настоянию доктора, оставить ее на месяц на два в Москве, но не иначе, как с компаньонкой и притом в каком-либо семейном доме.

Коптева убедила родителей Иванской принять ее к себе на квартиру за известную плату. Старики Иванские были бедные, тщеславные люди. Дружба их дочери с барышней из богатого дома льстила их самолюбию, и они легко согласились на ее просьбу, тем более что сама Иванская была приглашена Коптевой в компаньонки за хорошую плату.

Таким образом, выезд Коптевой из дома отца совершился относительно мирно, хотя и при натянутых отношениях. Старик выдал деньги на квартиру, содержание и жалованье компаньонке, сверх карманных 50 рублей в месяц, а кроме того, дал ей на руки около шести тысяч рублей, приходившихся на ее долю после смерти бабушки. Эти-то шесть тысяч и сбили окончательно с толку Коптеву. Получив в первый раз такую большую сумму, Коптева возмечтала себя если не богачкой, то достаточно обеспеченной, чтобы вести совершенно самостоятельную жизнь. С неделю все шло мирно у Коптевой со стариками Иванскими. Но вскоре стали появляться облачка, которые превратились в тучу и привели к полному разрыву. Уйдя от отца главным образом для того, чтобы свободно знакомиться с людьми, Коптева, оглядевшись, тотчас же возобновила свои искания, все через ту же Иванскую, которая была необыкновенно легка на знакомства. Случалось им заслышать о существовании где-нибудь умной женщины или мужчины, Иванская тотчас же надевала свою гарибальдийскую шляпу и алжирьенку, бывшие тогда в моде, и в костюме этом, придававшем ей необыкновенно отважный вид, бойко направлялась по указанному адресу, знакомилась с обозначенным умным мужчиною или женщиною и тотчас же приглашала их к себе, где новичок подвергался уже более строгой инспекции Коптевой. В конце концов знакомства их до того разрослись, что посетители почти не переводились с утра до вечера. К вечеру же собиралось столько народу, что небольшая комната Коптевой едва могла вместить всех желающих. Собрания становились шумными. Говор, смех, вперемежку с ядовитыми выходками Коптевой, не умолкали почти до рассвета и начинали сильно тревожить стариков Иванских. Не привыкшие ни к чему подобному, они сначала робко вмешивались, делали лишь замечания дочери, но, видя безуспешность этих замечаний, решились приступить к самой Коптевой.

Объяснение вышло самое бурное и привело к тому, что Коптева вопреки воле отца, требовавшего, чтобы она жила в семейном доме, наняла дачу в Сокольниках и увезла с собою Иванскую, несмотря на сопротивление родителей последней.

Теперь, когда никто уже не мешал Коптевой вести знакомство с кем хочется, все знакомые ей надоели и опротивели, она бесцеремонно говорила им неприятности прямо в глаза и понемногу всех отвадила, к великому огорчению Иванской, любившей общество.

В этот период разочарования в так называемых умных людях и застала я ее в 60-м или 61 -м году, приехавши в Москву*. Отношения двух приятельниц, вследствие постоянного пребывания вдвоем, были очень обострены. Мое появление произвело диверсию и обрадовало их — по-видимому, каждую по-своему. Иванская бросилась ко мне навстречу, принялась целовать; Коптева, напротив, не шевельнулась с места и только, прищурив глаза, спросила:

— Надолго изволили препожаловать?

______________________

  • Из дальнейшего текста явствует, что дело происходит в 1861 г.

______________________

Как ни привыкла я вообще к выходкам Коптевой, тем не менее такой, более чем холодный прием после двухлетней разлуки неприятно поразил меня. Я подавила в себе чувство расположения, с которым приехала на свидание, и, принимая самый равнодушный вид, хладнокровно ответила:

— Как Бог на душу положит.

— Вот и видно, что вы — свищ, — обрадовалась она сорвать свое сердце на ком-нибудь еще помимо Иванской.

Незнакомая с таким новым распределением людей на свищей и несвищей, я с удивлением взглянула на Коптеву и спросила:

— Это еще что такое?

— Извольте, свищ, объясню: думаешь — орех, а выходит, что только свищ пустой. Вот вы этот самый свищ вместо ореха и есть.

— Merci за объяснение, — засмеялась я. — Очень оригинальное сравнение! — Затем, обратясь к Иванской, я вступила с ней в разговор, не обращая никакого внимания на Коптеву, зная по опыту, что ее более всего бесило такое пренебрежение.

Коптева, действительно, раздосадовалась на такое невнимание, отвернулась к окошку и принялась глядеть на улицу. Глазение в окошко ей прискучило наконец, и она попробовала вступить со мной в разговор. Состроив самую небрежную физиономию и как бы делая милость, она вдруг прервала какой-то рассказ Иванской и, обратясь ко мне, сказала:

— Вместо того чтобы слушать всякий вздор, вы лучше объяснили бы зачем сюда приехали.

— Не имею ни малейшего желания вам это объяснять, — ответила я тем же небрежным тоном.

— Вот и видно, что свищ: не хочет объяснить, потому что сейчас же обиделась, что ее назвали настоящим именем.

— Не обиделась, но просто вы не внушаете охоты объяснять вам это, орех!

— Это что еще за прозвище? — рассердилась Коптева.

— Ничем не хуже вашего свища, почетнее даже, потому что я вас признаю за настоящий орех, а вы меня только за ореховый свищ.

— Вот и видно, что вы все той же институткой-бранчужкой остались!

— А вы все той же институткой-злючкой!

— Прошу вас от меня отстать: я не имею никакой охоты с вами разговаривать!

— А я еще менее.

— Зачем же тогда ко мне приехали?

— Я к ней приехала, — указала я на Иванскую, — вовсе не к вам.

— А, к ней, так и отправлялись бы в ее комнату.

— Pardon, — не знала. Пойдем к тебе, — обратилась я к Иванской. — Что же ты не скажешь, что не имеешь права принимать своих гостей в этой комнате?

Приведя меня к себе, Иванская расплакалась и принялась мне жаловаться на свое несчастное положение.

— То пристает, что ей скучно: ищи ей умных людей, — рассказывала Иванская. — Разыщешь — не понравится, и примется потом без конца пилить тебя за это. То пригласи хоть кого-нибудь, то ей все люди надоели. То читай ей, то я раздражаю ее своим унылым чтением или чем-нибудь в этом роде. И ем не так, и хожу не так…

— Что же ты не разбранишься с ней и не уйдешь? — сказала я.

— Куда же мне деться? — время глухое, места гувернантки теперь не найдешь, а к родным я не смею и показаться.

Через час или два после нашего ухода отворилась дверь и показалась горничная Коптевой.

— Пожалуйте кушать, — сказала она флегматичным тоном.

Я, разумеется, не пошла.

— Иди, не церемонься, — обратилась я к Иванской, — а я пока здесь почитаю.

Мое присутствие придало храбрости Иванской: она позволила себе маленькую демонстрацию.

— Вот что, — сказала она. — Тут рядом молочная. Я пошлю взять молока и купить черного хлеба: мы поедим, а она пусть ест одна.

Так мы и сделали. Минут через пять горничная подала нам клочок бумаги, на котором рукой Коптевой было написано: «Что это еще за фарсы? Идите обедать».

На вопрос горничной, будет ли ответ, мы сообщили, что «никакого», и принялись за молоко с хлебом, которые нам только что принес дворницкий мальчишка. Окончив этот несложный обед, мы пошли гулять в парк.

Здесь Иванская рассказала мне обо всех обстоятельствах их совместной жизни и о так называемых умных людях, с которыми они перезнакомились. Сама Иванская не выработала еще никаких определенных взглядов насчет людей и жизни и далеко не отличалась той нетерпимостью, которая составляла чуть ли не самую отличительную черту Коптевой. О некоторых знакомых, окончательно забракованных Коптевой, Иванская отзывалась с симпатией и находила их даже умными, только не сумевшими своим тоном и манерами подладиться к Коптевой, обзывавшей их пошляками, свищами и глупцами в глаза. Вместе с тем Иванская как-то без толку перескакивала от одного взгляда к совершенно противоположному: то, завидя щегольский экипаж кокотки, вдруг замечала мне: «А знаешь, мне подчас становится завидно, глядя на них», то начинала жаловаться на невозможность завести знакомство по-человечески с мужчинами.

Стало смеркаться, пора было думать о возвращении домой, в Москву. Мы пошли искать извозчика.

Я завезла Иванскую на дачу Коптевой; но по старой институтской привычке не могла утерпеть, чтобы не крикнуть на прощание Иванской: «Скажи Коптевой от меня, что она злючка».

На другое утро, только что я собралась уходить из дома, как к крыльцу подъехала Коптева. Привыкшая к ее странностям еще с института, я нисколько не удивилась этому появлению.

— Ну, здравствуйте, — протянула она мне руку, — хорошо ли выспались после вчерашней прогулки с Иванской, сытного обеда, катания и прочих удовольствий? — сказала она, с усмешкой прищуривая глаза.

— Очень недурно. Ну а вы что?

— Вот видите, даже к вам приехала, несмотря на то, что вы прислали мне сказать, что я злючка. Это вы все из-за свища сердились? — прибавила она, щурясь опять.

— Свищ ваш меня скорей позабавил, чем рассердил. Но вообще я не скажу, чтобы вы меня порадовали вашим холодным, ругательным приемом, на который я никак не рассчитывала после двухлетней разлуки.

— Вы никак не можете без сентиментальничания!

— Сентиментальничание все-таки предпочтительнее грубости.

— Ну уж и грубости! Я просто хотела вас позондировать — узнать, что из вас вышло.

— Плохой прием и не привел вас ни к какому результату.

— Ошибаетесь. Во-первых, я убедилась, что вы еще не упали духом и не смиряетесь даже перед голодом, — усмехнулась она, намекая на обед из молока с черным хлебом, — во-вторых, я убедилась, что в вас вашего институтского задора не убыло; в-третьих… Впрочем, третье я уже заключила из рассказов Иванской, а не из своих личных наблюдений; третье-то, собственно, и побудило меня ехать к вам: мне понравилось, что вы не упали духом от наших разочарований и, несмотря на наши неудачи, намерены все еще искать людей. Действительно, будем надеяться, что не на нас троих свет клином сошелся. Должны же где-нибудь быть люди. И вот я приехала предложить вам искать людей вместе. Иванская мне, право, надоела. Сама она ничего не способна измыслить, только мне вторит — никакой самостоятельности!

— Окажи она самостоятельность, вы еще более на нее раздражились бы за противоречие вам.

— Никогда не раздражаюсь, когда мне резон говорят, — сказала с неудовольствием Коптева. — Вы не можете, чтобы не уязвить за вчерашнее, а еще меня злючкой называете!

— Бог с вами, время ли язвить, когда мы сговариваемся с вами на общее дело. Мне жаль, что вы исключаете Иванскую из союза после того, как она так долго шла с вами заодно. Она такая добрая!

— Пожалуйста, не говорите мне о ее доброте: она добра по нравственной неряшливости. И нисколько я ее не устраняю; никто не мешает ей знакомиться с теми людьми, с которыми мы с вами познакомимся. А теперь вот что: в настоящую минуту я имею предложить вам знакомство с З[айцевой], к которой у меня есть даже рекомендательное письмо.

— У вас вот есть рекомендательное письмо, а я то что? — заметила я ей.

— Ну, его достаточно для нас обеих. Я скажу, что вы моя приятельница. Это передовая особа, бывавшая в Петербурге, и даже нигилистка, как мне сказали, так что ее ничем не удивишь. У них, говорят, принято являться друг к другу без рекомендаций.

Коптевой удалось наконец убедить меня, и мы поехали отыскивать З. Когда мы входили в приемную комнату, меня, от природы чрезмерно смешливой, охватил неудержимый смех. «Господи, что это будет, если я рассмеюсь, когда я стану представляться», — подумала я. При этой мысли улыбка сызнова появилась на моем лице. Совершенно теряясь от мысли, что я могу расхохотаться самым нелепым образом в решительную минуту, я поспешила вынуть платок из кармана и уткнулась в него. К нам вышла пожилая, весьма благообразная дама с проседью. Узнав, что мы пришли к ее дочери, она вызвала последнюю и сама удалилась.

Комната, в которой мы очутились, была довольно большая, очень просто убранная и разделялась трельяжем на две половины, из которых одна заменяла гостиную, а другая столовую.

Из соседней комнаты вышла хорошенькая стриженая блондинка, лет двадцати, с карими глазами.

— Ну садитесь, — сказала она протяжным голосом, несколько в нос, распечатывая письмо, которое ей подала Коптева.

Коптева села против новой знакомой, а я, опасаясь рассмеяться, забилась в угол комнаты за трельяж с плющом.

— Так это вы Коптева? — сказала молодая З. нараспев самым бесстрастным равнодушным тоном, как бы показывая, что она привыкла к таким знакомствам.

— Да, я самая. А вот это моя приятельница Ценина, — кивнула она на меня головой. Тут я окончательно уткнулась в носовой платок.

— Что же вы так далеко сели? — обратилась ко мне З. — Садитесь сюда, — показала она на стул около себя.

— Нет, я лучше здесь, — поспешила я ответить.

— Что же так? — все тем же бесстрастным, равнодушным тоном спросила З.

— Мне здесь лучше нравится.

— Лучше нравится, так оставайтесь. — И затем, уже вовсе не обращая на меня никакого внимания, она обратилась к Коптевой и сказала:

— Ну а вы что скажете?

В то время интервьюирование не было вовсе в ходу, но Коптева, как бы опережая на сорок лет этот обычай, очень бодро стала задавать вопросы на манер теперешних репортеров. Прищурив глаза по своей обыкновенной привычке, вызванной крайней близорукостью, Коптева, рассматривая свою собеседницу, спросила:

— Вы нигилистка?

— Смотря по тому, что вы подразумеваете под именем нигилистки.

— Ну там искусство, что ли, отвергаете, поэзию, — с небрежной миной пояснила Коптева.

— Искусства и поэзии я отвергать не могу, потому что это факт. Против фактов я не иду. Но не придаю искусству и поэзии того значения, которое принято придавать им другими.

— То есть? — допрашивала Коптева.

— Не могу признавать их целью — лишь средствами.

— Средствами чего? — продолжала Коптева.

— Средствами будить мысли массы и направлять их в определенную сторону: как, например, некрасовские стихи.

— Ну, а Пушкин, воспевающий эпикуреизм?

— Пушкина я ценю или, скорее, просто признаю его поэзию таким баловством, как вот вашу брошку и браслет. Для сытых он может быть приятным развлечением, но чужд всякого гуманизирующего влияния.

В этом тоне допрос Коптевой длился довольно долго. Она, видимо, привыкла к ним, и у нее выработалась целая система вопросов, с помощью которых она выясняла себе новую личность. Не привыкши ни к чему подобному, я только удивлялась находчивости Коптевой и серьезности, обстоятельности и докторальности, с которой отвечала ей З. все тем же невозмутимым протяжным голосом.

З. была сестра одного из известных сотрудников журнала «Русское Слово», отличавшегося своим крайним либерализмом, с ясно и категорично поставленными догматами*; поэтому ей было нетрудно отвечать на вопросы, целиком цитируя эти догматы, поражая меня необыкновенной определенностью своих взглядов, до чего мне было далеко.

______________________

  • Речь идет о Варфоломее Александровиче Зайцеве (1842—1882). В начале 60-х годов Зайцев, вместе с Писаревым, был одним из главных сотрудников «Русского Слова». «Русское Слово» было органом крайнего нигилизма. Зайцев создал себе громкую известность резко полемическим отношением к тогдашним авторитетам литературы и науки. В пылу полемики он крайне упрощал вопросы эстетики и морали, превосходя в этом Писарева.

______________________

Докончив свой допрос, Коптева стала собираться домой, но тут З. вышла из своего напускного индиферентизма и стала оставлять нас пить чай. Подали самовар; пришла разливать мать З. Завязался более простой, обыденный разговор: где кто живет, чем занимается и пр. Из разговоров с матерью и дочерью мы узнали, что отец З. занимается таким делом, которому обе они не сочувствуют и потому не желают жить на его счет. Пока они пробавлялись кое-какими небольшими средствами, но теперь переезжают в Петербург к сыну, получившему постоянное место в «Русском Слове» с определенным жалованьем.

Впоследствии мы узнали, что отец З. был известный кляузник из старых дореформенных адвокатов и занимался ведением весьма грязных двусмысленных дел. Года через три после этого З. стал требовать дочь к себе. Не желая быть вызванной по этапу, как ей грозил отец, З. первая положила начало так называемым фиктивным бракам, повторявшимся потом довольно часто. Один молодой, состоятельный, но не особенно умный князь, воодушевленный благими намерениями быть полезным человечеству, согласился обвенчаться с З., которую до тех пор не знал, с тем чтобы дать ей заграничный паспорт и отпустить навсегда, тотчас же после церковного венчания*. З. так и поступила, уехала за границу с матерью, а затем через некоторое время за ними уехал и ее брат, умерший там еще молодым**. С тех пор я их никогда не видала.

______________________

  • Зайцева состояла в фиктивном браке с князем Голицыным. За границей она вышла замуж за доктора медицины Павла Ивановича Якобия.

** После закрытия «Русского Слова» в 1866 году Зайцев уехал за границу, где зарабатывал себе на жизнь уроками и переводами, изредка посылая исторические статьи в «Дело» и «Отечественные Записки». Зайцев был членом Первого интернационала, сторонником Михаила Бакунина. Умер он в Швейцарии в большой бедности.

______________________

На другой день ко мне явилась Иванская со своим багажом.

— Я к тебе совсем, — сказала она развязно, не считая нужным даже спросить, удобно ли это мне.

— Как совсем? — удивилась я.

— Вот видишь: с багажом — значит, совсем, — захохотала она, к моему удивлению.

— Видишь ли, я здесь не у себя дома; пользуюсь временным гостеприимством тетки, и то пока ее нет.

— Ну и я буду пользоваться временно, пока твоя тетка не приедет.

— В том-то и дело, что она приедет не нынче — завтра.

— Ты ведь куда-нибудь да денешься тогда, ну и я с тобой.

Против этого я не нашлась ничего возразить и принялась устраивать приятельницу.

— Просто житья нет от этой злючки, — начала Иванская, когда устроилась. — Вчера весь вечер проворчала, а сегодня принялась мне доказывать, что я круглая дура. Вот я все думала-думала, куда мне деться, как это мне от нее избавиться, и придумала к тебе приехать.

— Это хорошо, что ты обо мне вспомнила, но не скажу, чтобы на этот раз ты особенно удачно придумала. Если бы я нанимала комнату, то еще третьего дня увезла бы тебя с собой, — до того меня возмутило все, что ты мне рассказала об обхождении с тобой Коптевой; но в том-то и беда, что я не могу распоряжаться этой квартирой без тетушкиного спроса.

— И чего ты беспокоишься — не просижу я мебели твоей тетки!

— Да разве я об этом? Мне неловко, что это делается без ее спроса.

— Ах, скажите пожалуйста, какие нежности! Почем она узнает?

— Да я первая ей скажу.

— Это еще к чему?

— Не хочу, чтобы она от прислуги узнала и подумала, что я хотела ее обмануть.

— Отчего же и не обмануть, если она у тебя такая дура: сама сено не ест и другим не дает.

— Вовсе она не дура, — вспыхнула я.

— Ну что же, по-твоему, это умно не пускать меня к себе, когда комнаты стоят пустые?

— У всякого свой взгляд и привычки, — возразила я.

— Ну а если привычки скверные, то от скверных барских привычек следует отучать людей, а не потакать им.

— Ну, тетушка слишком стара, чтобы отучать ее от барских привычек. Да к тому же, она такая добрая, что ей можно простить всякие маленькие слабости.

— Ну, что ты наладила: добрая да добрая. Никакой у нее доброты нет, если нуждающихся людей в пустую квартиру не пускает.

— Ну, с тобой не сговоришься, — махнула я рукой, смущенная отсутствием деликатности у моей приятельницы.

Через несколько дней я получила место классной дамы в одном незначительном училище, куда и должна была переехать через два дня.

— Что же я-то буду делать теперь? — завопила Иванская.

— Что же тебе в самом деле делать? — задумалась я. — Деньги у тебя есть: найми хоть комнату пока, может, скоро и место выйдет.

— Merci. Вот весело, тратить деньги на пищу и жилье. Во что же я одеваться-то стану! — сказала с досадой Иванская, любившая рядиться в самые экстравагантные, лихие костюмы, придававшие ей вид «неглиже с отвагой», по выражению одного из ее знакомых.

К счастью, на выручку явилась Коптева.

— Ну что, неужели думали меня испугать вашим побегом? — обратилась она с насмешливой гримасой к Иванской, входя ко мне.

— Не напугать вас, а просто надоело слушать по целым дням вашу воркотню и ругательства.

— Да что бы из вас вышло, если бы я на вас не ворчала! Ну, к чему вы, например, выдумали поселиться у нее? Приглашала она вас, что ли? Готова пари держать, что вы ей свалились как снег на голову!

— Вот смешно: ждать мне от Кати приглашения — вздумала и приехала.

— Ну вот, и во всем вы таковы: вздумаете и сделаете, никогда вперед не рассудите. А туда же в претензии, когда я вас уму учу… Ну что? она не успела надоесть вам за целую неделю? — обратилась Коптева ко мне.

Хотя я и разочаровалась в уме и деликатности Иванской, но мне было жаль выдавать ее Коптевой, и я сказала:

— Чем же ей было мне надоесть: она без всякого лукавства.

— В том-то и беда, что вовсе уж без всякого лукавства. Не мешало бы ей немножко приобрести.

Узнав затем, что я поступаю на место завтра, она удивилась такой поспешности.

— А я приехала предложить вам переехать ко мне пока, так как эта госпожа изволила сбежать, — кивнула она на Иванскую.

— В компаньонки к вам? — спросила я.

— Нет, просто так, погостить, пока не приищете места. Вы ведь говорили мне, что не можете долго оставаться здесь. Компаньонку держать мне не по средствам теперь. Я получила письмо от отца, в котором он окончательно отрекается от меня и прекращает содержание, если я не вернусь немедленно. Где же мне держать компаньонку!.. Ну а с ней, что вы сделаете? — указала она на Иванскую.

— Вот этот-то пункт нас и затрудняет. Здесь оставить ее я не могу; комнату нанимать где-нибудь она не хочет.

— Ну, так уж и быть, может до приискания места приютиться у меня. Я из Сокольников переехала и наняла квартиру здесь.

— Опять будете меня поедом есть? — спросила Иванская больше для соблюдения своего достоинства, так как была весьма довольна приглашением Коптевой.

— Это уж как там придется, подписки не даю. Во всяком случае, вы больше не моя компаньонка, а гостья, и не будете обязаны выслушивать мою воркотню, если я разворчусь. Надоем вам — можете к себе в комнату запереться. Впрочем, откровенно говоря, чем скорее вы себе найдете место, тем лучше для нас обеих, потому что вы порядком мне надоели. Вместе с тем я вот о чем: ко мне сегодня заезжала mademoiselle Мантейфель, невеста вашего знакомого X. Может быть, вы имеете понятие о поэте Мантейфеле?

— Ну, так это его сестра. Положим, что и брат, и сестра препустые, но она очень хорошенькая и превосходно играет на фортепиано. Сейчас она приехала из деревни на несколько дней и заходила приглашать меня с Иванской на сегодняшний вечер. Признаться сказать, мне не особенно бы хотелось туда, потому что всех ее умных людей я наизусть знаю и они, по-моему, медного гроша не стоят. Но я подумала о вас, Катя. Вот вам прекрасный случай поглядеть на людей, с которыми мы без вас тут перезнакомились. Хотите ехать со мной?

— Как же я поеду, да еще прямо на вечер; я с Ман-тейфель незнакома, — возразила я.

— Я предвидела ваше возражение. Вот эту такие пустяки нисколько не затрудняют, — кивнула она на Иванскую. — Она бы и незваная непременно полетела. Ваша щепетильность может успокоиться. Я сказала Мантейфель, что вы желали бы посмотреть ее умных людей. Это ей очень польстило, и она дала мне свою карточку с собственноручным приглашением. Вот, смотрите, по всей форме и даже на французском диалекте: «M-me Zenine est priee de venir passer la soiree d’au-jour d’huit [Мадам Ценину просят приехать и провести сегодняшний вечер (фр.)]», и прочее и прочее. Удовлетворены? Едете?

— Удовлетворена. Еду.

Вечером Коптева заехала за нами, и мы втроем поехали к Мантейфель. Хотя мы приехали непоздно, но застали почти все общество в сборе.

Брат и сестра Мантейфель принимали в квартире своей матери, доживавшей лето в деревне с младшими членами семьи. Мантейфель занимали небольшой одноэтажный домик в одном из переулков Арбата. Как дом, так и самое его убранство не отличались никакими особенностями и представляли собой тип московских квартир людей среднего достатка. Три парадных комнаты анфиладой: зал, гостиная и диванная — с лицевой стороны, и ряд жилых комнат во двор. Только кабинет молодого Мантейфеля-поэта своим убранством отличался от остальных комнат и имел претензию на некоторую артистичность. Мягкая мебель, почтибез дерева, кушетки, пате и всякие статуэтки напоминали скорее дамский будуар, чем кабинет мужчины, и только портреты разных представителей мысли, литературы и науки придавали ему несколько серьезный характер.

Оба Мантейфеля встретили нас весьма приветливо. Сестра познакомила меня только с братом.

— С остальными я не стану вас знакомить, потому что это прескучная процедура. Будьте как дома, разговаривайте с кем хотите, кто вам больше понравится; захотите узнать, кто такой — сами прямо и спросите. У нас тут без чинов и церемоний. Они вам могут это засвидетельствовать, — кивнула она на моих подруг и отошла.

Очень довольная разрешением хозяйки быть как дома, я забилась в самый дальний угол, чтобы наблюдать и слушать.

Сестра Мантейфеля, благодаря своему совершеннолетию и положению невесты, пользовалась некоторою самостоятельностью. Через жениха своего, богатого молодого человека, только что окончившего курс в университете, и через брата-поэта она завела себе свой собственный круг знакомых из людей новых, передовых, к которым причисляла и себя с братом. Весьма красивая, хорошо воспитанная, отличная музыкантша, она не утратила мягкости манер, женственности и имела даже склонность к кокетству, несмотря на то, что была невеста. К жениху она относилась скорее по-товарищески, чем как влюбленная. Он же был влюблен в нее по уши и находился под ее башмаком, так как был весьма добродушный, слабохарактерный человек. Пристрастие его к умным и великим людям доходило до того, что, перезнакомившись со всеми русскими знаменитостями, он поехал за границу знакомиться с иностранными. По возвращении из-за границы он долго носил в кармане и показывал знакомым два документа, из которых один был не что иное, как приглашение на чай к Фейербаху, а другой — письмо сына Герцена к его жене, в котором сын Герцена предлагал ей бросить мужа и бежать с ним. Такая честь, оказанная сыном знаменитости его жене, наполняла восторгом и гордостью его душу. В течение нескольких лет он не мог расстаться с этим документом и носил всегда наготове, чтобы похвастаться при случае перед своими приятелями.

Знакомые молодых Мантейфелей состояли главным образом из начинающих литераторов, из которых многие, впрочем, только и были причастны к литературе тем, что подписались под протестом против "безобразного поступка «Века»; кроме того, тут же присутствовало несколько барышень, очень приличных и нарядных, видимо только что вырвавшихся из-под родительской ферулы, и весьма довольных тем, что они тоже как бы состоят в передовых. Слово «нигилизм» еще не получило права гражданства; никому из присутствовавших на этом вечере не пришло бы в голову, что эта кличка приложится со временем к ним, несмотря на то, что никто из собравшихся не подходил к тому типу нигилистов, который выработался впоследствии.

Весь интерес вечера сосредоточился на приезжей даме из Петербурга. Дама эта только зимой жила в Петербурге, лето же проводила большей частью в Московской губернии. Это была вдова лет под сорок, некрасивая и не особенно образованная, но с большой практической ловкостью и умением овладевать вниманием и поклонением людей молодых и неопытных, незнакомых еще с жизнью и людьми. Не обладая знанием языков, она не набросилась, подобно большинству, не имеющему верных доходов, на переводы и уроки, а старалась обеспечить себе существование промышленными предприятиями, на которые у нее была большая практическая сметка, совершенно чуждая ее юным поклонникам и поклонницам. Так, она то снимала покосные луга и торговала сеном, то, если подвертывался выгодный случай, заводила молочную ферму или лавочку. Это лето она арендовала покосные луга в Серпуховском уезде, поблизости от имения матери Мантейфелей, с которыми по этому случаю и познакомилась. Так как вблизи съемных лугов не было жилого помещения, то она, не долго думая, поселилась в плетеном сарае, устроенном для склада сена. Одну половину сарая она отвела наемным рабочим, другую отгородила для себя, спала на сене, держала самый ограниченный запас посуды и белья и не имела никакой мебели, кроме белого деревянного стола и двух табуреток. Такой необычный, робинзоновский образ жизни возбудил к ней удивление и даже поклонение. Она, видимо, была довольна своей ролью и вела разговор с самоуверенностью и развязностью человека, чувствующего свое превосходство.

