Записки графа А. X. Бенкендорфа (1830 −1837 гг.)
правитьБенкендорф Александр Христофорович'', граф (1783—1844) — один из ближайших сотрудников императора Николая I, генерал-адъютант, начальник III Отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии, шеф Корпуса жандармов, член Государственного Совета и Комитета министров писал мемуары, которые были обнаружены только после его смерти. Император Николаем I. отозвался об этих мемуарах, что это «хотя и дурно написанное, но очень верное и живое изображение своего царствования».
Александр Христофорович Бенкендорф родился в семье прибалтийских немецких дворян, в Эстляндии (Эстонии); титул графа он получил от Николая I в 1832 г. А. Х. Бенкендорф — участник Отечественной войны 1812 года. Двадцати девяти лет, был уже генерал-майором. Как генерал-адъютант Александра I в 1820 г. он был представлен на придворном балу великой княгине Александре Федоровне.
Бенкендорф стал первым историографом своего государя, и его свидетельства служат первостепенным источником для изучения этого периода. Скончался он на 61-м году жизни.
В письме И. Ф. Паскевичу 18 сентября 1844 г. Николай I писал: «Тяжелый сей год лишил меня на днях моего верного Бенкендорфа, которого службу и дружбу 19 лет безотлучно при мне не забуду и не заменю; все об нем жалеют».
1830 год
правитьВ исходе января 1830 года приехал в Петербург, чрезвычайным послом Оттоманской Порты, Галиль-паша, один из любимцев султана. Целью его миссии было дать наглядное доказательство доброго согласия, восстановленного между обеими державами, и вместе с тем изъяснить всю признательность его повелителя за великодушие и умеренность, явленные нашим Государем при заключении мира, которого надежность упрочивалась его условиями, устранявшими всякий повод к разрыву.
Галиль-паша, высадившийся в Одессе, встречен был там, а впоследствии и в Петербурге, со всеми почестями, подобавшими его сану. В столице его и всю его свиту поместили в прекрасном доме, на полном казенном содержании. Государь принял его в публичной аудиенции, с обычным блеском нашего Двора, в Георгиевской зале. Простой и благородный в своем обращении, посол всем очень понравился. Были только неприятно поражены его костюмом, в котором каприз султана заменил живописное национальное одеяние турок длинною безобразною мантией, а азиатскую чалму — пунцовою фескою с кисточкою. Галиль-паше самому, казалось, было неловко и как-то совестно в этом наряде, немало способствовавшем к отдалению турок от султана, который, вместо того чтобы в эту критическую минуту искать сближения с фанатическим своим народом, как бы нарочно оказывал презрение к народным обычаям и даже одежде.
Галиль-паша, подобно Хозреву Мирзе, объездил все общественные заведения в столице, присутствовал ежедневно при разводе, являлся также в театрах и в домах частных лиц и вообще остался очень доволен сделанным ему приемом; но в особенности был тронут милостями Государя, который, вручив ему богатые дары для султана, осыпал и его самого, вместе с чиновниками его свиты, щедрыми подарками.
До этой эпохи кадетские корпуса находились только в обеих столицах. Государь, ввиду увеличивающейся охоты к просвещению и потребности в нем, определил умножить число этих заведений и учредить корпуса еще в Новгороде, Полоцке и пр. В Полоцке он предназначил для сей цели здания, принадлежавшие в прежнее время иезуитам и их школе, а в Новгороде (Не в самом Новгороде, а в 20 верстах оттуда. — Прим. авт.) — одну из штаб-квартир военных поселений. В прочих городах, где предполагалось учредить кадетские корпуса, немедленно было приступлено к возведению для них новых зданий. Этот знак монаршей попечительности произвел самое благоприятное впечатление во внутренних губерниях, обрадовав родителей возможностью воспитывать своих детей вблизи себя.
1 марта Государь отправился со мною в военные поселения гренадерского корпуса. Осмотрев там несколько полков, также госпитали и некоторые возводимые сооружения и отблагодарив по возвращении в Новгород генералов, он вдруг, вместо того чтобы ехать по улице, ведущей к Петербургу, велел своим саням повернуть на Московский тракт. Я чрезвычайно удивился такой внезапной перемене, а он, позабавившись моим смущением, рассказал, что еще из Петербурга выехал с этим намерением, но сообщил о нем одной лишь Императрице, чтобы сохранить свой маршрут в совершенной тайне и тем более удивить Москву. Мы употребили на переезд туда менее 34 часов и остановились у Кремлевского дворца в 3 часа ночи. И там, и в целом городе все, разумеется, спали, и появление наше представилось разбуженной придворной прислуге настоящим сновидением. С трудом можно было допроситься свечи, чтобы осветить Государеву комнату. Он тотчас пошел без огня в придворную церковь — помолиться Богу и по возвращении оттуда, отдав мне приказания для следующего дня, прилег на диване. Я послал за обер-полицеймейстером, который прискакал перепуганный моим неожиданным приездом и совершенно остолбенел, когда услышал, что над моей комнатой почивает Государь. Комендант, гофмейстер, шталмейстер, полицейские чиновники стали появляться один за другим с лицами, крайне меня смешившими, и не дали мне заснуть целую ночь. Брат Императрицы, принц Альберт, сопровождавший Государя в военные поселения и приехавший в древнюю столицу за сутки до нас, удивился еще более других, когда, проснувшись, узнал, что в Москве находится Государь.
В 8 часов утра я велел поднять на дворце Императорский флаг, и вслед за тем кремлевские колокола возвестили москвичам прибытие к ним царя. Еще гул колоколов не замолк, а уже народ и экипажи со всех сторон устремились ко дворцу; началась толкотня, давка; все друг друга поздравляли с нечаянной радостью; все были в восторге и удивлении. На Дворцовой площади происходило такое волнение, что можно было бы принять его за бунт, если б на всех лицах не изображалось благоговения и радости, свидетельствовавших, напротив, о народном счастье. В 11 часов Государь вышел из дворца пешком в Успенский собор; все головы обнажились, загремело многотысячное «ура», и толпа до того сгустилась, что военный генерал-губернатор князь Д. В. Голицын и я насилу могли следовать за Государем, да и сам он, при всех усилиях народа раздаваться перед ним, едва мог подвигаться вперед. Только на какой-нибудь аршин очищалось вокруг него место; он беспрестанно останавливался и, чтобы пройти двести шагов, разделяющих дворец от собора, употребил, конечно, десять минут. На паперти ожидали его Митрополит и духовенство с крестами; при виде их народные клики тотчас смолкли. Выслушав краткое молебствие и приложившись к ракам Св. угодников и образам, Государь вышел в двери противоположные тем, которыми вошел, и направился к старому дворцу. И здесь встретило его такое же стечение народа и такие же трудности добраться до Красного крыльца, ступени которого были заняты сплошными рядами дам. Дойдя доверху, Государь обернулся и благосклонно поклонился толпе, ответившей на сию царскую милость новыми, долго не умолкаемыми криками. Потом он поехал в экзерцицгауз, окружаемый везде такими же толпами.
Время пребывания в Москве Государь провел с обычною своею деятельностью. Целые утра он проводил в посещении общественных заведений, училищ, госпиталей, в приеме купцов и фабрикантов и в осмотре произведений мануфактурной промышленности, все более и более развивавшейся в Москве. К обеденному столу были приглашаемы высшие сановники и старые слуги царские, доживавшие свой век в отставке. Вечером он являлся в театре и на балах в Дворянском собрании и у военного генерал-губернатора. Так мы провели шесть дней, которые были для Москвы постоянным праздником, а для сердца Государя — истинною наградою за лежавшее на нем бремя и за чистую его любовь к своему народу.
13 марта, в полночь, мы снова сели в сани и 15-го, в 2 часа пополудни, Государь был в Зимнем дворце, промчавшись 700 верст в 38 часов.
Уже несколько лет не был собираем в Царстве Польском народный сейм. Государь, как строгий исполнитель данного слова, не захотел долее отлагать созвание этого сейма, установленного данною Императором Александром конституцией. Велев вследствие того нунциям явиться в Варшаву к половине мая, он и сам стал готовиться к поездке туда. Мы выехали из Петербурга а мая, опять по тракту на Динабург (Двинск), куда Государя постоянно влекло сочувствие к работам, производившимся столько лет под личным его надзором в бытность его генерал-инспектором по инженерной части. Употребив два дня на осмотр этих работ, нескольких полков 1-го корпуса и резервных батальонов, он продолжал свой путь на Ковно и Остроленко и прибыл в Варшаву 9-го числа поутру. Коляска наша остановилась у дверей Цесаревича в ту минуту, когда он готовился выйти к разводу.
На следующий день мы опять поскакали назад в Пултуск, навстречу Императрице, которую упредили там несколькими минутами. Отобедав в Пултуске, все вместе поехали в Варшаву. Здесь повторился весь образ жизни прошедшего года. Вообще в Царстве ничего не изменилось, кроме разве того, что были еще недовольнее самовластием Цесаревича. Всякая надежда поляков на перемену к лучшему исчезла, даже многие из русских, окружавших Цесаревича, приходили доверять мне свои жалобы и общий ропот. Я держался настороже против этих откровений; но они были так единодушны и так искренни, что невольно пробудили во мне чувство сострадания к полякам, а еще более к трудному и жестокому положению Государя. Цесаревич в личном обращении своем с ним всегда представлялся почтительным и покорным подданным; но в сношениях с министрами и даже в разговорах с своими приближенными он нисколько не таил постоянной оппозиции. Малейшее противоречие его досадовало, даже похвалы
Государя кому-либо из местных чиновников, военных или гражданских тотчас возбуждали горькие пересуды, нередко и неудовольствие его брата против этих самых чиновников, награжденных по собственному его представлению. Можно было тогда же предугадать близость реакции и бунта, если бы жалобы скрывались в тайне; но они высказывались совершенно явно. На Государя все смотрели как на надежду лучшей будущности, и возрастающее благосостояние края служило важным перевесом тем неприятностям и уничижениям, от которых терпели отдельные личности, а не нация. В этом отношении даже самые раздраженные из числа недовольных отдавали справедливость правительству. Прибытие Государя, Императрицы, множества иностранцев и нунциев утишили ропот, по крайней мере по внешности, и Варшава приняла блестящий и очень оживленный вид. Балы и праздники следовали один за другим, со всею роскошью и со всем весельем богатой столицы. Через неделю после своего прибытия Государь велел открыть сейм с строгим соблюдением всех форм, определенных конституцией. Цесаревич, заседая в камере нунциев в качестве депутата от Пражского предместья, привез с собой туда и меня посмотреть на эту «нелепую шутку», как он громко называл сейм, к крайнему неудовольствию поляков. Князь Адам Чарторыжский, депутат от сената, произнес довольно длинную речь, которая в сущности была похвальным словом Императору Александру как восстановителю Польши и виновнику ее благоденствия. Себя самого он называл лестным именем «друга» покойного монарха, о котором в следующем году не устыдился сказать перед тем же собранием, что обманывал его всю свою жизнь. Потом камера нунциев избрала депутацию (в состав ее был выбран и Цесаревич), чтобы вместе с депутацией от сената представиться царю и довести до его сведения, что оба государственные сословия готовы его принять.
Государь с Императрицей пришли в тронную залу. За ними следовал Двор и вся военная свита, а галереи были наполнены почетнейшими дамами. По занятии всеми своих мест Государь открыл собрание речью, заслужившею общее одобрение. Все любовались величественною его осанкою и звонким голосом и казались исполненными самой ревностной к нему привязанности. Одним из первых предметов, к обсуждению которых камера нунциев приступила в тот же день, было предложение, единогласно принятое, воздвигнуть народный памятник Императору Александру. Маршал сейма дал большой обед всем почетнейшим сановникам, находившимся в Варшаве, и всем нунциям. На нем присутствовал и Государь. Здоровье его было провозглашено при единодушных кликах, и это пиршество совершилось со всевозможным приличием и всеми признаками сердечной преданности. Прекрасные балы несколько раз соединяли все высшее варшавское общество в Лазенках, а Императорская фамилия удостоила также своим присутствием бал, данный графом Замойским, председателем Государственного Совета Царства. Все по виду казалось спокойным, а между тем в камере нунциев уже зарождалась оппозиция. Толковали о протесте перед царем против самоуправных действий и против преувеличенных издержек на войско. Стали образовываться партии, но ни в чем еще не обнаруживалось никакого неприязненного чувства против особы монарха.
Государь признал за благо явить новое доказательство своей добросовестности, отстранив даже и тень какого-нибудь влияния с его стороны на работы сейма. Вследствие того он оставил на все время их продолжения Варшаву и самые пределы Царства. Императрица уехала в Фишбах в Силезии, где ожидал ее прусский королевский дом, а Государь отправился в Брест-Литовский.
За станцию до Пулав, местопребывания старой княгини Чарторыйской и обыкновенного средоточия всех недовольных и всех польских интриг, какой-то человек во фраке явился перед Государем с приглашением, именем княгини, остановиться у нее. Такой странный образ приглашения побудил Государя к отказу, выраженному, впрочем, в вежливых формах. Против самых Пулав надо было переезжать через Вислу на пароме. Мы увидели, что на противоположном берегу стоит много людей, и когда переехали, то княгиня сама подошла повторить Государю свое приглашение. Государь, стоя, несмотря на палящее солнце, без фуражки, извинялся тем, что не может медлить в пути, так как Цесаревич ожидает его на ночлеге. Старуха, которая выглядела настоящею сказочною ведьмою, продолжала настаивать и на повторенный отказ громко сказала: «Ах, вы меня жестоко огорчили, и я не прощу вам этого вовек». Государь поклонился и уехал. Как ни малозначительна сама по себе была эта сцена, она обратилась, однако же, в одну из причин, ускоривших безрассудную польскую революцию. Постоянная ненависть княгини к России еще более усилилась, и ее раздражение не осталось без влияния на слабые польские головы.
Вечером мы приехали в Седлец, где Цесаревич на следующее утро представил Государю уланскую дивизию польской армии. Далее, в Луцке, Государь сделал смотр одной дивизии литовского корпуса и продолжал свой путь, через Старый Константинов, в Елисаветград, где были собраны кирасирская и уланская дивизии поселенных войск, состоявтих под начальством графа Витта. Здесь же Галиль-паша, возвращавшийся в Константинополь по исполнении своей миссии, ожидал Государя и присутствовал при учении этой конницы, одинаково превосходной как по выправке всадников, так и по красоте лошадей. Оттуда Государь поехал в Александрию близ Белой Церкви, летнее пребывание старушки графини Браницкой, которая сделала августейшему своему гостю прием, вполне соответствовавший ее несметным богатствам. Государь жил в отдельном большом доме, убранном как дворец. Меня поместили в щегольском павильоне, а обед подавали в великолепной зале посреди сада, наполненной драгоценнейшими статуями и бронзами. Сады, парк и все Остальное отличалось той же роскошью. В окрестностях Александрии было собрано и осмотрено до 30 резервных эскадронов из дивизий, участвовавших в турецкой войне. Потом мы поехали в Козелец для осмотра 2-й драгунской дивизии. Полки ее оказались в отличном состоянии; Государь маневрировал с драгунами и в пешем и в конном строю, что составляет истинное их назначение. Этот род войска был пересоздан Императором Николаем, постоянно старавшимся возвратить ему Прежнюю его важность. Из Козельца мы перенеслись в Киев, где массы народа ждали Государя у ворота Печерской лавры и провожали до Соборной церкви. Утром он осмотрел несколько резервных батальонов, а вечером удостоил своим присутствием бал, данный ему киевским дворянством в обширном помещении на Подоле. Отсюда мы поехали в Ходню, где Государь остановился в доме одного богатого помещика и провел три дня в подробнейшем осмотре 2-го корпуса, только что возвратившегося из-за Дуная. Этот корпус более всех пострадал от войны, моровой язвы и вредоносного климата; Государю хотелось видеть его и том именно положении, в каком он находился после двух тяжёлых кампаний, почему и укомплектование его, уже вполне подготовленное, было отложено до окончания смотра. Мы не могли довольно надивиться воинственному и опрятному виду этих войск, испытанных в боях; артиллерия была даже в блестящем состоянии, 2-я гусарская дивизия — в очень порядочном, наконец пехота могла назваться образцовой; но всего этого оставалось менее шестой части: кавалерийские полки имели в своем составе только до 200 человек, некоторые из пехотных — еще менее. Государь поблагодарил генералов, офицеров и солдат за их усердную в храбрую службу, пожаловал им денежные и другие награды, разговаривал со многими из солдат, навестил больных и оставил всех в восторге от монарших милостей и щедрот.
На обратном отсюда пути нашем в Варшаву Цесаревич ожидал Государя в Брест-Литовском и представил ему на смотр 2-ю дивизию
Литовского корпуса с принадлежавшею к нему гренадерскою бригадою. Выправка этих войск не оставляла ничего желать; но в моральном отношении они менее других внушали к себе доверие, быв, как я уже сказал, составлены исключительно из уроженцев возвращенных от Польши губерний и имея во главе своей несколько генералов и множество штаб- и обер-офицеров из поляков.
Во время отсутствия нашего из Петербурга возвратилась в Кронштадт эскадра адмирала Гейдена, участвовавшая в Наваринской битве и блокировавшая потом Дарданеллы. Она привела с собой в виде трофеев два корвета: турецкий и египетский — и заслужила общее одобрение английских и французских моряков, которые осыпали похвалами состояние нашего флота и в особенности искусное крейсерство контр-адмирала Рикорда в опасное зимнее время у Дарданелл. Таким образом, Государь уже пожинал некоторые плоды от стараний своих об улучшении нашего флота. В Средиземном море осталась небольшая эскадра из трех фрегатов и нескольких легких судов.
Мы прибыли в Варшаву 7 июня, и на другой день Государь отправился в Лович, навстречу Императрице. Я имел честь сопровождать его, и мы ехали одни, без свиты, по краю, который несколько месяцев позже отверг этого самого монарха, вверявшегося теперь так смело преданности своих подданных и радовавшегося их благосостоянию, плоду трудов его предшественника и его собственных!
В Варшаве я нашел мою сестру, княгиню Ливен, с ее мужем, отлучившимся временно с посольского своего поста в Лондоне для принесения Государю своих почтительных чувств. Сестра моя умом своим и любезностью успела при этом случае еще более возвысить и при Дворе, и в публике свою давнишнюю репутацию.
Через неделю после нашего возвращения в Варшаву Государь закрыл сейм, кончивший все свои занятия. В среде его образовалась довольно сильная оппозиция, которая даже отвергла проект закона, очень интересовавший Государя, об ограничении удобства к брачным разводам; впрочем, все это было прикрыто внешними изъявлениями преданности и доверия к монарху, удалявшими всякое подозрение о разладе между троном и народным представительством. Все окончилось по виду миролюбиво, хотя в сущности довольно холодно.
За несколько дней до нашего выезда из Варшавы пришло туда известие, что население одного из севастопольских предместий, состоявшее большею частию из матросов с их семействами, взбунтовавшись по случаю мер начальства от чумы, открывшейся в тамошнем порте и проникнувшей до Одессы, отважилось на самые преступные действия и даже убило коменданта Столыпина. Генерал-губернатор граф Воронцов, лично поспешив на место, умел с обыкновенною своею храбростью и распорядительностью восстановить порядок и обратить бунтовщиков снова к должной покорности. Главные зачинщики были подвергнуты строгим наказаниям, и указанные Государем меры положили предел возобновлению на будущее время подобных беспорядков. Часть черноморских экипажей, участвовавших в возмущении, была переведена в Архангельск и Кронштадт и заменена командами из Балтийского флота. Чума же, благодаря энергии и неутомимой попечительности графа Воронцова, не перешла границы Новороссийского края и вскоре совсем прекратилась.
Императрица с братом своим принцем Карлом уехали во Петербург тремя днями прежде Государя, который оставил Варшаву 21 июня в полночь. Не совсем довольный собою и еще менее довольный своим старшим братом, он чувствовал неловкость положения русского монарха в Царстве Польском; чувствовал все зло либеральной и преждевременной организации этого края, которую охранять присягнул сам; понимая всю тяжелость характера Цесаревича, считал, однако же, присутствие его в Польше необходимым, в виде перевеса притязаниям польской аристократии; наконец, всю свою надежду полагал единственно на будущее и как бы страшился дать себе полный отчет в настоящем положении этой важной части его огромной державы. Впрочем, ничто не указывало на вероятность близкого взрыва, и, напротив, видимое материальное благосостояние казалось надежнейшим оплотом общественного спокойствия. Время могло устранить все неприятное в личном положении Государя, и, говоря вообще, он остался не совсем недоволен своею поездкою и подвластною ему нациею, всем обязанною русским царям.
Едва мы возвратились опять спокойно в Петербург, как вдруг новое событие, новая забота дали почувствовать Государю, что он не избавился о напастей, преследовавших его со дня вступления на престол. В пределах империи, в Оренбургской губернии, незадолго перед тем показалась холера. Эта страшная болезнь, известная у нас дотоле только по имени и по описаниям производимых ею опустошений, тем более должна была навести ужас, что никто не знал и не мог указать против нее ни медицинских средств, ни полицейских мер. Общее мнение было, однако же, на стороне карантинов и оцеплений, как бы против чумы, и в этом смысле правительство тотчас приняло все нужные меры, с тою деятельностью, которую твердая воля Государя умела влагать во все его распоряжения. На все указанные пункты были направлены войска и из них, равно как и из местных жителей, образованы чумные кордоны для предохранения от этого бича внутренних губерний и обеих столиц.
Государь еще не имел дотоле времени посетить Финляндию и, не желая долее отлагать этого давнишнего своего намерения, приказал мне изготовиться в путь. 30 июля вечером я явился на Елагин остров в дорожном наряде и немало удивился, встретив во дворце г. Бургоеня (Bourgoin), французского поверенного в делах, выходящего из Государева кабинета в сильном волнении и в слезах. «Что с вами?» — спросил я, и едва он успел ответить, что в Париже вспыхнула революция, как меня позвали в кабинет. Государь только что получил известие о знаменитых июльских днях, о слабости, оказанной Карлом Х и его сыном, наконец об отличном поведении королевской гвардии. Бурбоны в третий раз падали с престола, не покусившись удержать его за собой хотя бы малейшим действием личного мужества. Воспользовавшись их малодушием, Людовик Филипп похитил тот трон, низвержению которого его отец некогда так ревностно способствовал. Государь жестоко негодовал на слабость и оплошность законной линии и на коварство и вероломство Людовика Филиппа. За отсутствием графа Нессельрода, временно уволенного для поправления здоровья к Карлсбадским водам, нашим министерством иностранных дел в эту эпоху временно управлял зять мой, князь Ливен, на которого легло все бремя первых распоряжений.
Между тем эти события не остановили нашей поездки в Финляндию. Мы отправились в дрожках — экипаже, в котором Император Николай всегда езжал по Финляндии. Сидя вдвоем в этой ломкой повозке, мы, разумеется, говорили только о парижских происшествиях и о последствиях, которые они могут иметь для остальной Европы. Помню, как, рассуждая о причинах этой революции, я сказал, что с самой смерти Людовика XIV французская нация, более испорченная, чем образованная, опередила своих королей в намерениях и потребности улучшений и перемен; что не слабые Бурбоны шли во главе народа, а что сам он влачил их за собою и что Россию наиболее ограждает от бедствий революции то обстоятельство, что у нас со времен Петра Великого всегда впереди нации стояли ее монархи; но что по этому самому не должно слишком торопиться ее просвещением, чтобы народ не стал по кругу своих понятий в уровень с монархами и не посягнул тогда на ослабление их власти.
За несколько станций до Выборга дрожки сломались, и мы вынуждены были пересесть в запасные, менее покойные и еще менее прочные, чем первые.