— Что я! — ораторствовала она за чаем. — Вас удивляют мои спартанские подвиги, которые и подвигами-то нельзя назвать, потому что, по мне, нет выше кейфа, как спать три-четыре недели на душистом сене, вставать и ложиться с зарею, и это среди лугов в прекрасную погоду! А вот в нескольких верстах от меня и вас, — обратилась она к Мантейфелям, — живет, действительно, великий человек. Этот человек заслуживает того, чтобы к нему ездили на поклонение. Представьте себе: князь старинного происхождения, когда-то богатый жуир, он расстроил свое состояние, удовлетворяя прихотям жены, которая, разоривши его, бежала с другим. Вместо того чтобы упасть духом, он, озлобившись на весь свет, укрылся в своем маленьком именьице, единственном, уцелевшем от продажи с молотка, и с этого момента отверг всякую цивилизацию как величайшее зло и порчу людей. Он живет совершенным анахоретом, удовлетворяя сам все свои насущные потребности. Вся мебель в его доме сделана им собственноручно в зимние досуги; пашет он свою землю сам; сам обрабатывает свой огород; одежда его из самого грубого материала; а в горячую пору работы он ходит немытый и нечесаный по целым дням.

— Это зачем же? — спросила я невольно и заставила всех на себя обернуться.

— Какой странный вопрос, — ответила мне нравоучительно дама. — Зачем? Просто некогда, очень занят!

— Он должен иметь прегрязный вид, — - произнесла я с брезгливой гримасой.

— Да-с, никак не такой, чтобы пленять таких белоручек, как вы. Будьте спокойны, вам знакомства с таким человеком не предложат. Но не белоручкам я бы посоветовала уму-разуму у этого титана поучиться, — отвернулась она от меня.

— Он одичал совсем, я полагаю, среди своих сельских занятий, вдали от всякой цивилизации. Чему же у него учиться? — попробовала было ввернуть я, задетая за живое практичной дамой и насмешливыми взглядами большинства аудитории.

— Ах, вы, я вижу, предполагаете, что тот, кто не посещает светских салонов, уже превратился в дикаря и у него нечему поучиться? — старалась как можно ядовитее говорить дама, недовольная, что ее мнения и взгляды осмеливается оспаривать молоденькая, франтливо одетая особа. — Первобытные у вас понятия, — засмеялась она. — Да если под одичалостью вы подразумеваете отсутствие салонных манер, в таком случае князь совершенно одичал. Скажу более: приезжая иногда по делам в Москву, он никогда не позволяет себе останавливаться в гостинице, а только на простых подворьях с простыми мужиками и извозчиками; ест с ними из одних деревянных чашек; питается в сундучном ряду пирогами или жарким, которое ест тут же руками с лоскутка серой оберточной бумаги и, в довершение вашего негодования, салфеткой ему служит собственный зипун, в котором он всегда ходит. Да-с, зипун его лоснится от жира и служит вовсе не для услаждения ваших прекрасных глазок. Тем не менее это действительно человек, человек дела, а не фразы. На фразы мы ведь все великие мастера, не исключая и вас, думается мне, — сказала она, с язвительной усмешкой оглядывая мой щегольской — остатки еще приданого — туалет.

На этот раз даже Коптева не поддержала меня, видимо заинтересовавшись рассказом о титане-князе. Она с жадностью вслушивалась в повествование петербургской дамы, и в ней вдруг сызнова возгорелась надежда встретить такого человека, у которого дело не расходилось бы со словами.

На другой день мы разъехались с Иванской. Я скоро поступила классной дамой в училище; Иванская уехала к Коптевой в ожидании места.

Первое время по поступлении в училище я была поглощена своими новыми обязанностями, а в свободные от дежурства дни готовила мальчика в гимназию. Ни Коптева, ни Иванская не заходили ко мне, ни я к ним. Между тем случилось вот что. Коптева попросила брата и сестру Мантейфель, ехавших в имение своей матери, познакомиться с князем и известить ее, как они его найдут. Восторженные письма обоих не заставили себя долго ждать, и так как они скучали в деревне, то убедительно приглашали Коптеву и Иванскую приехать погостить к ним, обещая познакомить с князем. До крайности заинтересованная, Коптева приняла приглашение и уехала с Иванской, всегда готовой на разные предприятия и приключения.

Не имея о них долго известий, я наконец собралась к ним, но застала только горничную, которая объяснила мне, что барышни вот уже несколько дней как уехали, может на неделю, а может и больше «наверное ничего не сказали». Я была ошеломлена такой странной поездкой, но не могла и подумать, что они поехали знакомиться с князем. Возвращаясь домой, я встретила жениха mademoiselle Мантейфель, с которым была знакома еще до замужества в доме моего отца.

— А я приходил к вам с поклоном от ваших приятельниц, — сказал он.

— Да где же они? — спросила я, приглашая его войти ко мне.

— Около недели гостили у Мантейфелей, а вчера переехали к князю.

— Ну! что вы? — с удивлением воскликнула я.

— Это вас удивляет? Уже по тому интересу, с которым Коптева всех расспрашивала о князе, можно было заключить, что она не остановится ни перед чем, чтобы с ним познакомиться.

— Но все же я не могу постичь, как это она могла решиться переехать к нему.

— Ну, на этот шаг она решилась после целой истории с моей будущей тещей. Нужно вам сказать, что невеста моя и мой будущий шурин пригласили ваших приятельниц главным образом в видах собственного развлечения. Мамаша их, женщина весьма сварливая и в общежитии несносная, любит, чтобы ей всякое уважение оказывали, подлизоны разные. Ну, сами посудите, на какие подлизоны способна Коптева! Они с Иванской не только не подумали о подлизонах, но просто даже не показались в большой дом, находя знакомство с моей будущей тещей неинтересным. Остановились они во флигеле, в котором проживали мы с моим будущим шурином; туда им и обед носили, и там каждый день устраивались заседания с князем. Не по душе пришлось это моей будущей теще; она нашла все это крайне неприличным, компрометирующим ее младших дочерей, заподозрила ваших приятельниц в желании завлечь моего будущего шурина, обещала проклясть его и лишить наследства, если ему вздумается жениться на одной из них. Встретив в парке Иванскую, она набросилась на нее чуть ли не с кулаками и принялась ругать такими оскорбительными словами, что даже ваша храбрая Иванская пришла в полное расстройство и вне себя прибежала во флигель искать у нас защиты. Произошел целый скандал, разумеется. Моя невеста с братом и князем налетели на старуху; только что не дошло до рукопашной! Ваши приятельницы тотчас же собрались уезжать, но князь убедил их переехать немедленно к нему.

— Зачем же вы не уговорили их лучше ехать в Москву? — спросила я его с укором.

— Я предлагал им это, но Коптева, по-видимому, до того увлечена князем, что предпочла переехать к нему.

— Что за человек этот князь, по-вашему? — спросила я.

— Человек с характером, я вам скажу. Он очарован Коптевой и говорит, что она заставила его совершенно изменить взгляд на женщин. Он ставит ее на высокий пьедестал и готов молиться на нее. Но, Боже упаси, если она чем раздразнит его: тогда ей не сдобровать! — сказал он таким многозначительным тоном, что у меня сердце замерло от испуга.

— Чем это все кончится? — спросила я.

— Да мало ли чем: и убить, и унизить, и опозорить способен он ее. Он из таких людей, которые в минуты гнева и страсти ни перед чем не останавливаются.

— Ей-Богу, вы меня пугаете! — воскликнула я. — И как это вы, зная все это, могли допустить двух молодых девушек поселиться в берлогу к такому зверю!

— Благодарю покорно! Вмешиваться в такое дело! Я тоже шкурой своей дорожу и связываться с князем не желаю. Пусть себе сами разбираются как хотят. И вам не советую вмешиваться: неровен час, князь и вам напакостит.

— Ваше бессердечие и хладнокровие меня просто бесят! — воскликнула я с негодованием. — Дайте мне, по крайней мере, адрес Коптевой.

— Ваш упрек в бессердечности совершенно несправедлив. Предупреждаю же я вот вас об опасности, которой вы можете подвергнуться, вмешиваясь в отношения Коптевой с князем.

— Пожалуйста, оставьте шутки в стороне! Скажите мне адрес Коптевой.

Он дал мне наконец адрес Коптевой, и я тотчас же по его уходе написала ей убедительнейшее письмо, в котором просила поскорее вернуться и не подвергаться разным опасностям. Письмо мое привело только к тому, что, вернувшись в Москву несколько времени спустя, Коптева не только не показалась ко мне, но даже не сообщила письменно о своем приезде. О возвращении ее я узнала лишь от Иванской, забежавшей ко мне перед поступлением на место в гувернантки. Благополучное возвращение Коптевой до того обрадовало меня, что несмотря на ее демонстративное молчание я решила все-таки ее навестить.

Она встретила меня довольно недружелюбно, видимо, дуясь на меня.

— Что это за наставительное письмо вам вздумалось ко мне написать? — небрежным тоном сказала она.

— Меня беспокоило, куда это вы запропастились.

— Ну, об этом могли бы не беспокоиться. Я никаких опекунов не терплю.

— Меня напугали, что князь человек горячий и может, Бог знает, что сделать, если с ним не поладить.

— На этот счет можете тоже не беспокоиться. Князь, действительно, человек вспыльчивый и способен на все: но мы с ним прекрасно поладили. И могу еще для вашего сведения прибавить, что князь, действительно, человек, которому ни один из всех мне известных людей не достоин развязать ремня у ног, — добавила она самоуверенно.

— Очень рада, что обрели такого человека, — сказала я недоверчивым тоном. — Ну, а насчет мытья рук как? — улыбнулась я.

— Право, вы не стоите, чтобы вам об этом человеке рассказывали, — сказала она с досадой. — Руки у него всегда вымыты и ногти вычищены, если вас это интересует; а так как вас это, по-видимому, больше всего интересует в человеке, то я больше ничего вам о нем не расскажу.

В эту минуту как раз в комнату вошел пожилой человек лет за пятьдесят с полуседыми волосами, с сумрачным взглядом и густыми нависшими над глазами бровями. Он сердито и подозрительно осмотрел меня, видимо недовольный, что мое присутствие нарушает его tete a tete с Коптевой. Коптева даже не представила его мне, а он тотчас же забился в угол и принял самую угрюмую, нетерпеливую позу. Разумеется, мне ничего больше не оставалось делать, как проститься и уйти.

Прошло несколько месяцев, и я не видала Коптеву. От Иванской, продолжавшей изредка посещать ее, я узнала, что князь проводит у Коптевой целые дни, так что Иванской ни разу не удалось застать ее одну.

— Что же, они влюблены друг в друга? — спросила я.

— Он — да! А она разве способна кого-нибудь полюбить? Просто ей нравится такое обожание и этот постоянный кадильный фимиам — вот и все.

— Но ведь не век же он будет довольствоваться таким немым обожанием, я полагаю?

— Даже очень: он у себя в деревне пытался как-то после нее опивки пить и объедки есть, уверяя, что это для него то же, что причастие. Это ей не очень-то понравилось, и она делала брезгливую гримасу. Вон она попрекала тебя намедни насчет твоего замечания о мытье рук и уверяла, что он руки моет. Но ведь он стал ежедневно мыться только по ее настоянию; ей в угоду даже кафтан себе новый сшил; завел платки носовые, правда, какие-то ситцевые с клетками, но все же лучше, чем обходиться без этой принадлежности туалета, как он это прежде делал.

— Просто жалости достойно, какое на нее затмение нашло. Даром, что умная, — сказала я. — Право, ее следовало бы предупредить, что добром его воздыхания не кончатся.

— Попробуй, сунься к ней, — увидишь, как она примет.

— А что, в самом деле, попробовать разве?

— Брось, ничего ты с ней не поделаешь!

— Ей-Богу, я не могу равнодушно смотреть, как человек тонет! Нельзя же ей не подать руки.

— Она оттолкнет твою руку, вот и все.

— По крайней мере, я буду знать, что со своей стороны сделала все, чтобы предупредить опасность.

— Ну, как знаешь!

После этого разговора я написала Коптевой письмо, в котором просила о свидании без свидетелей по очень нужному делу. Коптева тотчас же ответила, назначив час, и я пришла к ней.

Какая-то тень заботы и утомления проглядывала на ее лице. Она встретила меня довольно дружелюбно и, видимо, была довольна хоть чем-нибудь отвлечься от тяготивших ее мыслей.

— Ну, что скажете?

— Скажите, пожалуйста, часто у вас бывает князь? — начала я прямо, очень хорошо зная, что обходами еще менее добьешься, чем прямотой.

При этом вопросе Коптева вспыхнула. Попытка контролировать ее действия сейчас же поставила ее в оборонительное положение, и она надменно произнесла:

— А вам какое дело?

— Видите, побывавши замужем за немолодым уже человеком, я убедилась, что от старых людей можно менее всего ожидать пощады к молодости и неопытности. Поэтому я пришла предупредить вас, чтобы вы не рассчитывали на постоянное платоническое поклонение князя и ожидали, рано или поздно, попыток к физическому удовлетворению его расположения к вам.

Коптева все более и более краснела и волновалась от моих слов. С одной стороны, уже по некоторым обнаружившимся признакам она не могла не сознавать справедливости моих слов, тем более что они только подтверждали ее внутреннюю тревогу; с другой — верная своему характеру, она не могла не возмутиться моим непрошенным вмешательством в ее сердечные дела и потому сочла нужным рассердиться и даже оскорбиться.

— Хоть вы и очень мало пробыли замужем, — сказала она мне с негодованием, — но как сильно успели развратить свое воображение! Имея дело с какими-то выродками, а не людьми, вы решили всех мерить по одному шаблону. При таком грязном взгляде на жизнь и людей я бы на вашем месте не задумываясь отравилась. Нет, слава Богу, есть еще благородные, чистые люди на свете, готовые на всякие подвиги и далекие от тех сальных намерений, которые вы себе позволяете им приписывать, — говорила она, видимо стараясь более успокоить себя, чем убедить меня.

— Слава Богу, если это так.

— Ну, то-то! — сказала Коптева уже более мягко, довольная, что ей удалось хоть наполовину убедить меня. — И это все, что вы имели мне сказать?

— Все.

— И только за этим просили свидания?

— Только за этим.

— Вот попусту-то теряли время и слова!

— Хорошо, если так.

— Ну, что вы это говорите таким тоном, как будто еще сомневаетесь?

— Желала бы, чтобы мои сомнения были несправедливы.

— Несправедливы, несправедливы, тысячу раз несправедливы! — повторила Коптева более добрым тоном, тронутая моим участием и кротостью. Но вместе с тем ее, видимо, охватили опасения и тревога после моих слов, и потому, желая поскорее покончить с этими неприятными чувствами, она поторопилась выпроводить меня:

— Так можно считать нашу аудиенцию законченной?

— По-видимому, — ответила я, простилась и ушла.

Опять мы долго не виделись — до тех пор, как она однажды явилась ко мне с суровым, печальным лицом и объяснила, что приехала по делу.

Она созналась, что опасения мои были справедливы, что князь оказался человеком плоти и крови, подобно другим, несмотря на свои седые волосы и шестой десяток. При первых физических проявлениях его любви Коптева почувствовала отвращение, которое всячески старалась преодолеть в себе, так как они шли от великого человека. Потом, при учащении таких проявлений, она сочла нужным объясниться с ним. С этой целью она рассказала ему о моем последнем свидании с ней. Рассказывая, она старалась обратить мои опасения в шутку, в немыслимую смешную нелепость. Но вместо того чтобы вразумить князя, она произвела совершенно обратное действие. Князь сразу воспользовался этим рассказом, чтобы высказаться со своей стороны и излить перед ней свои чувства и потребность в их физическом удовлетворении.

— Что же мне делать? как отказать ему? — проговорила она наконец после продолжительного молчания.

— Напишите ему письмо.

— Легко сказать: написать! Разве это его остановит?

— И вы можете еще считать великим человека, который желает насильно обладать женщиной? — сказала я с презрением.

Этот презрительный тон относительно ее недавнего кумира оскорбил Коптеву, и она тотчас же заметила:

— Вы забываете, что тут человеком руководит страсть.

— В таком случае все преступления могут быть оправданы страстью, — возразила я. — Нет, человек, неспособный осилить свои зверские инстинкты силою разума, не может быть великим, и я радуюсь, что вы не успели еще отдаться этому ничтожному человеку.

— Теперь не время препираться о величии или ничтожестве князя, — заговорила нервно возбужденная Коптева. — Я так измучена, что у меня нет больше сил бороться с ним, — сказала она, уже не скрывая своего отчаяния и мук, пережитых за последние три месяца.

В конце концов Коптева решила попробовать написать князю письмо, предварительно скрывшись. Но это нисколько его не образумило. Он сумел найти ее, врывался в ее квартиры, которые она то и дело меняла, делал ей бурные сцены, катался в бешенстве по полу, грозил всякими скандалами: словом, произошла отчаянная и ожесточенная травля обезумевшим от страсти стариком неопытной девушки. Десять лет аскетической жизни только временно усыпили все его зверские инстинкты и придали им теперь новую силу. Перспектива овладеть молодой, красивой, восторженной девушкой не покидала его со дня появления к нему Коптевой. И вот, когда путем разных подходов и казуистических доводов он почти овладел своею добычею, она, раздразнив его до крайности, вдруг ускользнула. Он пришел в ужаснейшую ярость и не щадил ни трудов, ни средств, чтобы вернуть потерянное. Он шпионил, подкупал прислугу, дворников, разносчиков, переодевался, следил не только за Коптевой, но и за ее знакомыми, которых знал в лицо. Коптева измучилась и исхудала страшно за этот период преследования. Всю ее прежнюю надменность и презрение к людям как рукой сняло. От ее поклонения князю не осталось ничего кроме ненависти и отвращения. Беззащитность ее была тем ужаснее, что она стояла вне покровительства отца и брата, а чувство стыда и самолюбия не позволяли ей просить защиты посторонних мужчин. Она наконец скрылась на несколько месяцев из Москвы, и князь потерял ее след.

Долго ничего не было о нем слышно, и только после его смерти лет через тридцать и даже более в некоторых журналах возникла о нем полемика. Некоторые уверяли, что князь был великим человеком, другие, наоборот, утверждали, что он был шарлатан. Боюсь ошибиться, но чуть ли не покойная «Неделя» даже командировала на место своего сотрудника Меньшикова, который, сколько помнится, вынес о нем впечатление как о шарлатане.

Желая проверить свои прежние впечатления, я написала Коптевой, проживавшей за границей, верен ли этот взгляд на князя, и получила не только подтверждение, но еще более сильные аргументы против его недостойной, шарлатанской личности.

Несколько позже, через год пожалуй, во всяком случае уже после того, как князь отстал от Коптевой, я жила с братом на теперешней Московско-Казанской — а тогда Московско-Рязанской, железной дороге. Брат занимал место начальника ремонта дороги, я заведывала его иностранной корреспонденцией. То было веселое, бодрое время. У меня было много знакомых, все воодушевленные возвышенными идеями и стремлениями к самосовершенствованию. Между ними не было особенных гениев, но много более или менее известных впоследствии людей, как например, умершие уже Котляревский, Козлов и многие другие, имена которых мне еще неудобно называть. В числе новых знакомых был и поэт Плещеев, человек не нашего поколения, не шестидесятник, а человек сороковых годов, пострадавший в деле Петрашевского, не особенно сильно скомпрометированный и сосланный не далее Оренбурга. Плещеев был благообразный, солидный человек лет под сорок. У него была молодая жена, в полном смысле слова русская красавица. По природе несколько застенчивая, она казалась апатичной, но в сущности, была очень наблюдательна и отличалась весьма верным взглядом на людей и жизнь. Необыкновенно высокий рост и выражение апатии старили ее, так что она казалась женщиной лет двадцати шести, в то время как ей было не более двадцати.

Пленившись женой Плещеева, я постепенно расположилась и к нему самому. Сначала я находила его очень серьезным, литературно образованным человеком, у которого есть чему поучиться. Считая его умнее и опытнее себя, я относилась к нему с уважением и нередко обращалась за разрешением своих недоумений по поводу тех или других вопросов, занимавших меня в то время. Но он, будучи человеком весьма поверхностным, фразером, как его справедливо охарактеризовала Коптева, не привык серьезно вдумываться, отдавать себе отчет и анализировать жизненные явления. В ответ на мои недоумения он приходил только в восторг от того, что меня занимают именно такие вопросы, над которыми будто бы и он ломал когда-то себе голову, но в сущности, ни чему не пришел и решил, что «мир есть мудреная книга». Ко всему, что приходилось ему по вкусу, он относился с поэтической вольностью, не признавая за собой ровно никаких обязанностей и правил, и во всем оправдывался своей художественной натурой и всепожирающим пламенем своей души. В сущности же, за всем этим таился глубокий эгоизм, хотя все считали его добрым и безобидным человеком. Кроме того, он был крайне самолюбив и готов возненавидеть всякого, кто попробовал бы представить его человеком, бьющим, собственно, баклуши и ни к чему дельному не годным. Будучи постоянно окружен такими же фразерами, как и сам, он целые дни проводил с ними в извержении красивых фраз по поводу различных литературных явлений. Все это делалось в прихлебку с шампанским, для которого у него всегда находились деньги, несмотря на постоянные жалобы на стесненные обстоятельства. Между женщинами он пользовался успехом и очень часто влюблялся сам, несмотря на свою красивую жену. Впрочем, очень далеко в своих любовных увлечениях он не заходил. Большинство женщин, за которыми он ухаживал, были не прочь держать при себе поклонника и обожателя, интересного поэта, пожалуй, даже в качестве любовника, но не иначе как под покровом приличия.

Увлекшись в ссылке красотой своей жены, в то время еще не вышедшей окончательно из детского возраста, он поспешил сделать ей предложение. Мечтательный шестнадцатилетний ребенок, жена его в то время не имела понятия ни о жизни, ни о людях и не столько увлеклась самим Плещеевым, сколько тем представлением, которое она составила о нем как о поэте и о мученике за великую идею.

Насытившись ею как женщиной, он не потрудился заглянуть к ней в душу, в которой таились неистощимые сокровища любви, преданности и самоотвержения. Напротив того, видя ее постоянную сдержанность и молчаливость, он махнул на нее рукой как на нечто, не заслуживающее никакого внимания, великодушно отвел ей почетное место самки, на которую должны лечь все заботы о доме и его собственном ублажении, а сам принялся искать удовлетворения своим высшим эстетическим вкусам в ухаживании за другими, более бойкими и бьющими в глаза женщинами. Такое отношение к жене, понявшей по истечении двух лет всю эгоистичность натуры своего мужа, усилило свойственную ей сдержанность.

Мало-помалу, при более близком знакомстве с мужем и его друзьями, у нее образовался весьма нелестный взгляд на это общество, и потому она все более и более удалялась от него, почти никуда не выезжала и всецело отдалась детям, которые прибывали у нее чуть ли не каждый год.

Возмутительнее всего было то, что Плещеев с легким сердцем предоставлял приятелям говорить жене двусмысленности и остроты насчет ее частой беременности. Остроты эти были тем более оскорбительны для молодой женщины, что муж ее как будто подзадоривал приятелей к ним и находил, по-видимому, удовольствие в смущении и молчаливых страданиях жены, точно он хотел на ней выместить все свои неудачи у других женщин.

В таком положении находились супруги, когда судьба свела меня с ними. Мой веселый, жизнерадостный нрав привлек ко мне жену Плещеева с самого первого раза, как она потом призналась в минуту откровенности. Более же всего нас сблизило общее разочарование в порядочности мужчин и в возможности иметь с ними какие-либо отношения помимо любовных. Более сдержанная Плещеева никогда не намекала мне о своем разочаровании в муже, так что я считала взгляды ее на большинство мужчин чисто объективными и не подозревала холодности в отношениях супругов, хотя и находила, что Плещеев по годам жене не пара. О его любовных похождениях я не имела сначала никакого понятия и считала себя совершенно гарантированной от его ухаживаний.

Между тем Плещеев воспламенел ко мне страстью весьма быстро и потерял вскоре всякую способность рассуждать. Установившиеся было между нами дружеские отношения долго оставляли меня в неведении насчет этой страсти. Я все еще не перестала верить в возможность простой дружбы между мужчиной и женщиной. Его любезность я принимала за желание угодить жене. Некоторое подозрение могли бы заронить его частые, чуть ли не ежедневные, посещения, но он всякий раз объяснял свое появление тем, что зашел мимоходом, по поручению жены, желающей осведомиться о моем здоровье, и так как при нем, действительно, всегда находилась книга или рукописный сверток, который он будто бы куда-то или откуда-то нес, то я принимала это объяснение за чистую монету, не обращая внимания на то, что он подчас слишком долго засиживался. Только Коптева, часто видевшаяся в ту пору со мной, заставила меня несколько призадуматься.

— И как это вам не надоест, в самом деле, толковать с ним по целым часам! — заметила она однажды после особенно продолжительного визита Плещеева.

— И представить не можете, как надоело! Но он такой добрый, к тому же у него такая милая жена, что духа не хватает его оттолкнуть, — ответила я.

— И какую вы это вечную доброту в людях находите? — возразила Коптева. — В чем это его доброта выражается? в милой жене, что ли?

— Ну, хоть бы даже в милой жене, — засмеялась я. — Нужно быть добрым, хорошим человеком, чтобы оценить такую прелесть. Кроме того, разве же не мило с его стороны заходить и справляться о моем здоровье по поручению жены?

— Не бесите вы меня вашим глупым няньчанием с добротой! — воскликнула Коптева. — Я, право, так и жду, что вы скоро выйдете на крыльцо и будете звать: «цып, цып, цып, добренькие, добренькие, пойдите ко мне!» Как хотите, а Плещеев непременно вам в любви объяснится!

Я рассмеялась; но ее слова заставили меня призадуматься. Мысль, что он серьезно может ухаживать за мной, показалась мне страшно нелепой. Меня обеспокоило его бездельничание и беззаботное отношение к такой милой жене. «В первый же раз, как придет, выскажу мое недоумение насчет его поведения и направлю на надлежащий путь, хотя бы пришлось наговорить ему неприятностей на фасон Коптевой», — думала я. И так как, решивши раз что-нибудь, я не любила откладывать в долгий ящик своих намерений, то привела их в исполнение при первом же посещении Плещеева.

— Нет, вы, пожалуйста, не рассаживайтесь, — сказала я ему, когда он было расселся у меня на другой день после моего разговора с Коптевой.

— Что так? — спросил он с удивлением.

— Я нахожу, что ваша жена должна слишком скучать от ваших продолжительных и притом чуть ли не ежедневных отлучек.

— Только-то! А я думал, что-нибудь худшее.

— Чего же еще худшего? Такая чудесная женщина скучает, и вы бросаете ее одну по целым дням.

— Она вам жаловалась, что ли?

— Нет, не жаловалась.

— Так вы по собственному опыту пришли к заключению, что без меня скучно?

— Ну, пожалуйста, не забывайтесь; я без вас нисколько не скучаю, — сказала я недовольно, так меня передернули его тон и фатовская улыбка.

— Ну, так вот видите: если вы без меня не скучаете после двухмесячного знакомства, то жене я и подавно надоел после четырехлетнего сожительства. Да, вообще, жена моя такой лимфатик, — продолжал он, — такая апатичная и сонная, только и умеет, что аккуратно исполнять свои обязанности жены и матери! Прекрасная женщина! Спора нет! Но хоть бы раз, на смех, сделала бы что-нибудь не так, чего не доисполнила бы.

— Вам нужна, должно быть, такая же безалаберная женщина, как вы, которая бы бездельничала подобно вам, то и дело бросала бы свой дом на произвол судьбы и оказалась бы такою же дурной матерью, каким дурным отцом оказываетесь вы.

— О, это вы напрасно так говорите, — возразил он бледнея. — Вы можете упрекать меня за то, что я не совсем хороший отец и муж, я даже рад, если хотите, что это так, потому что, по моему мнению, тот не человек, у которого вся жизнь закована в узкую семейную рамку. В безделье же вы не вправе меня упрекать. Я бездельничаю! — Я читаю, пишу. И если не пишу постоянно, сплошь, то это потому, что

Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон… —

продекламировал он.

— Ну, стихи Пушкина вы привели вовсе не к месту! Не всякому простится то, что прощается Пушкину. Ведь у него был оригинальный, действительный талант. Кроме лирических стихов, он написал Бориса Годунова, Пугачевский бунт, а это требовало усидчивой, большой работы. Он много работал, несмотря на свою молодость; он ведь умер моложе, чем вы теперь. Чего бы он ни написал еще!

— Так вы хотите сказать, что у меня таланта нет? — проговорил Плещеев сердитым тоном.

— Не то чтобы не было вовсе таланта, но не такой, конечно, который оправдывал бы ваше сплошное безделье. Ну да будет об этом, — сказала я уже шутливым тоном, чтобы смягчить несколько жесткость моих слов. — Постарайтесь исправиться и сделаться достойным дружбы вашей жены. Она любит вас и поддержит вас лучше, чем я, на вашем трудовом пути.

— Что это вы всё, серьезно или шутите? — вдруг вскочил с места Плещеев, хватаясь за шляпу, весь бледный, глядя вопросительно на меня.

— Как нельзя более серьезно, — подтвердила я.

— Ну-с, я буквально следую вашему совету, — произнес он каким-то аффектированным театральным тоном и, махнув рукой, приподнял шляпу, взял свой сверток и ушел, не протягивая руки ни мне, ни Копте -вой, молчаливой свидетельнице происходившего разговора.

— Ну что вы пригорюнились? — сказала Коптева после ухода Плещеева. — Или вам уже жаль стало вашего добряка? — прибавила она насмешливо.

Я молча утвердительно кивнула головой, чувствуя, что, пожалуй, расплачусь, если заговорю: до того я была расстроена произведенной экзекуцией.

Прошло около двух недель после моего разговора с Плещеевым — он не показывался. В конце второй недели ко мне явилась его жена. Я очень обрадовалась ей.

— Что это вы нас совсем забросили, ma belle? — спросила она, целуя меня. — Мы по вас соскучились и, наконец, решили с мужем, что нужно вас проведать. Я не хотела оставлять детей одних надолго на даче, — мы ведь переехали, — посылала мужа, но он отговорился каким-то спешным делом; обещал присмотреть за детьми и буквально погнал меня к вам.

— Что же, перестал сердиться?

— На что ему было сердиться? — спросила она удивленно.

— Да я ему тут разных неприятностей наговорила и назиданий. Ну вы-то не сердитесь на меня за это?

— Разве на вас можно сердиться? Меня удивляет, что муж мог на вас рассердиться. Я его еще пройму за это. То-то я недоумевала, что он все сидит дома в последнее время и не бегает больше к вам, тогда как перед тем дня не проходило, чтобы он не заглянул к вам под каким-либо предлогом. Вчера он вдруг пристал ко мне: поезжай я за вами и привози гостить! Поедемте со мной, дорогая, возьмите белья и что нужно недели на две, на три!

— Господь с вами: уж не переехать ли жить к вам? Нет, нет, надолго я не могу ехать, у меня обязанности, Служба…

Поторговавшись, мы сошлись на трех днях, пока брат не вернется с объезда пути. Я наскоро собрала в мешок необходимые вещи, и мы поехали.

Плещеев встретил нас на крыльце радостный, сияющий и поспешно бросился нас высаживать.

— Ну вот, спасибо так спасибо вам обеим, — вам за то, что приехали, а тебе за то, что привезла, — поцеловал он у жены руку, не отдавая себе отчета в том, как может принять такие восторги жена. О его ссоре со мной никто не упоминал как бы по общему уговору.

После обеда, в то время как мы втроем сидели за кофеем в гостиной, жену Плещеева зачем-то вызвали в детскую. Не успела она скрыться за дверью, как Плещеев, точно школьник без учителя, круто оборвал начатый разговор и, состроив умильную физиономию, торопливо спросил меня:

— Что же вы не ехали?

— Боялась подвергаться новым невежливостям с вашей стороны, — нашла я удобным свалить всю вину на его невежливость.

— Бог мой! — всплеснул он вдруг руками, — когда же я был с вами невежлив?

— В последний раз, как заходили ко мне: обозлились и еле кивнули головой.

— Но вы мне наговорили таких вещей, что, право, и мертвый бы обиделся!

— Если бы вы были менее самолюбивы и эгоистичны, то увидели бы, что кроме доброго желания вам и вашей жене, у меня ничего не было.

— Ну, да хорошо, простите, простите, не сердитесь!

— Да я не сержусь, если приехала.

— Ну, дайте ручку поцеловать в знак примирения! Я было протянула руку, но он припал к ней с таким жаром и так страстно стал ее целовать, что у меня на этот раз невольно шевельнулось подозрение, что тут что-то не так, что, пожалуй, Коптева и права, — и потому я вырвала свою руку. В эту минуту как раз входила его жена и как-то странно взглянула на нас обоих. Плещеев несколько смутился, точно пойманный в чем-то, и этим еще более усилил мои подозрения. Открытие это неприятно поразило меня. Приняв самое ледяное выражение лица, я обратилась к его жене и сказала:

— Не оставляйте нас более одних, а то мы без вас поссоримся!

— А мне так показалось совершенно обратное, — сказала она с иронией.

— Ты вошла в то время, как мы мирились, — нашелся Плещеев.

— Да, но, во всяком случае, я вижу, что продолжительный мир у меня с вашим мужем немыслим.

— Неужели вы говорите это серьезно? — спросил Плещеев, заглядывая мне в глаза.

— Совершенно серьезно, — ответила я. Плещеева передернуло от моего тона, и он надулся; жене же его, видимо, стало жаль, что нарушилось общее веселое настроение, и захотелось вернуть его.

— Ну, полноте, милая Екатерина Ивановна, — положила она свою руку на мое плечо, — не сердитесь на него — у него намерения самые добрые, относительно вас в особенности!.. Не правда ли? — с усмешкой обернулась она к мужу.

— Чистая, чистая правда! устами младенца глаголет истина, еще Христос сказал, — Плещеев поцеловал у жены руку.

К вечеру подъехало несколько гостей из Москвы, в том числе известный актер Малого театра Пров Садовский и бывший проездом в Москве Салтыков.

Тотчас же полилось шампанское. На балконе просидели до глубокой ночи. Большинство гостей уехало обратно в Москву. Кроме меня остался ночевать молодой родственник Плещеева Балахонцев.

Придя в спальню, мы с женой Плещеева улеглись в постели, но проболтали как есть всю ночь напролет. Темнота ночи как-то особенно поощряла к откровенности, и жена Плещеева не только расспрашивала меня о моем житье, замужестве и приключениях, но и сама рассказала свою незатейливую жизнь во всех подробностях, в которых проглядывало много горечи и разочарования.

Только что зашевелились в доме и застучала посудой прислуга, я предложила Эликониде поскорее одеваться и идти собирать грибы в дальний лес, пока не жарко. Как ни торопились мы, но за возней с детьми Эликонида не могла выбраться ранее восьми часов, а тут встал Плещеев с молодым родственником. Они взбунтовались против ухода дам одних и потребовали, чтобы их тоже приняли в компанию, но предварительно упросили дать им напиться чаю. Мы выбрались из дому только к девяти часам. К счастью, солнце еще не очень пекло, и через полтора часа мы очутились в лесу. Тут мы рассыпались в разные стороны, но Плещеев то и дело оказывался около меня и все приставал с разными шуточками.

Находившись до страшной усталости по лесу, все собрались у опушки с весьма небольшим количеством грибов, и то преимущественно сыроежек, а Плещеев даже с какими-то странными грибами, вроде мухоморов и дождевиков, видимо положенных в корзину для формы. Между тем становилось невыносимо жарко. Все до того устали, что нечего было думать о возвращении домой пешком. Сначала смеялись над таким критическим положением, но по мере того как подвигалось время, все стали чувствовать голод и принялись уже серьезно обдумывать возможный исход из столь неприятного положения.

После долгих рассуждений Балахонцев вызвался дойти до ближайшей деревни, верстах в двух от места нашей стоянки, и приискать там телегу.

Прошел с лишком час, прежде чем к нам подкатил Балахонцев в телеге с мужиком. Его встретили, как избавителя в пустыне. Балахонцев сел рядом с мужиком впереди, я с Эликонидой на главном сиденье, а Плещеев сел к нам спиной, сзади, спустив ноги за борт телеги. Ехали, болтали, смеялись. Вдруг я почувствовала легкое прикосновение к своим волосам. Предполагая сначала, что я за что-нибудь зацепилась, я встряхнула головой; но не прошло минуты, как повторилось то же прикосновение, и только по близости дыхания Плещеева я скорее угадала, чем почувствовала, что он целует мои волосы. Это открытие бросило меня в краску негодования.

— Фу, какая это все гадость и низость! — закрыла я себе с отвращением лицо.

— Что это с вами? — с какой-то необычайной жесткостью в голосе спросила Эликонида.

— Жарко очень, — ответила я, не глядя на нее.

Через несколько времени, воспользовавшись толчком телеги, Плещеев, как бы желая половчее сесть, ближе придвинулся ко мне и сызнова поцеловал меня в волосы. Я окончательно растерялась и ничего лучшего не придумала, как нагнуться вперед, опершись локтями в колени, опустив голову на руки так, чтобы Плещеев без явного скандала не мог дотронуться до моих волос.

Полная негодования и стыда, не зная, видела ли все это Эликонида, я, не шевелясь, доехала в этой позе до дачи, сознавая только одно, что я должна тотчас же уехать и никогда больше не показываться к Плещееву.

Плещеев между тем не раз пробовал завязать веселый разговор, который не находил никакой поддержки ни у меня, ни у его жены. Едва подъехали мы к даче, как Эликонида соскочила с телеги и поспешила в детскую, а я, не вылезая, стала договариваться с мужиком, чтобы тот довез меня до города или до первого извозчика.

— Да что вы, что вы, Екатерина Ивановна, с чего вы взяли, что мы с женой вас отпустим! — воскликнул с изумлением Плещеев, приготовившийся высаживать меня.

— Да вы это шутите, в самом деле! — вмешался Ба-лахонцев, знавший, что я приехала на несколько дней.

— Нисколько не шучу: мне очень в город нужно, — ответила я почти со злостью, не глядя даже на Плещеева. — Вы, кажется, тоже собирались сегодня в город, — хотите, подвезу? — обратилась я к Балахонцеву. — Спросите, пожалуйста, только у горничной мой мешок с туалетными принадлежностями.

— Ни-ни-ни! Никак не позволю горничной ничего ни собирать, ни подавать, — вмешался с отчаянием Плещеев. — Да где это жена?.. Эликонида, где ты? — побежал он разыскивать жену.

Воспользовавшись его уходом, я попросила Балахонцева привезти мне в город мой мешок и велела мужику скорее ехать.

Вернувшись домой я предалась самым горьким и безотрадным размышлениям. Более всего меня мучило недоумение, как истолковала мой отъезд Эликонида. Вспомнился мне ее странный подозрительный взгляд вчера, в то время как она застала меня вырывающею руку из рук Плещеева. Мысль, что Эликонида могла заподозрить меня в тайных любовных сношениях со своим мужем, всякий раз заставляла меня краснеть от стыда и негодования.

Все это так подействовало на меня, возбудило во мне такое чувство отчаяния и обиды, что я стала думать о том, куда бы уехать из Москвы. Как раз около этого времени доктор Захарьин, часто бывавший у моих родителей, заметил, что у моего маленького сына одна рука толще другой, и велел ехать в Старую Руссу для предупреждения костоеды. Я собралась очень скоро. Накануне отъезда я сидела у открытого окна, поджидая целую компанию знакомых, обещавших приехать провести со мной последний вечер, как вдруг из подкатившей пролетки вышла Эликонида.

— Здравствуйте! или не хотите меня видеть? — спросила она протягивая мне руку.

Я протянула руку, но от волнения не могла выговорить ни слова. Эликонида, тоже не говоря ни слова, обняла меня, и мы крепко поцеловались.

— Я вам очень благодарна, что приехали… мне было больно уехать не простившись с вами… К тому же я не знала, как вы обо мне думаете, — сказала я прерывисто, подавляя слезы.

— Разве же можно о вас дурно думать? — опять поцеловала меня с нежностью Эликонида. — Я себе простить не могу, что хоть минуту могла подозревать вас в лицемерии. Милая, милая, тысячу раз милая! Где бы вы ни были, что бы с вами ни случилось, — напишите, я приеду к вам на помощь. Обещаете?

Я только молча ее поцеловала, потому что от волнения не могла произнести ни одного слова, боясь расплакаться.

— Нет, вы мне скажите, дайте слово!

— Хорошо, хорошо, даю.

— Ну а писать будете?

— Зачем? — спросила я смущаясь.

— А, так, значит, вы все еще не простили меня? сердитесь? — сказала Эликонида с укоризной.

— Не сержусь, милая, не сержусь! Я только думаю, что будет лучше вовсе не писать. Со временем, потом, быть может…

— Нет, нет, никак не со временем, а именно по приезде на место. Так даете слово, что будете писать? — спросила, она серьезно на меня глядя.

— Извольте, с тем чтобы и вы писали аккуратно.

— Разумеется. Если не я, так как мне всегда трудно засесть писать, то муж будет это делать с величайшим наслаждением. Ну, а теперь прощайте!

— Куда же вы? — воскликнула я с сожалением.

— Вы знаете, я ведь к вам тайком от мужа. Известие о вашем внезапном отъезде как громом поразило нас. Муж звал меня ехать с ним завтра провожать вас. Я было согласилась, но потом передумала: мне захотелось проститься с вами не на людях; пусть уж он едет завтра один. Не делайте такой недовольной мины — это нехорошо! Пожалуйста, будьте любезны с ним как со всеми и никаких жестокостей не отпускайте. Совершенно лишнее быть жестокой, — серьезно вам говорю. Слышите?

— Слышу, слышу, — пожала я ей руку.

— Ну то-то, прощайте же теперь окончательно, не поминайте лихом и смотрите пишите.

Затем мы еще раз обнялись, и Эликонида уехала. После этого свидания мне только раз пришлось видеть Эликониду в мой короткий приезд в Москву. Через год или полтора она заразилась тифом, ухаживая за своей кухаркой, и умерла.

— Знаете что, я был очень рад, когда узнал, что вы уехали из Москвы, — сказал мне покойный Салтыков, когда мы вскоре после смерти Эликониды разговорились с ним о ней и о нашей первой с ним встрече у Плещеевых на даче. — Ведь он же, право, был тогда по уши влюблен в вас! Не качайте головой, правду говорю, хоть всего один вечер провел с вами у них. И мне, право, было до смерти жаль эту прекрасную женщину; не ценил он ее при жизни, а теперь ноет и нюни распускает. А чего простить не могу — так это того, что он на ее смерть уже стихи написал и нам в редакцию прислал с непременной просьбой скорее их напечатать. Так-таки не утерпел, чтобы на ее неостывшую могилу стихами не накапать. Уж эти поэты!

В год смерти Эликонида успела оказать мне услугу, как рассказал мне впоследствии Плещеев.

Как ни далек был Плещеев по своим взглядам и вкусам от всякой политической деятельности, тем не менее неизвестно вследствие каких причин и соображений — может по старой памяти о нем, как о когда-то сосланном — его приплели к делу Чернышевского и нашли нужным произвести у него обыск. К нему явились жандармский полковник, полицейские, понятые. Перерыли, как водится, весь дом, дошли до его письменного стола и там, в числе других писем, оказались мои два письма, писанные вскоре по моем выезде из Москвы и не содержавшие ничего, кроме дорожных впечатлений. Но Эликонида по опыту знала, что достаточно какой-нибудь незначительной бумажки, найденной у обыскиваемого, чтобы привлечь к ответственности новых неповинных лиц. С необыкновенной находчивостью она на глазах жандармского полковника выхватила из ящика мои письма и скомкала в руке. Как ни ловко сделала она это, но зоркий глаз жандармского полковника уловил ее движение. Он вежливо отвел ее в сторону и вполголоса спросил:

— Чьи?

— Что? — попробовала было прикинуться непонимающей Эликонида.

— Письма! Я видел, не отпирайтесь… вы и теперь их держите в вашем кулачке! — усмехнулся он.

— Право же, в них нет ничего противозаконного, я не хочу только предоставить вам на травлю еще новое безвинное лицо.

— Безвинных лиц мы не трогаем.

— Но и мы безвинные, а вы весь наш дом перерыли!

— Скажите все-таки откровенно, от кого — честное слово старого служаки, не трону!

— От Цениной.

— Только-то! Уж не от Катеньки ли, дочки Иван Ивановича Ильина?

— От нее самой.

— Ну и хорошо сделали, что взяли. Жаль было бы ее старика-отца огорчать. Знаю я ведь эту Катеньку, еще девочкой в институте видал. Это такая восторженная женщина — мечется все! В классные дамы, говорят, поступила: ни от кого денег, вишь, не берет, на свои заработки жить хочет. Я с батюшкой ее часто в институте встречался, когда она еще подросточком была: я тоже к дочери ездил. Почтенный, заслуженный человек Иван Иванович! — добродушно распространялся жандармский полковник, отвлекаясь от своих инквизиторских обязанностей. — Ах, Катенька, Катенька, скажите пожалуйста! — вздохнул он и покачал головой. — Хорошенькая была девочка! Глазки живые, смышленые! Не дал-то ей Бог счастья, бедняжке!

Чтобы покончить с Плещеевым, скажу еще несколько слов о наших дальнейших встречах с ним. Провожая меня с другими в день моего отъезда из Москвы, он в последнюю минуту сунул мне в руку две записочки. В одной он распространялся в нежностях и просил меня хоть через двадцать лет только кликнуть его — и он прилетит ко мне, где бы я ни была, хоть в холодной Сибири; на другой были написаны стихи ко мне и начинались так:

С насмешкой наглой на устах,

Они клеймят тебя позором,

Но ты не склонишься во прах

Пред их бездушным приговором…

Дальше не помню; может быть, это было немного иначе. В мой приезд на короткое время в Москву я не поехала к Плещееву. Узнав о моем прибытии, он явился ко мне, пробовал пускаться в нежности, но я, уже проученная опытом, сочла нужным отвадить его насмешками, которых он не выносил. Плещеев рассердился и в отместку мне выкинул довольно вероломную шутку. Он очень настойчиво уговаривал меня приехать к ним на другой день вечером повидаться с женой, которая горит нетерпением видеть меня, и, кроме того, соблазнял обществом Салтыкова, Унковского, которого я очень любила и уважала, и молодого остроумного поэта Буренина.

Эликонида встретила меня с укором за то, что я без ее приглашения не хотела их видеть, была ласкова и нежна со мной. Плещеев был любезен и корректен, только юный поэт придирался чуть не к каждому моему слову. Я отпарировала как могла, и впоследствии, через год или два, когда уже ближе познакомились с ним, спросила, почему он тогда привязывался к каждому моему слову.

— Просто забавляло вас дразнить! Хотелось посмотреть, что из вас вышло. Плещеев пришел ко мне и говорит: «Приходите, батюшка, ко мне завтра вечером, у меня будет Екатерина Ивановна; она проездом из Петербурга и стала совсем нигилисткой. Осмейте ее».

С Эликонидой это была моя последняя встреча: в эту или следующую зиму она умерла. Плещеева я увидела в Петербурге в так называемой коммуне. После обыска, о котором я упоминала, его вызвали в III Отделение по делу Чернышевского; он был очень расстроен, и потому я отнеслась к нему на этот раз очень дружественно. Мы долго разговаривали с ним за чаем. Перед уходом он пропадал некоторое время в кабинете одного из членов коммуны и при прощании сунул мне записочку, в которой объяснил, что в нем я имею верного и преданного друга.

С тех пор я никогда более не разговаривала с ним. Однажды (я была уже вторично замужем) я пришла к покойным Унковским в то время, как Плещеев сидел у них в кабинете. Я села с женой Алексея Михайловича в гостиной. Выйдя из кабинета и увидав меня, Алексей Михайлович радостно крикнул Плещееву, думая его обрадовать: «Идите, идите, это Екатерина Ивановна!» Но так как Плещеев не показался на этот зов, то Алексей Михайлович вскочил с кресла и окрикнул его, заглядывая в кабинет. Видимо Плещеев отрицательно покачал головой, потому что и на этот раз не вышел, а веселый Унковский рассмеялся, прикрывая рот рукой, как имел привычку делать, и лукаво посмотрел на меня. Это было в год смерти Эликониды, и я понимаю, что Плещееву было неприятно меня видеть, как живой укор памяти его жены.

Вскоре после этого Плещеев переселился в Петербург и жил, кажется, на даче в Павловске, где проживали обыкновенно и мы с мужем. Мне приходилось очень часто его видеть на музыке или на дебаркадере; но мы не кланялись друг другу.

Я слыхала, что перед смертью он получил чуть ли не миллионное наследство, женился вторично и умер, кажется, за границей.

В 1862 или 1863 году я жила в Петербурге, где, благодаря содействию одной моей знакомой, получила переводную работу у покойного Вернадского.

Через несколько месяцев собралась в Петербург и Коптева. Она приехала в конце апреля и остановилась на несколько дней у меня до приискания дачи, которую мы с ней решили нанять пополам.

На другой день по приезде в Петербург Коптева сообщила мне, что должна вызвать одного критика-поэта, с которым знакома только через переписку. Переписка завязалась у них благодаря болезни одного общего знакомого, проживавшего в Петербурге. Знакомый этот, большой почитатель Коптевой, наговорил поэту-критику Кускову столько прекрасного о Коптевой, что Кусков страшно заинтересовался ею. Тот же самый поклонник Коптевой почти в каждом письме к ней не переставал выхвалять умственное превосходство своего приятеля. Недоставало только предлога завязать им самим переписку, и вот болезнь поклонника Коптевой скоро дала повод к этому. Сначала Кусков просто сообщил о болезни друга и о том, что тот лежит в больнице; ну а дальше уже было нетрудно перейти к отвлеченным вопросам и личным темам. Не знаю, что стало с Кусковым впоследствии, но в то время он отличался необыкновенным самомнением и очень много себя хвалил в письмах к Коптевой. Так, в них встречались приблизительно такие выражения: «Мужчина без женщины не есть полный человек, как бы ни был он гениален, и потому женщина должна дополнять мужчину. Каждый мужчина должен искать свою половину. Вы мне не годитесь, потому что и вы, и я представляем три четверти каждый: мы должны искать только четвертушки, а не половины». Хотя это и другие письма коробили Коптеву, тем не менее она все-таки полюбопытствовала повидать их творца и потому пригласила его. Кончилось это знакомство довольно нелепо. Кусков сейчас же явился на приглашение и произвел на нас обеих самое неприятное впечатление как внешностью, так и разговором.

Так как он, собственно, явился к Коптевой, а не ко мне, то я не считала нужным вмешиваться в разговор, предоставляя всецело Коптевой разделывать Кускова, на что она была великая мастерица.

После первых взаимных представлений он быстро развернулся и принялся ораторствовать и нещадно честить направо и налево всех тогдашних литературных знаменитостей, с которыми будто бы находился в коротких отношениях. Слова «дурак», «идиот безмозглый» ни на минуту не сходили у него с языка. Задетая за живое тем, что Кусков обозвал «идиотом» только что перед тем умершего Добролюбова, Коптева принялась доказывать, что только ограниченные люди и завистники могут не признавать ума в Добролюбове. Ее язвительный хладнокровный тон вывел из себя Кускова. Он принялся кричать, жестикулировать и приводить разные доказательства в подтверждение своих слов.

Накричавшись до хрипоты, Кусков стал наконец прощаться и то после неоднократных замечаний Коптевой, что она привыкла рано ложиться спать.

— Позвольте приехать к вам завтра утром, — спросил он Коптеву прощаясь, видимо сознавая, что поле сражения далеко не в его руках, и чувствуя поэтому потребность атаковать позицию завтра со свежими силами.

— Мы завтра едем в Парголово с утра, и нас целый день не будет дома, — ответила Коптева, чтобы как-нибудь отделаться от него.

— Вот и прекрасно: я очень люблю подышать на свежем воздухе, — позвольте вам сопутствовать?

— Но мы едем к знакомым, — попробовала уклониться Коптева.

— Прекрасно! Вы пойдете к знакомым, а я в парке подышу свежим воздухом, дорогой поговорим.

Проклиная свою судьбу и неумелость отвязываться сразу от людей, мы, действительно, собрались на другое утро в Парголово.

— Знаете ли что, — сказала мне Коптева, — уедемте-ка поскорее — до его приезда, благо мы не условились насчет часа отъезда, а няне велим сказать, что прождали его битых два часа.

— В самом деле, идея! — воскликнула я.

Мы послали за коляской и только что собрались в нее садиться, как подъехал Кусков. Наше очевидное намерение уехать без него неприятно поразило Кускова. Насупившись, он пересел к нам в коляску и, видимо, ожидал извинений. Как бы не замечая его присутствия, мы молчали. Кускову стало не по себе. Ему, вероятно, пришло в голову, не сердимся ли мы на него за опоздание, и потому он счел нужным сказать несколько оправдывавших его слов.

— Вы меня вчера не предупредили, в каком часу приезжать, и поэтому я не особенно торопился, — обратился он к Коптевой.

— Не ночью же нам, в самом деле, ехать! Можно было сообразить, — ответила она. Тон ее выговора, по-видимому, окончательно убедил Кускова, что она сердится за то, что он опоздал.

— Теперь дни такие длинные… — попробовал он еще раз оправдаться.

На это не последовало никакого возражения, и опять водворилось общее молчание. Наконец Кусков не выдержал и, обратясь к Коптевой, сказал:

— Что же вы все молчите?

Вместо ответа она обратилась ко мне:

— Катя, слышите ли, — чего вы молчите?

— Мне кажется, вопрос относился к вам, а не ко мне, — ответила я, прикрываясь зонтиком, чтобы скрыть улыбку.

— Вы так хорошо умеете занимать гостей, — настаивала Коптева.

— Это ваш гость, а не мой!

— Нет, он ваш гость: он пришел в ваше помещение, а не в мое.

— Но к вам и по вашему приглашению! Неправда ли, вы ведь ее гость и к ней приехали? — обратилась я к Кускову уже просто из дурачества.

— Ничей! — сердито буркнул он.

— Так зачем же вы с нами едете? — спросила сердито Коптева, задетая его грубым тоном.

— Коляской пленился, — ответил он по-прежнему грубо. Коптева, не терпевшая, чтобы с ней говорили ее тоном, еще более рассердилась:

— Ну, за этот ответ вас бы стоило высадить вон, вот сейчас посредине дороги!

Я не могла удержаться долее от смеха и тряслась, уткнувшись в платок.

Кусков взбесился окончательно.

— Не знаю ничего глупее беспричинного смеха! — сказал он, сердито тряся головой.

В ответ ему последовал новый взрыв хохота.

— Ей-Богу, если бы кто-нибудь вздумал описать все это приключение, то все закричали бы, что это вздор, фарс какой-то, выдуманный для потехи публики, — продолжал он. — И добро бы какой-нибудь дурак дался поймать себя в такую ловушку, а то Платон Кусков!

— Знаете что, — прервала его монолог Коптева, — пересядьте-ка лучше к кучеру на козлы: у вас, по крайней мере, будут слушатели более достойные вашего красноречия, а то у меня голова начинает болеть от смеха, слушая вас.

— В самом деле, это первая дельная мысль, которую я сегодня слышу, — сказал Кусков, желая как можно больше уязвить нас. — Пересяду-ка я на козлы!

Так и сделали. Без всяких дальнейших столкновений мы прибыли в Парголово и подъехали к незатейливому трактиру, у которого кучер решил покормить лошадей.

— Что же мы будем теперь делать? — спросила я Коптеву.

— А что хотите.

— Да я, право, ничего не хочу.

— Ну так останемтесь сидеть в коляске, пока кучер станет кормить лошадей. Будем есть нашу провизию!

— Знаете, что я вам посоветую, мосье Кусков, — обратилась она вдруг к Кускову, продолжавшему в нерешимости все еще сидеть на козлах. — Наша провизия вас не насытит; вам не мешало бы попробовать утолить свой голод в этом трактире.

Кусков нехотя сошел с козел и, сверкая полными негодования глазами, направился в трактир. Но, должно быть, тамошняя кухня не особенно возбудила его аппетит, потому что он тотчас же возвратился и встал поодаль у плетня.

— Мосье Кусков, мосье Кусков, пожалуйте сюда! — вдруг подозвала его Коптева довольно любезным голосом.

— Что прикажете? — спросил Кусков мрачным, оскорбленным тоном.

— Отчего вы не едите?

— Сыт-с, ей-Богу, сыт-с. На всю жизнь сыт-с сегодня!

— Какой трагический тон! — насмешливо воскликнула Коптева.

— Предложите ему пастилы или хоть фисташек, — сказала я ей вполголоса.

— А то вот Катя предлагает вам пастилы или фисташек; может быть, пряников хотите? — уже смеялась Коптева.

— И за пряники и за фисташки вашей подруге благодарен очень, — иронически расшаркнулся Кусков.

— Ну как знаете! Я вас упрашивать не стану! — сказала Коптева, принимая самый равнодушный вид.

Подъезжая к городу, мы встретили порожнего извозчика. Кусков оставновил его, слез с козел, молча поклонился, и с тех пор мы никогда больше его не встречали. Слышала я, что он нас справедливо разносил за наше нелепое поведение.

Скоро после этого мы с Коптевой заняли пополам дачу в Лесном, где решили заняться самообразованием по всем отраслям знания, преимущественно же социальными науками и историей. Прежде всего, разумеется, нужно было справиться у сведущих людей, за что и как взяться. Судьба нам благоприятствовала. Не помню, как и через кого мы познакомились с Европеусом.

Это был замечательно умный и на редкость красноречивый человек, большой поклонник Фурье. Окончив лицей в сороковых годах [1847], он попал в кружок Петрашевского и был — одновременно с ним, с Достоевским и многими другими — арестован и отправлен на Кавказ солдатом. В 62-м или 63-м году, когда мы с ним познакомились, он был прапорщиком в отставке, как он себя называл, и занимал должность директора пароходного общества «Кавказ и Меркурий». Европеус принадлежал к славной плеяде общественных деятелей Тверской губернии, во главе которой стояли Алексей Михайлович Унковский, Головачевы, Неведомские, Хилковы, Сабанеев и многие другие. Все они отличались особенным бескорыстием в деле освобождения крестьян и были деятельными участниками проводимой реформы.

Европеус был знаком со многими литераторами и профессорами, группировавшимися около кружка «Современника». Он взялся составить нам список книг, отвечавших нашим стремлениям учиться и развиваться. Он же указал нам и библиотеку Серно-Соловьевича, как самую полную в научном отношении; сам свел нас туда и познакомил с хозяином библиотеки, тоже бывшим лицеистом.

По просьбе Европеуса он обещал давать нам из своей частной библиотеки те книги, которые мы не найдем в его общественной библиотеке.

Серно-Соловьевич был красивый, изящный молодой человек, воодушевленный самыми благородными стремлениями. Располагая большими средствами, он открыл книжный магазин, библиотеку и читальню с самым полным составом научных книг. Приказчиками у него состояли всё интеллигентные, высокоразвитые, честные люди. За одной из конторок восседала более или менее знакомая всему интеллигентному миру замечательно умная, образованная писательница, одна из лучших переводчиц, жена писателя, получившего большую известность своими «Письмами из деревни», Анна Николаевна Энгельгардт, чуть ли не первая положившая начало женскому общественному труду.

За другой конторкой сидел Рихтер, тоже из лицеистов.

Впоследствии он был из особо ценимых директоров департамента Министерства финансов во время управления покойного Бунге.

Третью конторку занимал Сергей Николаевич Пыпин — брат академика и литератора.