В Выборге мы остановились у православного собора, на паперти которого ожидали Государя губернатор и все власти. По осмотре им укреплений, госпиталей и немногих казенных зданий, украшающих этот городок, мы, переночевав в нем, на следующий день пустились далее и вскоре очутились в новой Финляндии, то есть в той ее части, которая была завоевана Императором Александром. Здесь езда на маленьких почтовых лошадках, поставляемых крестьянами в натуре, по заведенной между ними очереди, часто почти совсем без упряжи, далеко не безопасна. Надо иметь своего кучера, свои вожжи и сбрую; кроме того, эти лошади приучены спускаться с гор во всю прыть, что грозит беспрестанною опасностью удариться о камни и сломать себе шею. Впереди нас ехал в маленькой одноколке местный исправник, который при каждом спуске поднимал над головой шляпу в знак того, чтобы государев кучер сдерживал лошадей. Потом его одноколка улетала с ужасающею быстротою, и мы точно так же стремительно уносились за нею, вопреки всем усилиям нашего Артамона, дивившегося, что ему не удается совладать с такими клячонками. На одной из станций Государь пересел в простую крестьянскую тележку, а я поехал вслед за ним в такой же. В нескольких верстах в сторону от большой дороги находятся те приморские гранитные скалы, из которых добыли колонны, украшающие Казанский и Исаакиевский соборы и из которых в это время вылащивали огромный монолит для памятника Императору Александру. Тропинка, которою мы туда следовали, вела, казалось, прямо ко входу в ад. По окраинам ее находились: густой лес из старых, обросших мхом елей, перегнившие стволы, опрокинутые или вывороченные с корнями деревья, местами скалы, частью уже истлевшие от времени. Глухой шум, казавшийся сначала завыванием бури, все возрастал по мере того, как мы углублялись в эту пустынную местность; потом мы расслышали стук железа о камень, а наконец, еще более приблизясь, были оглушены невыразимым треском от одновременных ударов в приставленные к скале ломы нескольких огромных молотов, которыми рабочие отделяли монолит от гранитной массы. Весь этот народ, пришедший сюда изнутри России, остановился на минуту, чтобы прокричать Государю «ура» и потом снова приняться за свое дело. Под вечер мы прибыли в Гельсингфорс (Современный г. Хельсинки), где Государь был встречен у русской церкви генерал-губернатором графом Закревским со всеми властями, русскими и финляндскими, и поместился в приготовленном для него генерал-губернатором доме.
Гельсингфорс, созданный Императором Александром, увеличенный после абовского пожара перенесением туда университета, наконец обращенный в столицу Великого княжества и местопребывание всех высших начальственных лиц, в несколько лет, благодаря сверх того выгодному своему положению у глубокого залива и превосходной якорной стоянке, уже успел сделаться значительным городом и украситься многими прекрасными зданиями. Государь осмотрел их все в подробности.
Во время развода Финского стрелкового батальона, составленного из местных уроженцев, но обученного на русский лад, площадь и все окна на нее были полны народа.
На другой день мы поехали на катере в Свеаборг. Шведские короли истощили свою казну на эту крепость, видя в ней надежнейший оплот против завоевательного духа москвитян: они работали лишь в нашу пользу! Теперь Свеаборг есть убежище для нашего флота, арсенал для нашей армии и неодолимая твердыня, которая даже и в несчастных обстоятельствах всегда будет для нас ключом Финляндии.
Государь осмотрел сперва этот второй Гибралтар во всех его частях, потом несколько батальонов расположенной в Финляндии пехотной дивизии, которыми остался, однако же, не слишком доволен. Обедали мы на линейном корабле, привезшем князя Меншикова и остановившемся вблизи гельсингфорсской набережной. Вид с этого корабля, обнимавший весь новый город, свеаборгскую крепость, близлежащие шхеры и все пространство гавани, был очарователен.
Сердечный прием, сделанный Государю всеми классами населения, возрастание столицы, наконец общий вид довольства не оставляли сомнения в выгодах благого и отеческого устройства, данного этому краю. Прежние навыки, предания и семейные союзы не могли не поддерживать еще до некоторой степени симпатической связи его со Швецией; но материальные интересы и управление, столько же либеральное, сколько и национальное, уже производили свое действие, и все обещало России в финляндцах самых верных и усердных подданных.
Государь вернулся в Петербург очень довольный своим путешествием и остановился на Елагине, где ожидала его Императрица.
Продолжая негодовать на революцию, низведшую Карла Х с престола его предков, видя притом, что во Франции власть перешла совершенно в руки демократии и что сам Людовик Филипп является лишь игралищем в руках Лафайетов, Лафитов и их единомышленников
Государь признал за благо прервать прежние ближайшие связи с Францией. Он запретил поднимать на французских судах в русских портах трехцветное знамя; велел нашим подданным немедленно выехать из Парижа и из Франции и постановил впускать французских подданных в Россию не иначе как с строжайшим разбором, а за находящимися уже в России иметь самый бдительный надзор. Только ведено было торговые сношения оставить на прежнем основании и еще не отзывать из Франции нашего посла и наших консулов.
Дела не могли, однако же, долго продолжаться на таком основании и ясно было, что придется или совсем расторгнуть все связи с Францией, или же признать нового ее монарха. К последнему сердце Государя вовсе не лежало. Между тем Англия, Австрия и Пруссия, равно как и все прочие европейские кабинеты поспешили признать Людовика Филиппа: он был королем французов на самом деле, и одно лишь поддержание его власти могло противопоставить законную преграду якобинским замыслам той партии, которая возвела его на престол и теперь громко требовала войны. Отделиться от своих союзников и от всей Европы через непризнание Людовика Филиппа значило оскорбить все кабинеты и возбудить против себя личную вражду нового короля. Кроме того. Карл Х и слабый его сын торжественно отреклись от своих прав на французскую корону и предоставили ее младенцу-герцогу Бордоскому. Поддерживать права последнего, при всей их законности, значило поддерживать какой-то призрак. Франция не хотела этого младенца, а сам он, по своим летам и по всем обстоятельствам, находился вне возможности чего-либо домогаться. Разрыв с Францией должен был нанести вред нашей торговле, нарушить общий мир, расторгнуть наш союз с первостепенными державами и, не быв вынуждаем народною честью, противореча интересам Империи, возбудить сильное неудовольствие, тем более что у нас все порицали злополучные декреты Карла X, сделавшиеся причиной парижской революции, а малодушное поведение падшего короля лишало его того сочувствия, которое обыкновенно сопутствует несчастью.
Итак, после долгой внутренней борьбы и гласно заявленного отвращения к новому монарху Франции нашему Государю не оставалось ничего иного, как покориться силе обстоятельств и принести личные чувства в жертву сохранения мира и отчасти общественному мнению. Император Николай впервые принудил себя действовать вопреки своему убеждению и не без глубокого сокрушения и досады признал Людовика Филиппа королем французов.
Мы жили в то время в Царском Селе. Государю, недовольному самим собой, нужно было развлечься, и мы отправились в военные поселения. Весь гренадерский корпус был собран лагерем у Княжего Двора. Государь, расположившись в палатке насупротив лагеря, сделал большой парад, а на другой день ученье и маневры. Потом мы поехали по полковым штабам и наконец в Старую Руссу. Французский поверенный в делах Бургоень сопровождал Государя в этой поездке; он не мог довольно надивиться всему, что он видел, в особенности же общему довольству, замеченному им в Старой Руссе и в нескольких многолюдных селениях, через которые мы проезжали.
На возвратном пути мне позволено было заехать в мою эстляндскую мызу Фалль, где проводила летнее время моя семья. Но едва я пробыл там три дня, как прискакал курьер с известием, что Государь уехал в Москву, где открылась холера, и велит мне тотчас за ним следовать. Я был в восхищении от героической решимости моего царя и спустя два часа после получения известия уже летел по почтовой дороге. Прибыв в Петербург, я заехал в Царское Село за приказаниями Императрицы и поспешил в Москву. А там, приехав вечером, немедленно явился к Государю с выражением благодарности моей за память ко мне в минуту столь тяжкую для отеческого его сердца. Он был, как всегда, спокоен и благодушен. Его приезд оживил, но не удивил добрых москвичей, которые среди ужаса таинственной заразы предчувствовали, что их не покинет царь. Когда он появился перед народом, презрев опасность, чтобы пособить ему, — общий энтузиазм достиг крайних пределов и всем казалось, что сама болезнь должна уступить его всемогуществу. Было решено оцепить Москву для охранения от заразы прочих губерний и Петербурга; все исполнилось без затруднений, и покорность народа, одушевленного благодарностью, не знала границ. Холера, однако ж, с каждым днем усиливалась, а с тем вместе увеличивалось и число ее жертв. Лакей, находившийся при собственной комнате Государя, умер в несколько часов; женщина, проживавшая во дворце, также умерла, несмотря на немедленно поданную ей помощь. Государь ежедневно объезжал публичные заведения, презирая опасность, потому что тогда никто не сомневался в прилипчивости холеры. Вдруг, за обедом во дворце, на который было приглашено несколько особ, он почувствовал себя нехорошо и принужден был выйти из-за стола. Вслед за ним поспешил доктор, столько же испуганный, как и мы все, и хотя через несколько минут он вернулся к нам с приказанием от имени Государя не останавливать обеда, однако никто в смертельной нашей тревоге уже более не прикасался к кушанью. Вскоре за тем показался в дверях сам Государь, чтобы нас успокоить; но между тем его тошнило, трясла лихорадка и открылись все первые симптомы болезни. К счастью, сильная испарина и данные вовремя лекарства скоро ему пособили и не далее как на другой день все наше беспокойство миновало.
Десять дней проведены были в неутомимой, беспрерывной деятельности. Государь сам наблюдал, как по его приказаниям устраивались больницы в разных частях города, отдавал повеления о снабжении Москвы жизненными потребностями, о денежных вспомоществованиях неимущим, об учреждении приютов для детей, у которых болезнь похитила родителей; беспрестанно показывался на улицах; посещал холерные палаты в госпиталях и, только устроив и обеспечив все, что могла человеческая предусмотрительность, 7 сентября выехал из своей столицы. Вечером мы приехали в Тверь и остановились во дворце, который некогда был занимаем Великою княгинею Екатериной Павловной с супругом ее, принцем Георгием Ольденбургским, во время бытности его тамошним генерал-губернатором. Здесь врач принял нас в особо приготовленной комнате и окурил, согласно с существовавшими тогда правилами, хлором; после чего дворец и маленький его сад оцепили часовыми, для совершенного отделения его от города; а нас, во исполнение собственной воли Государя, желавшего дать пример покорности законам, засадили в карантин и отъединили от всего мира. Свиту государеву составляли, кроме меня, граф П. А. Толстой, бывший некогда моим начальником в парижском посольстве, генерал-адъютанты Храповицкий и Адлерберг, флигель-адъютанты Кокошкин и Апраксин и доктора Арендт и Енохин. Всех нас разместили в том же дворце. Утром занимались бумагами, которые ежедневно присылались из Петербурга и Москвы, а потом прогуливались по саду, впрочем очень худо содержимому. Государь стрелял ворон, я подметал дорожки. За этими забавами следовал прекрасный обед для всего общества вместе, после которого расходились по своим комнатам до вечера, соединявшего опять всех на государевой половине, где играли в карты. Так мы до возвращения в Царское Село провели и дней в этой тюрьме, хотя очень спокойной и удобной, но тем не менее жестоко нам надоевшей.
Между тем пришло известие о бельгийской революции, изгнавшей из Брюсселя принца Оранского; брат его, принц Фридрих, пытался было снова овладеть Брюсселем, но, продержавшись там лишь несколько дней, покинул город и весь край на жертву революции, представлявшей, собственно, одно постыдное и смешное подражание парижской.
Пример был опасен. В Брюсселе, как и в Париже, победа осталась на стороне революции; там, как и тут, законность должна была преклониться перед беспорядком и монархия перед демократическими идеями. Умы разгорячились, и легкость успеха в этих двух странах не могла не ободрить и не внушить новой отваги людям злонамеренным. Варшава была переполнена такими. Обезьянство французским доктринам, увлекшее слабые польские головы в первую революцию и приведшее Польшу к первому ее разделу, возобновилось и теперь в том же духе и послужило сигналом к восстанию.
Уже за несколько времени перед тем замечались разные проявления революционных замыслов в варшавской школе подпрапорщиков. Цесаревич, быв неоднократно о том предварен, сначала не давал веры этим изветам, а впоследствии хотя и учредил следственную комиссию, но сия последняя действовала чрезвычайно слабо. Несмотря на подозрительный свой характер. Цесаревич не хотел предполагать, чтобы нашлись преступники в числе тех, которых называл своими, а подпрапорщики, помещенные на жительство возле сада его Бельведера, им сформированные, обученные и, так сказать, воспитанные, были для него такими в полном смысле.
25 ноября вечером пришло к Государю известие, что 17-го числа, вечером же, Варшава сделалась театром кровавых сцен. Описывалось, как несколько подпрапорщиков ворвались в Бельведерский дворец, изранили президента полиции Любовицкого и убили генерала Жандра, прискакавшего предварить Цесаревича о грозящей ему опасности; Цесаревич сам едва успел от них скрыться задним ходом и сесть на лошадь. Только когда русская гвардейская кавалерия поспешила на помощь ему, убийцы бежали из Бельведера; между тем весь город пришел в волнение и народ, бросившись в арсенал и выломав все двери в нем, захватил все находившиеся там склады оружия. Далее, что 4-й линейный полк, саперный батальон и гвардейская конно-артиллерийская батарея, уже заранее подготовленные бунтовщиками, тотчас стали на их сторону, а поспешившие к волновавшимся сборищам для восстановления порядка военный министр граф Гауке, начальник пехоты граф Станислав Потоцкий, генералы Цементовский, Трембицкий, Брюмер и Новицкий пали жертвами ярости своих соотчичей; что русские полки Литовский и Волынский и с ними часть польских гвардейских гренадер в польской походной амуниции ждут на площади приказаний Цесаревича; что конно-егерский полк польской гвардии с несколькими ротами армейских гренадер сохранили верность и в ночь присоединились к трем русским кавалерийским полкам, находившимся при Цесаревиче; наконец, что весь город открыто бунтует и никаких мер не принято для его усмирения.
Государь тотчас прислал за мной и, когда я явился, дал мне прочесть рапорт Цесаревича. Между тем, не теряя ни минуты, он уже успел отдать все нужные приказания: 1-й корпус под командой П. П. Палена получил приказание двинуться к границам Царства, а барону Розену, начальнику Литовского корпуса, ведено взять то направление, какое укажет Цесаревич.
На другое утро Государь, по обыкновению, присутствовал при разводе и с окончанием его, став в середину экзерцицгауза, вызвал к себе генералов и офицеров. Все и из покорности, и из любопытства поспешили столпиться вокруг лошади, на которой он сидел. Тут Государь громко и внятно передал подробности печальных варшавских событий и, сообщив об опасности, которой подвергался его брат, и о принятых уже мерах, заключил следующими словами: «В случае нужды вы, моя гвардия, пойдете наказать изменников и восстановить порядок и оскорбленную честь России. Знаю, что я во всех обстоятельствах могу полагаться на вас!» В продолжение речи Государя внимание слушателей все более и более напрягалось, и кружок их вокруг него все становился теснее; но при последних словах все, так сказать, налегли на него; каждый хотел лично выразить ему свою любовь и преданность; все были в слезах, и единодушное «ура» стоявших в ружье солдат сопровождало Государя до выхода его из экзерцицгауза. Эта сцена произвела неописуемое впечатление: старые и молодые, генералы и офицеры и даже солдаты — все были глубоко тронуты, и Государь при этом случае легко мог удостовериться в питаемом к нему восторженном чувстве.
На следующий день пришло второе донесение Цесаревича, в котором он уведомлял, что к нему присоединилась вся русская гвардейская артиллерия, расположенная в окрестностях Варшавы; что пребывшие верными войска стоят биваками близ Бельведера; что, впрочем, город в полном восстании и учреждено временное правительство, главные деятели которого: князь Чарторыжский и профессор Виленского университета Лелевель — в качестве депутатов от народа нагло явились к нему, Цесаревичу; наконец, что он их принял и, вследствие объяснений с ними, разрешил оставшимся при нем частям польской армии возвратиться в Варшаву. Это снисхождение поддержало и скрепило бунт, дав возможность принять в нем участие всей польской армии, большая часть которой еще выжидала, по крайней мере по виду, дальнейших указаний Цесаревича. Взамен того депутаты обещали ему со всеми русскими войсками свободный проход до границ Царства. Таким образом завершилось начальствование
Цесаревича в Польше и окончательно утвердилась безрассудная и столь бедственная для самого края революция. Генерал Хлопицкий был назначен диктатором.
Вследствие нашей слепой веры в дух поляков и в их мнимую благонамеренность и благодарность за благодеяния Императора Александра артиллерийские парки в Царстве были переполнены запасами, полки имели двойной комплект обмундирования и вооружения; крепость Замость была богато снабжена орудиями; в польском банке лежали значительные суммы. Не трудно, следственно, было полякам тотчас удвоить свою армию, снабдив ее всем нужным для войны, а нам, таким образом, приходилось сражаться против собственного нашего оружия, вложенного великодушием и благородным доверием в руки лютейших наших врагов.
Приняв все меры к сосредоточению достаточных сил для подавления мятежа. Государь решился, однако же, истощить все средства к образумлению своих заблудших подданных без кровопролития. Он отправил состоящего при нем польского флигель-адъютанта Гауке в Варшаву с манифестом, открывавшим нации возможность испросить себе прощение, с письмом к Хлопицкому, которому давал разные повеления касательно участи вдов изменнически убитых генералов, с приказом польской армии собраться в полном составе у Плоцка.
Хлопицкий и некоторые другие лица, сохранявшие еще рассудок, страшась предстоящей борьбы, советовали вступить в переговоры, но партия якобинцев, предводительствуемая Лелевелем, честолюбие Чарторыжского, мечтавшего быть избранным на трон Польши, и толпа безумцев, увлекаемых только личными своими страстями, одержали верх. Повеления и предложения Государя были отвергнуты. Единственная уступка, которой мог добиться Хлопицкий, состояла в согласии послать депутацию в Петербург, но не для изъявления покорности и раскаяния, а для настояния об удовлетворении всех домогательств Польши и о присоединении к ней наших литовских губерний. Польский министр финансов князь Любецкий, человек очень умный, видя в этой миссии единственное средство к спасению своей жизни, так искусно умел повести дело, что выбор быть представителем этой депутации пал на него. Он взял себе в товарищи сеймового депутата Езерского.
Когда эти господа явились в Петербург, то монарх, чтобы отстранить всякую мысль, что им была допущена какая-либо депутация от мятежников, не соизволил принять их вместе. Призвав к себе одного Любецкого, в качестве своего министра, но и то в присутствии Великого князя Михаила Павловича и еще нескольких других свидетелей, он много и очень строго говорил о варшавских мерзостях и не допустил Любецкого произнести ни одного слова касательно его миссии. Мне поручено было переговорить в том же духе с Езерским, которого Государь принял несколько позже, неофициально и при мне. Любецкому он велел остаться в Петербурге, а Езерскому позволил возвратиться в Варшаву, уполномочив его передать там все им слышанное, по письменному мною составленному изложению. Это было последним средством, которое Государь в великодушии своем хотел еще испытать, для избавления мятежных своих подданных от ужасов войны и от наказания за дальнейшее неповиновение. Бумага оканчивалась следующими словами: «Первый пушечный выстрел, сделанный поляками, убьет Польшу».
Напрасно Езерский по прибытии в Варшаву усиливался изобразить народному собранию все безумие сопротивляться вооруженной рукой могуществу России. Корифеи революции заглушили его благоразумный голос. Решена была война. Вскоре Польша присоединила к сему объявление, что ее царь низложен с престола. Таким образом сами поляки развязали руки Государю. Он мог поступать с ними не как с подданными, а как с врагами. Хлопицкий, потеряв надежду образумить своих соотечественников, сложил с себя диктаторство, которое было передано князю Радзивиллу, человеку бездарному и неопытному в военном деле. Поляков ободряли в их восстании обещания демагогов и надежды на помощь Франции. Либеральные журналы немецкие и английские поощряли и разжигали их своими напыщенными возгласами о свободе и национальной самостоятельности. Галиция и Познань рукоплескали варшавскому движению, как бы предвидя в нем и собственное свое возрождение, а европейские кабинеты улыбались этой новой помехе России на пути возрастающего ее могущества. Соседи же наши, как Австрия, так и Пруссия, еще не видя в событиях Царства Польского близкой опасности для самих себя, не принимали мер, чтобы воспрепятствовать своим польским подданным оказывать содействие, и людьми и деньгами, общей их отчизне.
Цесаревич с оставшимся при нем отрядом русской гвардии возвратился в пределы России и с глубоким сокрушением ожидал, куда Государь заблагорассудит его употребить.
Назначенный главнокомандующим действующей армией фельдмаршал граф Дибич деятельно занимался приготовлениями к предстоящей кампании, несмотря на столь для нее невыгодное время года. Ожидавшие нашу армию в самом начале кампании затруднения от снегов и переправ не могли не благоприятствовать неприятелю. Гвардейский корпус под начальством Великого князя Михаила Павловича также выступил в поход. Фельдмаршал оставил Петербург в половине декабря. Армия наша перешла границы империи и вступила в пределы Царства 25 января 1831 г.
1831 год
правитьБыло полное основание опасаться, что распущенное в Царстве знамя польской независимости потрясет верность Литовского корпуса, которого более половины офицеров и солдат были уроженцы западных губерний. И действительно, один капитан покусился было совратить свою роту, но, не успев увлечь ее к переходу за границу для присоединения к бунтовщикам, бросился туда один; пуля унтер-офицера той же роты положила его на месте. Несколько других офицеров и один подпрапорщик успели дезертировать к неприятелю; но масса войск явно выказывала свое негодование против такой измены и старалась усиленным рвением омыть падавшее на них подозрение. Несмотря на то, Государь признал нужным перевести некоторых офицеров, в особенности же высших чинов, в другие корпуса и заменить их выбранными из всех полков гвардии.
Еще более поводов к опасениям давали губернии, возвращенные России при двух последних разделах Полыни.
Первые достигшие туда известия о варшавском бунте удивили и испугали даже самых ревностных патриотов. Первым движением дворянства было заявить о его верности и преданности русскому престолу. Адресы о том приходили в Петербург один за другим, но не казались правительству достаточным ручательством для ослабления принятых им мер предосторожности.
Прежде всего обращено было внимание на губернии Витебскую и Могилевскую, и именной высочайший указ ввел в них русские законы и весь административный порядок великороссийских губерний. Главною целью такой меры было доказать полякам, что эти старинные наши завоевания навсегда и нераздельно присоединены к составу империи и что отторгнуть их Польше можно бы было лишь по сокрушении нашей власти.
В феврале войска наши в победном своем шествии уже находились перед Прагой, 13-го числа последовал решительный бой, заставивший польскую армию отступить под защиту пражских орудий. В Варшаве распространился общий ужас. Мост через Вислу был покрыт бегущими; беспорядок сделался общим; мятежная столица уже видела себя на краю гибели и выбирала депутацию для поднесения победителю ключей и испрошения помилования. Еще одно усилие, чтобы овладеть пражскими укреплениями, и Варшава была бы наша и революция окончена. Но в эту решительную минуту звезда фельдмаршала Дибича померкла. Он заколебался, велел войскам построиться в колонны для атаки, повел их, но потом сам остановил их порыв и таким образом задержал победу, а с нею и развязку дела. Он утратил свою славу и из экспедиции, которой следовало быть одним громовым ударом, брошенным рукою могущественного владыки России на слабых мятежников маленького Царства Польского, развил продолжительную и кровавую войну. С этого времени, убедившись сам, но уже поздно, в неизвинительной своей ошибке и тщетно искав ее поправить, Дибич потерял всю энергию и то, может быть преувеличенное, доверие, которое питал к своим дарованиям. В упомянутую выше минуту, когда он вел свои колонны на пражские укрепления, один генерал дал ему совет приостановить нападение, чтобы избежать кровопролития, и он имел слабость его послушаться. Дибич никогда не хотел назвать этого генерала по имени и тайну свою унес в гроб; но на смертном одре сказал графу Орлову: «Мне дали этот пагубный совет; последовав ему, я провинился перед Государем и Россиею. Главнокомандующий один отвечает за все свои действия». Заслуженная Дибичем укоризна глубоко отозвалась в благородном сердце его, преданном Государю и России, и погасила его твердость и таланты. Думают, что совет, остановивший карательный меч, поднятый им над крамольною Варшавою, принадлежал Цесаревичу Константину Павловичу. Вид этого города, где Цесаревич жил и начальствовал в продолжение пятнадцати лет, где образовались его связи и устроился его брак, где укрепились все его привычки, вид этого города в минуту грозящего ему бедствия мог тронуть сердце Цесаревича и внушить ему мысль о спасении Варшавы. Если точно им дан был этот совет, то он понес жестокое наказание в горестях и уничижении, не перестававших с тех пор его преследовать и низведших его вскоре в гроб вдали от сбереженной им Варшавы.
Холера, свирепствовавшая в войсках, действовавших в Царстве Польском, одною из последних почти жертв своих избрала фельдмаршала Дибича, подготовленного, так сказать, к этой болезни терзавшим его раскаянием и неудачами наших военных операций. Он страдал всего лишь несколько часов и испустил дух в присутствии графа А. Ф. Орлова, только что прибывшего в армию с поручением Государя ободрить фельдмаршала и вместе указать погрешности, которые были замечены в его действиях и которые сам он слишком хорошо чувствовал. Он умер в цвете лет, после блестящего поприща, омраченного единственно этой кампанией. Армия и Россия почти обрадовалась его смерти, приписывая ему одному срам столь продолжительной борьбы против польской революции. Государь и все близко знавшие Дибича оплакали в нем человека прямодушного, ревностного слугу царского и доблестного, преданного гражданина. Он был замещен вызванным с Кавказа фельдмаршалом Паскевичем.
В то время как смерть Дибича остановила наши военные действия, мятеж более и более распространялся в наших западных губерниях и в Литве он был усилен и поддержан вторгшимся туда корпусом Гельгуда, в Петербурге вдруг впервые появилась холера.
Государь из Петергофа, где имела пребывание Императорская фамилия, тотчас поспешил в столицу для принятия первых мер против этого грозного бича. Он велел устроить больницы во всех главнейших пунктах города; назначил окружных начальников для надзора за ними и для подаяния пособия неимущим и в особенности осиротелым от болезни; наконец, приказал немедленно вывести кадетские корпуса в Петергоф. После всех этих распоряжений Государь сам возвратился в Петергоф и приказал мне явиться к нему на другой день.
Вечером этого дня, на пути уже моем в Петергоф, встретил меня фельдъегерь, который, остановив коляску, подал мне записку от князя Волконского, именем Государя требовавшего неотложного моего прибытия. Несколько удивленный сим, так как приезда моего в Петергоф уже и без того ожидали, я, однако же, велел погонять лошадей и вскоре домчался до маленького домика, занимаемого Государем. Первые попавшиеся мне лица были два доктора Императрицы. Их озабоченный вид крайне меня испугал. Едва я успел на вопрос мой услышать, что Императрице сейчас пускали кровь, как вышел Государь весь в слезах и, схватив меня за руку, увлек в свой кабинет. Здесь в таком волнении, как мне никогда не случалось его видеть, он передал мне полученное им известие, что брат его Константин Павлович скончался от холеры.
После упомянутого выше сражения под Прагою Константин Павлович стал дуться на Дибича и в одном из припадков своего неудовольствия оставил армию и уехал в Белосток, который, впрочем, должен быть вскоре также оставить по случаю вторжения Хлопицкого. Тогда он с супругою своей сперва укрылся в Минске, а потом, при дальнейшем распространении мятежа, переехал, в сопровождении каких-нибудь двадцати жандармов и части государева черкесского конвоя, в Витебск. Здесь, в раздумье о том, что ему делать, не решаясь отправиться по зову брата в Петербург, чувствуя всю неловкость своего положения, он чувствовал себя самым несчастным человеком. Быв в продолжение нескольких недель русским Императором, он не видел теперь во всем обширном Русском царстве ни одного угла, где бы мог приклонить голову! Душевное уныние сообщило его телу восприимчивость к холере. Прострадав лишь несколько часов, он скончался 15 июня. Когда я прочел печальные подробности этой внезапной кончины. Государь сказал мне, что, желая дать очевидное доказательство живого участия, приемлемого им в положении несчастной вдовы Цесаревича, он сейчас отправляет меня к княгине Лович с изъявлением ей своего соболезнования и с приглашением приехать в Петербург при теле ее мужа, которого она не решалась оставить. Чувствуя себя при выезде из города совершенно здоровым, я вышел из государева кабинета больным. Относя это единственно к печальным ощущениям от неожиданной вести о кончине Цесаревича, я пошел в свои комнаты, чтобы распорядиться приготовлениями к предстоящей поездке; но едва успел, кончив их, прилечь, как во мне открылись все признаки холеры. Прибывший в эту минуту из Петербурга врач государев Арендт, прибежав ко мне, испугался при виде перемены в моем лице. После данных им лекарств и горячей ванны, откуда меня вынули без чувств, мне сделалось несколько легче. Тотчас взяты были всевозможные предосторожности для охранения царского жилища от привезенной мною заразы, а в Витебск послали, разумеется, другого. Но Государь в ту же еще ночь навестил меня и потом, в течение с лишком трех недель, каждый день удостаивал меня своим посещением и продолжительной беседой, предметы которой представляли, впрочем, обыкновенно мало отрадного. Граф Толстой, командовавший резервною армией, все еще не мог сладить с Гельгудом и другими шайками, наводнявшими литовские губернии; армия наша в Царстве Польском, измученная холерой, беспрестанными передвижениями и страшными жарами того лета, упала духом. Наконец, холера в Петербурге, возросшая до ужасающих размеров, напугала все классы населения и в особенности простонародье, которое все меры для охранения его здоровья, усиленный полицейский надзор, оцепление города и даже уход за пораженными холерой в больницах начало считать преднамеренным отравлением. Стали собираться в скопища, останавливать на улицах иностранцев, обыскивать их для открытия носимого при себе мнимого яда, гласно обвинять врачей в отравлении народа. Напоследок, возбудив сама себя этими толками и подозрениями, чернь столпилась на Сенной площади и, посреди многих других бесчинств, бросилась с яростью рассвирепевшего зверя на дом, в котором была устроена временная больница. Все этажи в одну минуту наполнились этими бешеными, которые разбили окна, выбросили мебель на улицу, изранили и выкинули больных, приколотили до полусмерти больничную прислугу и самым бесчеловечным образом умертвили нескольких врачей. Полицейские чины, со всех сторон теснимые, попрятались или ходили между толпами переодетыми, не смея употребить своей власти. Наконец, военный генерал-губернатор граф Эссен, показавшийся среди сборища, не успел восстановить порядка и также должен был укрыться от исступленной толпы. В недоумении, что предпринять, городское начальство собралось у графа Эссена, куда прибыл и командовавший в Петербурге гвардейскими войсками граф Васильчиков. После предварительного совещания последний привел на Сенную батальон Семеновского полка с барабанным боем. Это хотя и заставило народ разойтись с площади в боковые улицы, но нисколько его не усмирило и не заставило образумиться. На ночь волнение несколько стихло, но все еще город был далек от обыкновенного порядка.
Государь, по донесении о всем происшедшем в Петербурге велев, чтобы к утру все наличные войска были готовы выступить под ружье, а военные власти собрались бы у Елагинского моста, прибыл сам из Петергофа на пароходе «Ижора» в сопровождении князя Меншикова. Быв поражен видом унылых лиц всех начальников, он по выслушании подробных их рассказов приказал прежде всего приготовить себе верховую лошадь, которая не пугалась бы выстрелов, и потом, взяв с собой Меншикова, поехал в коляске на Сенную, где лежали еще тела падших накануне и которая была покрыта сплошною массою народа, продолжавшего волноваться и шуметь. Государь остановил свою коляску в середине скопища, встал в ней, окинул взглядом теснившихся около него и громовым голосом закричал: «На колени!» Вся эта многотысячная толпа, сняв шапки, тотчас приникла к земле. Тогда, обратясь к церкви Спаса, он сказал: «Я пришел просить милосердия Божия за ваши грехи; молитесь Ему о прощении; вы Его жестоко оскорбили. Русские ли вы? Вы подражаете французам и полякам; вы забыли ваш долг покорности мне; я сумею привести вас к порядку и наказать виновных. За ваше поведение в ответе перед Богом — Я. Отворить церковь: молитесь в ней за упокой душ невинно убитых вами». Эти мощные слова, произнесенные так громко и внятно, что их можно было расслышать с одного конца площади до другого, произвели волшебное действие. Вся эта сплошная масса, за миг перед тем столь буйная, вдруг умолкла, опустила глаза перед грозным повелителем и в слезах стала креститься. Государь, также перекрестившись, прибавил: «Приказываю вам сейчас разойтись, идти по домам и слушаться всего, что я велел делать для собственного вашего блага». Толпа благоговейно поклонилась своему царю и поспешила повиноваться его воле.
Порядок был восстановлен, и все благословляли твердость и мужественную радетельность Государя. В тот же день он объехал все части города и все войска, которые из предосторожности от холеры были выведены из казарм и стояли в палатках по разным площадям. Везде он останавливался и обращал по нескольку слов начальникам и солдатам; везде его принимали с радостными кликами, и появление его водворяло повсюду тишину и спокойствие. В тот же день он назначил своих генерал-адъютантов князя Трубецкого и графа Орлова в помощь графу Эссену, распределил между ними многолюднейшие части города и велел составить особую комиссию под моим председательством для следствия и суда над зачинщиками народного буйства и главными в нем участниками. Состояние моего здоровья, впрочем, лишь через несколько недель позволило мне приехать в город, а до тех пор работа была подготовляема генералом Перовским и директором моей канцелярии Фоком.
К вечеру Государь возвратился в Петергоф, где из предосторожности приготовлены были в Монплезире для него и сопровождавших его лиц ванны и другое платье. С тех пор он во все продолжение болезни бывал в Петербурге от двух до трех раз в неделю и каждый раз объезжал там улицы и лагери.
Но холера не уменьшалась: весь город был в страхе; несмотря на значительное число вновь устроенных больниц, их становилось мало, священники едва успевали отпевать трупы, умирало до 600 человек в день. Эпидемия похитила у государства и у службы много людей отличных. Инженер-генерал Опперман умер в несколько часов в твердой уверенности, что его отравили стаканом воды, до того симптомы болезни походили на действие яда. Граф Станислав Потоцкий страдал несколько более. На каждом шагу встречались траурные одежды и слышались рыдания. Духота в воздухе стояла нестерпимая. Небо было накалено как бы на далеком юге, и ни одно облачко не застилало его синевы, трава поблёкла от страшной засухи — везде горели леса и трескалась земля. Двор переехал из Петергофа в Царское Село, куда переведены были и кадетские корпуса. Но за исключением Царского Села холера распространилась и по всем окрестностям столицы. Народ страдал от препон, которые полагались торговле и промышленности. Правительство должно было работать за всех, подавая руку помощи нуждавшимся, предупреждая беспорядки и заботясь о народном продовольствии.
Наконец зараза проникла и в новгородские военные поселения. Несмотря на все перемены, внесенные в них Императором Николаем, семя общего неудовольствия, взращенное между поселянами коренными основами первоначального их образования и стеснительным управлением Аракчеева, еще продолжало в них корениться. Прежние обыватели этих мест, оторванные от покоя и независимости сельского состояния и подчиненные строгой дисциплине и трудам военным, покорялись и той и другим лишь против воли. Введенные в их состав солдаты, скучая однообразием беспрестанной работы и мелочными требованиями, были столь же недовольны своим положением, как и прежние крестьяне. Достаточно было одной искры, чтобы вспыхнуло общее пламя беспокойства. Холера и слухи об отраве послужили к тому лишь предлогом. Военные поселяне, возбуждая друг друга, дали волю давнишней своей ненависти к начальству и бросились с яростью на офицеров и врачей. Все округи огласились общим воплем, требовавшим смерти офицеров и отравителен; всякий, кто не мог спастись от них скорым бегством, был беспощадно убиваем, и одно только поселение 1-го карабинерного полка не приняло никакого участия в этих зверских кровопролитиях. Резервные батальоны тех полков, которые так мужественно дрались в Польше, равнодушно смотрели на совершавшиеся в их глазах неистовства, и хотя не уклонялись прямо от повиновения, но очень вяло исполняли приказания своих начальников. Уже люди злонамеренные начинали являться для направления этого гнусного восстания, уже эмиссары старались возбудить окрестных помещичьих крестьян против их владельцев. В Старой Руссе народ бросился на помещение полиции, умертвил городничего, нанес жестокие побои прочим полицейским чиновникам, разбил питейные дома и в торжестве бегал по опустелым улицам. Генералы собрали батальоны, но не отваживались идти на бунтовщиков в опасении, что приказания их останутся неисполненными. Все, что еще оставалось на стороне законной власти, было погружено в уныние и бездействовало.
Но среди произведенных бесчинств поселяне сами испугались всего ими совершенного и решились послать депутацию к Государю. Некоторые из числа их поверенных были остановлены за станцию до Царского Села, другие прошли прямо в Петербург. Государь пожелал видеть этих людей и приказал графу Орлову привести их в Ижору, куда взял и меня с собою. Когда они предстали перед Его Величеством, то он велел всем стать на колени, строго изобразил им всю гнусность их поступков и всю тягость заслуженного ими наказания. «Ступайте домой, — заключил он, — и скажите вашим, что я пришлю моего генерал-адъютанта Орлова, чтобы произвести строжайшее разыскание и принять над вами начальство. Смотрите же, слушаться его».
Орлов вслед за тем поехал в поселения. Его твердость, присутствие духа и значение, которое давала ему присылка от Высочайшего имени, ободрили начальников и утвердили повиновение в колебавшихся солдатах.
Но Государь хотел сам все лично видеть и потушить в его начале бунт, угрожавший самыми опасными последствиями. Он отправился в поселения совершенно один, оставя Императрицу в последнем периоде ее беременности и в смертельном беспокойстве по случаю этой отважной поездки. Постоянный раб своих царственных обязанностей. Государь исполнял то, что считал своим долгом, ничто лично до него относившееся не в силах было остановить его.
Он приехал прямо в округ военных поселений и предстал перед собранными батальонами, запятнавшими себя кровью своих офицеров. Лиц ему не было видно: все преступники лежали распростертыми на земле, ожидая безмолвно и трепетно монаршего суда. Повторив сказанное их депутатам. Государь приказал вывести из рядов главных виновных и предать их немедленно военному суду. Все было исполнено с слепой покорностью. Одному батальону, более других осквернившему себя злодеяниями и также лежавшему лицом к земле, Государь тут же велел выйти из экзерпицгауза и идти немедленно в полном его составе в Петербург, где людей разместят по крепостям, подвергнут суду и выключат из списков. Весь батальон поднялся, повернулся направо и пошел в величайшем порядке к месту своего назначения. Ни один солдат не отважился даже попросить позволения проститься с семьей или взять что-нибудь из своего имущества.
Потом Государь обратился к начальникам, отдал им приказания о составе военно-судных комиссий и о дальнейших распоряжениях для восстановления порядка. Старорусские жители также хотели просить себе помилования, но Государь, наиболее против них раздраженный, отозвался, что его ноги не будет в их преступном городе и что их разберет также военный суд.
Между тем обнаружившиеся на деле пагубные последствия существования военных поселений почти у ворот столицы и глубоко укоренившегося в поселениях неудовольствия к своему положению не могли не обратить на себя особенного внимания. Явилась необходимость изменить начала устройства поселений и уничтожить этот дух братства и совокупных интересов, который из двенадцати гренадерских полков составлял как бы отдельную и притом вооруженную общину, отъединенную и от армии, и от народа. Но как после случившегося надлежало избегать малейшей уступки, то ко всем переменам было приступлено уже позже и притом более в виде наказания. Один 1-й карабинерный полк в награду за свое поведение остался на прежнем своем положении; во всех прочих ведено детей поселян, причислявшихся прежде к своим полкам, распределять без разбора по полкам армейским; убыль в гренадерских полках пополнить рекрутами из всех губерний; отделить солдат от поселян, оставляя первых только на жительстве у последних, как вообще в деревнях, и обложить поселян денежными сборами. Впоследствии помещения двух гренадерских полков были заняты двумя гвардейскими кавалерийскими полками, квартировавшими прежде в Варшаве, а помещение третьего отведено под кадетский корпус.
Из этой поездки, составлявшей столь блестящую страницу в царствовании Императора Николая, он успел возвратиться ко времени разрешения августейшей своей супруги. Бог обрадовал его рождением сына Николая. После всех испытанных напастей это радостное событие было первым светлым проблеском и как бы началом новой, лучшей эпохи в его жизни. В прошедшем все было омрачено печалями и бедствиями, над будущим висела, казалось, такая же черная туча. Война в Польше, бунт в западных губерниях, страшная смертность в столицах, мятеж на Сенной и в военных поселениях — все это мало обещало хорошего. И вдруг все изменилось: с каждым курьером стали приходить одна за другою лишь добрые вести.
Донесение о блестящем и кровопролитном занятии Варшавы фельдмаршалом Паскевичем было прислано с флигель-адъютантом князем Суворовым, который застал Государя в Царском Селе. За два дня до того получены были от фельдмаршала его приказ и диспозиция для штурма Варшавы, и легко представить себе, с каким нетерпением ожидались дальнейшие известия, в каком беспокойстве провели эти двое суток те, которым было известно настоящее. Окружавшая
Царское Село цепь остановила Суворова. Государь сам к нему выехал и привез его в торжестве во дворец. Как всегда, первым движением великого нашего монарха было возблагодарить Бога. В несколько минут дворец наполнился людьми, и все были вне себя от радости.
Когда с падением Модлина и Замостья все Царство было покорено и везде восстановилось спокойствие. Государь пожаловал фельдмаршалу титул князя Варшавского и осыпал щедрыми наградами всех героев минувшей войны. В Царстве было учреждено под начальством князя Паскевича временное правительство с приобщением к его составу тех немногих поляков, которые, быв менее других замешаны в подавленном бунте, могли и захотели вступить в новое управление. Польская армия была расформирована, как недостойная СЛУЖИТЬ царю после измены своей; вместе с тем был уничтожен польский военный мундир, а небольшому числу сохранивших долг верности дан русский.
Гвардейский корпус, столь мужественно действовавший в эту войну, получил повеление немедленно возвратиться в Петербург. Гренадерский корпус отправился к местам своего расположения, а все прочие войска, за изъятием 2-го и 3-го корпусов, возвратились в наши пределы. Австрия и Пруссия, немало затрудненные многочисленными шайками поляков, которые, избегая нашего преследования, перешли в их владения, принуждены были прибегнуть к строгим мерам по случаю мятежного духа этих выходцев. Много польских генералов и офицеров рассеялись по разным странам и понесли свою ненависть и вопль против России в Париж, Лондон, Бельгию и даже в Америку. Из солдат последовало за ними очень небольшое число, масса же их осталась в Галиции и Познанской области, где занялась земледелием и ремеслами. Изъявившим желание возвратиться в Царство это было позволено в силу обшей амнистии, дарованной Государем всем, не принадлежавшим к числу главных деятелей мятежа. Срок для сего возвращения был дважды продолжен; но почти все офицеры предпочли скитаться по лицу Европы, где они были всюду встречаемы безрассудной симпатией. Франция в особенности снабжала этих эмигрантов деньгами и средствами к переездам, а Германия приветствовала их с распростертыми объятиями. Но вскоре беспутное их поведение, наклонность к возбуждению смут и особливо безумное мотовство, ослабив то участие, которое они успели внушить на первых порах, заставили смотреть на них как на гостей беспокойных и опасных и забыть их дело или даже осуждать его.
В Царстве был учрежден верховный суд над главными виновниками мятежа. Разряды их были определены со всей снисходительностью, для возможного уменьшения числа осужденных. Все остальные, не подошедшие под разряды, были прощены, и каждому было разрешено пользоваться прежними его нравами гражданства и собственности.
Пока все это происходило в Польше, в Петербург привезли тело Цесаревича Константина Павловича, которое было погребено в Петропавловском соборе со всеми подобавшими высокому его сану почестями. Княгиня Лович, сопровождавшая бренные останки своего супруга до Петербурга, была принята Государем и Императрицею с самым искренним радушием и помещена в Елагинском дворце, а после в Царском Селе. Болезненная, печальная, убитая судьбой, неумолчно оплакивавшая того, который возвел ее на степень невестки царской и не переставал до конца своих дней питать к ней самую нежную привязанность и дружбу, она не хотела никого видеть и заключилась в своей скорби. Только для меня сделано было исключение, так как в последнее время я состоял в постоянной переписке с Цесаревичем и притом жил в одном из флигелей того дворца, который она занимала. Я нашел, что ум и сердце ее сохранили всю прежнюю теплоту и живость, но постигший ее удар и несчастье горячо любимой ею отчизны сильно подействовали на ее нервы и расстроили воображение. Она с жаром заступалась за образ действий своего покойного супруга и старалась если не оправдать, то по крайней мере ослабить безрассудство и неблагодарность своих соотечественников. Вся ее беседа свидетельствовала о сильном волнении, вконец разрушавшем остаток жизненных сил, уже истощенных слабым сложением. Вскоре княгиня пала жертвой нервического недуга. Подобно Императрице Елизавете Алексеевне, она не могла пережить своего супруга.
Бедствия, целый год тяготевшие над Россией, окончились. Не было больше ни войны, ни бунтов, ни холеры. Государь, поспешивший прежде разделить с Москвою угрожавшую ей опасность, пожелал теперь снова видеть древнюю столицу в ту минуту, когда с восстановлением мира и спокойствия исчезли все опасения.
11 октября мы прибыли в Кремль, а через три дня приехала туда Императрица с Наследником, к общему восторгу жителей. Площадь перед дворцом с утра до ночи кипела народом, надеявшимся увидеть кого-нибудь из членов Императорской фамилии хоть в окошко. При их выездах толпа бежала им навстречу и сопровождала радостными криками их экипажи. Государь, посещая с обычною своею деятельностью общественные заведения, работал между теп неусыпно над преобразованием управления Царства Польского и над слиянием западных наших губерний, в отношении к их законам и обычаям, с великороссийскими. Дано было новое направление Виленскому университету и другим местным училищам введением в них преподавания русского языка как основы всего учения. Бездомное и вечно беспокойное сословие шляхты было отделено в правах и привилегиях своих от истинного дворянства и обращено в нечто среднее между помещиком и землевладельцем. Наконец, присутственные места и должностные лица вместо прежних польских своих названий получили те же, как и в России.
В это пребывание Двора в Москве привезли туда все знамена и штандарты бывшей польской армии, и Государь приказал поставить их в Оружейную палату в числе трофеев, скопленных тут веками. Там же, на полу, у подножия [статуи] Императора Александра, была положена и хартия, некогда им пожалованная Царству Польскому и самим же им в последний год царствования оплаканная, как акт великодушия, столь же предосудительный для политической будущности Царства, сколько оскорбительный для самолюбия Русской империи.
Государь оставил Императрицу на несколько дней, чтобы съездить в Ярославль. На пути туда мы ночью посетили знаменитую Троицко-Сергиевскую лавру. Архимандрит с братией встретили нас у Святых ворот с зажженными свечами. Несмотря на 12® мороза, Государь пошел с непокрытою головою через двор и коридоры в ту древнюю и великолепно украшенную церковь, где некогда, в польскую осаду, иноки, ослабленные трудами защиты, голодом и ранами, собрались в ожидании конечного штурма и неминуемой смерти для причащения в последний раз Св. Тайн — а вместо того последовало неожиданное отступление неприятеля. Воспоминание этой сцены, древность здания, посвященного молитве, окружавший нас мрак, рассеиваемый лишь светом свечей, едва достаточным, чтобы видеть золото и драгоценные камни на иконах, — все это вместе произвело во мне глубокое и благоговейное умиление. Монахи проводили Государя обратно до его саней, и, поехав далее, мы около обеда прибыли в Ростов, где все народонаселение высыпало перед собором. Помолившись в нем, Государь остановился в отведенном для него доме одного из значительнейших местных купцов, от которого, после расспросов о торговле этого города, принял и обед, поданный с привычным русским хлебосольством. Вечером мы приехали в Ярославль, коего улицы были усеяны народом и дома ярко освещены. Общий восторг выразился здесь еще явственнее, чем в Москве. Государь уже давно находился в своих комнатах, а крики все не умолкали, возобновляясь иногда с большею силою. Пришлось наконец выслать сказать, что Государь устал от дороги и хочет спать; только тогда толпа разошлась, но с раннего утра она снова уже стояла под его окнами — Государь посетил собор и общественные заведения, в том числе и Демидовский лицей, этот благородный памятник щедрости русского вельможи. Украшение города, нивелировка Волжской набережной, фабрики шелковых и льняных изделий и прекрасный Спасский монастырь — обратили на себя его особенное внимание. Дворянство дало для него бал в своем общественном доме, в котором помещается Приказ общественного призрения и училище для неимущих детей обоего пола. Осмотрев все и отдав соответственные нуждам и потребностям приказания, Государь возвратился в Москву, где пробыл до 25 ноября. Большие концерты в Дворянском собрании и вечера у Императрицы и у военного генерал-губернатора дали высшей публике возможность насладиться высочайшим лицезрением, и Их Величества восхитили всех своим благодушием и свойственною им приветливостью, перед которой исчезали принужденность этикета и различия сана.