К сожалению, книгами частной библиотеки Серно-Соловьевича нам не пришлось долго пользоваться, потому что вскоре после нашего с ним знакомства он за что-то был арестован и затем сослан в Сибирь, где по дороге на него налетела тройка и раздавила.

Библиотеку Серно-Соловьевича купил его товарищ, лицеист А. Черкесов. Под этой фирмой, но у чужого владельца, она существует и поныне.

Ввиду непродолжительности нашего знакомства с Серно-Соловьевичем нам не удалось узнать его ближе. У меня остался в памяти только его рассказ о том, как он, недовольный ходом дела Комитета по освобождению крестьян, к которому был причислен или в котором служил, — хорошенько не помню, — решился написать доклад императору и подать ему лично.

В докладе этом он изложил все то, что возбуждало его неудовольствие, и отправился с ним в Царское Село. В Царскосельском парке ему удалось встретить императора, гулявшего с покойным наследником Николаем Александровичем. Он шел за ними в ожидании, когда император повернется назад и очутится с ним лицом к лицу. Между тем его заметил наследник и сообщил о том отцу. «Тот повернулся раз, другой, — рассказывал Серно-Соловьевич, — а на третий послал ко мне сына спросить, что мне нужно. Я сказал и подал императору прошение; он принял и обещал рассмотреть». На другой или третий день Серно-Соловьевич был вызван к Орлову.

Последний поцеловал его от имени императора за добрые намерения, а от себя разбранил за неуместную подачу доклада лично императору.

Вскоре после этого Серно-Соловьевич оставил службу в Комитете и занялся библиотекою и магазином.

Европеус как замечательно умный и образованный человек сравнительно долее других пользовался расположением Коптевой.

Впоследствии, когда Коптева исчезла с петербургского горизонта, я довольно долго вела знакомство с Европеусом и по выходе вторично замуж. Муж мой всегда находил, что из него вышел бы замечательный европейский оратор в любом парламенте. К сожалению, с распадением кружка «Современник», с закрытием последнего после каракозовского выстрела, аудитория Европеуса сузилась и измельчала. Он как-то изболтался и выдохся. С годами у него стало развиваться пристрастие к еде и питью и преимущественно за чужой счет, так как сам он был скуповат. Сначала его охотно везде принимали и угощали в качестве интересного собеседника, но когда он завел манеру не уходить из гостей до тех пор, пока не съест и не выпьет всего, что есть на столе и в буфете, то менее богатые стали избегать приглашать его. Покойный Салтыков острил над ним и говорил, что скоро опишет господина, которого «брюхо одолело». Под конец Европеус потерял всякий стыд; он с улыбкой переносил насмешки, лишь бы съесть или выпить, так что более преданная своим господам прислуга торопилась запирать буфет при его появлении. Особенно негодовал на него человек Унковского — Иван. Однажды Европеус, услышав от меня, что мы с мужем едем на крестины к Унковским, явился туда неприглашенным. Во время церемонии он на цыпочках вышел из зала, где происходил обряд крещения: вслед затем вижу, как Иван делает какие-то знаки Алексею Михайловичу и манит из зала. Унковский вышел и за ним следом, из любопытства, покойный Геннадий Васильевич Лермантов.

Оба возвращаются через несколько минут и хохочут. После обряда я спрашиваю Любовь Федоровну Унковскую, чему это веселился ее муж с Лермантовым.

«Представьте себе, — рассказала она, — я пошла было в детскую и вдруг вижу, как муж, Лермантов и за ними Иван стоят, смотрят и смеются, глядя в полуоткрытую дверь. Заглянула и я: вижу Европеус на корточках перед винным ящиком буфета поспешно пьет вино стакан за стаканом. Допив откупоренные бутылки, он вытер носовым платком стакан, из которого пил, и поставил на место, — тогда мы все врассыпную…»

«Представьте себе мое положение! — рассказывал мне в другой раз сам Унковский. — Навязал мне Европеус билет в концерт артистки Эммы Рихтер. Сижу и слушаю. Вдруг Европеус зачем-то потащил меня в комнату артистов знакомить с концертанткой и ее родителями; те усаживают меня на диван, уверяя, что отсюда лучше слышно. Вскоре Эмма Рихтер пошла играть, родители за ней. Сижу себе на диване, задумавшись, а Европеус что-то манипулирует у закусочного стола, приготовленного для угощения артистов. Кроме нас двоих с Европеусом в комнате никого не было. По окончании концерта, когда в комнату собрались участники и родственники концертантки, Европеус куда-то исчез, а я, забывшись, все сижу на том же диване. Вдруг ко мне подходит один знакомый.

— Ну, батенька, и аппетит же у вас! — говорит он мне.

— Как? Какой аппетит? — встрепенулся я.

— Да вы почитай всю закуску и вино скушали, что для артистов были приготовлены, — кивнул он на закусочный стол.

Каково положение! Как вам это нравится! Смотрю, и подлинно: на меня все косятся и перешептываются. Ведь, знаете, они по-немецки бутербродиков немного приготовили да две бутылочки вина; а разве для Европеуса это много?

— Ха-ха! — весело смеялся он.

Я потом выругался при встрече с Европеусом — этакая прорва!»

И так множество анекдотов пересказывали друг другу знакомые о Европеусе.

Ни за что пропал человек умный и талантливый!..

Прежде чем я перейду к окончательному моему переселению в Петербург, я должна вернуться несколько назад и рассказать о внешних условиях моей жизни.

Получив место в благотворительном училище, переделанном впоследствии в Александро-Мариинский институт, я не могла держать там у себя сына. Хотя родители мои были очень недовольны моим переселением в Москву, поставившим окончательно точку на мой разъезд с мужем, тем не менее они охотно согласились взять на свое попечение моего сына с кормилицей, которого я приходила через день навещать. Училище, в которое я поступила, содержалось на иждивении благотворителей, преимущественно купцов, и находилось под непосредственным попечительством известной московской дамы-патронессы Варвары Евграфовны Чертовой.

Несмотря на ничтожное жалованье в десять рублей в месяц, с вычетом на прислугу одного рубля, недостатка в классных дамах в училище никогда не терпелось. Сюда редко попадали очень бедные женщины; так как жить на девять рублей было немыслимо, то сюда шли потерпевшие какое-нибудь крушение в жизни и не лишенные некоторых небольших средств, не позволявших им, однако, жить совершенно самостоятельно, как я, например. Жили мы довольно дружно, обязанности свои исполняли аккуратно и в свободное время веселились. Так, некоторые чуть на каждый свободный от дежурства день ездили кататься на тройках, обедать в рестораны, по театрам, маскарадам и пр., на что начальство, со своей стороны, смотрело сквозь пальцы и как бы игнорировало такое странное времяпрепровождение воспитательниц юношества. Впрочем, несмотря на свою молодость и бойкость, самые отчаянные классные дамы отличались особенной строгостью и лучше всех поддерживали дисциплину.

Довольная своей судьбой, я с особенным рвением принялась за свои обязанности и входила в положение каждой девочки: проводила с ними все свободное от занятий время, старалась развить их мировоззрение чтением. Девочки меня очень любили. Мои дежурства совпадали с дежурством очень красивых классных дам, из которых одна, Н., была маленькая, бойкая, вертлявая, одевавшаяся с большим шиком, а другая — красавица-малороссиянка, впоследствии жена известного в свое время экономиста Вернадского, большая, полная, с огненными глазами, с чудным голосом и большими музыкальными способностями, особенно привлекавшими меня, большую любительницу пения и музыки. В дни нашего общего дежурства в столовой или рекреационном зале я весело разговаривала с этими двумя классными дамами, но наотрез отказалась принимать участие в их parties de plaisir, изобретать которые была особенная мастерица хорошенькая Н., вечно окруженная поклонниками, которые посещали ее неутомимо.

В начале моего поступления в училище она пыталась заманить меня в свою кутежную компанию, но так как у меня не было никакого желания кутить, особенно в странном и даже подозрительном обществе ее поклонников, состоявшем больше из каких-то аферистов, офицеров и молодых богатых купчиков, прожигавших деньги на жизнь, то я наотрез отказалась принимать участие в ее развлечениях и прямо заявила, что знакомые ее мне ужасно не нравятся и не внушают ни малейшей охоты проводить с ними время. Сначала Н. обиделась и прозвала меня «философом в юбке» и belle sauvage [Прекрасной дикаркой], но так как в других отношениях я с нею ладила и охотно исполняла ее просьбы по дежурству, то мы до конца сохранили добрые отношения, чуждые, впрочем, всякой фамильярности.

Малороссиянка чаще разделяла удовольствия Н. Ко мне она очень привязалась и даже оберегала от первоначально назойливых приставаний и приглашений Н. Вообще, она нянчилась со мной как с ребенком, тем более что я, действительно, была младшая между ними. В дни своих отпусков она привозила мне гостинцев и всегда пела и играла, когда я ее об этом просила. Впоследствии, выйдя замуж за экономиста Вернадского, она достала мне через него перевод в первый мой приезд в Петербург. С своей стороны я полюбила ее за необыкновенную доброту и простоту. Она была дочь губернатора одной из южных губерний, получала очень незначительную пенсию, на которую самостоятельно жить не могла, и потому предпочитала держаться места классной дамы, как более удобного. Сойдясь с ней, я понемногу уговорила ее отстать от странной компании бойкой Н., от катанья на тройках и пр., особенно после того как она мне кое-что рассказала о их времяпрепровождении.

Мало-помалу о моем пребывании в Москве и поступлении в классные дамы стало всем известно.

В обществе повеял дух либерализма; оковы сбрасывались не с одних крестьян, но и с других приниженных и угнетенных, среди которых на первом месте, бесспорно, стояли женщины, и потому в поведении моем большинство не находило ничего предосудительного.

Прошла зима; к весне я простудилась и пролежала дня три у себя в комнате. Комната моя, переделанная из каких-то сеней, в одном углу страшно промерзла и была в снегу. Во время оттепели в ней распространилась такая сырость и плесень, что посетивший меня во время болезни доктор пришел в ужас и потребовал, чтобы я тотчас же перебралась из училища. Тетка уезжала в деревню и предложила мне опять переехать к ней и присматривать за ее мальчиками, которые в этом году кончали гимназию и переходили в университет. Чувствуя ужасную слабость и вялость, я отказалась от должности классной дамы и переехала в квартиру тетки, где пролежала в жару около двух с лишком недель. Пролежала бы и еще больше, если бы не одно обстоятельство, вынудившее меня покинуть постель раньше времени.

Двоюродные братья пригласили ко мне доктора, который повадился ходить каждый день. Истратив на его гонорар последние наличные деньги и не желая ни у кого брать взаймы, я решила уйти из дому, никому не говоря куда иду, и таким образом прекратить его визиты.

В день прихода доктора, рано утром, я стала понемногу одеваться, чувствуя страшную слабость. Был конец апреля; погода стояла чудная, теплая. На извозчика у меня не было денег и я, живя на Сивцевом Вражке, задумала идти к знакомым, жившим на бульваре у Чистых Прудов. Кое-как добрела я до Пречистенского бульвара и села отдохнуть на первую скамейку — до того я была слаба. Отдохнув, я перебралась на другую скамейку, потом на третью и на каждой понемногу отдыхала. Переход этот я совершила часа в три. Знакомые ужаснулись моему виду и тотчас же уложили меня. Они были очень дружны с доктором Григорием Антоновичем Захарьиным, который начинал тогда входить в славу. Он часто заезжал к ним запросто и попал туда как раз, когда я там лежала. Его привели ко мне; он прописал какое-то лекарство и не позволил спускать меня с постели. На другой день он навестил меня. Я отлично выспалась, отдохнула и поздоровела. Он застал меня уже в саду после обеда, восхитился моей жизнеспособностью и здоровьем. С тех пор у нас с ним установились самые простые дружеские отношения вплоть до моего переселения в Петербург.

Мы встречались с ним в доме моих родителей, куда он в первый раз попал по случаю загадочной болезни сестры Саши, начавшейся простудой и закончившейся превращением печени в сплошной ужасающий нарыв.

Так как доктор, лечивший сестру, уверял, что это рак, то испуганная мать собрала консилиум из тогдашних знаменитостей: Овера, Басова и еще кого-то. Собравшиеся не решили окончательно ничего, и тогда мои знакомые, к которым я прибрела больная, предложили Захарьина, тем более что он, заинтересовавшись этой болезнью, сам пожелал осмотреть больную и исследовать под микроскопом гной нарыва. Он нашел, что болезнь действительно редкая и единичная, но что никаких признаков рака нет, и тем успокоил мать. После этого он со своим помощником Рассветовым два раза вскрывал нарыв, выкачивая целые тазы гноя. Хотя сестра была так измучена и истощена, что умерла, тем не менее мать была очень благодарна Захарьину за то, что он успокоил ее насчет младших любимцев-сыновей, которым, по словам прежде лечившего доктора, тоже грозил рак.

Прежде чем отправиться в Старую Руссу, я заехала в Петербург, так как не была там около года, а он мне всегда представлялся более живым и интересным умственным центром, к которому я, поживя в Москве, стремилась.

Часть пятая. Общежитие

править

В Петербурге я пошла разыскивать Маркелову, к которой у меня было рекомендательное письмо. Маркелова была девушка лет 30 — 32-х, некрасивая и глухая, но очень образованная и талантливая. Она отлично рисовала, играла на фортепиано, знала прекрасно языки и считалась хорошей переводчицей. В то время когда я с ней познакомилась, она представляла собой знаменитость, к которой ездили знакомиться люди весьма разнообразных слоев общества. Дело в том, что, увлеченная каким-то художником, она покинула родительский дом, чтобы ехать с ним за границу, откуда возвратилась года два или три спустя с ребенком, но без художника. Почему произошел разрыв — осталось неизвестным, так как она об этом никогда не заговаривала. Несмотря на приглашение родителей, она не пожелала вернуться к ним и наняла отдельную квартиру на Васильевском Острове, где поселилась с ребенком. Вот это-то последнее обстоятельство — сохранение при себе ребенка — возбудило к ней общее удивление и уважение лиц, привыкших до сих пор к тому, чтобы девицы дворянского происхождения бросали на произвол судьбы своих незаконнорожденных детей.

Это общее поклонение, быть может, и было причиной того, что она, несмотря на отсутствие красоты и глухоту, не озлобилась, а напротив, сохранила необыкновенную доброту, щедрость и великодушие, охотно делилась со всеми нуждающимися деньгами, работой, обедом, даже тогда, когда самой приходилось плохо. Несмотря на частые разочарования в людях, она не переставала увлекаться и людьми, и разными, подчас весьма несообразными, идеями, которые они ей излагали. Усвоивши себе какую-нибудь новую идею, она с жаром принималась приводить ее в исполнение и шла всегда напролом.

Меня она встретила очень приветливо.

— Ах, какая вы хорошенькая! — воскликнула она и принялась до того пристально разглядывать меня, что я смутилась и вспыхнула. — Ну, вот и покраснели, будто новость услышали! Ведь вы знаете, что хороши, а то зачем бы вам было наряжаться? — показала она на мое легкое летнее платье, украшенное кружевами и бантиками, к которым я в то время питала большую слабость. — Ну, садитесь и рассказывайте: кто вы, зачем и надолго ли сюда?

— Я приехала искать работы, — сказала я.

— Как? И вы — работы! Бедная! Впрочем, желание работать очень похвально. Мы об этом с вами потолкуем потом, а теперь вот что: вы заняты сегодня?

— Нет, не занята.

— Мне нужно кончить сейчас спешную работу. Вот вам книги и журналы, — указала она на стол, — а я пока займусь, затем мы с вами будем обедать. К тому времени кое-кто подойдет, потолкуем, познакомитесь, — может, вам и работу достанем. И не дожидаясь моего ответа она села за письменный стол и принялась за перевод, прерванный моим приходом, а я села просматривать книги и журналы.

Скоро стали собираться к обеду разные знакомые Маркеловой, преимущественно мужчины. Это все были начинающие литераторы и переводчики. Между ними выдавался известный беллетрист Слепцов; о таланте его в то время много говорили и даже прочили во вторые Гоголи. То был высокий стройный брюнет, лет тридцати, с густыми волосами и густой бородой, обрамлявшей его красивое матовое лицо. Только его холодные, бесстрастные глаза, прикрытые очками, охлаждали впечатление от его красоты, но зато придавали ему серьезный и по временам даже глубокомысленный вид, которым он любил рисоваться, особенно среди незнакомой публики, преимущественно женщин, у которых пользовался большим успехом. Не окончив курса, он бросил университет, чтобы сделаться актером, но тут ему не повезло. Ленивый, но все-таки очень не глупый и по природе талантливый, он пробовал себя в различных направлениях, пока не сделался беллетристом. Не довольствуясь славой беллетриста, он задумал прославиться еще и в качестве общественного деятеля и провести в жизнь весьма распространенные в то время социалистические идеи. Он задумал осуществить фаланстер Фурье, но, поняв, что сразу рубить прежние формы общежития невозможно, он решил вести дело постепенно, с лицами, которых ему удастся убедить в удобстве коммунистических принципов. Он решил начать с простого городского общежития и потом постепенно превращать его в настоящий фаланстер. Прежде всего он завербовал несколько женщин, которые всегда горячее и восторженнее относятся к проведению в жизнь только что воспринятых ими новых идей. Менее последователей нашлось между мужчинами, и если что привлекало их к общежитию, то, по-видимому, участие в нем молоденьких и хорошеньких женщин. Но когда дело дошло до осуществления общежития и предполагаемые члены стали собираться для обсуждения формы устройства и изыскания средств, то начались несогласия и пререкания. Ко времени моего приезда раскол и несогласия низвели число членов предполагаемой коммуны всего до трех лиц: двух мужчин, из которых один был сам Слепцов, а другой — Аполлон Филиппович Головачев, бывший либеральный тверской помещик, проевший и потративший свое имение и поступивший в секретари редакции «Современника»; женщина же была Маркелова, стойко и мужественно державшаяся за проведение коммунистических начал в жизнь.

Я была неопытна и ни с кем почти незнакома, и потому мой приезд пришелся как нельзя более кстати для «коммунистов», павших было духом от неудач. Особенно приободрился Слепцов; он тотчас же пустил в ход все аргументы для привлечения меня в коммуну.

На беду я питала инстинктивное отвращение к общепризнанным красавцам, которые представлялись мне всегда фатами, и потому к Слепцову я отнеслась с предубеждением и недоверием.

После обеда он тотчас же подсел ко мне и начал свою речь издалека, так как имел, вообще, привычку резонерствовать даже о самых обыкновенных и простых вещах, не требующих обсуждения.

— Я слышал, вы приехали искать работы. Какой бы вы желали? — спросил он строгим, серьезным тоном.

— Желала бы переводов. Могу, впрочем, и уроки давать.

— Ну что же, и то и другое возможно, только все это ненадежно.

— Да на свете все ненадежно, — улыбнулась я.

— Разумеется, безусловно, надежного ничего нет, но относительно — может быть.

— Истина, против которой я ничего не имею возразить, — сказала я небрежным тоном, так как резонерское вступление по поводу таких простых вещей, как переводы и уроки, раздосадовало меня, а красивая самоуверенная физиономия Слепцова просто злила.

— Какой у вас нетерпеливый характер, однако, — покачал он головой. — Вы даже никакого вступления не терпите!

— Не вижу в них смысла! Если вы имеете что сказать толком, то говорите прямо о деле.

— Вы, право, меня пугаете вашим суровым тоном, хотя я и не из робких. Между тем если бы вам было угодно проявить терпение и выслушать меня, то я имел бы передать вам несколько весьма дельных мыслей и предложений.

— Постараюсь вооружиться терпением, — усмехнулась я.

— Видите ли, я хотел вам объяснить, — начал Слепцов докторальным тоном, — что каждый отдельный человек подвержен разным случайностям: болезням, отсутствию работы и прочее и прочее. Но так как редко случается, чтобы одновременно несколько человек одного и того же круга подвергались бы все одним и тем же случайностям, то известное число лиц может соединиться, составить союз, вследствие которого лицо, заболевшее или лишившееся работы, могло бы рассчитывать на поддержку остальных членов союза. Вот это-то именно я и имел в виду, говоря вам о ненадежности всякой работы.

— Прекрасно. Так что же из этого? — сказала я уже спокойно.

— Вот видите ли, мы представляем тут такой союз, к которому предлагаем и вам примкнуть, для того чтобы обеспечить вас работой и застраховать от всяких случайностей, — все еще издалека подходил Слепцов к своей цели.

— И только при этих условиях могу я рассчитывать на работу? — спросила я.

— В настоящее время работу достать нелегко, конкуренция слишком велика. Вам, не имеющей еще никаких связей, это будет совсем трудно. Мы же тут пустили корни и позаботились бы о доставлении вам работы.

— В таком случае мне не нужно вашей работы, — сказала я, покраснев.

Такого оборота никак не ожидал Слепцов, предполагавший запугать меня.

— Что же так? — изумленно спросил он.

— Если нельзя получить работы, не связывая себя по рукам и ногам союзом с неизвестными мне лицами, то я предпочитаю не получать от вас работы и сохранить свою независимость.

— Что значит горячность и молодость! — покачал он головой. — Да кто же покушается на вашу независимость? Весь вопрос сводится только к тому, чтобы обеспечить себе средства существования и оградиться от случайностей. Мы все будем зависеть столько же от вас, сколько вы от нас. Ведь и общества взаимного страхования на этом основаны. Все примыкают к такому обществу добровольно, никто не считает себя связанным. Наконец и выйти всегда можно.

— Да там все на равных правах, — возразила я. — А у вас выходит, что вы все обеспечены работой и свободно вступаете в союз, а я вынужденно, потому что иначе не могу получить работы.

— Вы все за пустыми формальностями гонитесь, я вижу. Ну а если бы вы получили работу помимо нас, согласились бы вы в таком случае?

— Я не могу этого решить, пока не ознакомлюсь с составом лиц, вступающих в союз.

— Лица все благонадежные, вполне развитые, начиная с нашей почтенной хозяйки и кончая мной. Что можете вы возразить хоть против меня с Маркеловой, например? — спросил он улыбаясь, не допуская сомнения в том, что можно было бы иметь хоть что-нибудь против него.

Тут меня подмыло сбавить у него несколько самоуверенности, и я сказала:

— Против Маркеловой я ничего не имею — она прямодушна и проста, относительно же вас я должна поставить многоточие.

— Чем же я вам сумел не угодить в такой короткий срок и внушить недоверие? — уже заискивающе улыбнулся он.

— Как вам сказать?.. Вообще, вы мне не нравитесь и не внушаете доверия, — проговорила я, краснея и отворачиваясь от него.

— Чем же, скажите! Будьте прямы сами, если требуете прямоты от других.

— Мне не нравится в вас именно отсутствие этой самой прямоты: вы все с какими-то изворотами.

— Ну, скажите пожалуйста, какие бывают противоположные взгляды на одного и того же человека! — прикинулся он вдруг совсем добродушным. — До сих пор меня упрекали в излишней прямоте, а вы, наоборот, находите что я недостаточно прям. А причиною тому все ваша молодость и неопытность. Вы вот не хотите понять, что человек, стремящийся к известной цели, дрожащий над ее выполнением, должен ступать осторожно, чтобы не скомпрометировать дела, которому служит. В этом и состоит вся мудрость политики.

— Так вы и есть такой мудрый политик? — посмотрела я на него насмешливо. — Очень любопытно! — принялась я его рассматривать с деланным любопытством.

Он вспыхнул.

— Вы просто enfant terrible! — воскликнул он не без некоторой досады. — Я не считаю себя таким политиком; я просто стремлюсь к известной цели и ищу лучшие способы ее осуществить при помощи других лиц, проникнутых той же идеей.

— В таком случае извините меня! Я вижу, что я глупа и неразвита!.. Я решительно отказываюсь понимать что-нибудь в торжественности, к которой перешел наш разговор, и в вашей идее.

— Глупостью вам не подстать прикрываться, — желая хоть лестью задобрить меня, сказал Слепцов. — Чем больше я с вами говорю, тем яснее для меня, что вы как нельзя более можете способствовать проведению нашей идеи в жизнь.

Тут Слепцов принялся развивать коммунистические теории и дошел до фаланстера Фурье, которого я читала еще года два тому назад, получая книги из домашней библиотеки Серно-Соловьевича.

— Все это прекрасно: я Фурье читала, нахожу его теорию очень привлекательной и целесообразной, но осуществить ее на деле невозможно, по-моему.

— Да я и не собираюсь осуществлять ее вполне. Это идеал, к которому должны будут стремиться последующие поколения; моя же мысль — проводить в жизнь лишь те стороны учения Фурье, которые осуществимы при настоящем положении вещей, при нашем составе и средствах. Я думаю осуществить лишь то, что не встретит формальных препятствий и не воспрещено законом. Предполагаемое мною общежитие на началах взаимной помощи будет иметь вид просто меблированных комнат. Удастся нам ужиться и расширить это дело — сейчас же явятся подражатели. Такие коммуны распространятся, укоренятся, и тогда — мы ли, последующие ли поколения — будем развивать дело далее до настоящего фаланстера. Этим путем уничтожится лишний непроизводительный труд, отношения упростятся, исчезнет пролетариат… А в этом-то и есть главная задача, — закончил он вразумительно.

— Задача хорошая, если бы только можно было провести ее в жизнь.

— Это вполне зависит от нашей воли.

— На переселение в одну общую квартиру, с общим столом, прислугой и прачкой не требуется много воли, — это до некоторой степени даже удобно, так как избавляет от неприятной необходимости жить в Бог знает каких меблированных комнатах и питаться скверным кухмистерским обедом, — сказала я.

— Ну, вот и прекрасно: значит, вы согласны?

— Я согласна занять одну или две комнаты, смотря по моим средствам, а также пользоваться общим столом, прислугой и прочим.

— Ну вот сейчас вы все и сводите к мещанским счетам: «смотря по вашим средствам». Вовсе не по вашим средствам должны вы выбирать себе комнату или комнаты, а по потребности, не глядя на то, будут ли у вас средства или нет. Не будет их у вас — будут у нас; вот в этом-то и есть существенная разница между меблированными комнатами и нашей коммуной.

— Нет, извините! На ваши средства я жить не желаю и не стану.

— Ну, с такими предрассудками никакого дела не проведешь.

— Действительно, что не проведешь, — согласилась я со вздохом.

— Вместо того чтобы вздыхать, вы бы постарались от них отделаться.

— Я потому и вздыхаю, что слишком большие корни они во мне пустили. Согласна, пожалуй, чтобы другие жили на мои средства, если бы в них оказался избыток, но сама на чужой счет жить не буду.

— Ну вот, подите же! А тоже передовыми женщинами считаются! — с досадой воскликнул Слепцов.

— Я вовсе не думала наклеивать на себя ярлык передовой женщины, — надменно сказала я, — и никого не прошу считать меня таковой.

— Тогда зачем же вы рвали связи с людьми предрассудков и обратились к нам? — произнес он строго.

— Уж никак не для того, чтобы считаться передовой в ваших глазах, — ответила я все тем же надменным тоном и, встав со стула, отошла прочь.

Но на этом дело не кончилось. Как раз в ту минуту как я отошла от Слепцова, в комнату вошел мой старый знакомый Аполлон Филиппович Головачев, секретарь только что перед тем возобновленного «Современника». То был некрасивый молодой человек, лет тридцати двух, с крайне добродушным выражением лица. Он вполне представлял собою широкую, размашистую русскую натуру. Когда-то он был весьма богатым помещиком, но уже к тридцати годам проел и проиграл в карты свое состояние. Он пробовал где-то служить, но по природной лени не ужился на службе и поступил в секретари «Современника» благодаря Салтыкову, знавшему его по Тверской губернии, в которой у него было прежде имение. Очень умный и начитанный, он писал иногда весьма дельные библиографические заметки. В редакции он сошелся со Слепцовым, своим дальним родственником и подобно ему увлекся мыслью осуществить коммуну. Чуждый всякой мелочности, привыкший швырять деньгами, он не задумывался над тем — ему ли платить за других или другим за него, и поэтому сразу поладил со Слепцовым.

Встретив его среди чужих, я очень обрадовалась, и мы разговорились. Он был совсем прост в обращении. Заметив нашу дружескую беседу, Слепцов решил прибегнуть к посредничеству Головачева. Он отвел его в сторону после чая и долго ему что-то рассказывал; затем Головачев подошел ко мне и произнес шутливым тоном:

— Что же это вы не успели приехать, как мне на вас жалобы?

— Вам Слепцов на меня насплетничал? — спросила я.

— Хоть бы и он. Говорит, вы против коммуны. Не ожидал я от вас таких поступков! — покачал он головой.

— Вовсе не против коммуны. Просто отказалась жить на чужой счет.

— Да кто вас заставляет жить на чужой счет?

— Да все ваш же Слепцов.

— Ах, Господи, как это люди любят о всяком вздоре и мелочах препираться! Ну живите на свой счет и прекрасно! Коммуна-то в чем тут виновата, что вы в нее вступать не хотите?

— Вот только тем и виновата, что нельзя иначе вступить, как живя на счет остальных, если нет работы. Я понимаю, что можно занять в крайнем случае, но жить, не разбирая на чей счет живешь и по средствам ли тот образ жизни, который ты ведешь, — я не согласна.

— Ну и отлично, и будьте несогласны, — точно ребенка успокаивал меня Головачев. — Не в этом вовсе дело.

— Кроме того, Слепцов говорит, что помимо его или вас там для всех нельзя работы достать, а для этого необходимо вступить в коммуну непременно. Я же не хочу связывать себя, тем более что не знаю, что вы за народ, — сказала я, никак не предполагая, что вся-то коммуна ограничивалась теперь им, Слепцовым и Маркеловой. — Я не поступлю в коммуну раньше, чем найду работу и буду наперед знать, по средствам ли мне жизнь в ней.