Государь отправился из Москвы вместе с Императрицей и проводил ее до ночлега в Твери. Оттуда я сел с ним в открытые, как всегда в его поездках, сани, и мы проехали, нигде не останавливаясь, до Царского Села. Близ Новгорода холодный проливной дождь пробил нас до костей и остался нашим спутником на всю ночь. Нужно было иметь крепкое здоровье, чтобы остаться здоровым после этой поливки. Но Государь спешил в Царское Село для отдания последней чести скончавшейся княгине Лович. Весь Двор был там собран, и тело ее предали земле в тамошней римско-католической церкви, избранной ею самою для последнего своего обиталища.
1832 год
правитьЕвропа, ревнуя к нашему могуществу и симпатизируя польскому восстанию, как ослаблявшему наши силы, была, однако же, бездейственной свидетельницей новых успехов нашего оружия, распущения польской армии и всех тех преобразований, которыми государь старался поставить Царство Польское в большую гармонию с прочими частями своей Империи. Кабинеты венский и берлинский, одинаково с петербургским заинтересованные в покорении Польши, отделились от общего вопля и искренно обрадовались прекращению тех смут, которых отголосок проникал уже в их пределы. Люди рассудительные в Англии и Франции не оспаривали, что польский бунт справедливо вынудил императора Николая употребить всю силу и строгость для его подавления, и соглашались, хотя и с сожалением, что усмирение этого буйного края есть одна из необходимых гарантий мира и спокойствия Европы. Но либералы и оппозиционная партия в парижских и лондонских камерах громко требовали от своих правительств, чтобы они вступились за поляков и принудили Россию к исполнению
Венского трактата, которым утверждена независимость Польши, с подчинением только ее конституционному царю, в лице русского императора. Французское и английское министерства должны были, по виду, уступить народным крикам и обещали свое посредничество перед русским правительством. Они предписали своим послам замолвить слово в пользу поляков; но положительный ответ нашего министра иностранных дел отнял у них всякую охоту поднимать официально голос по такому делу, на которое государь справедливо смотрел, как на подлежащее исключительно его суду и не имеющее ничего общего с нашей внешней политикой. Итак, им пришлось замолчать, предоставив оппозиции горланить в Париже и Лондоне. Газеты старались выместить бесполезность и бессилие попыток их правительств самыми едкими и желчными статьями против России, а государь, презирая их разглагольствования, продолжал развивать и приводить в действие свои планы.
Затем на первый план выдвинулось голландско-бельгийское дело. Франция склонялась в пользу нового Бельгийского королевства, порожденного революцией, а Англия, Австрия, Пруссия и Россия держали сторону Голландии. Такая разность в видах и взглядах замедлила окончательное решение дела. Франция хотела присвоить себе и держать за собой влияние на судьбы Бельгии, которое давали ей географическое положение этой страны и тождественность языка, нравов и интересов ее населения. Англия ревновала к своей сопернице, и одно лишь сродство интересов и принципов, одна лишь ненависть английских министров к чистым монархиям могли привести их к союзу с Францией, наперекор истории и положению обоих государств. Голландский король оттягивал дело, в надежде разрыва между первостепенными державами, а с ним всеобщей войны, полезной для личных его интересов. Леопольд, бывший герцог Кобургский и овдовевший супруг принцессы Каролины английской, поддавался интригам кабинета Людовика-Филиппа, который через посредство старого хитреца Талейрана старался склонить министерство английское в пользу герцога Леопольда, уже предызбранного королем французов в супруги своей дочери и, следовательно, в вассалы Франции. Протоколы писались один за другим, противоречили между собой, не вели ни к чему, а между тем заставляли Голландию, Бельгию, Пруссию и Францию держать войска на военной ноге. Император Николай уступил просьбе прусского короля и общему желанию, решился сделать попытку склонить короля голландского к меньшей настойчивости и на этот конец отправил к нему графа Орлова. Но король, отличавшийся упорным нравом и все надеявшийся, что возгорится европейская война, воспротивился всем убеждениям нашего посла. Тогда граф Орлов приехал в Лондон, где Двор, министры и публика приняли его со всем почетом, подобавшим великому монарху, которого он являлся представителем, и личным качествам самого графа, привлекшим к нему без различия все партии. После этой попытки наш государь предоставил времени решение голландско-бельгийского вопроса, как не состоявшего ни в каком непосредственном прикосновении к выгодам и пользам России.
Между тем, при восстановившемся в западных наших губерниях порядке и спокойствии, государь освободил их от управления на военном положении, под которым они находились еще со времени императора Александра. Эта мера произвела в крае самое благоприятное впечатление, послужив доказательством, с одной стороны, доверия правительства, с другой — окончательного прекращения обстоятельств, принуждавших оное к таким предосторожностям.
С окончанием устройства Царства Польского на новых началах, временное тамошнее правительство было закрыто, и фельдмаршал Паскевич, командовавший расположенными в Варшаве войсками, стал также во главе гражданского управления, со званием наместника царского и председателя совета управления, составленного из русских и польских чиновников, а также из управляющих разными частями, заменивших прежних министров. Число войск в Царстве было ограничено одним корпусом. Сверх того, велено было образовать там жандармский корпус, наподобие учрежденного в России, из поляков и русских, и инвалидные команды по воеводствам, сформировав их из тех офицеров и солдат польской армии, которые со времени усмирения мятежа вели себя безукоризненно. Начальниками определены штаб-офицеры нашей службы. Из числа офицеров-поляков, предавшихся великодушию государя, отличившимся покорностью и неимущим назначено содержание, соответственное прежним их чинам. Наконец, сироты военных и дети бедных офицеров, по упразднении Калишского кадетского корпуса, отправлены на казенный счет в корпуса петербургские и московские, а солдаты размещены по нашим войскам, сухопутным и морским. Имущество зачинщиков и главных деятелей бунта, а также тех, кто, не воспользовавшись амнистией, остались за границей, было подвергнуто секвестру, как в пределах Царства, так равно и во всем Западном крае, впредь до разбора лежавших на них долгов и окончательной конфискации их имений в казну.
Наконец, в распоряжение наместника Царства были отпущены значительные суммы для пособий помещикам, фабрикантам и крестьянам, наиболее пострадавшим от бунта и войны. Правительство закупило в России огромные гурты скота для раздачи в Царстве нуждающимся в нем. Кроме того, была назначена особая комиссия для разбора показаний о потерях, понесенных мирными жителями или теми, которые оставались верными своей присяге. Впоследствии, основываясь на изысканиях этой комиссии, государственное казначейство щедро вознаградило их за потери, чтобы таким образом всемерно изгладить следы этой бедственной войны.
В наступившую затем зиму не случилось ничего особенного замечательного, и государь, пользуясь общим миром и спокойствием, неусыпно занимался разными проектами и преобразованиями по гражданской части. В городском населении учреждено было новое сословие почетных граждан, для удержания людей торгового сословия от необдуманных и бесполезных, как для них, так и для общего дела, переходов в гражданскую службу.
Строгий указ запретил все азартные игры, в последнее время сильно развившиеся в нашем обществе и разорившие многих молодых людей и даже отцов семейств.
Изменена была система медных денег наших, дававшая дотоле повод к вывозу их в значительном количестве за границу и даже к спекуляциям на противозаконный их перелив. Военное министерство получило новое образование через упразднение звания начальника Главного штаба и учреждение Военного совета. Наконец, сделаны были также перемены в устройстве Министерства иностранных дел.
В том же году праздновался, 17-го февраля, столетний юбилей 1-го кадетского корпуса. В присутствии приглашенных к этому торжеству всех бывших воспитанников корпуса, кадеты с наследником престола в их рядах прошли церемониальным маршем мимо государя, перед монументом фельдмаршала графа Румянцева-Задунайского, одного из первых воспитанников сего корпуса. Потом, после молебствия в корпусной церкви, императорская фамилия, приглашенные особы и кадеты были угощены завтраком в зале корпусного здания, где помещается его музей, и в тех комнатах, которые занимал некогда любимец Петра Великого, князь Меншиков, выстроивший этот дом для собственного своего жилища, а потом обедом в Георгиевской и Белой залах Зимнего дворца.
В начале мая государь принял в торжественной аудиенции депутацию, явившуюся из Царства Польского для принесения благодарности за дарованную его жителям амнистию. Придворные, члены Государственного Совета, сенаторы, городские дамы, военные чины и все имеющие приезд ко Двору были собраны в Георгиевскую залу Зимнего дворца, где государь с императрицей и наследником стали на ступенях трона. Депутация, состоявшая из 12-ти знатнейших и почетнейших лиц Царства, была введена попарно и приблизилась к трону, между выстроенными по обе стороны залы дворцовыми гренадерами. Князь Антон Радзивилл, непричастный к безумным замыслам своих соотечественников, произнес речь от имени депутации.
Эта сцена, столь уничижительная для Польши, произвела самое благоприятное впечатление на присутствовавших при ней русских и некоторым образом примирила национальное самолюбие видом уныния и покорности наших укрощенных врагов.
Между тем, на другом конце света завязалась новая политическая сумятица, которая опять возбудила к нам недоверие и зависть европейских кабинетов. Могущественный паша египетский Мехмед-Али, давно уже негодовавший на свое зависимое положение, вдруг, под предлогом неблагодарности Порты Оттоманской за принесенную им жертву посылкой для усмирения Греции своего сына и лучших своих войск, поднял забрало и провозгласил себя врагом своего повелителя, султана. Интриги кабинетов парижского и находящегося под его влиянием лондонского подожгли это восстание своими обещаниями точно так же, как прежде они раздували огонь революции бельгийской и польской. Император Николай, всегда благородный и последовательный в своей политике, забыл, что Турция веками враждует против России, и, чтобы дать разительное доказательство своих стремлений к поддержанию законных властей, поспешил отозвать из Египта нашего консула. Мехмед-Али чрезвычайно огорчился этим знаком неодобрения его действий, польстившим Порте и который Франция и Англия старались со своей стороны истолковать, как новую честолюбивую попытку нашего правительства. Но государь, не ограничиваясь этим, велел предложить султану прямую свою помощь, войсками или флотом, в таком размере, в каком он признает это нужным. Турки, однако же, сами слишком хитрые и недоверчивые, чтобы положиться на благородное великодушие России, отклонили ее предложение. А Франция и Англия, с целью изгладить выгодное впечатление, произведенное русскими предложениями на умы турок, поспешили и со своей стороны сделать подобное же предложение, так что все ограничилось одной перепиской. Никто не поверил искренности императора Николая, и приготовились: Мехмед-Али к нападению, слабая Порта к защите, а Лондон и Париж к вооруженному нейтралитету, которому главную силу давали интриги их посольств в Константинополе и происки находившихся в Египте их агентов.
В течение этого времени Людовик-Филипп, продолжавший, несмотря на тесный союз с политикой Англии, ревновать к этой всегдашней сопернице Франции, искал случая сблизиться с русским монархом, уже принимавшим в свои руки весы Европы. Хотя близкая связь с Францией обещала парализовать виды английского министерства, враждебного нашим интересам и вообще монархическим началам, однако император Николай, питая естественное отвращение к хищнику законного трона Бурбонов, вежливо отклонил все вкрадчивые его предложения. Это не остановило Людовика-Филиппа в достижении его планов. Он прислал в Петербург маршала Мортье, поручив ему всемерно стараться приобрести благорасположение императора и установить между обоими монархами сношения менее прежних холодные. Мортье был принят со всем почетом, приличествовавшим старому и храброму воину, тридцать лет сражавшемуся мужественно под знаменами республики и Наполеона. Государь почтил его своим доверием и приобрел взаимно всю приязнь престарелого маршала, но в политическом отношении дела остались, как были, и в разговорах своих с Мортье государь избегал даже произносить когда-либо имя короля французов.
Англия прислала также своего посла в Петербург, но совсем с другой целью, именно с тем, чтобы еще более охладить отношения между Россией и Францией, утвержденные в продолжении двух веков взаимными интересами, торговлей и обоюдной симпатией сих наций. Лорд Грей выбрал для этой миссии своего зятя, лорда Дургама, отчаянного либерала, человека заносчивого, желчного и врага всех самодержавных правительств, в особенности же русского. Английское министерство хотело употребить этого сварливого и ненавидевшего нас посла орудием для истолкования по-своему опасности, грозящей конституционной Европе со стороны России, чтобы оправдать через сие перед английской нацией те жертвы, которых намеревалось требовать от нее (т. е. от английской нации) для вооружения и, может быть, уже и для нападения на императора Николая. С такими неприязненными намерениями Дургам приехал в Кронштадт на линейном корабле, чтобы обозреть наши морские силы, которых возрождение пугало Великобританию, и изыскать средства к возможному их сокрушению. В самую минуту прибытия английского корабля в Кронштадт туда случайно приехал государь на пароходе «Ижора», и наша эскадра, по нескольку раз в год выходившая из этого порта и снова в него возвращавшаяся, производила морские маневры. Государь, сидя в шлюпке, на которую сошел с парохода, одной рукой правил рулем, а другой придерживал у себя на коленях шестилетнего своего сына, генерал-адмирала русского флота, Константина Николаевича, и таким образом объезжал суда. В этом виде английский посол и экипаж его корабля впервые увидели монарха Севера, которого их газеты изображали недоступным тираном, окруженного офицерами в сюртуках и фуражках. Эта простота, это отсутствие всякого этикета, это личное приготовление царственного младенца к будущему его поприщу, на самых первых порах поразили лорда Дургама, воображавшего себе лицо русского самодержца не иначе, как среди пышного Двора и бдительных телохранителей; но удивление его еще более возросло, когда подплыл к его кораблю флигель-адъютант, приглашавший его от имени государя на «Ижору», как он есть, в том же костюме и без всяких церемониальных приготовлений. По прибытии посла на царский пароход, государь принял его с тем радушием и той прирожденной ему искренностью, которые отстраняли всякую принужденность и тотчас вселяли доверие. Введя Дургама в свою каюту, он без всяких предисловий и фраз тотчас вступил с ним в пространный и задушевный разговор о цели его миссии, о делах Европы, о началах, руководствующих прямодушной политикой России, и о личном своем желании оставаться в добром и искреннем согласии с Англией, ибо хотя министры ее могут временно следовать тому или другому направлению, но постоянные народные интересы и опыт прошедшего ясно указывают на пользу и необходимость дружественных сношений между обеими державами. Дургам вышел из этой аудиенции в совершенном изумлении и с иным совсем понятием о государе. Едва бросив якорь у берегов России, он познакомился с ее монархом, услышал от него лично то, что мог бы желать услышать от министра иностранных дел, узнал такие вещи, которые в других государствах сделались бы ему известными разве лишь после больших трудов и поисков, и с самой первой минуты стал в такие близкие и доверчивые отношения к главе Империи, какие для самых искусных дипломатов бывают большей частью плодом долголетних соприкосновений. Человек умный и благородный, лорд Дургам тотчас понял императора Николая, перестал сомневаться в правоте его намерений и правдивости его слов и, польщенный успехом столь быстрым и столь новым в летописях дипломатии, сделался самым ревностным поклонником того монарха, в котором предубеждение и либеральный взгляд на вещи и лица заставляли его дотоле так грубо ошибаться. Все время миссии лорда Дургама было для него рядом самых приятных ощущений и сопровождалось добрым согласием. А донесения его, в которых его личность не позволяла никому подозревать пристрастие в пользу самодержавного императора, образумили лондонский кабинет и рассеяли его прежние ложные предубеждения. Английский посол уже никогда более не изменял составленного им мнения о государе и, уезжая, чувствовал то же удивление и доверенность, которые были плодом этого первого свидания.
На следующее утро государь сделал парадный смотр флоту, по окончании которого посетил английский корабль. Он присутствовал на нем при обеде матросов и со стаканом в руке провозгласил здоровье английского короля. Капитан и офицеры были приглашены к обеденному столу в Петергоф, присутствовали на бесподобном празднике 1-го июля и потом на красносельских маневрах и уехали в совершенном восхищении от императора Николая, флот которого при приезде своем хотели уничтожить. Петергофское общество, блеск Двора, изящество праздников, стройная красота нашего войска, все это было для них ослепительным зрелищем, совершенно противоположным тем понятиям о деспотизме и общем мраке да ожидающей их ненависти, с которыми они прибыли.
Тогда были у нас в большой моде Ревельские морские купальни, и летом 1832 года отправили туда великих княжон Марию, Ольгу и Александру Николаевну в сопровождении обер-шталмейстера князя Долгорукова и наставницы их, г-жи Барановой. Мне дан был отпуск на несколько дней на мызу мою Фалль, и я с семьей удостоился счастья принять там августейших дочерей моего императора, которые провели у нас целый день.
Государь, постоянно занятый реформами в западных наших губерниях и убедившись в последнюю революцию в дурном духе, господствовавшем в римско-католических монастырях, которые и вообще представляли скорее вертеп разврата, нежели дом молитвы, возобновил действие папской буллы, издавна пришедшей в забвение, чтобы обители, вмещающие в себе не более шести монашествующих, упразднять, с распределением братии в другие монастыри того же ордена. Хотя эта мера и соответствовала строгой букве закона, однако произвела громкий вопль между поляками, прикрытый похвальной привязанностью к вере, но в сущности возбужденный желанием втайне упрекнуть правительство в проступке против веротерпимости и правосудия. Это не помешало, однако же, действительно закрыть довольно много монастырей, с переводом из них монашествующих, а другие обратить в православные храмы, малочисленность и бедность которых огорчали простое население этого края, почти все принадлежащее к господствующей Церкви. Богатая и знаменитая Почаевская лавра, которая в руках униатов служила во время революции притоном для бунтовщиков, была возвращена Православию. Таким образом, государь старался снова поднять в этих издревле русских губерниях православное вероисповедание, пережившее там польское завоевание и все ухищрения латинян, которые, не успев задушить в народе привязанность его к вере отцов, применили ее к латинской вере — вымышленней унии, подчинили ее главе римско-католической церкви в лице папы и, наконец, отторгли от нее древнее русское дворянство, все ее богатства и все воспоминания, которыми она жила в народном предании.
В продолжение лета 1832 года Дагестанские горы сделались на границе Персии театром наших военных действий. Отважный фанатик Кази-Мулла возбудил воинственные племена Закавказья против Креста и против русского владычества. Прославившись своей набожностью и увлекательной силой слова, он вознамерился разыгрывать роль пророка и покровителя исламизма и без труда собрал под свое знамя многочисленные толпы горцев, всегда жаждущих боя и добычи и глубоко ненавидящих христианство. Пробегая край с алкораном в одной руке и с оружием в другой, Кази-Мулла напал врасплох на некоторые из наших постов и перерезал их. Эта удача еще более его ободрила и вместе с тем оживила всегдашние надежды персиян и кавказских племен сокрушить наше владычество в этом крае. Вскоре из скопища, первоначально собравшегося около Кази-Муллы, с присоединением новых сборищ горцев, составилась многолюдная армия, страшная своим фанатизмом. Главнокомандующий барон Розен поспешил направиться против нее во главе стянутых им сил и открыл неприятеля, занимавшего почти неприступные высоты, которых вся выгода была на стороне горцев, сроднившихся со своими едва проходимыми тропами и извилистыми крутизнами диких гор.
Наши храбрые солдаты преодолели все эти препятствия, взобрались на скалы, перекинулись через овраги и пропасти и, сбив Кази-Муллу со всех его позиций, отважно бросились наконец на штурм укрепленной его засады. Бой был продолжителен и кровопролитен, но победа осталась за Розеном. Множество горцев пало под штыками наших удальцов, и сам Кази-Мулла заплатил жизнью за свою фанатическую попытку. С его смертью все возвратилось к порядку, и кавказские племена, устрашенные своей неудачей, перестали сопротивляться. Джаробелоканский край, где суровые лезгины столько лет вели с нами упорную борьбу, поспешил покориться и прислать аманатов.
1-го сентября государь отправился для обозрения внутренних губерний России. Мы поехали на Лугу и Великие Луки, где его величество осмотрел несколько полков Гренадерского корпуса, отличившихся своими подвигами в последнюю Польскую кампанию. Они уже были частью укомплектованы и имели совершенно прежний, прекрасный вид. На следующей станции нам встретилось несколько сот польских военнопленных, предназначенных к поступлению в ряды нашей армии. Государь осмотрел каждого поодиночке, спросил о полках, в каких кто служил во время революции, и, по засвидетельствованию препровождавшего их офицера о добром их поведении, выбрал некоторых в гренадеры, а других в полки, расположенные в Финляндии, а остальных в Балтийский флот. Я раздал им деньги, и они отправились в дальнейший путь в восторге от милостей того императора, против которого сражались единственно под влиянием изменнических внушений.
Ночью мы приехали в Смоленск, город, прославившийся в наших летописях своими вековыми несчастьями и представлявший в продолжение нескольких лет после нашествия Наполеона груду развалин и пепла. Император Александр начал возобновлять его, а император Николай вновь воскресил его посредством значительных денежных пособий пострадавшим жителям, возведением важных казенных построек. Все в нем было ново, везде кипела работа, и хотя местами еще отдельно торчали трубы и обгорелые стены указывали на следы разрушения, постигшего этот древний город, но уже он обрисовывался в возобновленном его виде: прекрасные дома, большие общественные здания, отделанные заново церкви, чудесная больница, обширные казармы свидетельствовали о возвращающемся благосостоянии города и о попечительности правительства. Государь все объехал и осмотрел со свойственной ему наблюдательностью, указал разные новые постройки и улучшения, в том числе поправку древних городских стен, дважды в течение двух веков выдержавших неприятельский натиск; велел также заменить новым, достойным подвига, памятником ничтожный монумент, стоявший на том месте, где был расстрелян смоленский дворянин Энгельгардт, который предпочел смерть позору служить французам. По осмотре двух пехотных полков на поле сражения, где Наполеон развернул свои многочисленные полчища, государь продолжал путь к Бобруйску и остался очень доволен всеми работами, произведенными там с последнего его посещения. Оттуда, через Козелец, в котором государь пробыл три дня для осмотра войск, мы поехали в Киев. Здесь государь остановился, как и в прежние свои поездки, у Печерской лавры, а на другой день осматривал на крепостной эспланаде несколько резервных батальонов и 6-ю уланскую дивизию, особенно сильно пострадавшую в Польской войне. С престарелым фельдмаршалом графом Сакеном он обошелся со всей лаской и дружбой, соответствовавшими его преклонным летам, заслугам и особенно ревностному усердию к службе, нисколько не охладившемуся от действия времени. По осмотре государем публичных заведений и обширных работ, долженствовавших обратить Киев в крепость первостепенной важности, и по приеме властей и главных жителей города, мы выехали из него с наступлением ночи. Зажженная по этому случаю прекрасная иллюминация еще и вдалеке обрисовывала для нас живописное положение Киева и контуры богатых его храмов.
Следующее утро застало нас в Лубнах, главном складочном месте аптекарских материалов для войск, расположенных на юге Империи. Осмотренными здесь тремя полками 1-й драгунской дивизии государь остался недоволен и, к большому своему сокрушению, вместо похвал, которые он так любил рассыпать, вынужден был бранить. Сходя с лошади, он почувствовал себя нездоровым, это нас сильно встревожило, тем более, что доктор его отстал в пути. К счастью, государь скоро оправился до такой степени, что мог продолжать путь свой до Полтавы. Страшная жара чрезвычайно затрудняла предстоящие осмотры. Полтава носила на себе следы деятельности, водворившейся в его царствование во всех частях управления. Город украсился, а малороссийские казаки, составляющие главную часть городского населения, только что перед тем получили новое образование, с большей точностью определившее их повинности и их отношение к властям и более обеспечившее этот класс от притеснений мелких чиновников.
Из Полтавы нам довольно было нескольких часов, чтобы доехать до Харькова, жители которого с живой радостью встретили своего юного монарха. По выслушании краткого молебствия в соборе, государь подробно осмотрел университет и остался недоволен худой постройкой его зданий, которые, сооруженные за несколько лет перед тем с огромными издержками, местами угрожали уже разрушением. Студенты имели довольно порядочный вид, и ректор хвалил их добронравие и прилежание, но вообще это заведение казалось не вполне отвечающим своему назначению. Единственной совершенно удовлетворительной частью представлялась медицина, особенно же родовспомогательная клиника. Государь похвалил, побранил и кончил свой обзор указанием на необходимость разных перемен.
Потом он посетил Институт благородных девиц, созданный благотворной рукой покойной его родительницы и перешедший в главное управление августейшей его супруги. Здесь все было прекрасно, и все дышало тем порядком и той материнской заботливостью, которыми вообще отличались заведения императрицы Марии, этого ангела благотворительности. Только помещение, частью деревянное, показалось государю не совсем удобным, и он сам выбрал более обширное у городской заставы, при котором находился большой сад. Затем, по осмотре городской тюрьмы и богоугодных заведений, мы перенеслись в Чугуев, центральный пункт украинских военных поселений, где ожидали нас в сборе дивизии кирасирская и уланская. В прежние времена чугуевское население выставляло десятиэскадронный уланский полк, который отличался красотой людей и лошадей, равно как и преданностью и мужеством. Но в предыдущее царствование воинственное племя чугуевских казаков было переформировано в военные поселения, по беспощадно строгой и жестокой системе графа Аракчеева, изменившей вид этого небольшого, но богатого края, и превратившей его в пространную казарму; эта система нарушила все права собственности и водворила повсюду горькое раскаяние. Множество казаков, поседевших под ружьем и покрытых славными ранами, было переселено из родного края и осуждено умереть в местах, для них чуждых, частью даже в Сибири, и все эти ужасы совершились в царствование самое мягкосердое, под скипетром самым просвещенным, при государе, который спас Россию и Европу от Наполеонова рабства! Виной тому была одна слепая его доверенность к Аракчееву, которого имя чугуевские казаки будут проклинать до позднейшего потомства.
Император Николай уже облегчил положение этих несчастных в настоящем, но не мог исправить бедствий, перенесенных ими в прошедшем. Стараясь отвратить зло, по крайней, мере, на будущее время, он сделал множество важных и благодетельных перемен в устройстве этих поселений.
Собранное войско было в самом блестящем положении и отличалось красотой и выездкой лошадей, а нижние чины и офицеры превосходно знали свое дело. Мы провели тут три дня посреди учений и хозяйственных осмотров. Государь рассыпал щедрые награды и почтил милостивым приемом депутацию коренных жителей поселений, стекавшихся отовсюду с хлебом и солью.
В Белгороде заслужила особенное высочайшее одобрение 2-я драгунская дивизия, как находившаяся под командой генерала Граббе, одного из прощенных заговорщиков 14-го декабря 1825 г., отличившегося в Турецкую войну. Государь, не видавший Граббе с той минуты, как он был приведен пред него в качестве преступника, поблагодарил восстановившего свою честь генерала и вообще обошелся с ним чрезвычайно ласково. Граббе был растроган до глубины души и сказал мне со слезами: «Я более в долгу перед государем, чем кто-либо другой из его подданных, и я сумею заслужить его милость и великодушие».
В Воронеже, при исправлении фундамента древнего собора, открыли гроб архиепископа Митрофания, кончившего свою жизнь в царствование Петра Великого, особенно к нему благоволившего. Его тело, облачение и гроб были найдены нетленными, и это открытие, вместе с сохранившейся в преданиях блаженной жизнью святителя, привлекало в Воронеже множество верующих, жаждавших поклониться его мощам. Вскоре весть об их нетленности и об исходящих от них чудесах распространилась по всей России, и общий голос нарек Митрофания святым. Синоду поручено было исследовать это дело, и государь, соизволив на его приговор, подтвердивший общее мнение, послал в Воронеж камергера Бибикова для присутствования при открытии мощей, которое совершилось с подобавшей торжественностью. С тех пор Воронежский собор сделался целью богомолья верующих.
В Бобруйске государь получил письмо от императрицы, советовавшей и ему поклониться св. Митрофанию. Он не замедлил это исполнить. Измененный маршрут привел нас в Воронеж. Коляска едва могла двигаться среди толпы, ожидавшей государя на улицах и у собора. Войдя в древние стены собора, государь с благоговением припал к раке святителя. На следующее утро он подробно осмотрел госпитали, тюрьму, школу кантонистов, приказал спланировать площади и произвести разные другие улучшения. Народ везде бежал за ним с неумолкаемыми криками восторга.
Из Воронежа поехали мы в Рязань, где государя встретили с тем же энтузиазмом. Он остановился в огромном доме некоего Рюмина, который из мелочных торговцев сделался миллионером и употреблял свои богатства самым благородным образом на помощь бедным и украшение города.
Время года было уже довольно позднее, и перепадали частые дожди. В Рязанской губернии мы ехали по ужасным дорогам, изрытым следовавшими в Москву обозами и гуртами. Государь разгневался и решил предложить к исследованию и обсуждению новую систему шоссейных дорог, начав с путей, ведущих в Москве. Впоследствии он неусыпно занимался осуществлением этой мысли и, приведя ее в исполнение, стяжал вечную благодарность торговцев и путешественников. На проезд 200 верст, отделяющих Рязань от Москвы, мы употребили почти двое суток и, пробыв в древней столице только три дня, перелетели в Петербург в 36 часов. Императрица ожидала своего разрешения, и нежная к ней любовь августейшего супруга ускорила наше возвращение. Спустя несколько дней родился великий князь Михаил Николаевич.
В течение минувшего лета Мехмед-Али, в существе уже независимый повелитель Египта, продолжал свои приготовления к наступательной войне против султана. Уже он переступил через границы подвластных ему областей, и сын его, Ибрагим-паша, вошел завоевателем и бунтовщиком в соседние провинции. Уже войска султана отступали перед ним, и все местное население призывалось к восстанию. Ибрагим не таил намерения отца своего: сокрушить державу, управлявшую мусульманами со времен Магомета, и, если нужно, проникнуть до Константинополя, чтобы ниспровергнуть колеблющийся трон султана. Он гласно возвещал преобразование Турецкой империи, отмену всех европейских нововведений и возврат к обычаям и одежде предков. Турки, недовольные этими нововведениями и униженные последней войной с Россией, охотно внимали его обещаниям и лишь весьма слабо защищали интересы своего монарха, неуместными переменами почти совсем утратившего народную любовь.
Армия его, худо устроенная и худо управляемая, отступала перед египетской, и частые побеги увеличивали силы противников. Англия и Франция только на словах сулили Порте свою помощь, но ничем не старались остановить вторжение Мехмеда-Али. В этом положении дел наш великодушный император возобновил прежний свой вызов прислать Турции вспомогательное войско и пригласил Англию и Франция способствовать действительными мерами к предупреждению падения Порты Оттоманской. Обе сии державы, не отказывая прямо, отвечали уклончиво и употребили свой вес у Дивана лишь для того, чтобы понудить его отклонить предложение императора Николая. Все, чего удалось нам достигнуть, ограничивалось просьбой Порты о посылке с нашей стороны в Египет лица для переговоров. Выбор государя пал на генерала Н. Муравьева, долго воевавшего за Кавказом и изучившего обычаи и характер турок. Сев в Крыму на фрегат, он проплыл через Босфор и Дарданеллы в Александрию и был принят Мехмедом-Али со всеми внешними знаками почтения и даже преданности русскому царю. Их переговоры ведены были в тайне и вне интриг иностранных консульств. Муравьев, сознавая все достоинство роли России в этом деле, требовал прекращения военных действий и покорности султану, обещая взамен свои услуги у Порты для полюбовного соглашения и забвения прошлого. Мехмед-Али согласился и, рассыпаясь в уверениях уважения и доверия, отправил Ибрагиму приказание остановить всякое дальнейшее движение. Таков был почти неожиданный успех той миссии: Ибрагим приостановился, и турки могли оправиться. Но, с несчастью, подозрительность и зависть Англии и Франции испортили дело через посылку в Египет Галиль-паши, того самого, который приезжал в Петербург благодарить государя за Адрианопольский мир. Корабль, на котором прибыл Галиль-паша, бросил якорь возле фрегата Муравьева. Не сносясь с Муравьевым, Галиль-паша преклонился перед Мехмедом-Али и не скрыл всех опасений Дивана, а через то познакомил честолюбивого врага с выгодами его положения и со слабостью средств, которыми владел султан. Муравьев воротился через Константинополь в Россию. Порта заметила, к сожалению, слишком поздно свою ошибку, а Англия и Франция обрадовались, что им удалось уничтожить покровительственное влияние России. Вскоре за тем турецкий агент был принужден оставить Египет, и неприятельские действия возобновились.
Армия султана под личным предводительством визиря была разбита в двух сражениях. В ней обнаруживался дурной дух; племена Малой Азии открыто взяли сторону победителя; константинопольское население волновалось и громко роптало против нововведений султана, желало торжества Ибрагиму; турецкий флот под командой того же Галиль-паши, который так неловко испортил удачно поведенные переговоры Муравьева, не принял боя, предложенного ему морскими силами Мехмеда-Али, и укрылся в Мраморное море; азиатские провинции с их крепостями быстро падали, одна за другой, перед победоносными египтянами; все средства защиты были истощены; посланники английский и французский, продолжая свои обещания, равнодушно смотрели на осуществление планов мятежного паши и на приближающееся падение Порты. Уже тогда только устрашенный султан осознал, где ему должно искать спасение, и обратился к нашему императору с усиленными просьбами о той помощи, от которой прежде так упорно отказывался. Известие о сем пришло в Петербург в воскресенье масленицы. Государь и императрица были в это время на танцевальном завтраке у графа Кочубея, пригласившего к себе все высшее общество столицы. Государь дважды удалялся из шумного собрания почти незаметно, всего на какой-нибудь час, а между тем ему этого времени достаточно было для передачи своих приказаний министрам иностранных дел, военному и морскому. В тот же вечер отправили курьеров с повелением уже готовой заранее бригаде плыть на линейных кораблях в Константинополь, под начальством того же самого генерала Муравьева, только что возвратившегося из египетской своей миссии. Всего через 12 дней он получил известие, а именно 8-го февраля, корабли наши, с двумя пехотными полками, артиллерией и несколькими сотнями казаков, уже плыли по Босфору, к крайнему удивлению иностранных посольств, к живой радости султана и к испугу всех приверженцев честолюбивых замыслов египетского паши. Хотя это неожиданное появление нашего вспомогательного отряда тотчас удержало Ибрагима от дальнейших действий, однако по новому ходатайству Порты и для большего еще обеспечения успеха в подкрепление к первой бригаде послали еще другую, также на судах, которыми увеличились наши морские силы под стенами древней Византии. Войска были высажены на Азиатский берег, против Терапии, а небольшой отряд турецкой гвардии, остававшийся еще в распоряжении султана, расположился возле нашего и отдан был под команду Муравьева. Между тем, при необходимости соединить в этой экспедиции под одно главное заведование часть политическую с управлением флота и сухопутного войска, в Константинополь был послан граф Орлов в качестве чрезвычайного посла. Султан осыпал его почестями; открытое и любезное обращение графа привлекло к нему все партии, и он внушил полное к себе доверие даже самым мнительным сановникам Порты, а дисциплина и отличное поведение наших войск изгладили все следы той недоверчивости, которую турки, по старинной своей ненависти к русским, не могли не ощутить на первых порах появления наших войск вблизи их столицы. Иностранные дипломаты, испуганные этим новым усилением нашего значения в таком крае, который Англия и Франция желали видеть подчиненным лишь своему влиянию, всемерно старались возбудить в умах султана и его советников прежний страх и прежние подозрения против России, но миновавшая опасность была слишком велика и помощь наша слишком действительна, чтобы их наговоры могли потрясти то чувство благодарности, которым Турция считала себя обязанной русскому императору.
Орлов заявил, что срок пребывания в Турции вверенных главному его начальству сухопутных и морских сил будет зависеть от поведения египетского паши, что последний обещал генералу Муравьеву прекратить неприятельские действия и возвратиться к покорности, что он не сдержал своего слова и что непременная воля императора Николая есть принудить его к тому; следственно, что иностранным державам, желающим удаления наших войск, остается лишь употребить свое влияние на Мехмеда-Али, и как только египтяне начнут отступать и обеспечат должным образом прочность мира, так и русские войска не замедлят оставить турецкие владения.
Твердый тон Орлова, приготовление нашего отряда к долговременной стоянке в занятых им местах, наконец доброе согласие, продолжавшее господствовать между нами и турками, убедили дипломатию, что ей остается только помогать Орлову в его намерениях. Иностранные посольства в Константинополе отправили нарочных офицеров к Ибрагиму с приглашением прекратить военные действия, а к отцу его с приглашением ускорить исходатайствование у Порты прощения его бунта.
Пока эти посланцы спешили в Египет, а по всем большим дорогам скакали курьеры с известием о прибытии нашего флота в Константинополь, граф Орлов давал праздники султану и послам, устраивал на берегах Босфора и на своих кораблях великолепные иллюминации и показывал туркам русские военные эволюции. Нашему веку дано было видеть необычайное зрелище русских войск, пришедших спасти Порту Оттоманскую, столетиями враждовавшую с Россией; войск, за три года до того заставлявших трепетать Константинополь, а теперь дружественно стоявших под его стенами; наконец русских судов, которых выстрелы раздавались у входа в пролив, защищавших теперь столицу Турции от мятежного паши, наперекор зависти и морскому владычеству Англии. Соединенные усилия посольств и страх, внушенный присутствием наших войск, скоро привели к решению вопроса. Мехмед-Али согласился признать себя вассалом Турции и платить ей дань. Ибрагим получил повеление отступить. Постановлено было точнее определить границы под гарантией заинтересованных держав, и все затруднения были устранены.
Орлов послал офицера Главного штаба Дюгамеля удостовериться в отступлении Ибрагима и объявил, что ждет лишь его донесений, чтобы возвратиться со своим отрядом в Россию. Никто не верил в близость отступления, однако едва только Дюгамель донес, что Ибрагим удалился до назначенного нами пункта, Орлов испросил прощальную аудиенцию у султана, и весь вспомогательный корпус уже плыл по Босфору, салютуя спасенной им столице. Иностранцы изумились столь точному исполнению данного слова. Дипломаты только еще обсуждали, как бы исторгнуть проливы из наших рук, а наши войска уже находились вне пределов Турции. Это великодушие заставило умолкнуть наших врагов, привязало к нам султана, увеличило значение наше на Востоке и страх, внушаемый нами Западу. Орлов заключил с Портой оборонительный и торговый трактат, по которому дарованы были и новые льготы коммерческим судам всех наций при проходе их через Дарданеллы и Босфор. По подписании трактата Орлов уехал, осыпанный подарками и изъявлениями благодарности ему и его монарху. Султан роздал ордена всем начальникам наших сухопутных и морских войск и установил особую медаль для всех офицеров, солдат и матросов, участвовавших в этой достопамятной экспедиции. Наш государь со своей стороны также велел выбить в память о ней медаль, которой были награждены все наши войска, находившиеся в Константинополе.
В ту же зиму, когда все это происходило на далеком Востоке, государь, не развлекаясь сими событиями, деятельно занимался своим постоянным трудом — улучшением внутреннего управления государства. Кроме переформирования всех пехотных и кавалерийских полков нашей армии, вследствие дознанной опытами последних войн малочисленности их состава, на что при превосходном устройстве военной отчетности потребовалось не более нескольких месяцев, — важнейшим событием этой эпохи было издание «Свода законов», приведенного к окончанию неусыпными трудами М. М. Сперанского под бдительным надзором самого государя. Этот огромный труд, столько раз со времен Петра Великого бесплодно переначинаемый, был наконец довершен всего в восемь лет.
31 января император Николай неожиданно явился в Государственный Совет и, заняв место между его членами, произнес длинную и подробную речь, поразившую всех своей ясностью, последовательностью и силой, о необходимости для России систематического Свода изданных в разные времена законов, еще сохраняющих свою силу. Он заключил ее тем, что этот Свод теперь окончен, и всякому члену предоставляется выразить свое мнение о его достоинстве и о той эпохе, с которой, по рассмотрении его во всех частях, он должен будет восприять свою силу. Министр юстиции Дашков представил некоторые замечания собственно на редакцию Свода, не оспаривая, впрочем, основной его идеи, и все прочие члены признали ее в высшей степени полезной. Сперанский и государь не отстаивали своей работы, сознаваясь, что и она, как всякое дело рук человеческих, может иметь свои недостатки. Положено было: Свод обнародовать, присвоив ему с этого же времени силу закона, и назначить двухлетний срок на представление от подлежащих властей всех замечаний, какие, по опыту и по знаниям их, могли бы представиться по той или другой статье. По окончании этого достопамятного заседания, государь, не выходя из совета, обнял Сперанского и надел на него снятую с себя самого Андреевскую звезду, в награду славного его труда, памятника долговечнейшего, чем все завоевания, столь часто обращающиеся в несчастие народов.
16-го мая государь предпринял новую поездку по своей Империи. Мы остановились прежде всего в Пскове, в котором он еще не бывал. Переночевав здесь и осмотрев на другой день общественные заведения, государь отправился в Динабург, где за окончанием уже всех работ он желал лично присутствовать при освящении крепости. Гарнизон и все расположенные в окрестностях войска были расставлены на вале, по всем извилинам куртин и бастионов. После торжественного богослужения в церкви все вышли на тот бастион, который предназначен был для поднятия крепостного флага, и когда последний взвился на верхе мачты, войска и крепостные орудия салютовали освящению этой величественной и грозной твердыни. Особенно примечательного случилось тут то, что в минуту окропления флага святой водой и потом поднятия его всех нас оросило дождем при совершенно чистом и ярко сиявшем небе. Солдатам это показалось особенным чудом, излиянием милости Божией на новую крепость, и их «ура» загремело от того еще громче. За сим государь, в предшествии духовенства со святой водой и в сопровождении своей свиты, обошел весь вал и все стоявшие на нем войска, Которые отдавали ему честь. Величественное это зрелище привлекло множество народа из всех окрестностей. В заключение церемонии войска, сойдя с вала, выстроились в колонны за эспланадой, где государь сделал им смотр.
Из Динабурга мы поехали в Ригу, по дороге на древний Кокенгузенский замок, лежащий на крутом берегу Двины. Во весь этот путь я находился в смертельном беспокойстве вследствие полученных с разных сторон сведений о покушении на жизнь государя, замышляемом будто бы именно в этой местности. Он, всегда уверенный в покровительстве Божием, не обращал на эти слухи, дошедшие до него, ни малейшего внимания и спал в коляске сном праведного. Я же, сидя возле него, беспрестанно глядел во все стороны и старался бодрствовать за него. Нам было писано из Лондона, Парижа и Гамбурга, а, кроме того, мы прочли в нескольких перехваченных письмах, что целое, довольно многочисленное, общество, состоящее большей частью из польских выходцев, поклялось лишить жизни государя, и что для исполнения этого гнусного замысла выбраны окрестности Динабурга и Риги. Я послал несколько человек вперед проведать дорогу, но убийце так легко скрыться под одеждой крестьянина или просителя, что часто один только счастливый случай может способствовать его открытию. Единственная предосторожность, дозволенная мне государем, состояла в том, что у нас на козлах сидел линейный казак, один из числа тех 20-ти, которые в Петербурге причислены к Гвардейскому корпусу.
Слух об этом замысле распространился и в публике; русские, путешествовавшие по Германии, писали о нем своим родственникам в Петербурге как о вещи гласной, для предварения о том государя. В Пруссии и Польше назначали эпохой убийства его именно эту поездку. Петербургская публика испугалась и умоляла меня со всех сторон о величайшей осмотрительности. Но с императором Николаем не могло быть речи о каких-либо мерах предосторожности: они были чужды его свойствам и тому беспредельному упованию, которое он полагал на Провидение. «Бог — мой страж, — говаривал государь в подобных случаях, — и если я уже не нужен более для России, то Он возьмет меня к Себе!»
На этот раз все, однако же, миновалось благополучно. Мы прибыли в Ригу среди дня, проехав, по обыкновению, целую ночь. Рижские жители приняли государя тем с большим восторгом, что уже и в Риге стал известен названный слух. В следующее утро при разводе на эспланаде я заметил, что впереди народа везде становились с испытующим взглядом дворяне и почетнейшие граждане, как бы стеной окружая государя для ограждения его от злонамеренных попыток.
Войска, стоявшие в Риге, принадлежали к числу тех, которые так храбро сражались в Польше, под начальством графа Палена. Государь остался доволен им.
Осмотрев все заслуживающее его внимания и почтив присутствием бал в зале Черноголовых, государь отправился в Ревель. По выезде из Риги, нас очень удивило множество щеголеватых всадников, которые до половины второй станции то обгоняли нас, то ехали навстречу, не теряя из вида государевой коляски. Оказалось, что это были молодые дворяне и купцы, которые под видом прогулки рассыпались по всей дороге для сопровождения и возможного охранения государя. Он был чрезвычайно тронут таким знаком преданности, и эта свита отстала наконец от нас только по усиленным его настояниям.
У въезда в Екатеринентальский сад, в обеденную пору, нас встретило целое общество, приехавшее из Петербурга в Ревель, по уговору со мной, навестить меня в моем Фалле. То были датский посланник граф Блум, вице-канцлер граф Нессельроде, обер-шенк граф Мусин-Пушкин-Брюс, обер-церемониймейстер граф Воронцов-Дашков и граф Матусевич. Государь тотчас пригласил их к себе во дворец и очень весело принял эту веселую компанию.
Часть флота, стоявшая в это время на Ревельском рейде, своим присутствием еще более украшала и без того бесподобный вид с дворцового балкона. Государь, узнав, что императрица едет тоже в Ревель, чтобы сделать ему сюрприз, тотчас по окончании обеда сел один в маленькую фельдъегерскую бричку и поскакал навстречу своей супруге. Спустя несколько часов громкие «ура» возвестили их приезд. Императрица еще в первый раз была в Ревеле и в том дворце, который, быв некогда жилищем Петра Великого и его супруги, более века стоял в запустении. Император Николай и императрица Александра были первой императорской четой, поселившейся временно в этом дворце, после великих их предшественников.
Через день после своего приезда государь с императрицей почти- . ли посещением мой скромный Фалль. Это было 27-е мая, день перехода нашей армии через Дунай, в 1828 году. Государь, вспомнив о том, милостиво отозвался, что ему приятно провести этот день у меня. Сады, дом, его убранство, все понравилось государю. Перед обедом сделали большую прогулку, а за столом он умел придать всем истинную веселость и непринужденность. К ночи же мы целым обществом возвратились в Ревель.
На следующий день государь сделал смотр флоту, который салютовал из всех орудий. Императорский флаг также со времен Петра Великого не развевался на Ревельском рейде. Под вечер государь сел на один из кораблей эскадры и велел дать ей сигнал к отплытию. Очень слабый ветер медленно понес суда, и мы с берега долго могли любоваться этим величественным зрелищем. Императрица со свойственной ей приветливостью и лаской собрала вокруг себя всех моих петербургских гостей и все высшее ревельское общество, народ и дети толпились около нее; она со всеми разговаривала и радовалась общему усердию и веселью. После ужина императрица села на пароход «Ижора» и скоро догнала флот, следовавший к Свеаборгу, который государю хотелось ей показать. Оттуда они поехали вместе, водой же, в Петергоф, а я с моими гостями проехал прямо в Фалль и через несколько недель возвратился к отправлению моих обязанностей.
Слухи о польских злоумышленниках оправдались последствиями: в июне 1833 года явилось из-за границы несколько эмиссаров; одни из них прокрались в Царство Польское, и отсюда часть их успела проникнуть даже в Виленскую губернию; другие же, рассчитывая на сочувствие своих соотечественников, сбросили личину и вторглись вооруженной рукой в наши пределы со стороны Галиции, бросились на казачьи пикеты, оберегавшие пограничную линию, бесчеловечно умертвили нескольких солдат, захваченных ими врасплох в ближайших избах, и подняли знамя национального восстания. Собранный наскоро небольшой отряд пехоты и казаков устремился против этой шайки, упоенной ложными надеждами и шампанским. После нескольких ружейных выстрелов с обеих сторон эти полоумные патриоты обратились в бегство с той же поспешностью, с какой ворвались к нам. Некоторые из них были убиты, другие взяты в плен, а остальные спаслись лишь благодаря быстроте своих лошадей и близости границы. Точно так же и другие эмиссары, вкравшиеся к нам для воззвания к мятежу, разбежались во все стороны, и некоторые из них тоже были пойманы или выданы своими единоземцами. Так окончилась нелепая и гнусная попытка, послужившая только новым доказательством безрассудства этой нации. Несчастные ввели в беду многих своих родственников, равно как и мирных жителей, не донесших по слабости или по излишней доверенности об их убежищах. Суд над попавшими к нам в руки был короток: тех, которые обагрили себя кровью наших солдат, умертвили, других сослали или заключили в тюрьмы. Старались обвинять как можно меньше людей, и вскоре об этих безумцах вспоминали, лишь проклиная их за усилившиеся, по поводу их покушения, меры строгости и надзора со стороны правительства. Один из этих несчастных, по имени Шиманский, пойманный в Литве и осужденный к виселице, вымолил себе жизнь искренним раскаянием и показаниями, казавшимися чистосердечными. Его привезли в Петербург, где я говорил с ним несколько раз. Он излил передо мной, казалось, всю душу, назвал всех соучастников, передал мне все замыслы парижских революционных комитетов, средства, употребляемые ими для обольщения легкомысленных умов, требуемую ими присягу и даваемые ими их адептам инструкции, наконец показания свои заключил просьбой дозволить ему служить нашему государю, обещая при этом служить с тем же усердием и рвением, с какими служил делу, признаваемому теперь им самим за бесчестное и преступное. Я ему поверил, и он получил полную свободу, а его мать, бывшая в отчаянии от поведения сына и находившаяся притом в большой бедности, была успокоена назначением ей денежного пособия. Шиманский, растроганный таким великодушием, уехал в Германию и доставил мне из Берлина, а после из Франкфурта, весьма полезные указания о демагогических замыслах против России. По прибытии же в Париж, он вдруг написал мне гнуснейшее письмо, наполненное самых грязных ругательств против императора Николая и угроз против жизни того, кто избавил его от смерти.