— И прекрасно! А насчет того, что нельзя найти работы, не вступивши в коммуну, — это он вам все наврал, беспутный человек. Видно, уж очень вы ему приглянулись, он и думал вас, верно, этим заманить. Хотите, живите в коммуне, хотите нет, а я вам работу, пожалуй, сейчас предоставлю. Меня не далее как сегодня Бени спрашивал, не знаю ли я переводчиц. Ему Вольф поручил взять на себя перевод истории Вебера. Только, подлец, вместе с редакцией назначил двенадцать рублей с листа. Бени берет всего два рубля за редакцию, а переводчика ищет по десять рублей с листа. Лист, должен вас предупредить, чертовский, — в 45 000 букв, только с голоду можно за эту цену взяться. Я положительно отказался доставить ему переводчиц по этой цене и посоветовал лучше раскроить томом Вебера подлецу Вольфу голову… Итак, если хотите, то на первое время можно будет вам этот перевод предоставить, если Бени не послушался моего совета и не размозжил еще голову Вольфу, в чем я, зная его сердоболие, сомневаюсь. Кстати, он тут, — указал он на молодого, рябого и ничем с виду не замечательного человека лет 23 — 25, с кем-то разговаривающего.

— Пожалуйста, достаньте мне этот перевод! — встрепенулась я.

— Бени, Бени! На минуточку сюда! — крикнул ему Головачев.

Бени подошел.

— Что же, не раскроили вы голову вашему Вольфу? Бени усмехнулся:

— Никак нет-с. Только за этим звали?

— Нет. Судьбы Господни неисповедимы. Хорошо, что вы не послушали меня и сохранили эту драгоценную жизнь. Вот молодая особа, жаждущая этого десятирублевого каторжного перевода; можете вы ей предоставить его?

— С большим удовольствием, — расшаркнулся Бени, обещая на другой же день занести мне Вебера и условиться насчет сроков.

— Ну так дело в шляпе, значит, — сказал Головачев, кивая головой Бени, как бы отпуская его. Тот отошел.

— Это вовсе не член коммуны, — обратился он ко мне. — Вы теперь, хотя и с плохонькой, но все-таки с работой, и от нас не зависите. Согласны теперь вступить в коммуну?

— Согласна, только без всяких коммунистических начал, а на общепринятом основании.

— Ну и отлично — на общепринятом, так на общепринятом — пусть будет по-вашему!

Таким образом, вопрос о моем вступлении в коммуну был решен окончательно. Бени дал мне несколько листов перевода Вебера, с которыми я и уехала в Старую Руссу, предписанную моему сыну Захарьиным, как я рассказала выше. Коммуну предполагалось открыть лишь осенью, когда все коммунисты съедутся опять в Петербург.

За лето мне удалось уговорить Коптеву присоединиться к коммуне. Она не захотела вступить иначе, как на тех же основаниях, что и я, т. е. платить только то, что придется по общей раскладке на долю каждого «коммуниста».

Головачев и Слепцов были в восторге от этого присоединения.

— Браво, Екатерина Ивановна! — воскликнул Слепцов, когда я представила Коптеву в качестве нового члена коммуны. — Позвольте мне у вас за это ручку поцеловать, — потянулся было он к моей руке.

— Нет, нельзя ли без таких нежностей, я до них не охотница, — покраснела и насупилась я.

— Однако вы пуританка, я вижу, — сказал Слепцов, стараясь обратить мою выходку в шутку.

— Да-с, пуританка, — сухо ответила я. — Вообще, я должна вам наперед заявить, что даже и в отвлеченном виде не одобряю теорию Фурье относительно половых отношений, а потому наперед предупреждаю, что если другие члены коммуны намерены проводить эту теорию в жизни, то я заранее отказываюсь вступать в коммуну, — добавила я решительно.

— И я, разумеется, — поспешила прибавить Коптева.

— Не запугивайте вы нас, бедных, матушка Екатерина Ивановна! — воскликнул со смехом Головачев. — Этак вы коммуну в какой-то монастырь обратите, пожалуй!

— Монастырь — не монастырь, а только предупреждаю, чтобы потом не вышло недоразумений.

— Ну, да успокойтесь! Никто и не думал проводить в жизнь половых теорий Фурье, — сказал Слепцов. — Я только удивляюсь, к чему вас могла привести простая вежливость. Не нравится вам, чтобы вашу ручку целовали, ну и не надо: пусть будет она вещь неприкосновенная, — смеялся он.

Как ни хлопотали Слепцов с Головачевым о привлечении в коммуну большего числа членов, состав ее был весьма ограничен. Выудили они было богатого тверского помещика Сабанеева, которого им удалось увлечь идеей осуществить коммунистические начала. То был неглупый, но малообразованный человек. До тридцатипятилетнего возраста он жил спокойно, ведя самый обыкновенный помещичий образ жизни. Через несколько лет после свадьбы у него помешалась жена; он затосковал, сошелся с либеральными тверскими помещиками, в том числе и с Головачевым. От них к нему перешли либеральные веяния: он стал читать передовые журналы и увлекся уничтожением крепостного права. Не дожидаясь осуществления реформы, он освободил своих крестьян с полным даровым наделом, оставив себе лишь усадьбу и лишние пустоши. Не довольствуясь этим, он пытался улучшить положение крестьян советами, устройством школы и пробовал установить с ними человеческие равноправные отношения. Мужиков он принимал не иначе как в гостиной или кабинете; амбары и дом не запирал, находя такие предосторожности неделикатными и оскорбительными.

Мужики в отплату за его доброту только смеялись над ним. Сначала они по ночам вывозили содержимое амбаров, а потом, когда вывозить оттуда было нечего, перешли к домашней утвари и мебели, которую продавали в городе. Сначала Сабанеев этим только потешался и решил наблюдать, как далеко может пойти беззастенчивость мужичков. Но вот однажды, проснувшись утром, он не нашел даже своих сапог у постели и никакой другой мебели, кроме кровати, на которой спал. Это уже окончательно разочаровало его в деликатности мужичков; он нашел, что они подлецы, из-за которых не стоило вовсе беспокоиться, махнул на них рукой и стал искать покупщика на усадьбу и пустоши, для того чтобы поскорее разделаться с опротивевшими ему мужиками и переехать в коммуну, которой его соблазнил Головачев.

Он тотчас же внес в основную кассу, т. е. Слепцову, тысячу рублей, полученные им в задаток за усадьбу, попросил оставить за собой самую маленькую и плохонькую комнату, купить самую простую кровать, стол и стул. Затем он уехал совершать купчую крепость на свою усадьбу и словно в воду канул, не появляясь до самого распадения коммуны.

Видя неудачу этих вербовок, Слепцов уговорил своего шурина, чиновника одного из министерств, впоследствии адвоката Языкова 2-го, переехать в коммуну тоже не на коммунистических началах, а просто потому, что пустовали комнаты. Языков был добродушный, веселый человек, вовсе не интересовавшийся коммунистическими затеями зятя и относившийся к ним как к невинной забаве. Он постоянно устранялся от всяких споров и препирательств коммунистов, отказываясь даже подавать голос, когда спрашивали его мнения при решении затруднительных вопросов большинством голосов. «Мне, право, все равно, я тут совершенно сторона», — смеясь отмахивался он обеими руками.

Когда уж было решено открыть коммуну с существующим наличным составом, к коммунистам присоединилась приехавшая из Москвы молодая, но крайне некрасивая девушка, княжна Макулова.

Она кончила курс в одном из благотворительных заведений, вроде того, в котором мне пришлось быть классной дамой, и получила весьма поверхностное образование, не приобретя даже внешнего лоска и знания языков. Она страдала полным отсутствием всяких манер и опрятности, так что Слепцов не без гримасы согласился ее принять по настоянию Маркеловой, знавшей княжну и доказывавшей, что задача коммуны вовсе не в том, чтобы сделаться рассадницей хороших манер и изящества, к чему Слепцов питал большое пристрастие. Средства существования княжны ограничивались ста рублями пенсии в год. Так как этого было слишком недостаточно для жизни, то она время от времени поступала гувернанткой или компаньонкой куда-нибудь в глушь на весьма небольшое жалованье. Жизнь гувернантки, или того хуже, компаньонки, приходилась совсем не по нутру живой и любознательной княжне, носившейся с возвышенными идеалами и стремлениями облагодетельствовать человечество. Живя где-нибудь на месте, она начинала тосковать по цивилизованным центрам и возвращалась в Петербург или Москву с запасом скопленных денег. Она нанимала на окраине города дешевенькую каморку и оттуда ежедневно ходила пешком в публичную или частную библиотеку, предаваяясь всласть чтению, до которого была страстная охотница. Воспитанная вне роскоши и нанимаясь все к бедным помещикам, она привыкла к весьма ограниченному образу жизни. Скудость ее средств, с одной стороны, и жажда свободы и нравственных удовольствий — с другой, вынуждали ее ограничивать до возможного минимума свои физические потребности. Она привыкла к сухоядению где-нибудь в мелочной лавочке или булочной и одевалась не только просто, но бедно, почти неряшливо. Вместе с тем она отличалась чрезвычайной честностью, ни за что не допускала других купить ей новый костюм, находя, что она имеет право носить только то, что сама заработала.

Так как переводить с немецкого историю Вебера княжна не могла по незнанию языка, да и, вообще, не обладала достаточной грамотностью для переводов, то сначала она отказалась вступить в коммуну, в которой жизнь, по приблизительным расчетам, должна была обходиться около пятидесяти рублей в месяц на человека; ее же бюджет никак не мог превысить двадцати рублей. Но Маркелова обещала достать ей корректуру и переписку, и она согласилась. Княжна поселилась в пустовавшей комнате Сабанеева, предоставив в общую кассу, т. е. Слепцову, все свои наличные деньги.

Много толков и разговоров происходило у нас насчет состава прислуги, выбора квартиры, покупки мебели и пр. Самым ревностным деятелем был Слепцов. Он пропадал по целым дням в поисках квартиры, присмотре мебели и посуды. Квартира была нанята на Знаменской, в доме Бекмана N 7, если не изменяет мне память. Квартира была большая, по тогдашним ценам не особенно дешевая, но, считая четырехоконный зал, служивший также и столовой коммунистам, на долю каждого приходилось всего по пятнадцать рублей в месяц.

Меня снабдил деньгами брат. Коптева еще не потратила всех своих денег, и потому мы аккуратно требовали счетов у Слепцова и тотчас же спешили заплатить за то, что приходилось на нашу долю. Торопливость наша в этом отношении всякий раз вызывала улыбки или насмешки со стороны остальных членов коммуны.

Вообще, между мною с Коптевой, с одной стороны, и Маркеловой и Слепцовым — с другой, установились довольно натянутые отношения. Слепцов был недоволен, что ни на одну из нас не действовали ни его красота, ни красноречие. Еще со мной он ладил иногда, когда говорил просто, не напуская на себя глубокомыслия; Коптева же находила и эту простоту поддельной и фальшивой.

Первое время члены коммуны были как нельзя более довольны общежитием. По утрам почти все были заняты добыванием насущного хлеба. Маркелова ежедневно уезжала с утра в редакцию «С.-Петербургских Ведомостей», Языков уходил в министерство, я в библиотеку для чтения братьев Яковлевых. Головачев, если не уходил в редакцию «Современника», писал дома или валялся на диване с книжкою в руках. Коптева оставалась дома, пытаясь переводить, несмотря на свою изнеженность и слабое зрение. Княжна была в вечных поисках какой-нибудь работы. Только один Слепцов по целым дням был занят прибиранием своей комнаты и собственной особы или перечитыванием раздушенных записочек с приглашениями от светских дам.

К пяти часам все члены коммуны были в сборе к обеду, после которого пили чай. Послеобеденный чай представлял самое веселое время дня. Тут всегда происходил обмен мыслей, впечатлений, юмористических рассказов. После обеда, вплоть до вечернего чая, который подавался обыкновенно к одиннадцати часам, члены коммуны занимались у себя в комнатах. Я с Коптевой переводила историю Вебера или другие, более выгодные вещи, когда последние попадались нам благодаря стараниям Бени, обратившегося в усердного поклонника Коптевой. Маркелова привозила с собою работу из редакции «Петербургских Ведомостей». Головачев окончательно укладывался в своей комнате на диван и засыпал. Слепцов почти каждый вечер уходил в гости, преимущественно к светским дамам, что, по-видимому, приходилось не совсем по вкусу Маркеловой, которая обвиняла его за это в двуличии, двоедушии и тяготении к светским салонам. Он усердно оправдывался, мотивируя свои посещения пропагандой коммунистических начал и необходимостью поддерживать внешние отношения в видах «дела», так как только этим путем, а не замкнутостью, коммуна может вызвать последователей.

Иногда, соскучившись сидеть за работой в своих комнатах, я с Коптевой приходила переводить в общий зал. К нам часто присоединялась Маркелова, тоже с переводом, Языков и княжна с книгами. Совместная работа превращалась в совместную болтовню и смех. К вечернему чаю все были обыкновенно в сборе, не исключая и Слепцова, который в первое время старался быть особенно аккуратным. Желая как-нибудь сгладить перед другими свое вечное безделье, он приносил всегда целый запас смешных рассказов и изображал всех, кого видел за вечер. Особенно забавляла нас передача литературных разговоров, которыми разные салонные дамы считали себя обязанными занимать Слепцова.

— Да, но сознайтесь, что несмотря на их пустоту, вы все-таки предпочитаете их общество нашему, — язвила иногда Маркелова.

— Ах, матушка Александра Григорьевна, дорогая вы моя, как у вас язык только поворачивается говорить такие вещи. Ну вот вам крест, — обращался он полушутливо к образу, — тяжка моя служба, и я бы ничего лучшего не желал, как если бы кто из вас меня заменил и вел все эти сношения, — делал он серьезную мину, зная очень хорошо, что никто не возьмется за это.

— Очень они в нас нуждаются, особенно во мне! — восклицала Маркелова. — Желала бы я посмотреть, как бы меня встретили все ваши баронессы и виконтессы, если бы я явилась вместо вас!

— Очень любезно.

— Скажите пожалуйста!

— Верно вам говорю. Вы представляете для них теперь живой интерес как коммунистка.

— Интерес любопытного зверя, — вспыхнула Маркелова.

— Чего же вы от этих барынь хотите, в самом деле? Хорошо и то, что они хоть с этой стороны интересуются «делом». Будем надеяться, что со временем они станут интересоваться им с более серьезной точки зрения, если только вы не отвадите их своей суровостью.

Вернувшись однажды из своих вечерних странствований, Слепцов принял особенно торжественный вид и произнес:

— Господа, я должен поговорить с вами серьезно и потому прошу уделить мне полчаса внимания.

— Ну слушаем, — был ответ большинства.

— Слоняясь вот уже более месяца по разным гостиным, я пришел к выводу, что «нашим делом» интересуются, много говорят о нем и желают ближе с ним познакомиться.

— К чему вся эта торжественность, это «наше дело»? — заметила Коптева с обычной презрительной усмешкой, которой она привыкла преследовать Слепцова, особенно когда он пытался возвести коммуну и свое «шляние» в какое-то «дело».

— Прошу вас меня не прерывать и дать высказаться, — обратился к ней Слепцов, стараясь сохранить хладнокровие.

— Да говорите, пожалуй, только нельзя ли попроще и меблированные комнаты называть просто меблированными комнатами, а не нашим «делом», — не уступала Коптева.

— Для вас с Екатериной Ивановной это точно меблированные комнаты, к нашему общему прискорбию, но для нас это «дело», за которое мы стоим и значение которого мы желаем поддержать, — сказал он внушительно.

— Только меня, брат, следует еще выключить, — засмеялся Языков. — Я ведь тут ни при чем.

— О тебе никто и не разговаривает, — с досадой пожал плечами Слепцов.

Языков притих и стал смотреть вниз, чтобы скрыть душивший его смех.

— Господа! Это наконец ни на что не похоже, — вмешался Головачев. — Ежеминутными перерывами вы совсем не даете говорить Слепцову; этак мы до завтра не узнаем, что он нам хочет сказать… Слушаем вас, — обратился он успокаивающим тоном к Слепцову, который начинал беситься и утрачивать свой апломб.

— Дело в том, — начал он почти скороговоркой, — что многие дамы желают посетить нашу коммуну и посмотреть наше общежитие.

— Так что же из этого? — спросила Маркелова.

Коптева молчала и, прищурившись, состроила самую презрительную мину, как бы говоря: «есть о чем рассуждать!?»

— В этом и состоит ваше серьезное дело? — засмеялась я.

— Не совсем в этом, чуднейшая из чуднейших Екатерина Ивановна, — приободрился Слепцов, желая хоть во мне встретить поддержку своей новой затее. — Я бы не стал вас беспокоить, если бы дело шло только об удовлетворении праздного любопытства этих дам. Но, видите ли, мне сообщили, что про наше общежитие черт знает какие слухи распускают, о безнравственности нашей кричат. Признаться, я лично убедился в существовании этих сплетен, выслушивая весьма двусмысленные вопросы и намеки во всех посещаемых мною домах. Я всячески стараюсь разуверить, что у нас чистый монастырь, — не верят! Я приглашал приехать и посмотреть, потому что крики о нашей безнравственности положительно вредят сочувствию коммунистическим началам. Некоторые дамы не прочь бы приехать и самолично удостовериться, что у нас тут ничего безнравственного не ведется, но они находят неловким приехать по моему приглашению, без вашей просьбы, mesdames.

— Что касается меня, то я-то, наверное, таких дур приглашать не стану, — заявила решительно Маркелова.

— Я бы даже вовсе этих сплетниц не пустила, — добавила княжна.

— Ну а вы что скажете? — обратился, заискивающе глядя на меня, Слепцов.

— Я, право, не знаю, что сказать. Гнать этих дам не имею причины, заискивать в них, из боязни сплетен, тоже не вижу надобности. Любопытно им — пусть едут без гримас и жеманства.

— Но, согласитесь сами, что им, как светским женщинам, неловко, если никто из вас не выйдет, и дело примет вид, что они ко мне приехали.

— Я выйду к ним, если это нужно: они мне даже любопытны. Я давно светских дам не видала — посмотрю на них, а они на меня.

— Ну вот, спасибо вам за поддержку! — воскликнул Слепцов.

— Но, может быть, вы согласитесь отдать им визит, — не отставал он. — Это бы значительно упростило дело и примирило бы всех.

Я сделала гримасу.

— Ну, пожалуйста, будьте милостивы, Екатерина Ивановна! Ну что вам стоит? У вас и туалеты визитные есть, и вы все это такое можете, — стал уж он мимикой представлять входящую с визитом барыню и тем рассмешил даже суровую Коптеву.

— Как же, все это она отлично может! — не без язвительности заметила Маркелова.

— Екатерина Ивановна, матушка, послушайте вы совета старика, — вмешался Головачев. — Что вам стоит: съездите вы ко всем этим барыням с визитом. Право же, дело выеденного яйца не стоит, чтобы о нем толковать. А нам важно прекратить нелепые пересуды. По рукам что ли?

— Ну хорошо, — сказала я.

Слепцов был в восторге и на радостях стал представлять всех дам, с которыми предстояло знакомиться коммунистам.

Количество желающих увидеть коммуну и ее обитателей, помимо светских дам, оказалось так велико, что во избежание большой траты времени на прием посетителей было решено назначить один вечер в неделю, именно вторник.

В день собрания Слепцов был в особенных хлопотах и проявлял необыкновенную деятельность и распорядительность. Уже накануне он возмутил Маркелову с княжной, накупив огромное количество цветов для зала, объясняя, что это необходимо для того, чтобы придать комнате менее казарменный вид. Утром, в день собрания, он упросил Головачева и меня позволить ему перенести мягкие кресла из наших комнат в залу.

Коптева и Маркелова наотрез объявили, что они не одобряют всех этих комедий и потому не позволили трогать своих комнат.. Комната Слепцова, прилегавшая непосредственно к залу, самая уютная, с мраморным камином и с изящною и комфортабельною мебелью, была обращена в нечто среднее между кабинетом и будуаром; комната Языкова — в курильную. Меня, заведывавшую хозяйством, Слепцов упросил заказать ужин и распорядиться, чтобы был десерт и печенье к чаю. Сам накупил вин, английского портера и закусок. Коптева, отказавшаяся сначала выходить к гостям, уступая моим просьбам и отчасти собственному любопытству, согласилась выйти посмотреть, что за народ соберется и какие штуки будет еще выкидывать Слепцов. «Только, пожалуйста, вы сами всех занимайте, я за это не берусь и, чтобы облегчить вас, буду разливать чай», — заявила она. Я была довольна хоть тем, что она выйдет, потому что чувствовала неловкость за отсутствие прочих сожительниц. Маркелова крепилась до самого вторника, но, вернувшись домой к одиннадцати часам, когда все посторонние дамы разъехались и к ужину остались свои близкие знакомые, вышла в зал и была любезна и мила. Дольше всех хорохорилась княжна. Слепцов не только ее не упрашивал, но даже был не прочь и вовсе припрятать ее. Но узнав, что Коптева выйдет, княжна решила последовать ее примеру.

— Ради Бога, Екатерина Ивановна, — отвел меня в сторону Слепцов, завидя княжну в зале, — нельзя ли с ней что-нибудь сделать, придать ей хоть какой-нибудь вид. Посмотрите, наша Дуняша (горничная) глядит королевой рядом с ней!

— Катерина Александровна, пойдемте ко мне, — позвала я княжну в свою комнату.

Она последовала за мной.

— Ну что вам?

— Погодите, сейчас! — Порывшись у себя в комоде, я вынула воротничок, рукавчики и один из своих бантов. — Извольте пойти и сейчас же это надеть, — сказала я ей тоном, не терпящим возражений, так как в последнюю минуту церемониться или препираться было некогда, тем более что мне самой было неприятно, чтобы кричали о неряшливости коммунисток.

— Да что это за пустяки вы еще выдумали, — вскричала княжна.

— Вовсе не пустяки! Право же, у вас невозможный вид!

— Это вас все Слепцов подбивает!

— Я и без Слепцова вижу, что вам следует принять более приличный вид. Нынче и горничные так не ходят. Извольте же пойти и надеть хоть эти принадлежности, — все еще строгим тоном продолжала я. — С воротником и рукавчиками вы будете иметь хоть бедный, но более опрятный вид, а не mauvais genre.

— Ну, что вы с вашим mauvais genre, — передразнила меня княжна. — Право, вы бы были совсем хорошим человеком, не будь в вас этой хлыщеватости; и Маркелова то же говорит.

— Спасибо хоть на этом, постараюсь исправиться и угодить вам обеим. А пока вы воротничок с рукавчиками и бантом все-таки наденьте.

— Воротничок с рукавчиками так и быть, пожалуй, надену; бант же к опрятности не относится, а только к хлыщеватости, которой я поддаваться не намерена.

— А все-таки посмотрите, — приложила я бант к ее шее, — какой это вам дает интересный вид!

Против такой лести не устояла и аскетическая княжна. Будто нехотя взяла она из моих рук бант и пошла к себе в комнату переодеваться.

— Ну вот теперь вас и не узнаешь, княжна, — сказал ухмыляясь Слепцов, когда мы с ней вошли в зал, — совсем настоящей барышней выглядите! — Спасибо вам, дорогая из дорогих Екатерина Ивановна! Теперь я совсем покоен сердцем и готов принять хоть кого. Не ударим мы с вами лицом в грязь!

Мало-помалу стали собираться гости. Сначала подходили все свои, большей частью сотрудники разных редакций. С ними не церемонились и они не церемонились: осмотривали все досконально, расспрашивали, выражали вслух свое одобрение или порицание. Некоторые пробовали подшучивать над Слепцовым и коммунистками. Слепцов, к чести своей, усердно открещивался. «И что это вы, Боже упаси! — слышала я, сидя неподалеку. — У нас тут монастырь, чистый монастырь! Да ведь знаете, если бы у наших барынь были не монастырские нравы, то, вот вам крест, из принципа не позволил бы себе за ними ухаживать, чтобы „дела“ с самого начала не подорвать. Уж и без того про нас тут Бог знает что сочиняют!» — с жаром говорил он среди небольшого кружка обступивших его лиц.

— Да что вы это все про монастырские нравы рассказываете, Слепцов? — подошел к нему Иван Федорович Горбунов.

— А вон ребеночек-то чей там пищит? — указал он на комнату Маркеловой, где укладывали ее маленького сына.

— Этот ребенок только служит ручательством за монастырские наклонности наших дам. Это прошедшее, и теперь вся задача матери возрастить детище, а насчет чего другого ни-ни!..

— Ну рассказывайте: до первого случая, — заметил цинично кто-то.

— А вы-то как же пробавляетесь, тоже в монахи постриглись? — заметил опять, смеясь, Горбунов.

— Я что! Ко мне скоро жена приедет с дочерью, — принял Слепцов степенный вид.

— Сюда тоже?

— Нет, она не разделяет моих взглядов, и я ей нанимаю отдельное помещение.

— С ее согласия?

— Я ей еще об этом не писал. Знаете, в письме чего-нибудь не доскажешь или перескажешь: баба не поймет, взбеленится, ну и пошла писать.

— Шутник же вы, ей-Богу! Какой сюрприз жене приготовляет! — заметил кто-то. — Сам с хорошенькими коммунистками поселился, а жене отдельную келью нанял.

— Слепцов, идите скорее в переднюю: там какая-то разряженная барыня вас спрашивает, — крикнула через зал княжна из передней.

Слепцов опрометью бросился навстречу входившей даме лет сорока пяти.

— Vous voila enfm! [Вот вы, наконец! (фр.)] — воскликнула она, протягивая руку Слепцову. — Ведите же меня знакомиться с вашими милыми дамами.

— Екатерина Ивановна Ценина, — подвел ко мне вошедшую Слепцов, — позвольте вас познакомить с Анной Петровной Туманской. Анна Петровна очень интересуется нашим «делом», — не утерпел он, чтобы не ввернуть своего словечка.

Я привстала, пожала протянутая мне руку и пробормотала что-то вроде «очень рада». Слепцов попробовал подвести вновь вошедшую к Коптевой, разливавшей чай. Рука последней в эту минуту была занята чайником с ситечком, и потому она, не вставая с места и не отрывая занятой руки от чайника, небрежно кивнула головой, как бы в пику Слепцову. Досадливое выражение скользнуло по лицу Слепцова, но дама не растерялась и, в отместку за такую небрежность, поднесла к глазам лорнет и с минуту полорнировала Коптеву; Коптева же сделала презрительную гримасу и, отвернувшись, проговорила мне: «Удивительная благовоспитанность!»

Встревоженный Слепцов, опасаясь какой-нибудь выходки и со стороны княжны, уже вовсе не познакомил Туманскую с ней. Он поспешил посадить Туманскую в кресло, придвинул другое и, обратясь ко мне, сказал, бросая на меня умоляющий взгляд:

— Это для вас, Екатерина Ивановна! Я села; он отошел в сторону.

— Я никогда еще не была в таком ученом обществе, — обратилась ко мне Туманская.

— Да это вовсе не ученое общество, — заметила я.

— Как? — воскликнула с удивлением дама, отнимая на минуту лорнет от глаза. — Мне monsieur Слепцов сказал, что у вас собираются преимущественно писатели и литераторы.

— Какие же они ученые, писатели и литераторы, — засмеялась я. — Начать хоть с самого Слепцова.

— Как! вы не признаете нужным, чтобы литераторы были ученые?

— Напротив, даже очень признаю, но, к сожалению, большинство из них сравнительно малообразовано.

— Так, по-вашему, значит, Слепцов не ученый? C’est quelque chose de tout a fait nouveau ce que vous me dites la [Это нечто совершенно новое, то что вы говорите мне (фр.)], — сказала Туманская, не приходя в себя от изумления при известии, что литератор и ученый вовсе не синонимы. — Но, скажите, ведь для того чтобы писать так, как пишет monsieur Слепцов, надо же было учиться, иначе как бы он мог писать?

— Разумеется, он учился чему-нибудь. Прошел гимназический курс, прошел немного и университета; наконец, сам дообразовывался, читал, но главное — у него талант.

— Так вы, значит, признаете все-таки за ним талант, — успокоилась она. — А то vraiment j’ai commence a croir que vous lui en vonlez pour quelque chose [А то действительно, я начала верить, что вы что-то против него имеете (фр.)], так и не хотите признать за ним чего бы то ни было. Il est tres lu chez nous, tres apprecie et tres recherche [Он широко почитаем здесь, его очень высоко ценят, ищут знакомства с ним (фр.)].

Я невольно улыбнулась жару, с каким Туманская втолковывала мне это.

— Чего вы улыбаетесь? может быть, думаете qu’on le recherche pour sa beaute [ищут её красоты (фр.)]? И это отчасти правда, если хотите. La beaute у est toujours pour quelque chose. Vous devez le savoir, vous meme, vous qui etes si jolie [У красоты всегда значение. Вы должны сами знать это, вы, такая красивая (фр.)], — любезно улыбнулась она мне и, приложив сызнова лорнет к глазам, осмотрела меня с ног до головы. — Так, значит, здесь совсем нет ученых? — спросила она уже более разочарованным тоном.

— Нет, есть двое. Вон в углу сидит Северцов, исследователь птиц, а вот тот военный у стола, что разговаривает со Слепцовым, ученый артиллерист Александр Николаевич Энгельгардт.

— Так и вы, значит, не ученая?

— Нет, не ученая.

— Как же мне monsieur Слепцов сказал, что вы тут все занимаетесь переводами?

— Разве для перевода требуется ученость?

— Но вы, говорят, все ученые, серьезные книги переводите.

— Да, но все же исключительно популярные, настолько-то образования мы получили.

— Я представляла вас всех ужасными синими чулками; сначала, право, боялась и разговаривать даже! М-r Слепцов меня все успокаивал, говорил, что не так страшно и что я почти такая же ученая, как и вы. Я думала, он мне льстит, хотя, по правде сказать, я, действительно, несколько лет сряду переписывалась с la comtesse Dasch, и comtesse всегда восторженно отзывалась о моих письмах. Кроме того, я имела небольшую переписку с Alexandre Dumas fils по поводу вышедшей в свет «La dame aux camelias», и он нашел, что некоторые мои замечания были tres justes [очень справедливые (фр.)], — самодовольно поглядела на меня Туманская, как бы желая сказать: «Я тебя, душенька, еще за пояс своей ученостью заткну!»

Затем, снова приставив лорнет к глазам, она стала расспрашивать о каждом из присутствующих: «чем знаменит или просто известен, где работает и что написал?» Эти расспросы крайне прискучили мне, и я стала бросать умоляющие взгляды на Слепцова. Он же кивал мне поощрительно головой и показывал на дверь, желая дать понять, что должен встретить других дам.

Действительно, побежав в переднюю на один из звонков, он вернулся с новой дамой. То была красивая полная брюнетка лет под пятьдесят, цыганского типа, с умными и приветливыми глазами — Авдотья Яковлевна Панаева, вдова покойного Панаева, долго редактировавшего вместе с Некрасовым «Современник», дочь актера Брянского, писавшая и одна, и вместе с Некрасовым романы и повести под псевдонимом Станицкого. В свое время красотою своею она сводила с ума всех товарищей своего мужа, «людей 40-х годов». Поэты, ученые, литераторы и артисты наперерыв толпились в ее салоне. Умная, веселая, с хорошими средствами, она отличалась широким хлебосольством и гостеприимством, которые ее и разорили. В зал она вошла свободно и самоуверенно, почти как хозяйка дома, мило перезнакомилась с коммунистками и тотчас же, по просьбе Слепцова, выручила меня.

— Я знала вашего покойного мужа, — сказала она Туманской, когда я уступила ей место… И затем у обеих завязался разговор.

Остальные две светские дамы, прибывшие вслед затем, были умнее Туманской и держали себя проще. Одна из них была более или менее известная Мария Григорьевна Ермолова, мать министра земледелия, много поработавшая в деле женского образования и сохранившая о себе добрую память.

Вторники наши с каждым разом все более и более разрастались, так что скоро все не могли уместиться в зале и предназначенных для приема комнатах. Пришлось открыть и соседние комнаты. Горничные то и дело бегали подогревать самовар. Коптева не в силах была справиться одна с разливкой чая; мне пришлось чередоваться с ней и прибегать к ассистентам из публики для накладывания сахара и передачи стаканов.

Сначала такой наплыв всех забавлял, но мало-помалу это становилось несносным, особенно потому, что начинало собираться много каких-то молчаливых субъектов, рассаживавшихся по углам и стенам. Они сидели молча, изредка обмениваясь словами друг с другом, и оживлялись только к ужину, торопясь занять места поближе к закускам и водке. Нередко случалось, что члены коммуны спрашивали друг друга: «что за субъект сидит там? и кем приведен?»

Вторники эти привели к тому, что в конце месяца, когда пришлось сводить счеты, расходы каждого члена коммуны равнялись восьмидесяти рублям вместо предполагавшихся пятидесяти. Большинство осталось недовольно таким результатом.

— Этак, разумеется, никто не займет пустых комнат, — сказала княжна, более других пораженная громадностью цифры. — Кто же может платить такие бешеные деньги?

Здесь я должна сделать маленькое отступление и напомнить читателю, что дело происходило в начале шестидесятых годов прошлого столетия, когда квартира ходила за 1200 рублей в год, говядина первый сорт стоила 8 — 10 коп. фунт, а вырезка филейная 30 коп. фунт. Зато и заработки литераторов были значительно ниже теперешних. Слепцов получал всего сто рублей за лист, Головачев сто рублей в месяц жалованья за свои секретарские обязанности и пятьдесят рублей с листа за библиографию.

Теперь вернемся к коммунистам.

— Недаром я была против всех этих вторничных затей, — заметила Маркелова.

— Что, много вы набрали прозелитов с вашими вторниками? — посмеивалась она над Слепцовым.

— А разговоров и сплетен еще больше пошло про нас. Говорят, мы какие-то афинские ночи устраиваем и валтасаровы пиры задаем, — добавила княжна.

Слепцов сидел сумрачно и рассматривал свои ногти. Коптева относилась ко всему с насмешливой гримасой. Я была недовольна, потому что Маркелова упрекнула меня в расточительности.

— Да пожалуйста, ведите хозяйство сами! Право, кроме скуки я для себя ничего от него не вижу: заказывай, записывай, считай, своди счеты и в конце концов получай выговоры, точно экономка или наемная кухарка! — пожаловалась я.

— Ну, да полно вам из-за пустяков спорить, — вмешался Головачев. — Мало вы, видно, на свете жили и не знаете, во что может обойтись накормить хоть один раз такую уйму людей, что у нас по вторникам собирается. Я так просто удивляюсь, как это вы сумели так дешево устроить, Екатерина Ивановна! По правде сказать, глядя на наши вторники, я ждал, что мне того и гляди скоро придется свой халат закладывать, и просто поражен, услыхав цифру расходов. Никак не ожидал таких блистательных результатов.

— Разумеется, тому, кто привык просаживать за картами и угощениями несколько сот в вечер, должны казаться мизерными наши расходы; но кто не привык жить на счет крепостного труда, тому очень неприятно тратиться на всякий любопытный сброд, который удостаивает нас своими посещениями, — раздраженно проговорила Маркелова.

— И не стыдно это вам? — с укоризненной улыбкой обратился Головачев к ней. — Попрекаете человека увлечениями его молодости, в которых он уже давно раскаялся и от которых надеялся исправиться с вашею помощью. И не только меня обругали, а и людей, ни в чем не повинных. Ведь никто у вас не просил угощения: на это была ваша добрая воля.

— Моей воли тут вовсе не было; я протестовала с самого начала против этой затеи.

— Так, если это было против вашей воли, то мы со Слепцовым, что придется лишнего, приплатим.

— Как вы смеете говорить такие вещи! — воскликнула с негодованием Маркелова. — Что такое обозначает ваша «приплата»? Разве речь идет о том, кому вносить деньги? Вносить должна касса, да вот еще эти барыни, — указала она на меня с Коптевой.

— Да что, право, вносить-то, — лениво полез в карман Головачев и вынул оттуда скомканную пачку ассигнаций, причем на пол выкатилось несколько мелочи, которую он не дал себе труда поднять. — Сапоги себе купил, галстук, сигар, табаку, перчатки, матери двадцать пять рублей к отсылке приготовил; ну вот, какая-то безделица еще осталась. Сколько, не знаю. Матушка, Екатерина Ивановна, вы такая мастерица сводить всякие счета, сочтите ради Христа — до смерти не люблю деньги считать и не умею.

Я сосчитала. Оказалось что-то около сорока восьми рублей.

— На вашу долю не хватает тридцати семи рублей, — заметила я, передавая деньги Слепцову.

— Стойте, стойте, Слепцов! — даже привскочил с места Головачев. — Неужто же вы так все деньги у меня и заберете?

— На расходы нужно, — процедил сумрачно Слепцов.

— Оставьте хоть сколько-нибудь мелочишки на извозчика: ей-Богу, не могу пешком ходить, у меня ноги болят!

— Вот возьмите, так и быть, трешницу, — больше не могу! Я, право, не знаю, как мы этот месяц проживем; вон, по заборным книжкам еще не уплачено.

— Позвольте, однако, осведомиться, — вмешалась опять Маркелова, — как это по заборным книжкам нечем платить? Сколько у вас денег в кассе, Слепцов? Неужели же мы с первых же месяцев начнем должать в лавки, — с этим я не согласна!

— Да, право, я не знаю, сколько в кассе, — небрежно ответил Слепцов.

— Однако же? Позвольте сюда кассу! Где она у вас?

— Да про какую вы, в самом деле, кассу твердите? — вытащил свой бумажник и кошелек Слепцов. — Вот, что есть тут — это и касса.

— Как? Это все, что у вас есть? — сосчитала что-то около двухсот рублей Маркелова.

— А вы сколько же хотели?

— Да помилуйте! Вам Сабанеев тысячу рублей оставил. Княжна все свои деньги, что-то около двухсот рублей внесла; я вам при переезде сюда сто рублей внесла, да на прошлой неделе пятьдесят. Они за свои покупки внесли, — указала она на нас с Коптевой.

— Ну да, внесли. А за остальную-то мебель и посуду, кто вносил? Да еще за треть квартиры я внес.

— Какая это мебель стоила столько? У нас с вами и Языковым мебель была; они вон заплатили; Сабанееву два табурета да кровать всего купили; Головачеву тоже диван да стол, а остальная мебель не Бог знает чего стоит.

— Как вы это, точно по-писанному, рассуждаете: вы забываете посуду, шторы и прочее обзаведение. Потом не мог же я оставаться с прежней мебелью, которая вся развалилась. Мой прежний диван был просто снегом набит — вся внутренность так и растаяла, когда он в комнате обогрелся. Посмотрите, зато какой я себе теперь диван купил! Сафьяновый, волосом набит и всего шестьдесят рублей стоил! А остальная мебель какая шикарная!

— Ну с вами не сговоришься, — махнула на него рукой Маркелова. — Только я вижу, что отныне мне приходится принять на себя не только ведение хозяйства, но и кассу, которую вот отсюда и выбираю, — стала она опоражнивать бумажник и кошелек Слепцова.

— Нет-с, позвольте, — вступился Слепцов, — мне завтра нужно задаток за квартиру жены вносить.

— Ваша жена не принадлежит к коммуне; мы не обязаны ее содержать!

— Все равно, так или иначе, я должен нанять квартиру и потому прошу вас оставить мне хоть пятьдесят рублей.

— Зачем же пятьдесят? Вы сколько за ее квартиру платите?

— Пятьдесят рублей.

— Для задатка вам и десять довольно.

— Не один задаток; нужно кое-что прикупить, приготовить.

— Что! Небось, попались? А мне мелочишки на извозчика не хотели отпускать! — засмеялся Головачев.

— На извозчика я бы не попросил, потому что свои ноги есть, — скромно заявил Слепцов. — Мне на жену!

— Ну, так уж и быть! Вот вам двадцать пять рублей делайте, как там знаете, больше ни копейки, — сказала решительно Маркелова. — Нужны вам деньги — пишите, а то вы оба ничего не делаете.

— Как вам не грех попрекать, — заметил Головачев, — я вон статью о «Толковом словаре» пишу.

— Только она у вас что-то вовсе не подвигается, хоть я о ней уже давно слышу. И немудрено, когда вы по целым дням на диване валяетесь!

— Примусь, примусь, скорехонько напишу! Деньги за нее получу и полностью их вам все предоставлю, дорогая вы моя матушка!

— Ну хорошо, хорошо, погляжу, — улыбнулась ему Маркелова. — И вам бы довольно по салонам странствовать, — обратилась она тоже с улыбкой к Слепцову. — Не мешало бы приняться за писание, особенно теперь, когда вы ждете жену с дочерью. Не воздухом они станут питаться, в самом деле!

— Правда, правда, дорогая вы наша матушка! — бросился целовать руки Маркеловой Слепцов. — У меня давно уже отличная мысль созрела, и я примусь за ее обработку. Завтра же сообщу об этом Некрасову и попрошу у него еще аванс. Он ко мне давно пристает, чтобы я написал что-нибудь. Так ему и скажу, что не могу писать иначе, как в спокойном расположении духа, а для этого нужны прежде всего деньги.

На другой день он действительно принес из редакции триста рублей, из которых отдал Маркеловой сто пятьдесят. Остальные полтораста он оставил для себя и своего семейства.

После обеда, вместо того чтобы идти по обыкновению в гости, он выложил на свой письменный стол веленевую бумагу, потому что всякая другая отбивала у него охоту писать, долго приспособлял подходящее перо и, запершись на ключ, чтобы ему никто не мешал, принялся наконец действительно что-то писать. Через неделю у него оказалась написанной не беллетристическая вещь, которую ожидал Некрасов, а критическая статья, которую он отправил прямо в типографию «Современника». Это была статья, в которой он разнес Островского, всегда помещавшего свои вещи в «Современнике». Здесь, как везде, Слепцов бил на новизну и оригинальность. Прочтя его статью в корректуре, Некрасов перепугался и возвратил ее Слепцову, сопровождая тысячью комплиментов, хвалил оригинальность ее мыслей и очень сокрушался, что не может напечатать такой прекрасной статьи из боязни поссориться с автором критикуемых сочинений, одним из столпов журнала. «Вы поймите же, талантов у нас теперь обчесться, просто не знаешь, с чем и книгу-то выпустить! А он, ведь вы знаете, человек дикий, самолюбивый… Статьи Добролюбова совсем сбили его с толку, он одурел и считает себя чуть ли не выше Шекспира. Главной соли вашей статьи он не раскусит, обидится, и тогда он для нас пиши пропало!» Так передал нам Слепцов причину отказа Некрасова напечатать его статью. Насчет забранного аванса Некрасов успокоил Слепцова и обещал дать еще денег, лишь бы он ему написал что-нибудь беллетристическое.

Слепцову все-таки жаль было отказаться от мысли напечатать свою критическую статью. Он отправил ее к Благосветлову, но тот назвал ее просто сумбурной и советовал вернуться к беллетристике, которую он с готовностью напечатает у себя.

— Этот вовсе идиот! Туда же с советами! — проговорил Слепцов по прочтении благосветловского письма, которое вместе со статьей принесли во время нашего обеда. Рассердившись, он тут же разорвал корректуру и бросил в топившуюся печь.

— Пиши им после этого!..

И затем он надолго опять принялся за безделье и посещение светских салонов.

Маркелова взялась энергично за ведение хозяйства. Она не отвергала окончательно «вторников», но сильно упростила меню ужина. Ставился графин водки, от которого никак не хотел отказаться мужской персонал, и на закуску подавались в большом количестве соленые огурцы, простая редька, нарезанная ломтями, и селедка. К чаю вместо печенья, калачей и белого хлеба был куплен лавочный ситник, который кухарка усердно накромсала здоровыми кусками и навалила беспорядочно на поднос. Хотя более знатные и светские посетители, полюбопытствовав коммуной, перестали приходить по вторникам; а остальные были с не особенно избалованным вкусом, тем не менее только очень голодные из сидящих молчаливо по углам притрагивались к ситнику, так что Слепцов послал купить потихоньку от Маркеловой хоть французских булок. Такой поступок вызвал в свою очередь демонстрацию со стороны Маркеловой. На другой день она не позволила горничной покупать белого хлеба до тех пор, пока не будет поеден весь изрезанный накануне ситник.

Обыкновенно всех ранее в коммуне вставала княжна и пила чай вместе с Маркеловой, рано уезжавшей в редакцию «Петербургских Ведомостей». Несколько позже появлялись я и Языков. Мы с Языковым обыкновенно кончали пить чай, когда подходила Коптева. Головачев редко поспевал к неостывшему самовару; для него большей частью приходилось подогревать самовар. Слепцову, встававшему не ранее двенадцати, ставили всегда свежий самовар.

В это утро Маркелова с княжной напились чаю с сухим ситником, давясь им из принципа нахлынувшей экономии. Маркелова не особенно спешила в редакцию, желая, видимо, посмотреть, как будет принято ее распоряжение.

В зале ни ее, ни княжны не было, когда явилась к чаю я и, указывая на ситник, спросила усевшегося пить чай Языкова:

— Это что такое?

— Да разве же вы не видите? — усмехнулся Языков.

— К чему это тут поставлено?

— Вероятно, для того чтобы мы с чаем ели.

— Ну вот еще! Пошлите, пожалуйста, Дуняшу за белым хлебом. Я не извозчик, чтобы есть эту сухую кислятину.

Языков пошел и, вернувшись, со смехом заявил, что Маркелова запретила горничным брать белый хлеб на книжку, пока не будет съеден ситник.

— Вот вздор! Пошлите, пожалуйста, ко мне Дуняшу. Да вот она! Дуняша, сбегайте поскорее в булочную за булками!

— Александра Григорьевна не приказали.

— Ну вот вам деньги, — вынула я из кошелька мелкую монету, — купите чего-нибудь поскорее.

Дуняша поспешила за булками.

— Вот так грехи! — не унимался хохотать Языков. — Жаль, что мне нужно идти в министерство! Интересно было бы посмотреть, как примет это Слепцов.

— Что это вы не пьете чай, Екатерина Ивановна? — будто случайно зайдя в зал, спросила меня Маркелова.

Языков, чувствуя диверсию, потупился, едва сдерживая смех.

— Белого хлеба жду, — ответила я.

— Да разве же вам этого недостаточно? — показала она на поднос с ситником, принимая удивленный вид.

— Я этой гадости есть не могу.

— Вот как? Скажите! Видно, и вас заразили наши светские дамы, для которых Слепцов посылал вчера за белым хлебом, — продолжала она все тем же деланным тоном.

— Заразили, как видите, — ответила я, стараясь сохранить серьезный вид. — Пока они сюда не показывались, я вкуса белого хлеба не понимала!

— Я всегда была того мнения, что дурной пример заразителен, потому так и восставала против посещений всяких томных барынь! Но как же это прислуга не исполняет моих распоряжений? Я им запретила брать булки на книжку, пока этот ситник не будет съеден, — сказала она уже несколько раздраженно, желая сорвать свою досаду на прислуге. — Это, право, нехорошо, Екатерина Ивановна, что вы их сбиваете. Двух хозяек быть не должно! Я не позволяла себе отменять ваших распоряжений, когда вы хозяйничали, хотя еще менее одобряла ваши хозяйственные распоряжения, чем вы мои.

— Успокойтесь! ни ваших распоряжений я не отменяла, ни прислуга вас не ослушалась: я послала за булками не с книжкой, а со своими деньгами.

— С вашими деньгами? Ах, я, право, забываю, что у вас «ваши» деньги! — с язвительной усмешкой заметила она.

— И это большое удобство, — заметила я, посмеиваясь. — По крайней мере никто не смеет принудить меня питаться гадостью.

— Пожалуйста, не горячитесь! Никто тут гадостью не питается. Тысячи людей были бы счастливы иметь к чаю такой хлеб!

— Ну так и счастливьте эти тысячи, а я не хочу.

— Ну, да полноте, перестаньте сердиться! — вдруг одумалась и переменила тон Маркелова. — Я ведь только теоретически рассуждала. Ешьте какой хотите хлеб! Если прикажете, то я велю вам брать каждый день печенье.

— О печенье не было речи.

— Что хотите требуйте, только не сердитесь! Ну вот и Дуняша с хлебом! Давайте скорее, Дуняша. Екатерина Ивановна, я не хочу, чтобы вы тратили ваши собственные средства на булки: я возвращу вам за них.

— Пожалуйста, возвратите, а то я разорюсь, в самом деле, — засмеялась я.

— Чистая потеха! — воскликнул со смехом Языков по уходе Маркеловой, принимаясь пить чай с принесенным хлебом. — Постояли-таки вы за «хлеб наш насущный»!

— А вы-то что же не поддержали?

— Да что… Мое дело сторона: мне все равно!

— Сторона, сторона, а ситник, небось, не стали есть?

— Что же, если бы вы не отвоевали булок, и ситника смирнехонько бы поел.

Этот небольшой эпизод усилил охлаждение между мною и Маркеловой, которая постепенно становилась все сумрачнее и раздражительнее, вымещая свое неудовольствие всего более на мне. Задавшись экономией, они с княжной принялись преследовать меня и Коптеву за наше франтовство. Как ни старались мы доказать, что почти ничего не тратим на туалет, а только переделываем свои старые платья — «призраки нашего былого величия», — Маркелова отказывалась «вникать во все эти подробности» и ссылалась на безнравственность роскоши. В виде назидания нам она совсем перестала заботиться о своем туалете и даже как бы франтила неряшливостью, соперничая в этом с княжной… Я же с Коптевой, отчасти из дурачества, отчасти в пику ей, принялись усиленно рядиться. В одно воскресное утро, когда в коммуну имели привычку заходить близкие знакомые, мы с Коптевой разоделись в шелковые платья, чинно расселись в зале и широко веером распустили свои шлейфы. Увидя нас, Маркелова сделала театральный жест удивления. Когда стали набираться посетители, она всякий раз, проходя мимо, или наступала на шлейф одной из нас и тоном деланного отчаяния восклицала: «pardon!», или так осторожно принималась обходить наши шлейфы, что обращала на них общее внимание, или, наконец, с деланной заботливостью замечала проходившим мимо: «пожалуйста, осторожнее — не наступите!» Меня с Коптевой это забавляло. При всякой новой выходке Маркеловой мы весело переглядывались или благодарили за ее предосторожности.

В конце следующего месяца при сведении счетов оказалось, что несмотря на усиленную экономию Маркеловой, приходилось по шестидесяти пяти рублей с лица. Расходы сократились более чем на двадцать процентов. Но ввиду того что запасной капитал был весь затрачен, что княжна зараз внесла все, что могла, и теперь была без всяких ресурсов, что мы с Коптевой и Языков платили только по разверстке, да и не в состоянии были платить больше, дефицит оказался что-то около ста рублей. Головачев еще не кончил статьи, а из жалованья опять выслал двадцать пять рублей матери, опять купил себе табаку и сигар. Выходя из редакции с жалованьем в кармане, он повстречал какого-то приятеля, на радостях тотчас же пригласил его в трактир, где и проугощался так, что когда Маркелова стала спрашивать его жалованье, он передал ей тридцать рублей с небольшим, выторговывая и вымаливая еще мелочишки на извозчиков. Слепцов, не писавший ничего после своей неудачной критической статьи, и вовсе ничего не внес.

— Этак мы обанкротимся! — негодовала Маркелова. — Какое право имели вы проедать коммунистические деньги в трактире? — обратилась она прежде всего к Головачеву.

— Виноват, матушка вы моя Александра Григорьевна, — с шутовским смирением отвечал он.

— Это бессовестно!

— Бессовестно, бессовестно, казните меня! Дьявол попутал!

Перед таким, хотя и деланным, смирением Маркелова оказалась бессильной.

— Ну а вы как же, Василий Алексеевич? — обратилась она к Слепцову, который и на этот раз сумрачно рассматривал свои выхоленные ногти.

— Да, кажется, я в прошлый раз внес вам сто пятьдесят рублей.

— Да, но это не покрывает даже расходов по покупке вашей мебели. Не забудьте: это все, что вы внесли за два месяца жизни здесь.

— Ну начинаются мещанские счеты! Я так и знал, что этим кончится! — Ссылка на мещанские счеты всего более уязвила Маркелову. Она тотчас же успокоилась.

— Ну уж я, право, не знаю, господа, как быть, если все пойдет таким образом. Нет ли у вас чего лишнего продать? — спросила она после минуты общего молчания.

— Вон, у Головачева до дюжины совсем новых сапог без дела в ящике валяются, — вмешалась княжна.

— Сделайте милость, продайте! Я ничего лучшего не желаю, если за них можно что выручить, — подхватил радостно Головачев, имевший несчастную слабость щеголять своей ножкой и потому покупавший чуть ли не каждый месяц новые ботинки или сапоги, которые вечно жали ему ноги и не позволяли ходить. У себя в комнате он всегда сидел в туфлях.

— Все это прекрасно, если нам удастся что-нибудь выручить за вашу коллекцию сапог, но это не может служить правильным ресурсом, — сказала Маркелова. — Я бы желала изыскать более верные источники дохода, господа.

— Ну что же, я сяду писать, — сказал Слепцов. — А пока попрошу у Некрасова еще вперед денег: он обещал дать, если понадобится.

— Это очень хорошо, но только нужно действительно писать. Не станет же Некрасов делать вам бесконечные авансы, если вы ничего ему не даете.

— Само собою разумеется, дорогая вы наша Александра Григорьевна, — повеселел сразу Слепцов, довольный, что на этот раз гроза прошла мимо.

— Ну а вы скоро кончите вашу статью? — обратилась она к Головачеву.

— Самая малость осталась, только еще разок присесть — и готова!

— Ну так, пожалуйста, присядьте! Жаль, что мои занятия в редакции мешают мне за вами наблюсти. А то бы я вас непременно около себя посадила и заставила кончать. Княжна, у вас теперь нет работы — займитесь-ка этим!

— Ну нет, избавьте, пожалуйста! Если начать меня приневоливать, то я вовсе одурею и ничего не напишу. Мне нужна свобода! — завопил Головачев.

Не довольствуясь этими мерами, Маркелова предложила на другой день новые мероприятия для сокращения расходов.

— Господа, — сказала она, — мы должны стремиться к равноправию людей, а между тем поддерживаем весьма безнравственный принцип — принцип содержания прислуги. Предлагаю устранить это неудобство.

— Каким манером? — воскликнул Слепцов. — Кто станет готовить нам обед?

— Ну вот, я так и знала, что это будет главным аргументом против моего предложения и потому представляю вам нашу будущую кухарку, — указала она на княжну. — До сих пор она не могла найти себе подходящей работы, а поваренное дело в том виде, в каком мы им привыкли пользоваться, весьма несложно. Теперешняя кухарка остается у нас еще на месяц до выучки княжны, а затем и она отпускается.

— Ну а белье как? — спросил опять Слепцов.

— Для белья нанимается специальная прачка с тем, чтобы ничего другого не знать, кроме белья. Остальное все вы можете и должны делать сами. Согласны?

— Я не согласна, — сказала я.

Остальные молчали, соображая удобства и неудобства такого порядка вещей. Слепцов и без того до обеда проводил время в уборке своей комнаты, чистке своего платья и только не мёл сам — потому ему легче всех было согласиться на предложение Маркеловой.

Головачев согласился по своей русской обломовщине. Языкова эта затея просто забавляла, и он готов был согласиться хоть бы для того, чтобы посмотреть, что из этого выйдет. Коптева вообще любила всяческие оригинальные нововведения. Не согласилась одна я.

После долгих пререканий и разговоров, длившихся благодаря моему упрямству несколько дней, были отпущены обе горничные. Кроме кухарки и прачки, разрешено было оставить няньку при ребенке Маркеловой и девочку-подростка, на обязанности которой лежало водить гулять моего сына и присматривать за ним в мое отсутствие. При распределении общественных повинностей я выговорила, чтобы мне было зачтено делание визитов светским дамам и занятие гостей по вторникам, на что члены коммуны охотно согласились, находя эту повинность самой тяжелой и скучной.

Поладив со мной, остальные члены очень скоро сговорились между собою относительно распределения работы. Чистить и заправлять лампы, а также топить печи взялся Слепцов. Накрывать на стол и приносить кушанье должны были по очереди Головачев с Языковым. Убирать общий зал и мести комнаты мужчин взялась Маркелова. На долю Коптевой выпало разливание чая, что она и без того делала. Княжне, кроме обязанности кухарки, было поручено ставить самовар, причем количество самоваров было решено ограничить только тремя в день. Затем, разумеется, каждый должен был убирать свою комнату.

В первый день некоторые из членов коммуны оказали излишек усердия и добросовестности: Маркелова встала с петухами и принялась стучать в комнаты мужчин, требуя, чтобы они немедленно выходили, так как ей, ввиду раннего отъезда в редакцию, необходимо скорее подмести их комнаты. Головачев со Слепцовым поднялись злые-презлые. Напившись чаю, Слепцов надел щегольской архалучек, заказанный специально для топки печей и заправки ламп, и отправился в кухню за дровами, чтобы разносить их по комнатам и затапливать печи, для чего, в свою очередь, принялся стучать ко мне и к Коптевой. Мы тоже поднялись обозленные и затем все втихомолку стали придумывать, как бы устранить неудобство раннего вставания. На другой день Слепцов с Головачевым на стук Маркеловой просто отозвались, что предпочитают лучше оставаться с неметенными комнатами, лишь бы им не мешали спать. Великодушная Маркелова сама придумала просить княжну вымести попозже комнаты двум ленивцам, обещая ей помочь на кухне. Благодаря этому распоряжению и я с Коптевой были избавлены от раннего вставания. Тем не менее по комнатам в девять часов принялась стучать княжна, поставившая самовар под руководством кухарки. Она требовала, чтобы все немедленно шли пить чай, так как другого самовара не будет. Этим угрозам уже вовсе никто не поддался, и мы все продолжали спать. Когда же я пришла пить чай в половине второго, самовар был совершенно холодный. Вернувшаяся с рынка княжна подогревать его наотрез отказалась. Делать было нечего: я попросила подогреть самовар прачку, обещая ей от себя прибавку к жалованью, если она будет подогревать ежедневно, на что она охотно согласилась. Не успела она вынести самовар, как ко мне прибежала княжна.

— Екатерина Ивановна, идите гладить! — крикнула она.

— Это еще что? — спросила я с удивлением.

— А то, что прачка вместо того чтобы гладить, подогревает вам самовар.

— Если вам это не нравится, то подогревайте вы.

— Мне некогда! Я занята на кухне и вас предупреждала, чтобы вы вовремя вставали. Повторяю: идите или гладить за прачку, или подогревать самовар!

— Не умею ни того, ни другого.

— Поучитесь: не мудреная штука!

— Ну так я не хочу, если хотите знать правду, — засмеялась я недоумению княжны, которая растерялась от моего упорства.

— Это бессовестно и явная эксплуатация!

— Зачем же эксплуатация? Я прачке приплачу за лишние самовары.