Тем же летом мне доложили об одном молодом поляке, желающем сообщить мне наедине какую-то тайну. Я принял его в моем кабинете, и он сознался без всякой утайки, что приехал в Петербург с намерением отомстить за порабощенное свое отечество и освободить мир от тирана Николая. Лучшим доказательством того, что у него достало бы духу для исполнения такого замысла, может служить его настоящее сознание; слыша за границей о постыдном будто бы рабстве Польши и поверив всему сообщенному ему и прочитанному им там, он считал Россию несчастной, а государя ненавидимым. По приезде в Петербург, сойдясь с некоторыми своими соотечественниками, он с удивлением увидел их на свободе, некоторых на службе и в орденах и всех отдающих справедливость высоким качествам государя; что такое же удивление возбуждено было в нем благосостоянием, спокойствием и довольством жителей этой великолепной и обширной столицы, наконец, что посреди встреченных везде знаков любви и преданности к императору Николаю ненависть его превратилась в благоговение, когда он увидел государя, и теперь он пришел предать себя тому наказанию, какое заслуживает замышленное им преступление. Я отвечал, что его раскаяние и признание достаточно очищают преднамеренную им вину, что он остается на свободе и что о всем слышанном я доложу государю. Спустя несколько дней он был вытребован в Петергоф, и я вместе с ним вошел в кабинет его величества. Государь принял его с той простотой и с тем искренним прямодушием, которые всегда так поражали имевших счастье впервые видеть нашего монарха. Он расспросил молодого человека о его жизни и причинах его решимости. Поляк с ненарушимым спокойствием повторил все уже сказанное мне. На вопрос государя о будущих его планах он отвечал, что желает посвятить всю свою жизнь службе царской. «Где?» — «В Царстве Польском»; и государь велел мне написать фельдмаршалу Паскевичу, чтобы он определил молодого человека на службу и употребил бы его по его желанию и способностям. Последний, вышед из государева кабинета в неописанном волнении, пожимая мне руку, сказал: «Я сумею заслужить такие милости и такое великодушие беспредельной моей преданностью».
В этом году еще один бич поразил Россию и дал государю новый случай обнаружить свою деятельность и свою отеческую заботливость о вверенной ему стране. Империя почти на всем ее пространстве была постигнута неурожаем, а в некоторых губерниях земля не дала ровно ничего. Травы погорели, хлеб не уродился, огороды стояли пустые, и даже картофель весь погиб. Многочисленные стада овец, главное богатство плодородных южных наших губерний, гибли тысячами от недостатка корма. Рогатый скот дох, и малороссийские крестьяне теряли с ним последние средства к существованию. На широких равнинах земли Войска Донского и на Кавказской линии лучшие и многочисленнейшие табуны лошадей исчезали за неимением ни пастбищ, ни даже воды, иссякшей от продолжительной засухи. Везде сельское население было доведено до крайности, и жителям многих местностей грозили все ужасы голодной смерти.
Государь настоятельно повелел Комитету министров озаботиться о мерах отвращения народных бедствий и обеспечения продовольствия и будущих посевов, разослал своих флигель-адъютантов для надзора за раздачей хлеба и денег наиболее нуждающимся. Снабдив начальников губерний и предводителей дворянства особыми полномочиями, велел открыть повсеместно казенные магазины и сделать значительные покупки хлеба в немецких портах для восполнения недостатка, наконец предназначил из государственного казначейства для покрытия настоятельных нужд свыше 20-ти миллионов рублей.
Невероятная деятельность государя, которую он умел сообщить и местным властям, спасла Россию от голода и еще более увеличила к нему любовь и благодарность.
Уже несколько лет сряду австрийский император Франц изъявлял желание лично познакомиться с нашим государем. Революции французская и бельгийская, безумный польский мятеж, который отозвался и в Галиции, волнения в Италии и Швейцарии, преобразовательные доктрины в Англии и порывы к общему равенству в Германии, — все это вместе испугало венский Двор и заставило его забыть обычную свою завистливость к могуществу России и искать возобновить те связи с нею, которые в 1814 и 1815 годах возвратили Австрии ее независимость и первенство в Германии. Посол австрийский в Петербурге, граф Фикельмон, уже умел ловко и вместе прямодушно подготовить это сближение, указанное мудрой и предусмотрительной политикой, и необходимость которого сами мы давно видели.
Пруссия, всегда шаткая в своих планах, всегда возбуждаемая воинственным и неосторожным жаром своих принцев, в противоположность с постоянным спокойствием своего короля, раздвоенная в своих правительственных началах между монархической армией и либеральным средним сословием, также чувствовала необходимость снова присоединиться к старому союзу, воскресившему ее в 1814 и 1815 годах и представлявшему единственный якорь спасения против конституционных и демагогических идей, волновавших ее провинции.
Австрия и Пруссия сознали наконец, что император Николай был краеугольным камнем, о который должны были опираться сила монархических держав и мир Европы. Он один мог сопротивляться замыслам демократии и революционного движения, связавшего Лондон с Парижем.
Отсюда родилась мысль о личном совещании между монархами Австрии, Пруссии и России, с жаром воспринятая императором Николаем, постигавшим всю ее необходимость для поддержания мощной его рукой колебавшихся тронов. Но, чтобы не слишком встревожить прочие кабинеты созванием официального конгресса, он решился свидеться с императором австрийским и королем прусским порознь с каждым. Для этого свидания король прусский выбрал Шведт, а австрийский император городок Мюнхенгрец.
15-го августа, вечером, государь, взяв с собой князя Волконского, графа Орлова и меня, сел у Петергофа на пароход «Ижора». К рассвету мы были уже в открытом море и рассчитывали уже заранее день и часть нашего прибытия в Штеттин, куда отправили наши экипажи для переезда в Шведт. Вдруг стал разыгрываться ветер, и постепенно развилось страшное волнение, от которого наш легкий пароход, построенный лишь для прогулок между Петергофом и Кронштадтом, бросало, как мячик. К тому же «Ижора» вмещала в себе топлива только на трое суток, и при буре, замедлявшей наш ход, мы рисковали остаться в море без угля. Капитан судна объявил, что необходимо обождать конца бури, укрывшись в соседней бухте у Эстляндских берегов, и мы, покоряясь его приговору, принуждены были стать на якорь, в виду лесистых берегов, верстах в сорока от Ревеля. Качка была и тут страшная, ветер не ослабевал, стало очень холодно. Капитан крайне тревожился нашим положением, и сам государь начинал беспокоиться о потере времени, зная, что король приедет в Шведт к назначенному дню, а принц прусский уже выехал в Штеттин навстречу нам. Впоследствии мы узнали, что эта буря свирепствовала на всей Балтике и, потопив множество судов, дала повод иностранным газетчикам разгласить, что император Николай был поглощен волнами со всею своей свитой.
Уже с лишком двенадцать часов как нас нестерпимо качало на брошенных якорях, при ежеминутной опасности, если бы цепи порвались, быть выброшенными на утесистый берег. Ветер не переменял направление и продолжал гудеть все с одинаковой силой. Тогда капитан предложил, как единственное средство выйти из этого тягостного положения, идти по ветру, обратно в Кронштадт. Государь собрал нас в свою каюту на совещание и весело потребовал мнение этого импровизированного совета. Мы поспешили согласиться с капитаном, и «Ижора» быстро понеслась к Кронштадту, к великой радости Волконского, небольшого охотника до бурь, тут же закаявшегося ехать когда-нибудь впредь водой. 17-го, вечером, мы прибыли в Петергоф, но нашли его уже опустевшим. Двор уже переехал в Царское Село, а у пристани не было даже катера, чтобы перевезти нас на берег. Государь со мной переехал туда на маленькой пароходной гичке и тотчас отправился в дрожках в Стрельну, откуда полетел на перекладной в Царское Село, велев мне ехать в Петербург для приготовлений к поездке в Пруссию сухим путем. Буря на суше была так же сильна, как и в море; в Петербурге вода, чрезвычайно повысясь в Неве и в каналах, затопила несколько кварталов, а ветром поломало и вырвало с корнями множество дерев. Все в городе трепетали за жизнь государя, и известие о его благополучном возвращении распространило общую радость.
На другой день вечером государь и я уже катились в коляске по Нарвскому тракту. Лошади были заготовлены везде на мое имя, и мы пронеслись, не останавливаясь, до прусской границы. На станциях в России, разумеется, узнавали государя, а в Таурогене управляющий таможней, не зная, что заключить из такого инкогнито, ограничился глубоким поклоном нашей коляске. Проехав с такой же быстротой через Тильзит и Кенигсберг, мы только в Эльбинге вышли из коляски, чтобы позавтракать, пока смазывали колеса. Государь продолжал, к большому своему удовольствию, разыгрывать роль моего адъютанта, что часто давало повод к смешным сценам с почтмейстерами. Проскакав таким образом пятеро суток, ни разу не обедавши, мы остановились на той станции, где дорога в Шведт отделяется от Берлинского шоссе, чтобы выбриться и сменить белье. Здесь, пока хозяйка готовила нам кофе, почтмейстер вступил в разговор с мнимым моим адъютантом, который занимался своим туалетом стоя, тогда как я преспокойно сидел за столом. На вопрос, есть ли в Шведте какие-нибудь сведения о плавании государя, почтмейстер с самодовольным видом рассказал о полученном им сию минуту частном письме, извещающем, что русский император вчера благополучно сошел на берег в Штеттине, к успокоению чрезвычайно тревожившейся о нем королевском фамилии. «Слышите ли, генерал?» — сказал мне государь. — «Слава Богу», — ответил я и благодарил почтмейстера за добрую весть. На третьей станции оттуда, государь оделся в прусский генеральский мундир, и остальную до Шведта дорогу сидел один, в приготовленной для фельдъегеря бричке. Я старался не отставать от него в нашей коляске, но он ускакал далеко вперед, и в то время, как король предавался жестокому беспокойству, а наследный принц не сходил с плотины у гавани, чтобы тотчас дать знать, когда покажется «Ижора», — государь вдруг появился в Шведтском дворце совсем с противоположной стороны. Радость о его прибытии была общая, как в королевском семействе, так и между всеми военными и жителями, знавшими, какой опасностью буря угрожала зятю их короля.
В Шведте, сверх членов королевской фамилии и наследного принца Мекленбург-Стрелицкого, супруга сестры нашей императрицы, находились только герцог Кумберландский, первый генерал-адъютант короля Вицлебен и прусский министр иностранных дел Ансильон.
Нас поместили во дворце, где в 1805 году, т. е. 28 лет тому назад, при возвращении корпуса графа Толстого из Ганновера в Россию, мы были представлены королю, дотоле союзнику Франции, а тут вдруг решившемуся перейти на нашу сторону и объявить себя против Наполеона, за что сей последний через год отомстил занятием всей Пруссии и принудил короля удалиться в Мемель. В то время, еще очень молодой, я был очарован красотой королевы и старался посредством ее фрейлин отвлечь ее от союза с Францией и побудить действовать в том же смысле своим влиянием на короля. На несчастье Пруссии, это нам тогда вполне удалось. Теперь я был снова в том же дворце с моим могущественным монархом, также искавшим склонить прусский кабинет к совершенному единодушию с русским, чтобы соединить силы обеих держав для отражения всякого нападения извне и для совокупной борьбы против революции, где бы она ни зародилась.
Ансильон с самых первых минут разговора развил довольно многословно и в изысканных фразах свои политические идеи, свои опасения и надежды; он заключил тем, что уже настало время перестать быть снисходительным к разрушительным доктринам, угрожающим Германии и целой Европе, и что только посредством теснейшего союза между Россией, Австрией и Пруссией можно остановить разлив тех конституционных утопий, которые со времен хищнического занятия французского престола Людовиком-Филиппом увлекают все умы и колеблют все троны. Генерал Вицлебен выражался менее сильно и короче, из его слов проглядывало опасение разрыва с Францией и с немецкими либералами, которых силы он, впрочем, преувеличивал. Вицлебен был орган добрых начал своего монарха, который ясно видел зло и вполне постигал действительнейшие средства к его искоренению, но которого лета, прежние несчастья и теперешние привычки побуждали желать мира и страшиться войны. Ансильон, напротив, являлся органом наследного принца, некогда его питомца, который, подобно младшим своим братьям, считал прусскую армию первой в мире и требовал войны, как требовали ее прусские принцы и генералы перед Йенской битвой. Самые события доказали, однако же, что и Ансильон прикрывал известными фразами лишь свою слабость или отсутствие доброй воли. Когда государь изъявил свое положительное желание, чтобы прусский министр ехал с ним в Мюнхенгрец для поддержки его в переговорах с австрийским правительством, то Ансильон, видя, что в настоящем случае уже нельзя отыграться словами, прямо отказался сопутствовать императору Николаю, прибавив даже крайне неловко, что его присутствие в Мюнхенгреце не соответствовало бы достоинству короля. «Как! — вскричал тут наш государь. — Так меня смеют обвинять в таком требовании, которое унизило бы достоинство моего тестя?» и, увлеченный крайним раздражением, в присутствии принцев, в весьма сильных выражениях излился против наглого министра. Между тем, сам король избегал всякой серьезной беседы с государем, ограничиваясь одними свиданиями с ним в семейном кругу и изъявлениями ему самой нежной, истинно отеческой внимательности и дружбы, потому и переговоры принимали более вид сплетней, в которые все вмешивались без толка и без результата, всякий по личным своим видам и убеждениям. Государя все это глубоко огорчало, тем более, что сам он изъяснялся со всей искренностью и прямотой, свойственными его характеру, его привязанности к королю и его сочувствию к судьбам Пруссии, политическому существованию которой грозили гораздо большие опасности, чем Австрии и особливо чем России. Эта бесплодная болтовня подняла в нем желчь, и он внезапно занемог.
Тут, по своему обыкновению, он заперся в своей комнате, лег на дорожную постель, состоявшую всего из кожаного мешка, набитого сеном, и запретил кого-либо к себе впускать, даже и врача, так как собственный его доктор, Арендт, дожидал нас с прочими особами свиты за несколько станций от Мюнхенгреца. Испуганный камердинер прибежал сказать мне, что государю очень нехорошо. Я вошел к больному без доклада и с большими усилиями едва убедил его принять королевского доктора, который пощупал пульс и, прописав лекарство, объявил мне, что государь в опасности. Окаменев от ужаса, я не знал, на что решиться: послать ли нарочного за Арендтом, который во всяком случае поспел бы не прежде двух суток, или пригласить другого доктора из Берлина, так как королевский доктор, по отзыву нашего посланника при прусском Дворе, Рибопьера, не пользовался особенной репутацией. Все члены королевского Дома собрались в аванзале в смертельной тревоге. Государь уснул, и я через щель в дверях следил за всеми его движениями. Когда он проснулся, я вошел к нему в душевном волнении и доложил, что король с нетерпением желает его видеть. При этих словах государь вскочил с постели, потребовал одеваться, и сам твердой поступью пошел к августейшему своему тестю. Все наши беспокойства разом прекратились, и я снова занялся дорожными нашими сборами.
После решительного отказа Ансильона ехать при государе, необходимо было употребить с нашей стороны все старание, чтобы Пруссия на мюнхенгрецкое свидание назначила какое-нибудь другое доверенное лицо, без чего союз трех держав, — главная цель нашей поездки, — остался бы без всякого внешнего проявления. После продолжительных толков и колебаний и довольно ясно выказанного Пруссией равнодушия, решено было, чтобы ехал наследный принц, но только до прусской границы, где ему остаться, в ожидании приглашения австрийского императора в Мюнхенгрец. Желание государя, следственно, исполнялось, и для Европы, следившей за обоими этими свиданиями, они свидетельствовали об единодушии, господствующем между тремя монархами. Нам, однако же, дело представлялось в ином виде, открывая печальную перспективу на слабое сотоварищество Пруссии и на малонадежную помощь ее кабинета, всегда шаткого, хитрого и недоверчивого. Король, все члены его Дома, несколько генералов и офицеров питали искреннюю привязанность к нашему государю, но могущество России внушало всем зависть; тщеславие пруссаков не позволяло им искать в нем благотворного оплота. Принцы и молодое поколение офицеров слишком на себя надеялись; мечтая о военной славе, они домогались войны с Францией. В этих видах они склонялись к союзу, видя в нем лишь средство к нападению, тогда как в сущности союз предназначался для избежания войны, столь горячо желаемой французскими и немецкими революционерами.
Образ нашей жизни в четыре дня, проведенные в Шведте, был довольно однообразен. Собирались к завтраку, потом в час к обеду, за которым сидело до 50-ти человек, и в 5 1/2 к чаю, после которого разыгрывались маленькие фарсы в дворцовом театре, затем ужин, и в 10 все расходились.
Государь при всех поездках обыкновенно пускался в путь в полночь; но ввиду недавнего нездоровья государя король уговорил его выехать в 10 часов утра, 27-го числа. Он поехал с наследным принцем, а я с полковником Грёбеном. В следующую ночь мы испытали всю прелесть нешоссированных дорог и неловкости немецких почтарей. Государя завезли в поле, а меня опрокинули, при чем сломалась коляска, и почтальон сильно ушибся. Принц прусский был взбешен этими неприятными приключениями, заставившими государя пожать плечами, а меня — с сожалением вспомнить о поездках наших по России.
На последней прусской станции, где наследный принц остановился в ожидании приглашения австрийского императора, государя встретил посол наш при венском Дворе, Татищев, которого он посадил с собой в коляску до Мюнхенгреца. Императоры сошлись друг с другом очень приветливо и со всевозможной искренностью. Престарелый и почтенный Франц, Нестор коронованных глав в Европе, был видимо тронут, заключая в объятие молодого преемника того Александра, которого помощь возвратила ему потерянную державу и дружбой которого он всегда так дорожил. Николай Павлович, со своей стороны, тотчас и со всей искренностью вступил в роль нежного и почтительного племянника, смотревшего на императора Франца, как на брата и сослуживца императора Александра, которого, по разности лет и по двадцатипятилетнему его царствованию, наш государь всегда считал истинным своим отцом. Столь же искренна и сердечна была и встреча с императрицей, трогавшей каждого заботливой любовью к августейшему своему супругу. Пытливый взгляд австрийских царедворцев с первых минут убедился в совершенном согласии, водворившемся между обоими монархами, а непринужденная скромность нашего государя и почтительная его предупредительность к их императору, льстя народному самолюбию, вскоре уничтожили все предубеждения против русского самодержца, посеянные ложью и недоброжелательством.
В Мюнхенгрец не был приглашен никто из прочих членов австрийского Дома, и вообще старались придать этому свиданию как можно менее блеска в обстановке; поэтому выбор самого места свидания и пал на этот незначительный городок, собственность одного из соименных потомков знаменитого в Тридцатилетнюю войну Валленштейна. Оба монарха помещались в обширном замке, в котором нашлось еще довольно места и для великой княгини Марии Павловны, приехавшей в Мюнхенгрец с супругом своим гросс-герцогом Веймарским для свидания с государем. Прибывший несколькими днями позже герцог Нассауский остановился в местечке. Он познакомился с Николаем Павловичем в последние годы царствования императора Александра и особенно дружески с ним сошелся.
Опередивший нас несколькими днями граф Нессельроде уже до нашего приезда вошел в переговоры с князем Меттернихом, стоявшим на деле, по достоинствам своим, во главе венского кабинета. Князь, судивший о нашем государе не по газетным возгласам, а по его действиям, питал к нему самое глубокое уважение, а император Николай, со своей стороны, имел высокое мнение о талантах и ловкости этого старого кормчего искусной и лукавой австрийской политики. Оба готовились к свиданию с некоторым смущением, в чем после и сознались друг другу. При этом свидании, происходившем в первое утро после нашего приезда, государь ясно и прямо изобразил Меттерниху критическое положение, в которое Европа поставлена самими ее монархами, находящимися под гнетом постоянного опасения либералов, заимствующих главную свою силу от недостатка единодушия между Австрией и Пруссией, тогда как соединившись искренно между собой и с Россией, эти три державы могли бы остановить поток революции, обуздать Францию и Англию и сохранить спокойствие или, в последней крайности, одолеть знамя мятежа и подавить, по меньшей мере, в собственных своих владениях возрастающие плевелы новой пропаганды. Государь продолжал далее, что Россия, как менее других государств подверженная опасности, имеет в виду главным образом интересы Австрии и Пруссии, что она отнюдь не хочет вмешиваться в политические распри, до нее прямо не относящиеся, желая лишь быть надежной опорой для своих союзников, но что не допустит также чужого вмешательства в вопросы, непосредственно до нее касающиеся, как, например, польский и турецкий; наконец, что решение последнего вопроса должно принадлежать исключительно России с Австрией, как единственным державам, коих владения смежны с турецкими.
Князь Меттерних был изумлен поразительной верностью картины, нарисованной ему императором Николаем, и признал его виды и намерение столь справедливыми и полезными в особенности для Австрии, что поспешил и по чувству и по рассудку изъявить полное свое согласие с ними и, поблагодарив государя, торжественно поручился за дружественное и искреннее содействие своего монарха к их исполнению. Когда они вышли из кабинета, все уже были собраны к обеду. Я коротко знал Меттерниха в 18** году в Париже, где сблизили нас любовные интриги; мы сошлись, следственно, как старинные знакомцы. «Мюнхенгрецкие конференции окончены, — сказал он мне, — бывало, на таких съездах толковали и марали бумагу по целым месяцам, а у вашего государя другая метода. Он в один час все покончил и решил, так что мне к сказанному им не остается ничего прибавить». Старый дипломат всячески превозносил русского императора и рассказывал всем, что сделался его министром, так как сего требовали интересы Австрии и всей монархической Европы. Действительно, Нессельроде не мог довольно нахвалиться тем, как с этим пор Меттерних вел дела, между ними не было больше никаких споров, все шло с общего согласия, и кабинеты венский и петербургский совершенно соединились в своей охранительной политике.
На первых порах обращение князя Меттерниха и особенно молодой его жены с императорской четой очень нас озадачило. Настоящими царями являлись они, а не скромный Франц и его супруга. Дело состояло в том, что император совершенно вверился министру, от души преданному его особе и его славе и занимавшему нелегкий свой пост с высоким искусством и со всем рвением. Престарелый Франц, утомленный долговременным царствованием, исполнением стольких превратностей, полагался на Меттерниха во всех делах и политических, и домашних, оставляя себе лишь внутреннюю администрацию и высшее наблюдение за правосудием, в котором многолетняя опытность и неукоризненное беспристрастие стяжали ему любовь и благоговение от всех сословий его державы.
Десять дней пребывания нашего в Мюнхенгреце проведены были очень тихо, как бы в деревне у какого-нибудь богатого помещика. Император Франц, в маленькой коляске парой, которой сам правил, возил нашего государя на охоту, где они забавлялись стрелянием фазанов и другой дичи. Обедали всегда все вместе, а после обеда мы играли в бильярд, под управлением милой княгини Меттерних. Вечером выписанные из Праги актеры давали представление на маленьком театре в замке, при звуках полковой музыки, нисколько не уступавшей лучшим оркестрам. Вблизи Мюнхенгреца собрано было несколько пехотных полков, две артиллерийские батареи, один кирасирский и один гусарский полк, который австрийский император представил нашему государю на смотре, привлекшем множество народа из Праги и окрестностей. Войско было хорошее, но в отношении к обучению стояло еще на той же степени, как в эпоху Семилетней войны. На другой день австрийский император назначил императора Николая шефом осмотренного накануне гусарского полка. Через два дня государь, уже одетый в мундир своего нового полка, учил его и, проведя его церемониальным маршем перед императорской четой, приехавшей к концу учения, отдал ей честь и поднес почетный рапорт. Его бесподобная наружность, к которой как нельзя более шел венгерский костюм, его прекрасная посадка на лошади и серьезная степенность, с которой он являлся тут в роли полкового командира, произвели самое благоприятное впечатление на зрителей и восхитили весь полк, с гордостью видевший у себя во главе могущественнейшего владыку и красивейшего мужчину во всей Европе. Собрав вокруг себя офицеров, государь в милостивых и сильных выражениях передал им свои мысли о их обязанностях в отношении монарха Австрии и свои чувства искренней к нему привязанности. Эти слова, равно как и все поведение государя, почтение, которое он оказывал Францу I, нежная его внимательность к императрице, откровенность с придворными, вежливость с дамами, его одинокие прогулки во фраке между народом, всех очаровали и душевно привязали к нему австрийскую императорскую чету. Франц I, прося его дружбы и покровительства слабому и болезненному своему наследнику, объявил, что в духовном своем завещании поставил в обязанность последнему не предпринимать ничего, когда он будет на престоле, без совета императора Николая. Всех нас престарелый император также осыпал своими ласками, а меня лично часто удостаивал откровенными, веселыми и остроумными беседами, нередко смеша своим чисто венским акцентом.