— Вы, может быть, и кроме самовара за что-нибудь ей приплачивать собираетесь?

— Может быть.

— Но вы с ней договорились, по крайней мере? — спросила она, окончательно сбитая с толку.

— Эти подробности вас не касаются.

— Но это выходит все тот же блин, только на другом блюде, и принцип уничтожения прислуги будет нарушен.

— Разумеется.

— Но мы не этого добиваемся.

— Мне, право, нет никакого дела, чего вы добиваетесь. Я вот добиваюсь, чтобы мы не стесняли друг друга и не навязывали другим своих вздоров!

Княжна, видимо, передала историю с самоваром Маркеловой, и та решила со своей стороны понаблюсти за тем, чтобы члены коммуны не пытались эксплуатировать прислугу тем или другим способом. На другой день было воскресенье, и Маркелова не уезжала в редакцию. Первым делом она полюбопытствовала посмотреть, сама ли я убираю свою комнату, и потому заглянула туда как раз в то время, как я сидела с сыном в зале, ожидая, пока няня уберет мою комнату.

— Екатерина Ивановна, отчего вы не сами убираете комнату? — сказала Маркелова, входя в зал.

— Я сама убираю, — ответила я хладнокровно.

— Что же вы меня морочите: вашу комнату убирает Даша, вместо того чтобы смотреть за вашим сыном!

— Она, если вам это так хочется, а в сущности я, так как сижу за нее с ребенком: обмен услуг! Я вот не вмешиваюсь, когда княжна за вас метет, а вы за нее дрызгаетесь в кухне.

— Это другое дело! Если вы не хотите сами убирать вашу комнату, то убирать ее стану я с княжной, — сказала с негодованием Маркелова и побежала мести мою комнату, думая пронять меня своим великодушием. Я пошла за ней к себе.

— Уступите на этот раз щетку Александре Григорьевне, Даша. Ей очень нравится мести пол. Сегодня она свободная и дома, — сказала я смеясь и пошла опять в зал.

— Удивительно остроумно! — крикнула мне вслед Маркелова, оставаясь убирать мою комнату.

В первую неделю Маркелова с княжной дулись на меня за несоблюдение вновь проводимого принципа и взапуски старались стыдить меня своим великодушием: выхватывали из рук Даши мои грязные галоши и принимались их мыть, бежали за лимоном или булками, когда я, в мой черед быть на побегушках, посылала вместо себя Дашу, очень любившую пробежаться. Убедившись в конце недели в тщетности своих усилий, а равно и в том, что и остальные члены ведут себя не лучше, Маркелова с княжной оставили меня в покое.

Между тем Головачев в первый же день призвал себе на помощь накрывать на стол кухарку, совершенно не зная, как за это взяться. Несмотря на некоторое старание, он так путал и мешал кухарке, что та махнула на него рукой: «Ну вас — только мешаете! Шли бы лучше своим делом заниматься!» Головачев лучшего не желал и поспешил к себе в комнату. Языков даже и не пытался накрывать, потому что в следующие дни кухарка сама приходила накрывать на стол. В лавочку скоро все перестали бегать, предоставляя это дело прачке, кухарке или Даше. Сапог никто из мужчин сам себе не чистил: один Слепцов позабавился этим дня два-три, хвастая, что они у него никогда еще так не блестели. Усерднее и довольно долго занимался он топкою — и то больше потому, что это было хорошим предлогом не делать ничего другого.

Наконец, стали случаться неисправности и по части топки. В таких случаях члены коммуны не попрекали Слепцова, а просто обращались к прачке или кухарке с просьбой затопить печь. Не прошло и трех недель, как зал мела прачка, а княжна совершенно покинула кухню, ни на волос не подвинув своего знания в кулинарном искусстве.

Исправнее других несла свои обязанности я, не пропуская ни одного вечера по вторникам и отправляясь на званые светские вечера в качестве представительницы коммуны, по просьбе Головачева и Слепцова. В большинстве случаев я уступала им, хотя чувствовала неловкость положения в этих салонах, так как меня приглашали не из-за меня самой, а для показа, в качестве гастролерши из «коммуны». Об этом не раз говорили мне некоторые знакомые. Мне передавали даже такой случай: когда одна дама приглашала гостей посмотреть на меня и Слепцова, кто-то из приглашенных спросил ее совершенно серьезно: «И вы не боитесь?» — Чего же бояться? — спросила в свою очередь приглашавшая. — «Да как же, коммунисты, говорят, не признают чужой собственности, а у вас так много серебра и ценных вещей!»

Жизнь в коммуне, несмотря на некоторые споры, текла довольно миролюбиво. Слепцов уже приноровился к насмешкам Коптевой и всегда старался отпарировать их шуткою. Между мною и Маркеловой продолжали держаться некоторое время холодные отношения. Отчасти это произошло потому, что до моего появления Маркелова, живя одна, пользовалась общим поклонением, в коммуне же она как-то стушевалась, постоянно избегая общения, а так как и Коптева редко кого удостаивала своим разговором, то первенствующая роль сама собою выпала на мою долю. Ее язвительные выходки невольно вызвали во мне охоту платить тем же. Против Коптевой Маркелова была менее озлоблена, так как та по своей нетерпимости отваживала от себя людей и нисколько не гналась за какой-нибудь ролью в коммуне. Сговорчивость ее в деле устранения прислуги примирила Маркелову с нею и даже сблизила. Правда, согласившись обходиться без прислуги, Коптева менее делала, чем я, ссылаясь постоянно на слабые глаза и неумелость, но ее наружная покладливость сделала то, что роль прислуги при ней стала исполнять княжна. Так как это совершалось само собою, без явного сопротивления принципу обхождения без прислуги, то княжна незаметно отдалась в полное распоряжение Коптевой и в упоминаемый период просто ее боготворила. Только впоследствии она разочаровалась в ней и чуть не с пеною у рта вспоминала о времени своего порабощения.

Около этого времени Коптева до того сдружилась с

Маркеловой, что все свободное от занятий время проводила с ней.

— Знаете, Катя, мне бы хотелось поговорить с вами серьезно об одном деле, — сказала мне однажды Коптева, придя ко мне после особенно продолжительной беседы с Маркеловой.

— К вашим услугам, — уселась я против Коптевой, готовясь слушать.

— Видите ли, очень нехорошо с вашей стороны так небрежничать с Маркеловой, — проговорила Коптева, отворачиваясь в сторону и не глядя на меня, как бы стыдясь добрых мотивов, с которых начала разговор.

— Я небрежничаю с Маркеловой! — воскликнула я с удивлением. — Что с вами в самом деле, Коптева?

— Да ничего особенного. Я только вам объясняю, что очень нехорошо так небрежно относиться к несчастной женщине.

— Ей-Богу, я вас не понимаю! До сих пор мне представлялось, что Маркелова небрежничала со мной и постоянно язвила меня. Да и вы так еще недавно посмеивались над ней.

— Правда, посмеивалась, но нахожу, что это было очень дурно с моей стороны, и желала бы вам внушить такое же раскаяние.

— Мне очень приятно видеть, что вы так человеколюбиво настроены, тем не менее не хотите же вы, чтобы я извинялась всякий раз перед Маркеловой, когда ей вздумается меня язвить?

— Ну вы вечно все в шутовскую сторону обернете. Никто таких крайностей от вас не требует, только просят вас быть снисходительнее к ней, не дразнить и понять мотивы ее выходок.

— Пожалуйста, объясните мне эти мотивы, — может я и прозрею.

— Вы вот молоды и хороши, с вами все носятся, под вашу дудочку все пляшут, — видимо повторяя выражения Маркеловой, говорила Коптева. Замечание Коптевой поразило меня как нечто совершенно новое и заставило задуматься. «Неужели же мне так весело оттого, что со мною все носятся? Разве же не со всеми так?» — спросила я себя мысленно. И тотчас же подумала о Маркеловой. Она представилась мне некрасивой, одинокой, вечно работающей, редко смеющейся, и при этом мне почему-то особенно вспомнилось жалкое, жалкое выражение ее лица в то время как при ней разговаривают другие и она не слышит. Ей, видимо, и хочется слышать и не хочется показать прямо, что не слышит; она схватывает отдельные слова, по ним пытается уловить смысл, напрягается, делает вид, что понимает, но вместе с тем у нее такое недоумевающее лицо. Это недоумевающее, жалкое выражение с самого начала нашего знакомства щемило мне сердце, но последнее время я утратила способность воспринимать его, будучи всегда настороже против ее язвительных выходок. Теперь, представив себе положение некрасивой, глухой и заброшенной Маркеловой, я вдруг поняла, как тяжело ей смотреть на мою беспечную веселость. Я вдруг почувствовала раскаяние и готовность броситься на шею к Маркеловой и просить у нее прощения, но, боясь сентиментальности такой выходки, осталась сидеть на месте.

— Ну что же вы задумались и молчите, Катя? — прервала мои размышления Коптева.

— Я действительно виновата, и вы правы, Коптева. Благодарю вас, что надоумили. Не могу вас не поцеловать за это, хоть вы и не любительница таких нежностей. — И я поцеловала Коптеву в лоб.

С этих пор я стала осторожнее и осмотрительнее, более заботилась о Маркеловой, старалась подводить к ней самых интересных и добрых собеседников, предупреждая, чтобы они говорили с ней громче.

Не совсем незаметно для коммуны прошел приезд жены Слепцова, хотя она поселилась и вне ее.

До своего переезда в Петербург она жила в Москве у богатых родственников в ожидании, когда ее Вася окончательно устроится в Петербурге и выпишет ее с дочерью. Не без признаков увядающей красоты, далеко за тридцать, она была с большими претензиями и желала разыгрывать роль светской дамы, поощряющей науку, литературу и искусство. С тех пор как ее Базиль получил литературную известность и завел связи с литераторами и художниками, она не переставала надеяться открыть свой салон, в который будут стекаться литературные знаменитости, а также и светские люди, в кругу которых она до замужества проводила время. Между тем проходил месяц за месяцем, а он все откладывал ее переезд. Наскучив таким промедлением, она в один прекрасный день как снег на голову свалилась в коммуну.

Это было воскресное утро, когда все коммунисты оставались дома и пили утренний чай почти во всем составе, кроме самого Слепцова, никогда не просыпавшегося раньше двенадцати.

— Кого это так рано принесло? — воскликнула княжна, вставая на звонок, чтобы отворить парадную дверь.

Вошла высокая, уже с некоторой проседью, довольно красивая дама, а за ней вошел швейцар с дорожными вещами.

— Барин спит? — спросила вошедшая княжну, видимо принимая ее за горничную.

— А кто ваш барин? — спросила ее в свою очередь княжна.

— Не мой барин, а твой. Мне он муж.

— Так кто же твой муж? — уже нарочно спросила княжна, догадавшись, с кем имеет дело.

— Что это тут за бестолковый и грубый народ! — произнесла сердито вошедшая, но вдруг, взглянув пристально на княжну и заметя ее стриженые волосы, догадалась, что имеет дело не с прислугой.

— Ах, pardon! — воскликнула она. — Как же мне швейцар сказал, что квартиру занимает Базиль? Разве же это меблированные комнаты? Я просила мужа нанять квартиру! — сказала она капризным, недовольным тоном. — Терпеть не могу меблированных комнат! Надеюсь, тут есть прислуга, которая бы приняла мои вещи? Pardon, не покажете ли вы, как пройти в комнату мужа?

В это время, заслышав знакомый голос сестры, в переднюю вошел Языков.

— Ба! Это ты! — воскликнул он с удивлением. — Какими судьбами?

— Вот странный вопрос! — ответила недовольным тоном жена Слепцова.

— Да мы тебя так скоро не ждали!

— Вижу, что не ждали, — продолжала она, все более и более раздражаясь. — Нельзя ли, по крайней мере, хоть из передней выйти?

— Ну пойдем, пойдем пока ко мне в комнату! — повел сестру Языков. — Мужа твоего я сейчас разбужу.

Последовали неприятные объяснения, при которых никто из нас не присутствовал, разумеется; а потому мы могли только догадываться о подробностях, так как и Языков, и Слепцов упомянули вскользь об истерике и пр. В конце концов и брату, и мужу удалось успокоить приезжую, втолковав ей, что Слепцов приносит жертву общественному делу, отказываясь от совместной жизни с ней. Хотя m-me Слепцова и не вникла хорошенько в смысл «дела», но, будучи светской женщиной, решила отложить дальнейшие расспросы до более благоприятной обстановки, когда поблизости не будет свидетелей, и, уступая просьбам мужа, вышла знакомиться с остальными коммунистами. Не желая показаться ревнивой, заброшенной женой, она вышла в зал, тяжело опираясь на руку Слепцова, стараясь придать себе вид счастливого, обожаемого и балованного ребенка.

— Bonjour, mesdames! — развязно приветствовала она нас. — Очень рада с вами познакомиться. Basile так много о вас писал и все в таком восторженном тоне о каждой, что я заочно со всеми перезнакомилась, — болтала она, пристально вглядываясь в наши лица. — Извините меня, ради Бога, — обратилась она к княжне, завидев ее. — Я, право, так плохо вижу… pardon, pardon! — протянула любезно она ей руку, до которой княжна нехотя притронулась.

Вообще мадам Слепцова произвела на коммунисток неприятное впечатление своим манерничанием и враньем, так как всем нам было известно, что о коммуне она даже не была извещена. Сами мы комедий разыгрывать не умели, особенно без нужды, и потому вели себя с нею чрезвычайно сдержанно. Только Маркелова пыталась сделать любезную улыбку для удовольствия Слепцова, которому очень хотелось как-нибудь всех примирить и сгладить шероховатость встречи.

— Я, надеюсь, вам не помешала, — продолжала жена Слепцова. — Может быть, вы и мне бы дали чашечку? — обратилась она с милостивой улыбкой к Коптевой, разливавшей чай.

Вместо всякого ответа Коптева встала из-за стола, будто не слыша просьбы, презрительно взглянула на нее и вышла вон, не говоря ни слова. Слепцов вспыхнул и растерянно взглянул на жену, но та не утратила апломба, пересела к самовару на место Коптевой и сказала:

— Elle est bien bonne, cette demoiselle, de me ceder la place [Она очень хороша, эта молодая леди, она уступила мне место (фр.)]. Действительно, в присутствии мужа хозяйка здесь я. Не правда ли? — обратилась она ко мне.

— У нас тут нет специального хозяина или хозяйки: мы все тут хозяева пока платим, — холодно ответила я.

— Ах, вот какие у вас тут порядки! Так как за меня должен будет платить муж, то я здесь не хозяйка, хотите вы сказать? Успокойтесь, я ведь только пошутила и на ваши хозяйские права не покушаюсь! Скажу даже больше: мне и чаю-то пить не хочется; да вообще мне здесь ничего, ничего не хочется и не нравится. Базиль знает мой вкус, я его предупредила, что je ne suis pas faite pour etre une communiste [Я не хотела быть коммунистом (фр.)], — и она как-то неестественно захохотала своему собственному остроумию. — Я писала ему, чтобы он нанял мне отдельную квартиру, — как-то неопределенно и брезгливо повела она руками.

— Базиль, — вдруг обратилась она к мужу. — Только ты должен наперед поцеловать меня еще раз, покрепче поцеловать, — подставила она мужу щеку, съежившись точно кошка, когда ее чешут по спине, и искоса поглядывая на меня. Слепцов поспешно приложился к ее щеке, видимо желая покончить со всей этой комедией.

— Au plaisir de vous revoir, mesdames [Надеюсь увидеть вас снова, дамы (фр.)], — кивнула она нам, не подавая никому руки, и вышла вон.

— Иди же и ты, ради Бога, — вбежал через минуту Слепцов, обращаясь к Языкову, видимо встревоженный необходимостью оставаться глаз на глаз с взбешенной женой.

— Ну вот тебе и раз! — сказал, нехотя покидая свое место, Языков и последовал за зятем.

Прошло некоторое время. О жене Слепцова все позабыли, кроме него самого по всей вероятности, как вдруг она явилась к нам во время обеда, стараясь держать себя как можно проще. Тем не менее фальшь так и проглядывала. Мы обошлись с ней по-прежнему довольно сдержанно, хотя и вежливо. Даже Коптева, разглядевшая ее и оценившая по достоинству с первого раза, отнеслась совершенно индифферентно к ее присутствию.

После обеда жена Слепцова подошла ко мне и, обняв за талию, поцеловала, объявляя, что она не видала более обворожительной женщины. Меня эта деланная нежность и лесть покоробили, и я постаралась высвободиться из ее объятий при первом удобном случае.

— Что это вы меня будто избегаете, Екатерина Ивановна, — обратилась она через минуту опять ко мне, когда я, освободившись от нее, шла к себе в комнату.

— Я не избегаю вас — у меня дело есть.

— В таком случае не смею вас задерживать, хотя очень желала бы посмотреть вашу комнату.

— Ничего особенно любопытного нет, — отвечала я. — Мы тут все больше аскетами живем. Впрочем, если вас интересует моя комната, то сделайте одолжение, — пригласила я ее жестом.

Жена Слепцова поспешила воспользоваться этим вынужденным приглашением.

Комната моя, как и большинство комнат коммунистов, была большая и высокая, но убранство ее было самое простое и незатейливое. Основу мебели составлял, как и у большинства коммунистов, клеенчатый диван с ящиком внутри, куда на день складывались подушки и постельное белье. Затем у меня был небольшой письменный стол, два клеенчатых кресла, полдюжины простых плетеных стульев, умывальный стол, комод, игравший вместе с тем роль туалетного стола, платяной шкаф и дешевенькая простая этажерка. Подъемные шторы с крашеными карнизами, маленькое зеркальце на комоде, несколько фотографических карточек и альбом довершали убранство моей комнаты.

— Прелестная комната и премило убранная! — сказала с деланным восхищением жена Слепцова.

— Комната очень хорошая, как и все, а убранство — только что не убогое, — возразила я холодно.

— Нет, нет, очень мило! Однако какой жесткий диван! — воскликнула она усаживаясь. — И вы на нем спите?

— Сплю.

— Вот, что значит молодость-то! Мои старые кости не вынесли бы такой постели. Однако у Базиля диван премягкий. Вы говорите, он вам заказывал мебель? Как же это вам он заказывал такую жесткую, а себе такую мягкую?

— Он изнежен и, вероятно, располагал большими средствами, чем мы.

— Как большими? Разве у вас не все общее? — будто наивно спросила она.

— Не все: только стол, квартира и прислуга.

— Только? — все в том же тоне воскликнула она. — А я думала, у вас все общее: и квартира, и мебель, и мужья, — как будто нечаянно проронила она.

Я вспыхнула при такой грубой выходке и тут окончательно убедилась, что жена Слепцова пришла со специальной целью меня язвить.

— Меня удивляет, что ваш муж так плохо вас осведомил и мог дать вам такие превратные понятия о нашем общежитии. Нет, у нас мужья не общие, — сказала я, стараясь сдержать себя, потому что находила слишком унизительным препираться с этой противной женщиной. — Мы все тут холостые. Если же кто вздумает жениться, то верно не на глазах у всех, а заведет себе отдельную квартиру.

— Что же так?

— Только любовь заставит нас жениться или выходить замуж. Любить же на глазах посторонних было бы неприятно.

— То-то я теперь понимаю, почему Basile нанял мне отдельную квартиру и только там нежничает, а здесь прикидывается бесстрастным и холодным. Так это ваши здешние нравы не позволяют ему предаваться искренним порывам чувства?

— Вы меня извините, — перебила я ее, потеряв терпение. И затем, приготовив бумагу и взяв книгу, села и сделала вид, что хочу переводить.

— Ах, pardon! Я совершенно забыла, что у вас тут такие серьезные, головоломные занятия, — вскочила она с дивана. — Но вы, кажется, как будто рассердились на меня за что-то? — с деланным сожалением принялась она рассматривать мое лицо. — Право, я без всякого умысла! Пожалуйста, вы уж извините бестолковую провинциалку! — старалась она придать добродушие своему голосу. — Надеюсь, мы не в последний раз видимся: за вами теперь визит.

Я встала проводить ее до двери, но молчала.

— Ну, что это за прелесть ваша Екатерина Ивановна! — с деланным восторгом воскликнула она, придя обратно в зал, где остальные коммунисты допивали послеобеденный чай. — Сколько простоты, искренности, откровенности! Представьте: так-таки прямо объявила мне, что я ей мешаю и чтобы я уходила прочь в то самое время, как я принялась распространяться о твоих со мной нежностях, Базиль. Ха-ха-ха! — так неестественно засмеялась и закривлялась она, что Коптева не вытерпела, отшвырнула свою чашку и вышла вон. Княжна вполголоса, как бы обращаясь к Марке-ловой, проговорила: «Господи, какая кривляка!» Одна Маркелова, видя смех и по своей глухоте не понимая, в чем дело, пробовала улыбаться. Мужчины, хорошо понимавшие и даже знавшие, как впоследствии оказалось, в чем дело, как-то сконфузились и молчали.

— Как бы этим нежностям плохо не кончиться, — сквозь зубы процедил со злости Слепцов. — Ну а теперь тебе пора! — вдруг обрезал он и встал.

— Вот мило! Он меня выпроваживает! — зажантильничала было жена Слепцова, но тут и остальные коммунисты стали расходиться по своим комнатам, и ей ничего больше не оставалось, как ехать домой.

Прошла еще неделя или больше с этого появления жены Слепцова в коммуне. В один прекрасный день Слепцов, постучавшись в мою дверь, вошел, скорчив униженно-просительную мину, как бы представляя старика золотой рыбке, и продекламировал:

Смилуйся, государыня рыбка!

Что мне делать с проклятой бабой?

Уж не хочет быть она царицей,

Хочет быть владычицей морскою,

Чтобы жить ей в океане-море,

Чтобы ты сама ей служила

И была б у ней на посылках!

— Что это за кривляние, Василий Алексеевич? — спросила я глядя на него с удивлением.

— А то, что милости, милости пришел к вам просить, дорогая вы наша Екатерина Ивановна, — все еще кривляясь говорил Слепцов. — Пристала ко мне в самом деле старуха: «Подай, говорит, Екатерину Ивановну!» Уж очень вы ей понравились! — попробовал он пронять меня лестью.

— В качестве золотой рыбки мне ничего больше не остается, как плеснуть хвостом и уйти в глубокое море, — засмеялась я.

— Нет, пожалуйста, дорогая Екатерина Ивановна, уважьте блажь моей старухи! Ну что вам стоит сделать визит моей жене? Видите, она там, в Москве, привыкла к контрвизитам, ну и обижается, что никто из вас не приходит к ней.

— Хотите, я попрошу княжну съездить?

— И, Боже упаси! Она еще больше обидится и за насмешку примет. Ей всего более вас хочется; она из-за вас специально и в коммуну-то приезжала с визитом.

— Скажите, пожалуйста, какая честь!

— Дура-баба, что поделаешь!

— Вы бы втолковали вашей жене, что она мне не нравится и ей со мной делать нечего.

— Боже упаси, сказать ей что-нибудь подобное, от вашего имени тем более! Она и то Бог знает, что предполагает.

— Что предполагает? — спросила я, все еще не догадываясь, в чем дело.

— Да что вы… то есть, что я вас… люблю…

— Вы!.. Меня!.. — вдруг вспыхнула я, только теперь сообразив, в чем дело. — Ну, дрянная же женщина ваша жена! — воскликнула я с негодованием. — Как! Подозревая меня в любви к вам, она приезжает сюда нежничать и ласкаться ко мне, как змея, и требовать моего визита? Боже! Какая фальшивая, вероломная женщина! Я не только не поеду к ней, но если она еще раз осмелится вступить в коммуну ногой, то я в тот же день из нее выеду! И вы — дрянной человек, если можете терпеть такую гнусность! Любите вашу жену — будьте ей настоящим мужем; не любите — так и скажите ей это, если она сама не понимает. В вас обоих, я вижу, нет ни чести, ни достоинства!

— Ну еще, еще хорошенько! — скорчился нарочно Слепцов, подражая Мефистофелю в опере «Фауст», когда на него машут рукоятками шпаг.

— Ну, если вы ничего умнее не можете придумать, как изображать шута, то уходите вон! Я не хочу больше с вами разговаривать, — разгорячилась я.

— Ну простите, ну не сердитесь! — точно делая уступку ребенку, начал он вертеться передо мной.

— Прощать мне вас не за что: я вас не наказывала… Только вы сделались мне противны, больше ничего!

— Ну, вот это-то для меня нож острый и есть: я к вам всей душой, а вы меня не терпите!

— Не могу я терпеть человека, в котором живой нитки нет: только одно ломанье, фальшь, шутовство и лганье…

И еще какие-то страшные слова наговорила я ему в сердцах, по своему обыкновению.

Как ни неприятны были мне подозрения жены Слепцова, тем не менее я не видела причины бросать коммуну, потому что переезд в простые меблированные комнаты нисколько бы не избавил меня от неприятных подозрений, а скорее усилил бы их. В коммуне я была, по крайней мере, между своими людьми, могла в случае надобности пользоваться их защитой и заступничеством, чего бы лишилась, живя одна в меблированных комнатах. С этой стороны коммуна представляла несомненно большие удобства для одинокой женщины, и я вполне сознавала и ценила это.

Несмотря на сокращение прислуги, коммуна опять пришла к дефициту…

Все усилия Маркеловой уменьшить расходы не могли довести их ниже шестидесяти пяти рублей, которые Слепцов никак не мог уплатить, так как забранные вторично деньги у Некрасова поглотили его жена, его цветные галстуки, модные жилеты и архалучек. Наскучив проволочкой, Некрасов отказался платить вперед, пока Слепцов не представит чего-нибудь к печати.

Ежемесячно при расчете, представляемом Маркеловой, Слепцов хватался за работу, пробовал писать, вымучивал из себя несколько страниц, с которыми потом носился как невесть с каким гениальным произведением, читая их коммунистам и по салонам, стараясь усилить впечатление своим действительно мастерским чтением. Однако цельного, связного произведения, какое он задумал, у него не выходило.

— Нужно серьезно хлопотать об увеличении числа наших жильцов, — сказала однажды решительно Маркелова после сведения счетов. — Княжна по моей просьбе обошла несколько наборщиц и переплетчиц. Сначала они с радостью готовы были присоединиться к нам, но, заслышав о сумме наших расходов, отказываются. Как же им в самом деле к нам переселяться, когда самая ловкая из них не может заработать более тридцати пяти рублей в месяц, а жизнь у нас, не считая платья и мелких расходов, обходится вдвое дороже.

— Вот вы теперь и рассуждайте: «всякий по способностям и всякому по потребностям», — заметила Коптева. — Что бы это было, если бы мы их сюда напустили? Кто бы стал тогда покрывать дефициты, когда уже и теперь Александре Григорьевне приходится работать на других!

— Пожалуйста, оставьте эти мещанские счеты! — прервала ее, вспыхнув, Маркелова. — Действительно, невозможно, я вижу, набирать к нам — аристократам труда — пролетариев-тружеников, и это весьма печально… Не будь у вас аристократических замашек, все так легко могло бы уладиться!

— Они и то все говорят: «Какие же это коммунисты, это просто аристократы», — ввернула княжна.

Тут я считаю нужным сделать маленькое отступление и упомянуть, что с этого самого времени пошло деление нигилистов на нигилистов-аристократов, любивших некоторое щегольство и комфорт, без излишеств, разумеется, и на нигилистов-бурых, как их в свою очередь прозвали нигилисты-аристократы, за их неприглядное неряшливое одеяние, лохматость и нетерпимость ко всему, что не подходило под начертанные ими рубрики. Нигилисты-аристократы были прямыми преемниками идеалистов сороковых годов. Все они были чужды всяких насильственных переворотов и пытались проводить новые начала самым миролюбивым путем, как например, в форме безвредной коммуны, показавшей на практике применимость и неприменимость известных принципов.

Бурых непримиримых нигилистов можно считать прямыми родоначальниками агитаторов новейшей формации.

Не случись каракозовского выстрела, перемешавшего карты и свалившего в одну общую кучу и нигилистов-аристократов, и бурых нигилистов, не преминула бы возгореться борьба между этими двумя лагерями. Так как аристократический нигилизм совмещался большей частью с умом, образованием и талантом, то нападки его против бурых нигилистов, осмеяние и преследование крайних мнений и нетерпимости последних представили бы более действительное орудие, чем нападки и травля, исходившие из совершенно противоположного, консервативного лагеря. Уже тогда в «Современнике», наиболее распространенном журнале, пользовавшемся большим авторитетом, началось преследование направлений, вредивших своими крайностями распространению либеральных и гуманных воззрений, и готовился целый ряд увещательных и вразумительных статей против либералов «Русского Слова», переходивших в своем либерализме всякую меру эксцентричности. Выстрел Каракозова, как мы сказали, положил конец мирному решению вопросов. Наступила поголовная травля, граничащая с террором, и преследование всех, кто так или иначе был причастен к либеральным органам, без разбора правых от виноватых.

Вернемся же к рассказу.

— Один мой знакомый, некто Балахонцев, приехавший из Москвы, очень восхищен удобствами нашего общежития, — вступилась я в то время, как коммунисты было приуныли от нового дефицита. — Он с радостью готов поступить к нам и готов даже придерживаться вашего принципа взносов.

— Что же, он достаточно обеспечен работой, чтобы доплачивать приблизительную стоимость нашего содержания? — спросил Слепцов.

— Гораздо больше! Он получает около трех тысяч со своих капиталов и готов вносить их целиком, за исключением небольшой суммы на мелкие карманные расходы.

— Ну и прекрасно, пусть переезжает! — воскликнул Головачев.

— Как! он живет с капитала, и вы хотите его принять? — возмутилась княжна.

— Да и вы тоже живете с капитала! — засмеялась я.