В Мюнхенгреце, как и в Шведте, условились окончательно в том, что на польский вопрос станут смотреть впредь, как на общий всем тремя державам, что будут действовать против революции, где бы она ни находилась, совокупными силами, и что уже ни один нарушитель общественного спокойствия не найдет себе убежища ни в которой из этих держав, но будет предан в руки правосудия в той из них, где его захватят.
Простившись в восхищении друг от друга, мы проехали безостановочно до Модлина, оставив Варшаву вправе.
В публике опять много носилось слухов о замыслах на жизнь государя, и при вести о его поездке в Польшу вся Россия трепетала за драгоценные его дни. При нем не было никого, кроме меня и ехавшего за нашей коляской фельдъегеря. Фельдмаршал Паскевич расставил по почтовым домам небольшие казачьи конвои, но государь запретил им за собой следовать. На станциях он брал прошение от поляков, милостиво с ними разговаривал и не принимал ни малейших мер предосторожности, как бы среди верного русского народа.
В Модлин мы прибыли ночью, в страшную темноту, по проливному дождю, совершенно испортившему вновь проложенную дорогу. Князь Паскевич, выехавший навстречу государю в Лович, сопровождал его до новой крепости, близ которой собраны были корпуса Ридигера и Крейца.
Модлинская крепость, выстроенная Карлом XII во время победоносных его войн с Польшей, была потом совсем запущена при слабых правителях этого края, пока не обновил ее несколько Наполеон при вторжении своем в Россию. Польская революция 1830 года, во время которой поляки поспешили вооружить Модлин и укрепить его разными новыми укреплениями, доказала императору Николаю всю важность этого пункта, находящегося в 40 верстах от Варшавы, при слиянии Нарева с Вислой, господствующего над всей местностью. Немедленно по усмирении бунта государь сам начертил план для возведения тут обширной и сильной крепости, исполнение сего возложил на деятельного Паскевича, переименовав Модлин Новогеоргиевском. Все утро по приезде он употребил на обозрение работ, начатых едва за полтора года перед тем и уже значительно подвинувшихся. Послеобеденное время было посвящено осмотру пехотного лагеря, и трудно описать восторг, с которым храбрые победители Польши приветствовали своего монарха. Варшава, узнав, что владыка ее судеб находится так близкой от нее, просила позволения прислать в Модлин депутацию, для вымоления у государя согласия иметь счастье принять его в своих стенах. Он велел отвечать, что приехал для свидания со своей армией, которой он всегда был доволен, но что Варшаву, столь разгневавшую его, посетит тогда, когда ее жители снова заслужат его благоволение. Впрочем, гражданские и военные власти были вызваны в Модлин и удостоились чести представиться государю.
Войска, стоявшие в Варшаве, внутри Царства и в Бресте, нужны были на своих местах, и потому под Модлином собрано было только 44 000 человек. Но герцог Нассауский и генералы австрийские и прусские были восхищены их выправкой и красотой. Объехав ряды, государь велел отдать честь фельдмаршалу, водившему эти войска к победе, и первый закричал «ура», которое повторилось за ним, как раскат грома. После маневров, которыми государь остался очень доволен, он с князем Паскевичем и герцогом Нассауским, принцем Рейссом и несколькими прусскими офицерами подъехал к Варшаве и на шлюпке пристал к цитадели, сооружавшейся в то время вокруг Александровских казарм, по плану, начерченному также самим государем. Все орудия этого укрепления были направлены на Варшаву, с целью разгромить ее при первой искре бунта. Радостные клики известили столицу, что его величество у ее ворот. Государь был столько же доволен, как и удивлен громадностью и изяществом работ в новой крепости, возведенной, казалось, руками титанов. Под ночь государь переехал в той же шлюпке на правый берег Вислы, где ждала его коляска, и возвратился в Новогеоргиевск, откуда на следующий день, утром, мы предприняли обратный путь по Ковенскому шоссе. Остановившись только на некоторое время в Остроленке, где генерал Берг, один из участников происходившего там блестящего дела, объяснил государю все его подробности, мы прибыли в Царское Село 16-го октября вечером.
В этот год государь, постоянно занятый мыслью сблизить и укрепить связь между населением возвращенных от Польши губерний и коренными русскими, основал в Киеве, взамен упраздненных Виленского университета и Волынского лицея, новый университет Св. Владимира. Он надеялся через обучение в нем поляков вместе с русскими изгладить в первых мечты о независимости и самобытности Польши и вообще удалить их от вредного влияния польского духа. Местом для нового университета был выбран Киев, с одной стороны, как древняя колыбель Православия, с другой — как штаб-квартира 1-й армии, что представляло все удобства надзора за многочисленным сборищем молодых людей.
В конце ноября прибыл в Петербург Ахмет-паша, присланный султаном для изъявления его благодарности за быструю и бескорыстную помощь, оказанную нами Порте в минуту опасности. Он был принят с такими же церемониями и почестями, как некогда Галиль-паша. Кроме общего старания Двора и публики быть ему приятными, Ахмет-паша достиг еще сложения части той суммы, которую Порта обязалась заплатить нам по Адрианопольскому трактату.
В это время Москва была напугана частыми пожарами, повторявшимися в разных частях города. Приписывая эти пожары то злоумышленникам, то мщению поляков, простирая даже подозрение на полицейских чиновников, жители проводили ночи без сна, укладывая свои пожитки и частью выезжали из города. Было поймано несколько мошенников, и по Москве разнеслись нелепые слухи об открытиях, сделанных будто бы на следствии. Распространившийся в древней столице панический страх скоро привлек в нее нашего неутомимого государя. Мы приехали туда поздно вечером, к изумлению, но и к великой радости всех жителей. Утром, когда государь пошел пешком на поклон святыне Кремлевских соборов, обычная толпа теснилась по его пути, наполняя воздух восторженными кликами. С его появлением возвратилась к москвичам успокоительная надежда, что пожары прекратятся, и весь город превозносил доброго царя, никогда не забывающего своей первопрестольной столицы в часы испытаний. Со всем тем, на другой же день вечером загорелся в Замоскворечье деревянный дом, окруженный множеством таких же. Государь взял меня с собой, и мы прибыли на пожар почти вместе с пожарными трубами. Он лично принял команду над ними и распоряжался, стоя посреди узкого загроможденного двора, у самого пламени. Пожарные в его присутствии работали с неимоверным усердием и бесстрашием и менее чем через полчаса осилили огонь. Сгорел только охваченный огнем дом. Два дня спустя загорелось снова, на бульваре близ казарм. Государь прибыл туда с той же поспешностью, и в несколько минут дом, горевший, как костер, был разобран до последнего бревна, и огонь потушен. Несмотря на увеличившуюся темноту, толпившийся вокруг пожарища народ тотчас узнал отъезжающего царя и с громкими «ура» долго бежал за его коляской.
Напоследок открыли, действительно, несколько зажигателен. Суд над ними был короток, и их прогнали сквозь строй на месте преступления каждого. Эти наказания успокоили жителей, не сомневавшихся, что виновные были открыты только благодаря высочайшему присутствию. Пожары прекратились, а с этим вместе возвратились сознание безопасности и чувство доверия, выражавшееся в благоговейной благодарности к избавителю города, совершившему в несколько дней то, чего полиция не могла достигнуть целые месяцы.
Пробыв в Москве шесть суток, половину которых государь посвящал, как всегда, обозрению общественных заведений, мы вернулись в Петербург.
1834-й год
правитьС наступлением зимы начались, как всегда, балы и увеселения. Все, кому общественное положение дозволяло приглашать к себе императорский Дом, наперерыв, друг перед другом, спешили пользоваться этим правом. Императрица, милостиво принимая такие приглашения и внося везде с собой веселость и непринужденность, с каждым годом приобретала более и более любви в народе. Все существование ее, казалось, было посвящено единственно счастью ее супруга и детей, общественной благотворительности и желанию всем быть приятной. Обожаемая семейством и приближенными, не вмешиваясь никогда в дела, как разве для исходатайствования у государя какой-нибудь милости или прощения, она являлась в глазах своих подданных земным ангелом и идеалом домашнего счастья. Но пока Россия наслаждалась всеми благословениями мира и отеческого правления, постоянно двигавшего все части вперед, пока у нас все совершенствовалось и народные сословия скреплялись общей любовью к престолу, — остальная Европа бушевала, и народы ее были раздираемы духом партий и политическими учениями, резко одно другому противоположными.
В Англии, к ториям и вигам, которых старинная вражда ожила теперь с новой силой, присоединились третья партия — либералов, осуждавших древнюю английскую конституцию и, в желании своем все преобразовать, слепо стремившихся к анархии и народным смутам. Во Франции беспрестанно возобновлялось кровопролитие, и вся мудрость нового короля не могла избавить ее от вечного междоусобия. Легитимисты, верные семейным преданиям, требовали воцарения Генриха V-го, доктринеры — охранения хартии в том виде, как она была пересоздана революцией, возведшей на трон Людовика-Филиппа; республиканцы — возвращения ко временам Директории; анархисты — просто беспорядка; наконец наполеонисты, сами не зная, чего хотели, горевали о том, что миновалось время завоеваний и грабежей. Все эти партии во взаимном их столкновении глубоко ненавидели друг друга, и каждая стремилась к возобладанию над прочими. В Париже беспрерывно являлись охотники, старавшиеся возмутить народ; национальная гвардия то и дело созывалась для разгона сборищ или для усмирения бунтов. Линейные войска, которым все это смертельно надоело, только и выжидали минуту, чтобы раз навсегда покончить дело с мятежниками. Король, лавируя между всеми этими партиями, старался только о том, чтобы не давать им воли, обуздывать разрушительные их страсти, сохранить мир и образом своих действий приобрести доверие европейских кабинетов. Лондонские и парижские журналы, со своей стороны, продолжали возбуждать умы против России и проповедовать общий крестовый поход для устранения ярма, которое, по их словам, император Николай усиливается возложить на весь мир.
Португалия, под гнетом коварного покровительства Англии, все еще была разделена на два враждебных стана, боровшихся между собой из-за двух претендентов на ее корону: дона Педро и дона Мигуеля. В Испании неблагоразумная королева, в одинаковой степени жаждавшая и власти и удовольствий, была свидетельницей отступления своей армии перед доном Карлосом, явившимся из Англии, чтобы потребовать обратно свои права на престол своего государства. Простой офицер, Зумалакареги, один приуготовивший и усиливший партию претендент, уже успел приобрести военную славу и сделаться надеждой испанцев, привязанных к своим привилегиям и к древнему роду своих королей.
Италия волновалась при содействии парижской пропаганды и кар-бонаризма, с каждым днем более и более усиливающегося в Неаполе, в Риме и на севере полуострова. Только 80-тысячная армия удерживала явное восстание.
Швейцария являлась деятельным притоном демагогических обществ; итальянцы, поляки, французы и немцы учреждали там свои сборища и увлекали в свои разрушительные замыслы даже мирных туземцев этого края, столь долго слывшего образцом истинной свободы. Толпа бродяг ворвалась оттуда в Сардинские владения, но вскоре, обнаруженная и рассеянная, вернулась в Швейцарию для приготовления там новых средств к беспорядкам и междоусобной вражде.
Южная Германия была наполнена легко воспламеняющимися материалами. Сходбища недовольных устраивались там почти публично, и во Франкфурте, например, дошло до того, что шайка молодых безумцев напала вооруженной рукой на гауптвахту. Шведтское и Мюнхенгрецкое свидание возвратили, однако же, некоторую бодрость германским владетелям, и бунтовщиков везде преследовали и усмиряли.
Одна Россия оставалась в своей неподвижности грозной наблюдательницей этих политических бурь, страшная для мятежников и ободрительная для монархов.
У нас в это время готовилось зрелище более отрадное, долженствовавшее утвердить силу и прочность нашей державы. Наследник престола, великий князь Александр Николаевич, достигнув 16-летнего возраста, вступил в определенное государственными законами для его сана совершеннолетие. Он соединял в себе все, чего в этом возрасте можно желать от молодого царевича, предназначенного к таким высоким судьбам. Статный ростом, с прелестным лицом, в котором выражались мягкосердечие и мыслительность, с благородной, привлекательной осанкой, с врожденной вежливостью, он умел так же хорошо сам вести беседу, как и с пользой слушать других. Ловкий во всех телодвижениях, он прекрасно ездил верхом и отличался во всех гимнастических упражнениях; прилежный к урокам, выказывал всегда большую любознательность и быстро успевал во всех науках; нежно почтительный к родителям, любя их со всей горячностью своих лет, был заботлив к своим сестрам и меньшим братьям и искренно привязан к товарищам своих игр и уроков, молодому графу Вьельгорскому и Паткулю; наконец, не оставлял ничего желать ни своим родителям, ни публике, которая с каждым днем более и более к нему привязывалась.
Назначив 22-е апреля, день Пасхи, днем торжественного освящения его совершеннолетия, государь пожелал, чтобы этой церемонии придана была вся пышность и важность, достойные события и соответственные древним преданиям нашего царского Дома.
К часу пополудни Зимний дворец наполнился приглашенными. Члены Государственного Совета, сенаторы, дипломатический корпус, придворные и военные чины и все имеющие приезд ко Двору заняли указанные в церемониале места. Все залы, от внутренних покоев императрицы до дворцового собора, были окаймлены отрядами гвардейских полков, а воспитанники военно-учебных заведений, эти будущие слуги молодого цесаревича, поставлены в портретной галерее 1812 года, как ближайшем покое к церкви, где ему надлежало присягнуть на управление ими некогда, с правдой и заботливой верностью к славе отечества. В самой церкви были положены на особом столе перед алтарем императорские регалии, возле аналоя с св. Евангелием и крестом.
В 2 часа государь, императрица, наследник в казачьем мундире и прочие члены императорского Дома вошли, предшествуемые Двором, в церковь, где встретил их митрополит Серафим со всем высшим духовенством. Глубокое молчание воцарилось между присутствующими, и все взоры обратились на императорскую чету и августейшего ее первенца.
К этому случаю сочинено было Святейшим Синодом особое молебствие, которого прекрасные и умилительные слова растрогали всех присутствующих. По окончании его, государь подвел своего сына к аналою; подняв руку к небу, наследник цесаревич твердым и внятным голосом начал читать присягу, также по этому поводу вновь составленную. Но по мере того, как царственный юноша подвигался вперед в своем чтении, голос его слабел, и волнение очевидно увеличивалось. Некоторые слова, прерванные всхлипыванием, он принужден был повторять. К концу присяги слезы струились по его прекрасному лицу. Они навернулись и на глазах августейшего его родителя, стоявшего возле сына, как бы для ободрения его при исполнении этого священного и торжественного обряда. Императрица смотрела на эту сцену, исполненная умиления нежнейшей супруги и матери.
Прочитав присяжный лист, наследник подписал его и, рыдая, бросился на грудь своего отца, после чего они вместе подошли к императрице, которая заключила их в свои объятия, и тогда все трое изобразили высоко умилительную группу. Трудно было представить себе картину трогательнее и прекраснее. У всех присутствующих занялось дыхание, у всех текли слезы, конечно, каждый из них призывал благословение Божье на этот тройственный оплот благоденствия и славы России. Торжественную минуту возвестили столице 301 выстрел с крепости и со стоявшей перед дворцом флотилии и общий колокольный звон во всех городских церквах.
Вслед за сим все перешли из церкви в Георгиевскую залу, где на другом аналое также лежали св. Евангелие и крест, а на ступенях трона стояли знаменщики и полковые адъютанты с знаменами всех полков и кадетских корпусов; только знамя Донского атаманского полка, как символ начальствования наследника над всеми казачьими войсками, держали перед самым аналоем.
Императрица стала на высшей ступени трона, великие княжны ниже ее, а первые чины Двора за ними по обе стороны.
Государь снова подвел к аналою своего сына, который прочел и подписал тут вторичную военную присягу. Воспитанники военно-учебных заведений, стоявшие широкой улицей от входа в залу, и дворцовые гренадеры, поставленные против трона, сделали на караул, музыка заиграла народный гимн, и знамена преклонились к подножию трона.
Спустя несколько дней петербургское дворянство дало императорскому Дому в ознаменование общей радости о совершившемся торжестве великолепный бал.
Лето 1834 года прошло, как обыкновенно, в переездах между Царским Селом, Петергофом, Елагиным, Кронштадтом и Красносельским лагерем, в учениях, маневрах и смотрах сухопутных войск и флота.
30-е августа, как день бывшего тезоименитства покойного государя, было назначено для открытия воздвигнутого в честь его памятника, столько же колоссального по своим размерам, сколько колоссальны были кампании 1812-го, 1813-го и 1814-го годов, в которых Россия и Европа стяжали столь блестящий успех благодаря лишь непоколебимой твердости покойного Александра. Мысль о сооружении этого памятника родилась у государя тотчас по восшествии его на престол, и он начертал сам для него рисунок, а потом, руководив работами, пожелал совершить освящение его со всем величием и блеском, достойным подвигов знаменитого его предшественника.
С этой целью были сделаны следующие предварительные распоряжения: в Петербург собрано более 100000 войска и приглашены все военные начальники, имевшие честь служить в царствование императора Александра, вследствие чего столица наполнилась старыми, израненными генералами, во главе которых стояли фельдмаршалы Паскевич и Витгенштейн; построен, спиной к экзерциргаузу, восходивший до его крыши и примыкавший к дому Министерства иностранных дел амфитеатр; выстроена на всем протяжении противоположного дворцу полукруга эстрада, которая поднималась до второго этажа домов Министерства иностранных дел и Главного штаба, и сверх того балкон и все окна обоих огромных зданий приспособлены к занятию их зрителями; наконец, над главными воротами Зимнего дворца воздвигнут изящный, крытый перестил во вкусе, соответствующем архитектуре дворца, довольно просторный для помещения на нем всего Двора. От него шли на площадь в обе стороны широкие лестницы.
Король прусский сам желал прибыть к этому торжеству в память своего освободителя и друга, но, быв удержан от того нездоровьем, прислал вместо себя своего сына, принца Вильгельма, а в виде депутации от прусской армии, в воспоминание совокупных действий ее 1813 и 1814 годах с нашими войсками, по несколько человек офицеров и унтер-офицеров, выбранных по всей гвардии и армии из числа участвовавших в этих достопамятных кампаниях.
В день 30-го августа все петербургское население уже с раннего утра было на ногах; всякий торопился занять место; все окна и балконы наполнились дамами, Адмиралтейский бульвар был усеян народом, который покрывал и крыши. Но небо застилали черные тучи, мрачные, как был мрачен 1812 год, предшествовавший прославлению Александра, и события, последовавшие по его кончине.
Государь также с раннего утра поехал в Невскую лавру для присутствования там при богослужении. К 10 часам все были на своих местах. Грохот от экипажей прекратился. Памятник, завешенный от подножия до начала стержня большим покрывалом, возвышался в грозном одиночестве посреди пустой площади. Огромной массы войск не было никому видно, они стояли густыми колоннами в выходящих на площадь улицах, сокрытыми от всех зрителей.
В 11 часов государь подъехал верхом к поставленной у Адмиралтейской площади пушке и велел трижды из нее выпалить. По первому выстрелу войска выстроились, по второму стали под ружье и по третьему выстрелу вдруг со всех сторон двинулись на площадь, которая в несколько мгновений, как бы по удару волшебного жезла, вся ими наполнилась. Эта внезапность имела для всех зрителей поразительность театральной перемены декорации.
Военная свита государя, фельдмаршалы и старейшие полные генералы стали верхом у одной из лестниц эстрады, за ними построились, направо от дворцовых ворот, военно-учебные заведения в составе 6-ти батальонов, а налево 1-я гвардейская пехотная дивизия. Остальные войска размещены были как вокруг самого памятника, заняв собой всю Дворцовую площадь, кроме пространства между ним и дворцом, так и на Адмиралтейской площади; артиллерию же расставили между дворцом и Адмиралтейским бульваром и по набережным Дворцовой и Английской и у Биржи на Васильевском острове. На Неве вытянулся перед дворцом ряд легких фрегатов, яхт и пароходов. Всего было под ружьем 86 батальонов и 106 эскадронов, с 248 орудиями, не считая крепостных и находившихся на судах. Вся эта масса, подобной которой по числу никогда еще не являлось на таком небольшом пространстве, была обмундирована заново и блестела столько же выправкой, сколько красотой людей и лошадей. Государь с обнаженной шпагой в руке лично ею командовал. В то же время дворцовые гренадеры, эти ветераны наших побед, окаймили ступени обеих лестниц эстрады. Во всем огромном стечении войск и народа царствовала глубокая тишина. Все взгляды были обращены к могущественному самодержцу, воздававшему такую дань памяти своего предшественника. Вскоре на дворцовой эстраде показалась императрица, в предшествии высшего духовенства, окруженная государственными сановниками и Двором. При появлении ее войска отдали честь. Тогда на дворцовой эстраде началось молебствие, и по данному сигналу все войска, а за ними и все зрители, обнажили головы. Государь сошел с лошади и при молитве с коленопреклонением, находясь между дворцом и памятником, спиной к последнему, со стоявшими в нескольких шагах от него наследником, великим князем Михаилом Павловичем и принцем Прусским, преклонился на одно колено. Никогда еще наш император не казался нам так прекрасен и так велик, как в ту минуту, как он приник перед Царем Царствующих, и когда его примеру в тот же миг последовали все войско и тысячи зрителей, окружавших площадь, даже до стоявших на крышах. Чувство благоговения навеяло на всех такое глубокое безмолвие, что слова молитвы можно было расслышать на всех концах площади. Наконец, при возглашении вечной памяти императору Александру, покрывало, скрывавшее подножие памятника, упало на землю, поддерживавшие со всех сторон это покрывало орлы преклонились. Государь повернулся лицом к колонне, и общее молчание превратилось в оглушительные клики «ура», к которым присоединилась и пальба из всех орудий с набережен, реки и крепостных валов. Раскаты выстрелов, как удары грома, то приближались с треском, то удалялись, то снова подходили, звуча вокруг подножия памятника.
В это время императрица, предшествуемая духовенством и сопровождаемая всей блестящей своей свитой, спустилась с эстрады и обошла вокруг памятника, который был окроплен святой водой. Облачное небо вдруг прояснилось, яркое солнце засияло над величественным зрелищем, и лучи его представились всем как бы исходящие от Самого Всевышнего, освящающего дань благодарной памяти, приносимой Николаем тени Александра.
Когда императрица возвратилась на эстраду, государь, приведя сам к монументу роту гренадер дворцовых, приставил к нему на вечные времена часового из среды этих александровских ветеранов. Затем войска, по данному сигналу, опять очистили площадь, чтобы построиться к церемониальному маршу.
Государь во главе своего штаба, имея при себе принца Прусского, проехал мимо памятника и, опустив перед ним шпагу, стал возле него. Тогда начался церемониальный марш, который открыли военно-учебные заведения. Пехота проходила батальонными колоннами, одна рядом с другой, со всеми полковыми знаменами впереди — построение совсем новое, придуманное самим государем собственно на этот случай, чтобы ускорить проход войск и придать ему вид еще более величественный. Пешая артиллерия в колоннах побригадно, кавалерия тем же порядком, как и пехота, дивизионными колоннами, все три в один ряд; конная артиллерия в таком же построении, как и пешая, — все эти огромные массы войск, одинаково щеголеватые, проходили с одинаковой стройностью и ровностью, постепенно исчезали, так что под конец площадь снова очистилась, и на всем ее пространстве был виден только государь со своей свитой.