— Вы вечно все в шутовскую сторону обернете. У меня нет капитала, а только пенсион в сто рублей в год после отца.

— С капитала или пенсиона — решительно все равно! Не вы заработали этот пенсион, а ваш отец. И у моего знакомого тоже после отца три тысячи в год осталось; он готов делиться с вами и доплачивать за вашу жизнь.

— Вот еще! не нуждаюсь я в подачках тунеядцев-капиталистов!

— Еще глупее пользоваться подачками людей, работающих через силу.

— Пожалуйста! Уж не вы ли работаете через силу, сидя сложа руки за прилавком в библиотеке и заставляя лазить по лестнице кавалеров из публики? — упрекнула меня княжна, заставшая однажды какого-то правоведа из публики на лестнице, а меня внизу распоряжающейся и указывающей, на какой полке искать книгу, так как мальчишка, обязанный это делать, отсутствовал и я затруднялась достать книгу, за которой нужно было высоко лезть. Правовед же сам вызвался помочь.

— Неужели же мне самой по приставной лестнице лазить? Это не входит в круг моих обязанностей!

— Так за что же вы тогда деньги получаете, не за красоту же, в самом деле?

— Как! я распоряжаюсь, принимаю абонентов, получаю с них деньги, показываю мальчику, где какие книги стоят, свожу счеты, — мало ли дела!

— А вам, Екатерина Александровна, должно быть завидно стало, что для Екатерины Ивановны кавалеры под небеса лезут, — вмешался Слепцов.

— Пожалуйста, без ваших пошлостей, Слепцов! — сердито ответила ему княжна. — Ну-с, господа, — обратилась она к остальным, — я окончательно против допущения к нам тунеядцев-капиталистов.

— Зачем же тунеядцев? — возразила я. — Он может топить печи не хуже Василия Алексеевича, особенно теперь, когда Василий Алексеевич пренебрегает этим занятием, а также умеет не хуже Аполлона Филипповича валяться на диване, — покосилась я на Головачева.

— Так-таки не утерпели, чтобы в мой огород камушка не забросить, — заметил последний.

— Нет, с вами никакой серьезный разговор невозможен, — сказала мне с досадой княжна.

— Да как же вы хотите вести серьезный разговор о чепухе? Не все ли вам равно, что делает наш капиталист? Он вносит вам деньги и ничего от вас не требует, кроме того, чем пользуемся тут мы все.

— Да, но вы все живете на заработки, а он нет.

— Вы должны исключить меня, — заметила Коптева. — Я еще ни разу не заработала на целый месяц содержания и всегда приплачиваю из денег, доставшихся мне после бабушки.

— Вы другое дело: у вас глаза болят.

— Ну а у моего знакомого пальцы все болят, — возразила я.

— Нет, вы невозможны! — замахала на меня руками княжна. — Ну так как же, господа?

— Я одного мнения с княжной, — сказала Маркелова. — Если ваш знакомый пожертвует свой капитал на какое-нибудь полезное дело и примется сам за работу, то я готова его принять, но принцип капитализма не может вязаться с принципом коммунизма. Мы уже и так сделали много уступок, — затронула Маркелова самые больные струны Слепцова и бросила на него многозначительный взгляд, боясь, что при настоящем безденежье он способен поступиться чистотою принципа и принять капиталиста, с тем чтобы пользоваться его доходами.

Слепцов понял значение ее взгляда, и хотя мысль так легко и удобно пополнить все дефициты коммуны была для него соблазнительна, он не решался грубо попирать свои прежние взгляды и потому поспешил согласиться с Маркеловой.

— Да, вы правы, Александра Григорьевна, — состроил он глубокомысленную физиономию. — Пусть он внесет в общую кассу весь свой капитал: мы употребим его на полезное дело — и тогда милости просим.

— Ну, на это он вряд ли согласится, — заметила я.

— В таком случае, какой же он коммунист?

— Такой же, как и вы все!

— Да перестаньте вы с вашими коммунистическими кривляниями! — вмешалась Коптева. — Мы уже разглядели, каких коммунистических начал вы держитесь, и потому приберегите ваши слова для тех, кого вы еще можете морочить!

— Позвольте, если уже разговор переходит в этот тон, — сказал, бледнея от гнева, Слепцов, — то, разумеется, дальнейшие рассуждения немыслимы и наши прения должны прекратиться.

— Ну так, значит, в конце концов «a bas les capita-listes [Долой капиталистическое списки (фр.)]!»1 — засмеялась я. — О, неисправимые коммунисты! Впрочем, ваша стойкость ввиду наступающего голода просто трогает меня, и я перед вами преклоняюсь. А вас с победой, княжна! — обратилась я к последней.

— А вам бы, небось, хотелось, чтобы и в этом случае под вашу дудочку плясали?

— Кому же этого не хочется? Посмотрите, как вы сияете оттого, что пляшут под вашу! Впрочем, в данном случае — я сторона, я больше о вас с Маркеловой хлопотала, вас выручить хотела!

— Пожалуйста, о нас не беспокойтесь: о себе мы и сами позаботимся!

— Ну и слава Богу!

— А вот нельзя ли прекратить эти несчастные вторники? — заговорила опять Маркелова о самом больном месте. — Право, я не вижу, какая от них радость. Все близкие знакомые норовят прийти в другие дни, ссылаясь на то, что на наших беспутных вторниках-базарах толком слова сказать нельзя. А между тем у нас набирается такая масса каких-то странных шалопаев, приходящих, по-видимому, только из-за ужина, что я, право, не знаю, стоит ли из-за этого держаться вторников. Как ни упростила я ужин, а выходит такая масса провизии, что расходы наши почти нисколько не уменьшаются против того времени, когда хозяйством заправляла Екатерина Ивановна. Теперь количество поглощает то, что тратилось на качество.

— Нашли о чем рассуждать! ну, пусть себе приходят поужинать и чайку попить кому хочется. Уж, должно быть, очень они голодны, если на наш ужин льстятся. Меня так просто жалость берет, глядя на этих голодненьких, — вмешался Головачев.

— Да если они в самом деле из-за ужина ходят, то пускай их! — сказала участливо добрая Маркелова, затронутая за живое словами Головачева.

— Ну а все-таки вам не помешало бы, Аполлон Филиппович, позаботиться об освежении наших вторников, — сказала Коптева. — Какие были интересные люди — походили и перестали. Против голодных я, разумеется, ничего не имею, пусть себе ходят, да уж слишком они незанимательны.

— В самом деле, — встрепенулась Маркелова, — я охотно мирюсь с голодными, зато нельзя ли как-нибудь скрасить все это кем-нибудь интересным? Вот Василий Алексеевич, — тот все больше насчет вылавливания интересных дам, а вы занялись бы вылавливанием интересных кавалеров, Аполлон Филиппович.

— Да откуда мне их взять?

— Еще редакция «Современника» не вся у нас перебывала.

— Как не вся? Были и Пыпин, и Салтыков, и Некрасов. Кого же вам еще нужно? Там кое-какая мелкота только осталась, случайные сотрудники.

— Нет, постойте: вы забыли Жуковского.

— Да он к вам не пойдет.

— Вот мило-то! Это почему?

— Потому человек он серьезный.

— Прекрасно! За кого же вы нас принимаете после этого?

— За очень милых особ. Только, видите ли, Жуковский неподходящий вам человек.

— Вот пустяки! — воскликнула Маркелова. — Как там себе хотите, а к следующему вторнику извольте привести к нам Жуковского.

— Ей-Богу, не знаю, как к нему и приступиться-то!

— Какое малодушие! Скажите, что мы желаем его видеть, очень заинтересованы его статьями и просим прийти.

— Ну нет, на эту удочку его не изловишь!

— Ну, как там хотите, а чтобы был у нас в следующий вторник Жуковский, а то никто из нас к гостям не выйдет и Катю мы их занимать не пустим, — сказала решительно Коптева.

— Ничего, видно, с вами не поделаешь, как-нибудь попытаюсь, если завтра его в редакции увижу.

На другой день, весь сияя, Головачев сообщил о некотором успехе в деле приглашения Жуковского.

— Ну, расскажите, расскажите, как было дело! — пристали к нему Маркелова и Коптева.

— Только что он (т. е. Жуковский) расселся и стал перелистывать и пересматривать новые книги, я сейчас к нему. Разговорились. Я стал расспрашивать его про такие-то и такие-то сочинения, нет ли у него; оказывается, есть и к моим услугам; предлагает прислать, если надо. — Нет, говорю, не присылайте, а лучше позвольте предварительно зайти к вам и выбрать что нужно. — «Сделайте одолжение!» — Когда же вас застать? — «Да я к обеду всегда дома и весь вечер также, приходите обедать». — Нет, говорю, к обеду не приду, а вот вечерком как-нибудь, если позволите. — Говорит, хорошо?!

— Ну и только-то? — воскликнули мы с разочарованием.

— А вы желаете, чтобы я схватил человека за шиворот и к вам притащил? Этак с порядочными людьми не делается. Он бы меня за сумасшедшего принял.

— Когда же вы к нему пойдете? — спросила Коптева.

— Как-нибудь на днях.

— «Как-нибудь на днях»! — передразнила его Коптева. — До вторника всего четыре дня осталось; когда же вы успеете его пригласить? Идите сегодня!

— Ну, нет, сегодня неловко, слишком уж навязчиво. Завтра, пожалуй!

На следующий день после обеда Головачев, напутствуемый пожеланиями успеха, отправился к Жуковскому.

— Ну что? ну что? — обступили мы его по возвращении от Жуковского.

— Дайте, ради Бога, вздохнуть человеку, — расселся он, тяжело дыша. — Ну-с, мое приглашение принято, — проговорил он многозначительно. — Во вторник его увидите…

— Ну, молодец Аполлон Филиппович, — сказала Маркелова.

— Как же вы ему сказали? — спросила Коптева.

— Очень просто: разговорился, стал спрашивать его мнения насчет тут одной книги, о которой думаю начать завтра писать, попросил совета, как приняться… Кое о чем поспорили. Вдруг я хватился за часы: вижу, что поздно. Ах, говорю, извините, что так засиделся, мне бы интересно еще вас кое о чем спросить, да теперь меня ждут дома: что бы вам в самом деде зайти ко мне как-нибудь? — С удовольствием, говорит, когда вас застать? — Во вторник, говорю, во вторник вечером приходите, вот в нынешний вторник, чтобы не откладывать в долгий ящик, а то потом позабудете и не зайдете. Записал мой адрес и обещал непременно быть. Вот видите, заставили какую ловушку серьезному человеку поставить…

— Молодец, молодец Аполлон Филиппович, — сказала Маркелова, — не ожидала от вас такой прыти и находчивости.

— А о нас вы ничего не сказали? — спросила княжна.

— Как же, сказал. Живет, говорю, на свете такая-то княжна.

— Полноте дурачиться, Аполлон Филиппович. Упоминали вы ему о нашей коммуне? вообще знает он о ней? — спросила в свою очередь Коптева.

— Признаюсь, боялся проронить слово и о коммуне, и о вас. Ну как, думаю, запугаю его барынями, тогда и весь мой подход к нему пиши пропало. Мое дело было его вам предоставить, ваше — его собою заинтересовать и привлечь в будущее время.

— Только, пожалуйста, Екатерина Ивановна, предоставьте его нам, — обратилась ко мне Маркелова, — а то, право же, вы вечно заберете себе самых интересных кавалеров, а нам какой-то мусор оставляете!

— Никого я не забираю! — сказала я обиженно. — Сами же вы меня просите занимать посетителей.

— Ну хорошо, пусть по-вашему, а Жуковского все-таки предоставьте на наше с Коптевой попечение.

— Да, пожалуйста, Катя, уступите его нам хоть на первый вечер, — сказала мне Коптева.

— Ей-Богу, ваши просьбы делают мне слишком много чести, точно я могу распоряжаться Жуковским по своему усмотрению.

— Уступите им, дорогая Екатерина Ивановна! Я так рад, что они хоть кем-нибудь наконец заинтересовались, — вмешался Слепцов.

— Ну уступаю: надоели, право! — засмеялась я.

Наступил наконец пресловутый вторник, в который должен был явиться Жуковский. Все принарядились точно к смотру. Маркелова решилась расстаться с полинялой красной шерстяной кофточкой-гарибальдийкой, которую она из принципа считала нужным носить пока не развалится, и надела свое выездное платье. Княжна пригладила волосы и сама наколола мой бант, который в последнее время опять забросила. Все они имели оживленный вид; только одна я ходила взад и вперед по залу со скучным лицом.

Жуковский явился довольно рано. Он, видимо, никак не предполагал, что имеет дело с коммуной, и не без некоторого удивления отнесся к массе разнородных хозяек, которым по очереди представил его Головачев. Это был бледный и худощавый брюнет лет под тридцать, с неправильными чертами лица и густыми черными волосами. Красивым его назвать было нельзя, но большие серые глаза, казавшиеся по временам черными, придавали его лицу необыкновенную выразительность и привлекательность. Происходя из хорошей дворянской семьи и получив воспитание в одном из привилегированных заведений, он резко выделялся изяществом своих манер от остальных своих собратий по перу, чем впоследствии и заслужил прозвание «аристократа».

Головачев поспешил усадить Жуковского около небольшого диванчика, на котором сидели Коптева и Маркелова; те тотчас же принялись его занимать.

— Ну вот, чтобы не быть вам в обиде, — подошел ко мне Слепцов, — Головачев представит вам красавца доктора, текущую знаменитость, будто бы вдохновившего автора романа «Что делать?» списать с него Лопухова. Между нами должен заметить, что не автор романа списал с него свой тип, а, напротив, сам доктор вдохновился романом и разыграл его в жизни: порукой в том хронология.

Вы, впрочем, не смущайтесь: он хоть и лжегерой, но все-таки чертовски красив, — добавил он.

— Терпеть не могу красавцев, — сказала я недовольным тоном. Я вообще была не в духе и с самого приезда Жуковского демонстративно уселась в угол с твердым намерением никого не занимать в этот вечер, предоставив посетителей на произвол судьбы, в наказание всем за скуку, на которую будто бы обрекли меня Коптева и Маркелова.

— Нет, вы только посмотрите на него! Непременно влюбитесь! Все его пациентки от него без ума.

— Не болтайте глупостей и приберегите этого лжегероя для себя, если он вам так нравится!

В это время Головачев как раз подвел ко мне очень красивого, точно с модной картинки сорвавшегося молодого человека с заметной проседью, которою он очень хвастался и гордился.

— Позвольте вам представить светило медицины, — представил мне его полушутя Головачев.

Светило тотчас же, развязно рассевшись около меня, бесцеремонно оглядел меня с ног до головы и спросил:

— Вы не нигилистка, я вижу…

— Нет, не нигилистка.

— И прехорошенькая, я вам скажу!

— Говорят, — подражая его тону, ответила я.

— «Говорят»! — передразнил он меня. — Будто сами вы в этом не уверены?

— Не уверена. К тому же могу судить пристрастно, тогда как другие судят со стороны.

— Какая удивительная добросовестность! А вот я так прямо говорю про себя, что красавец.

— Ну, вот видите, как вы пристрастны: я вовсе не нахожу вас красивым, — сказала я, так как светило начинало мне не нравиться своей деланностью, самодовольством, апломбом и приторной красотой.

— Это вы хотите пооригинальничать!

— Если кто из нас двух расположен оригинальничать, то, мне кажется, вы.

— Ну, что же, я не скрываю, я действительно оригинален.

— А я, по правде говоря, решительно не знаю, какая я. Если вам показалось, что я оригинальничаю, то это потому, что здесь на мне лежит обязанность занимать гостей и я стараюсь попасть вам в тон.

— Ну вот и выходит, что вы оригинальны!

— Нет, оригинал должен быть только один: я лишь ваша плохая копия! — посмеивалась я.

— Нет, вы, право, преоригинальная! — поощрял он меня самодовольным тоном. — Самая мысль подражать мне нравится мне своей новизной. До сих пор я всех с толку сбивал своей оригинальностью, и все передо мной пасовали, ну а вас не скоро собьешь с позиции, я вижу.

— Merci за комплимент.

— Я без комплиментов, а вы и меня перещеголяли: комплименты навыворот делаете.

— Как навыворот?

— Не хотите признать меня красавцем.

— Ну, может, вы и красавец, только мне не нравитесь, — ответила я не без досады на пошлость светила и стала с беспокойством посматривать, кому поскорее сбыть его с рук.

— Позвольте вам не верить.

— Как хотите, — сказала я равнодушно и попробовала было встать, чтобы позвать Головачева или Слепцова.

— Куда вы? куда? — удержал меня красавец. — Наговорили мне несообразностей и сейчас же на попятный. Я хочу вас досконально изучить.

— Неблагодарная задача, если она приведет вас к таким же результатам, к каким пришла я, изучивши вас.

— Ну, положим, вы слишком уж спешите: изучить в пять минут вы меня не могли.

— По крайней мере, первые страницы отбили у меня охоту читать остальные.

— Вы преязвительная, я вижу, и с вами нужно держать ухо востро, но только вы ошибаетесь, судя обо всей книге по первым страницам.

— Тем лучше для вас, — ответила я.

— Вы меня извините, а я еще с вами поспорю и докажу, что я книга не только занимательная, но такая, от которой вы не оторветесь, когда изучите поближе. Вам непременно подавай мишуру и блеск!

— Да на что более блестеть, кажется, чем вы блестите, — улыбнулась я.

— Да, блещу, блещу и еще более буду блестеть, и вы еще в меня влюбитесь, — сказал он, самоуверенно ухмыляясь.

Меня передернуло.

— Ну уж это извините, — сказала я.

— Влюбитесь, говорю я вам, непременно влюбитесь! Ну скажите, можно ли устоять против такой красоты, как моя, если я этого захочу? — уставился он вопросительно на меня.

— Для меня в мужчине красота последнее дело.

— А вам что же требуется?

— Отсутствие фатовства и самодовольства, простота и, главное, ум, — подчеркнула я.

— Кажется, ума-то мне не занимать!

— Относительно этой статьи я уже окончательно ставлю теперь несколько точек и вопросительных знаков, — подзадоривала его я.

— Теперь вы, кажется, намерены сомневаться и в моем уме, как перед тем сомневались в моей красоте? — засмеялся он принужденно.

— Не только намерена, но просто-напросто сомневаюсь.

— Это превосходит все! Сомневаться в моем уме, в уме всеми признанного и патентованного доктора!

— Патентованного, — voila le mot [определяющее слово (фр.)]! А теперь извините меня: мне нужно разливать чай, — обрадовалась я самовару, за который обещала Коптевой сегодня сесть, чтобы предоставить ей на свободе беседовать с Жуковским.

— Аполлон Филиппович! — крикнула я проходившему Головачеву. — Сдаю вам светило медицины с рук на руки, — я должна разливать чай.

— Ну нет, ошибаетесь! от меня так скоро не отделаетесь! — вскочило за мной светило. — Я буду сам ассистировать в вашем священнодействии и вместе с тем доказывать легкомысленность ваших воззрений на некоторые светила, — ухмыльнулся он, и, подсев к чайному столу, схватил сахарные щипчики и принялся, грациозничая, раскладывать сахар в стаканы и чашки.

Я разливала чай и бесилась на необходимость слушать его нескончаемые самовосхваления. У меня прошла даже охота язвить и возражать ему, и я с завистью поглядывала в сторону Коптевой и Маркеловой, беседовавших с Жуковским.

Через минуту Головачев подошел к светилу с каким-то вопросом и мало-помалу отвлек его от меня. Скоро ко мне подошла Коптева.

— Ну что? — спросила я ее.

— Ужасно неразговорчив; боюсь, что и вы его не разговорите!

— А Маркелова как?

— Вот я затем и пришла к вам, чтобы спасти его от Маркеловой. Я уже пробовала его на все лады разговорить: ответит и молчит. Попросила Маркелову поддерживать разговор — выходит еще хуже! Она наполовину не разберет, что он говорит, — выходит чепуха. Мне приходилось перекрикивать в ухо Маркеловой его ответы, и просто надоело. Но какие у него глаза, какие глаза! — вдруг восхитилась она. — Лучше его глаз я, право, ничего на свете не видала.

— Что же вы их там оставили, — подите же к ним на выручку, — сказала я.

— Нет, уж идите вы, я за вами пришла, потому что из сил выбилась от крика. Пустите, я буду лучше разливать чай.

— А Маркелова не будет в претензии, если я пойду?

— Полагаю, будет благодарна; если она не ушла оттуда до сих пор, то только из упрямства.

— Что, вы хотите побеседовать с monsieur Жуковским? — обратилась ко мне Маркелова с лукавой улыбкой, когда я подошла. — Сделайте одолжение, уступаю вам место, мы уже вдосталь наговорились, — как-то натянуто засмеялась она. — С Екатериной Ивановной вам будет веселее, — обратилась она к Жуковскому и быстро направилась к чайному столу.

— Что же? о чем же мы с вами будем разговаривать? — улыбаясь спросила я Жуковского.

— О чем хотите, — улыбнулся и он в свою очередь.

— Ну вот, скажите мне, пожалуйста, отчего это, говорят, с вами так трудно разговаривать? Вон, ведь они обе из сил выбились, вас занимая, и не могли от вас добиться ничего, кроме односложных, коротких ответов.

— Как из сил выбились! — встрепенулся Жуковский. — Для чего же они меня занимали в таком случае? Мне это вовсе не нужно. Пожалуйста, вы-то хоть не выбивайтесь из сил!

— Они все надеялись вас разговорить: им очень понравились ваши статьи, думали с вами ближе познакомиться.

— И вам тоже мои статьи понравились? — засмеялся он.

— К сожалению, не читала их.

— И прекрасно делали.

— Непременно разыщу и прочту.

— Совсем лишнее, только время даром потратите.

— Думаете, я не в состоянии понять ваших глубокомысленностей?

— Боже избави! Просто скучны мои статьи, как скучен и я сам, по справедливому замечанию ваших приятельниц.

— Они вовсе не говорили, что вы скучны, — с живостью ответила я. — Они нашли вас только неразговорчивым, никакого толку не могли от вас добиться.

— Да какого же им толку от меня было нужно?

— Всякого толку: ваши взгляды разные нужно было знать.

— И вас тоже интересуют мои взгляды? — смотрел он на меня с мягкой улыбкой в глазах, придававшей его взгляду необыкновенную прелесть, что-то искреннее, почти детское.

— Разумеется, интересуют.

— Ну, например, насчет чего вы бы желали знать мой взгляд?

— Как вам сказать?.. Так трудно сразу… Ну, хоть насчет нашей коммуны: как вам нравится наша коммуна? — спросила я, чтобы только поскорее спросить о чем-нибудь.

— А, так это у вас коммуна? — сказал он, невольно оглядываясь. — То-то я не мог сообразить хорошенько, к кому, собственно, попал! Пригласил меня к себе Головачев; вижу, что и Слепцов что-то хозяйничает, и вам всем он меня как хозяйкам представил и все под разными фамилиями. Что же могу я вам сказать о вашей коммуне, когда ее совсем не знаю?

— Но, вообще, вы за коммунистический принцип?

— Вот вам что понадобилось знать! Можно многое иметь и за, и против коммуны, смотря по тому, как, где и когда этот принцип применяется. Между мужем и женою этот принцип наиболее применим, а в остальных отношениях это более сложная история. Всего убедительнее самые факты. Ну вот вы участвуете в коммуне: что вы скажете мне об удобстве и применимости коммунистических начал?

— Да наша коммуна, собственно, фикция одна, а не коммуна, — это просто меблированная квартира без предпринимателя-хозяина.

— И больше ничего коммунистического вы не пробовали вводить?

— Другие пробовали, только не я с Коптевой.

— Что же так?

— Да много в нас разных предрассудков сидит, говорят.

— Так как же вы поладили?

— Очень просто: мы с ней вносим то, что приходится платить, если разделить все расходы по количеству членов, а остальные распределяют расходы по-коммунистически.

— То есть?

— Всякий вносит сколько может.

— То есть сколько он зарабатывает?

— И так, и не так.

— Как же?

— Иной мог бы внести более, чем вносит, но тратит на свои личные потребности, на семейство.

— Как на семейство? Разве коммуна не допускает у себя семейств?

— Нет, семейства вышли неподходящие.

— Так, значит, под личными потребностями нужно подразумевать семейство?

— Главным образом.

— Ну, а остальные, не имеющие личной потребности в виде семейства, не в претензии за то, что им приходится приплачивать за семейных?

— Пока еще великодушничают.

— Вы говорите — «пока»; значит, думаете, что этому великодушию наступит конец?

— Ну если не конец великодушию, то могут случиться разные посторонние обстоятельства: болезнь, недостаток работы, увеличение личных потребностей, — мало ли что?

— Тогда, может быть, другие, что более тратили на свои личные потребности, начнут тратить менее?

— Может быть; хотя сомневаюсь, чтобы так легко могли сокращаться надобности.

— В таком случае, как же будет?

— Вот тут-то и придется поставить несколько вопросительных знаков.

— Что же в результате, значит, выходит несостоятельность коммунистических начал, которым не в состоянии помочь даже великодушие?

— Должно быть так, хотя пока все еще держится.

— А пока у вас все идет гладко?

— Почти. Ссоримся иногда, миримся, — все как следует…

— Из-за чего же вы ссоритесь?

— Ссоримся мы, например, из-за того, следует ли обходиться без прислуги, из-за допущения или недопущения капиталистов в коммуну.

И затем по просьбе Жуковского я передала ему различные точки зрения, послужившие причиной ссор.

— Так, оказывается, что на деле вы представляете тормозящий элемент?

— Кажется, что так, — вздохнула я.

— Чего вы вздыхаете?

— Принципы мне очень нравятся; нахожу их очень справедливыми и гуманными, — но вот не могу их осуществить.

— Очень жаль, — покачал головой Жуковский, улыбаясь.

— Вот вы бы попробовали, — сказала я вдруг.

— Я?.. Нет, уж куда мне, если такая ярая поклонница, как вы, отказывается от их проведения.

— А вы не поклонник?

— Тоже поклонник, — вздохнул он, передразнивая меня, — но тоже, к сожалению, не могу взяться за проведение этих принципов.

— Отчего же?

— Должно быть, тоже потому, что и во мне сидит тьма предрассудков, как и в вас.

— Согласитесь, что это очень печально.

— Разумеется, печально.

У меня с Жуковским завязался продолжительный и живой разговор, прерванный только зовом к ужину, от которого Жуковский отказался и ушел, обещав непременно прийти в следующий вторник.

— Вы доставили мне много удовольствия, — сказал он при прощании, и это заявление заставило радостно забиться мое сердце.

Чем более я узнавала этого простого, живого и умного человека, полного самых гуманных воззрений, чуждого всякого самомнения и фальши, тем более привязывалась к нему…

Здесь уже начинается новый период моей жизни, преисполненный рядом волнений, борьбы за существование, горя и счастья, повествование о которых составит, быть может, новый том моих воспоминаний.

Чтобы удовлетворить любопытство читателей, заинтересованных дальнейшей судьбой коммуны, я расскажу вкратце о ее распадении, начавшемся с моим выездом из коммуны.

Выехав, я оставила за собою комнату до окончания контракта с хозяином дома. Товарищи мои, в порыве великодушия, отказались было от моих взносов, совершенно основательных и справедливых, и согласились на это только благодаря хроническим дефицитам, которые доходили иногда до того, что княжна вбегала к нам с восклицанием: «Скорее три рубля, а то мы сегодня без обеда!» Для успокоения сетований коммунистов, что я и Коптева, уезжая, дискредитируем наше «дело», как упорно называл его Слепцов, я связала себя обещанием приезжать в коммуну по вторникам и занимать гостей по-прежнему в качестве живущей там хозяйки. В сущности, то была бесполезная мера, так как выезд мой из коммуны и выезд Коптевой, не пожелавшей там оставаться без меня, стал скоро всем известен, тем более что Коптева не считала нужным ломать комедию и ни от кого не скрывала о своем переезде в частную квартиру. Вскоре Маркелова, выбившись из сил для установления равновесия в бюджете, вовсе прекратила вторники и тем избавила меня от разыгрывания комедии хозяйки дома.

С нашим выездом Слепцов пытался завести столярную мастерскую, которую думал преобразовать впоследствии в артель. Он обратил наши комнаты в столярную и нанял для начала двух столяров. Он завел все нужное для мастерской, сам занялся составлением рисунков для мебели, но и тут, как везде, повел дело слишком широко — в убыток — и должен был оставить эту затею, от которой у нас остался очень красивый черного дуба письменный стол.

Все это привело к тому, что коммунисты не только были не в состоянии уплачивать по заборным книжкам, но и окончательно стали в тупик, когда им пришлось платить за последнюю квартирную треть. На их счастье, хозяин дома не только не описал мебели, но сам предложил им уничтожить контракт и выехать свободно из его дома. Дело в том, что фиктивная коммуна наделала слишком много шума и встревожила даже полицию, которая просила хозяина дома иметь за ней наблюдение, особенно по вторникам, когда собиралось так много народа. Хозяин, человек деликатный, вовсе не подготовленный к роли наблюдателя, очень смутился. Хотя, посещая время от времени вторники, он убедился, что все это невинная затея, тем не менее он был рад несостоятельности коммунистов, которая дала ему возможность стать подальше от «греха».

Впервые опубликовано в книге: Жуковская Е. И. Записки: брак по принципу, Знаменская коммуна, Плещеев, Некрасов, Салтыков-Щедрин. — Л., Издательство писателей в Ленинграде, 1930.

Жуковская, Екатерина Ивановна (урожд. Ильина, псевд. Д. Торохов) (1841—1913), переводчица, мемуаристка.

Источник текста: http://dugward.ru/library/jukovskaya/jukovskaya_zapiski.html