Императрица четыре года не виделась с августейшим своим родителем, о здоровье которого были получены дурные известия. Решив провести с ним некоторое время, она уехала в Берлин 6-го сентября, а государь на следующий день отправился в Москву, где в этот раз знали о его приезде. Он намеревался проехать оттуда через Нижний в Казань и возвратиться обратно через Орел, в окрестностях которого был собран драгунский корпус. Но проливные дожди, испортив дороги, побудили его переменить план и ехать прямо в Орел, остановившись в Туле только для ночлега. Устройство драгунского корпуса было одной из любимых идей императора Николая в общей цепи преобразований, введенных им постепенно в нашей армии. Этот корпус состоял из 8-ми до 10-ти эскадронных полков, и в каждом полку два эскадрона были вооружены пиками для защиты и конвоирования лошадей, в то время как прочие, спешиваясь, формировались в пехотные батальоны. Настоящий смотр превзошел все ожидания, доказав, что мысль государя была превосходно постигнута и исполнена.
По возвращении нашем в Москву, погода несколько поправилась, и после двухдневного отдыха мы пустились в Ярославль, где, несмотря на возобновившийся дождь, государь обозрел все новые постройки, нивелировку Волжской набережной, батальон кантонистов, Демидовский лицей, больницы, церкви и монастыри. Потом в большой шлюпке, на руле которой сидел сам государь, мы переехали на противоположный берег Волги, где ждали нас наши коляски, и прибыли вечером к Ипатьевскому монастырю, столь знаменитому в летописях России. Ограда была вся обставлена народом, а у монастырских ворот ожидал настоятель с братией. Все думали, что в коляске едет кто-нибудь из свиты, и государя узнали тогда только, когда, выйдя из экипажа, он подошел к кресту. В одно мгновение вся толпа бросилась к нему, и при общем натиске я лишь с трудом удержался на ногах. Государь медленно следовал за монахами, которые с факелами в руках освещали ему путь в церковь. Это вступление потомка Романовых в ту уединенную обитель, из которой некогда юный Михаил исшел на Русское царство, эти черные фигуры монахов, факелы, народный восторг — все вместе невольно уносило воображение в далекое прошедшее. За стечением народа мы с большим трудом могли подняться на церковную паперть, и еще большего труда стоило выйти из церкви через сплошную массу. После краткого молитвословия государь пошел в покои, которые занимал Михаил Федорович и его родительница, и с любопытством осматривал все закоулки этих тесных келий, откуда истекло величие и могущество его Дома. При этом обозрении государя сопровождали только архимандрит и я.
Ипатьевский монастырь видел дотоле в стенах своих из числа всех наших самодержцев одну только Екатерину II. Императорским Домом не было внесено никаких вкладов для его обогащения, и даже не было принимаемо мер для поддержания древних его стен. Кострома, впадающая здесь в Волгу, ежегодно подмывает берег, на котором возвышается обитель, и церковь, как и корпус с кельями, стояли при нашем посещении полуобрушившимися. Государь велел все исправить, а берег укрепить каменной одеждой для защиты ограды от разлива реки.
Из монастыря мы проехали по мосту через реку Кострому в город того же имени, где отведена была нам квартира на площади. Богатая иллюминация освещала толпы, не дававшие почти проезда нашей коляске и продолжавшие кричать, по крайней мере, целый час под нашими окнами, так что у нас от этого шума разболелась голова, и я должен был несколько раз высылать сказать, что его величеству угодно отдохнуть.
Утром государь посетил прекрасный и обширный собор и разные городские заведения, принял местных чиновников и дворянство, также депутацию от исторического рода Сусаниных, которых потомство в эту эпоху уже возросло до 123 человек. При таком размножении они, несмотря на богатые дары от царя Михаила, давно обеднели; но, при всей бедности, никогда ни один из них не запятнал славного своего имени участием в каком-нибудь преступлении, и все пользовались в крае безукоризненной славой. Государь в продолжительной и милостивой беседе с их депутацией подробно расспрашивал об их быте и, велев губернатору представить записку о мерах к восстановлению того благоденствия, в которое некогда возвел их родоначальник Императорского Дома, указал, чтобы впредь все дети Сусаниных, в случае изъявленного на то желания со стороны их родителей, были воспитываемы на казенный счет.
10-го октября мы прибыли в Нижний рано утром, в бесподобную погоду, когда в городе все еще спали. После кратковременного отдыха государь прежде всего поехал во вновь перестроенный собор и здесь спустился в склеп, где покоится прах великого Козьмы Минина. Два столетия он лежал в церкви без всяких внешних украшений. Император Николай велел сделать для его останков приличную гробницу и поставить ее в соборном склепе, рядом с гробами древних нижегородских владетельных князей.
Естественно, что в Нижнем более всего интересовали государя постройки, возведенные для склада товаров, привозимых на Нижегородскую ярмарку из всех частей Империи, из Европы, Средней Азии и даже Китая. Будучи начаты еще в царствование императора Александра, когда ярмарку перевели из Макарьева в Нижний, эти постройки были возложены на генерала Бетанкура и стоили миллионы, а между тем общее мнение долго утверждало, что место для них неискусно выбрано, а сами постройки так плохи, что им грозит постоянная опасность от разлива Оки, впадающей здесь в Волгу.
Мы приехали в такое время, когда ярмарка уже давно окончилась, и огромный квартал, занимаемый только на время ее продолжения, стоял совершенно пустым. Все внимание наше сосредоточилось, следовательно, на зданиях и на земляных работах, служащих им фундаментом. Государь был приятно изумлен как величием и красотой общего расположения, так и неожиданной прочностью всех построек, которые мы думали, по слышанному нами, найти в самом жалком виде. Первой заботой государя было изыскать средства на необходимый ремонт сих огромных сооружений, для чего дотоле не было ассигновано никаких сумм.
Местоположение Нижнего вообще чрезвычайно понравилось государю, и он сам предназначил разные украшения для этого города, велев развести в древней его части, обнесенной еще высокой зубчатой стеной, общественный сад и выбрал место для построения большой казармы. Сверх того, он пригласил городских обывателей снести некоторые старые дома и избы, лепившиеся на берегу реки, и заменить их набережной и улицей с домами и магазинами для торговли.
Его величество изъездил весь город, все в нем осмотрел, местами хвалил, местами бранил и окончил свое двухсуточное пребывание в Нижнем присутствием на данном от дворянства бале, после которого мы отправились во Владимир.
В этом древнем городе, некогда цветущем и соперничествовав-шем с Москвой, а теперь обратившемся в один из самых бедных и наименее населенных губернских городов, государь начал, как всегда, молитвой в соборе, древней усыпальнице многих великих князей. Другой, меньший храм, бывший домовой церковью здешних властителей, также обратил на себя наше внимание. В городской тюрьме государь был вынужден сделать строгий выговор членам владимирского дворянства, которые, приняв на себя попечение о ней, ограничились только тем, что расписали стены и нисколько не заботились о том, чтобы содержать ее в опрятности. Зато его величество остался очень доволен богоугодными заведениями и домом умалишенных.
Владимир, как и Нижний, впервые имел счастье видеть государя. Не нужно говорить о восторге, с которым его встречали жители. Давка в обоих городах, везде, где он показывался, увеличивалась еще более от того, что его величество здесь, как и во всех своих поездках, строго запрещал полиции разгонять или останавливать народ и даже гневался, если замечал, что кого-нибудь толкнули, чтобы очистить ему дорогу.
Возвратившись в Москву, мы нашли прибывшего туда, по желанию государя, наследника цесаревича, которого сопровождал зять мой, князь Ливен, отозванный из Лондона для занятия почетного места первого ментора при будущем монархе России. Москвичи душевно обрадовались свиданию с цесаревичем, которого любили называть своим и который, теперь уже настоящий молодой человек, утвердил присягой верность свою царю и родине. Государь с истинным удовольствием замечал, как Москва делит свою любовь между ним и его первенцем, и выставлял последнего всюду с чувством отца, наслаждавшегося успехами своего сына.
Проведя вместе в Москве с неделю, они вместе воротились в Петербург в одной коляске, а я занял место наследника в его экипаже, о бок с князем Ливеном.
У великой княгини Елены Павловны родилась дочь, и 27-го октября происходило в Зимнем дворце ее крещение. После трехклассного обеда, заключившего это торжество, государь, взяв с собой наследника, вернулся в Аничковский дворец, где жил после приезда из Москвы, и тут приказал ему быть готовым ехать с ним через час в Берлин. Я один знал заранее об этой поездке и, не посмев делать к ней никаких приготовлений, чтобы не огласить ее тайны, послал только утром того дня к министру финансов за несколькими тысячами червонных, не определяя, впрочем, на какую надобность. Выйдя из-за стола, я поторопился домой захватить эти деньги и паспорт для проезда по Пруссии, в котором государь значился генералом Николаевым, а наследник — его адъютантом Романовым. Мне казалось, что все это я исполнил с возможной поспешностью, но, прибыв в Аничковский дворец, нашел государя и наследника уже совсем готовыми садиться в коляску. Не то было с находившимся при воспитании цесаревича генералом Кавелиным, который имел приказание ехать со мной, вслед за государем, в наследничьей коляске, и не понимал, как можно требовать, чтобы он так скоро уложился и простился с семьей. Его досада на то много насмешила государя и увеличила забавную сторону суматохи, произведенной нашим внезапным отъездом между придворными чиновниками и прислугой. В городе никто не подозревал намерения государя, а он уже катился по Рижскому тракту.
Я воротился домой для нужных распоряжений касательно экипажей и свиты и, по медленности моего спутника, не приученного к такой быстроте, мог выехать не прежде полуночи. Мы ехали так скоро, как только могли, не останавливаясь нигде ни на минуту, и все-таки прибыли в Берлин полусутками после государя. Огромное пространство между нашей и прусской столицей он промчался в пять дней!
Совершенно неожиданное появление государя среди королевской фамилии исторгло у всех радостное восклицание. Императрица была вне себя, а король, вернувшийся после обеда в свой маленький дворец, едва успел получить известие о новоприезжем, как тот уже был в его объятиях. Весь Берлин пришел в восторг от этого любезного сюрприза, который польстил самолюбию его населения.
Между тем общественное мнение в Пруссии и особенно в ее столице было сильно восстановлено против государя французскими и немецкими журналистами, возгласами поляков и завистью к могуществу России, так что император Николай утратил здесь прежнюю популярность, и ему, действительно, приписывали все пороки и дурные свойства, которые были вымышлены одной лишь злобой и досадой либералов. При Дворе и между приближенными к королевскому Дому, впрочем, тотчас заметили, что он сохранил все прежние свои качества: то же самое прямодушие, ту же доброту, ту же непринужденную приветливость, а его почтительная предупредительность к особе короля, нежная приязнь ко всем членам королевского Дома, любовь к императрице и своему сыну постепенно снова привлекли к нему сердца в массе публики и расположили опять в его пользу все сословия.
Король, несмотря на сопротивление государя, оберегавшего его здоровье от влияния дурной погоды в такую позднюю пору года, захотел показать его величеству свое войско и устроил с этой целью парад «Под липами», на котором, проезжая во главе гвардии, отдал честь своему зятю. Государь бросился к старцу и поцеловал его в плечо. Это выражение сыновней почтительности было подмечено с особенным удовольствием всеми зрителями. Потом, когда проходили кирасирский полк имени нашего императора и уланский, которого шефом был наследник цесаревич, как государь, так и наследник поспешили стать во главе своих полков и отдать честь королю. При виде цесаревича, ехавшего перед фронтом с необыкновенной ловкостью, престарелый его дед был тронут до слез и тут же выпросил у государя своему внуку, взамен обер-офицерских эполет, полковничьи. Все это вместе придало параду такой благородный и умилительный характер, что не только высшее общество и войско, но и простолюдины почувствовали себя растроганными. По окончании парада наш государь и его сын сами повели отряды своего имени полков, отвозившие штандарты во дворец, и толпа следовала за ними на площадь и на дворцовый двор с громкими изъявлениями приязни. В следующие дни, уступая просьбам генералов, государь всякое утро выезжал верхом за Бранденбургскую заставу и присутствовал там при полковых учениях, а однажды и он, и наследник сами учили свои полки. Последнее зрелище привлекло на место учения множество народа и офицеров Берлинского гарнизона, и все были восхищены ловкостью наших полковых командиров, равно как совершенным их знанием прусского военного устава.
По утрам император Николай в статском сюртуке прохаживался по берлинским улицам совершенно один. Эта доверенность и простота обращения окончательно расположили к нему умы, изгладив вполне все предубеждения, внушенные в продолжение нескольких лет зложелательством и клеветой.
Государь с первой минуты своего приезда объявил, что он прибыл в Берлин единственно для свидания с королем и его семейством и потому не станет заниматься политикой, ни принимать у себя министров, чтобы не могли иначе перетолковать цель его поездки. За всем тем, снисходя к настоятельным убеждениям, он допустил изъятие для некоторых высших сановников и принимал их в маленьком своем кабинете, служившем вместе и уборной и рабочей. Все удостоившиеся этой чести выходили в восторге от его любезности и от того здравого, светлого и верного ума, которым была запечатлена обрисованная им картина положения разных держав.
В короткое время нашего пребывания в Берлине мы имели вновь случай убедиться в нелепой шаткости мнений, господствующей в представительных правительствах. Пришли известия из Парижа: одно, что французское министерство в целом его составе сменено новым; другое, тремя днями позже, что министерство, едва смененное, снова восстановлено в прежнем его составе. Такая вечная колеблемость, уничтожая всякую последовательность в действиях и не давая ни одному начальнику времени вникнуть в свою часть, уже начинала открывать глаза самим либералам касательно невыгод, сопряженных с представительной формой правления.
В Берлине мы были ежедневно приглашаемы к обеденному столу при Дворе: или в покоях императрицы, или в залах большого дворца, или в том, где жил король, или, наконец, у кого-либо из принцев. Вечера проводили либо в театре, помещаясь в большой королевской ложе, или на балах, дававшихся в это время в Берлине только членами королевского Дома, чтобы не заставлять истрачиваться прусских вельмож, не довольно для того богатых. Наш посланник при прусском Дворе один из всех частных лиц удостоился чести принять у себя своих монархов. Король со своей стороны не упустил ничего, чтобы окружить пребывание августейших своих гостей в Берлине всеми возможными удовольствиями. Предупредительность его простерлась до того, что у него, разумеется, уже заранее, обучены были певчие из туземных петь в нашей посольской церкви по-русски и тем же самым напевом, какой употребляется петербургской придворной певческой капеллой.
Пробыв в Берлине двенадцать дней, государь выехал 13-го ноября в полночь; императрица же вместе с наследником оставили эту столицу несколькими днями позже.
Я занял опять обычное место в государевой коляске, и мы поехали через Бреславль, не останавливаясь до Ловича, где дожидался государя фельдмаршал Паскевич, а оттуда, отдохнув лишь несколько часов, следовали далее на Варшаву тем трактом, которым шла наша армия в последнем действии кровавой польской драмы. По мере приближения нашего к городу, взгляды наши с любопытством и удовольствием останавливались на позициях, которые были укреплены мятежниками и с таким мужеством взяты с боя нашими войсками. Наконец в Воле, за две версты от Варшавской городской черты, мы вышли из коляски, чтобы подробнее осмотреть верки, возведенные в этом местечке, о прежнем существовании которого свидетельствовала лишь сохранившаяся церковь, пронизанная ядрами. Хотя с тех пор прошло три года, и хотя снег скрывал глубину рвов, все нельзя было не дивиться силе этих укреплений и той львиной храбрости, которая, несмотря на мужественную защиту многочисленных вражеских сил, умела преодолеть все эти препятствия. Вид Воли есть величественнейший памятник и для полководца, и для его армии, а Паскевичу выпал счастливый удел быть самому живым истолкователем этого несокрушимого памятника его славы. Государь обошел все укрепление и изъявил фельдмаршалу и некоторым из находившихся тут генералов, также участвовавших в этом славном деле, свое благоволение в таких милостивых выражениях, которые порадовали их, конечно, еще более, чем все полученные за это дело ордена.
Из Воли мы отправились прямо в Александровскую цитадель.
Поляки приняли там своего монарха с усердием, весьма странно противоречившим образу их действия за четыре года перед тем. Точно так же приветствовали государя громкими кликами при обозрении им укреплений и при осмотре корпуса графа Ридигера. На лицах зрителей выражались радость, надежда и вместе изумление, что победитель их с такой доверчивостью является посреди народной толпы, потому что за ним не следовали даже и казаки, обыкновенно сопровождавшие экипаж фельдмаршала.
После смотра государь, в маленькой коляске с одним фельдмаршалом, объехал некоторые кварталы Варшавы и вышел у дворца, чтобы сделать визит княгине Паскевич. Потом, пересев в дорожную коляску, он отправился в Новогеоргиевск, где провел двое суток в разных осмотрах и в занятиях с фельдмаршалом делами Царства.
Из Ковна, где также был сделан смотр части корпуса генерала Оффенберга и где государь принял с докладом генерал-губернатора князя Долгорукова, мы свернули с шоссе, и восемь дюжих лошадей едва могли тащить нашу легкую коляску по жмудским дорогам, обратившимся от ноябрьских дождей в непроездные грязи. К закату солнца мы прибыли в Шавли, куда по маршруту в этот же день ожидалась императрица на возвратном пути ее из Берлина.
Государь остановился в отведенном для его ночлега дома шавльского помещика, графа Дмитрия Зубова, и тотчас занялся привезенными из Петербурга бумагами, доставлявшимися оттуда и в этот раз, как и во все его поездки, дважды или трижды в неделю, и за которые он, несмотря на утомление от дороги, немедленно принимался, хотя бы то было и ночью, никогда не задерживая их у себя долее полутора суток, а часто возвращая с ними курьера даже через двенадцать часов после его приезда.
Около 9-ти часов вечера доложили, что едет императрица. Государь выбежал навстречу, преднамеренно в сюртуке Кавалергардского полка, которого она шеф.
Дороги были так дурны, что все экипажи свиты, тяжело нагруженные, отстали, и императрица, не имея с собой ничего для смены, принуждена была занять у хозяйки даже нужное для ночлега белье. В этом же положении находилась и сидевшая в карете у императрицы великая княжна Мария Николаевна, что не помешало, однако ж, всем весело поужинать и расстаться уже после 11-ти часов. Наследник, переночевав, тотчас продолжал свой путь на Ригу.
Несмотря на все ожидания, кареты с горничными не приехали еще и к утру, и сколько ни старались продолжить время завтрака, надо было, наконец, решиться ехать далее без них. Государь, сев в карету к императрице и оставив великую княжну в Шавлях до прибытия ее экипажа, приказал мне также дождаться камер-юнгфер и потом взять одну из них с собой, в его коляске, с самонужнейшими вещами. Остальные экипажи прибыли только спустя часов пять или шесть по отъезде государя, и я тотчас поспешил исполнить данное мне приказание, но мы поспели в Митаву уже часом после выезда оттуда императорской четы. В доме Дворянского собрания, где она удостоила принять обед, оставалось еще много начальствовавших лиц, дворян и дам, и князь Волконский решился остаться тут в ожидании приезда великой княжны, которая отстала далеко позади меня и с которой нельзя было рисковать переправиться, при наступившей уже ночной темноте, через Двину у Риги.
Я прибыл к этой переправе с моей спутницей в 11 часов ночи. Государя и императрицу перевезли через реку на особо приготовленном для того большом пароме, посредством прикрепленных к воротам, на противоположном берегу, канатов. Но лед на Двине так уже сгустился, что переправа даже и на этом судне совершилась с чрезвычайным трудом, и государь, во избежание всяких приключений, запретил перевозить других в продолжение ночи. Несмотря на то и на крик и вопль моей камер-юнгферы, зная, как она необходима императрице, я отважился нарушить это запрещение и в отысканной у берега лодке, собрав наскоро несколько матросов, пустился с Божьей помощью в путь. Скопившийся у берега лед сначала долго нас задерживал, но потом при довольно сильном и благоприятном ветре мы подняли парус, и наша лодка кое-как прорезала себе проход сквозь льдины, так что через полчаса, несмотря на туман, застилавший от нас даже городские огни, мы причалили к противоположному берегу, откуда тотчас поехали во дворец. Здесь неожиданное появление камер-юнгферы чрезвычайно обрадовало императрицу, уже готовившуюся идти опочивать. Она милостиво и с свойственной ей лаской поблагодарила меня за все вынесенное для ее удобства.
На следующее утро стоило больших трудов перевезти через реку Марию Николаевну. Лед уже сплошной массой остановился на Двине, так что пришлось его прорубать и увеличить число рабочих при воротах. Я с наслаждением любовался бесподобным личиком 15-летней великой княжны, выражавшим совершенное спокойствие, в резкую противоположность с чертами князя Волконского, пришедшего в себя только тогда, когда он ступил на землю.
По увеличившемуся, вследствие шавельской встречи, числу экипажей, требовавших и большего числа лошадей, решено было наследнику со мной ехать вперед, а их величествам остаться еще на день в Риге. Наследник сел в свою коляску с Кавелиным, а я ехал за ними с государевым доктором. За несколько станций до Петербурга был уже санный путь, мы пересели в сани, высланные к нам навстречу.
26-го ноября благополучно прибыли в Петербург и их величества.
1835 год
правитьВ начале весны 1835 года Государь рассудил ехать в Москву. Отправившись туда 26 апреля, мы по дороге останавливались: в Колпине для обозрения основанного там Петром Великим и во многом улучшенного Императором Николаем завода; в одном из прежних военных поселений, обращенном теперь в казармы для Гродненского гусарского полка; в Новгороде — для осмотра гвардейских драгун и, наконец, во вновь учрежденном иждивением графа Аракчеева и названном по его имени кадетском корпусе, где Государь присутствовал при ужине воспитанников.
Спустя несколько дней после нас приехали также в Москву сперва Императрица с Великим князем Константином Николаевичем, а потом Великие князья Николай и Михаил Николаевичи, восхитившие народ особенно тем, что они выезжали одетые в национальные костюмы.
Время стояло прекрасное, и 1 мая, в день гулянья под Сокольниками, Императорская фамилия смотрела на стечение экипажей и пешеходов из павильона, выстроенного для этого случая в середине рощи, а потом сама каталась в экипажах по аллеям при радостном «ура» толпы.
Прямо с этого гулянья Двор переселился на дачу, купленную Государем у графини Орловой, откуда открывался очаровательный вид на Москву-реку, на орошаемые ею луга и на весь город. Обширность дома и его пристроек позволила и всем нам тут же поместиться; только, к сожалению, со следующего дня начались холода, ветер, дожди и даже снег, заставившие нас пожалеть о рановременном переезде из Кремля. При такой погоде жизнь на даче не представляла никаких удовольствий, и потому их старались возместить балами, спектаклями и большими или меньшими собраниями у Императрицы.
Между тем время у Государя шло в Москве своим порядком. Высочайшее внимание было обращено в особенности на кадетский корпус, на университет, на украшение города и на поправление отставшего несколько в выправке и движениях армейского корпуса, под командою князя Хилкова. Кроме того. Государь каждое утро ездил в Кремль для приема военного генерал-губернатора с бумагами и прочих лиц, имевших к нему доклады, а потом в час сходил на площадь перед дворцом для присутствования на разводе. Здесь Государя забавляло ставить трех младших сыновей своих на линию вместо офицеров, к большому наслаждению публики, ежедневно собиравшейся сюда во множестве, в экипажах и пешком. Императрица со своей стороны часто посещала и подробно осматривала Воспитательный дом и девичьи институты, перешедшие в ее благодетельное заведование по наследству от покойной Императрицы-матери.
В это же время наступил в Москве срок публичной выставки мануфактурных и фабричных изделий, которая была устроена с большим вкусом и изяществом в доме Дворянского собрания, при единодушном стремлении всех фабрикантов отличиться перед своим царем. Императорская чета несколько раз с величайшим вниманием осматривала всю выставку, расспрашивая производителей о каждой мелочи и ободряя их своим поощрением.
Наконец Государь, чрезвычайно довольный виденным, призвал к себе всех главных экспонентов и, изъявив им свою благодарность за успехи их производств, прибавил, что теперь, когда промышленность получила надлежащее направление и может лишь идти к дальнейшему еще развитию, необходимо и правительству и фабрикантам обратить свое внимание на попечение о рабочих, которые, ежегодно возрастая числом, требуют деятельного и отеческого надзора за их нравственностью, без чего эта масса людей постепенно будет портиться и обратится, наконец, в сословие столько же несчастное, сколько опасное для самих хозяев. В заключение он сослался на пример двух фабрикантов, находившихся тут же в числе прочих и особенно отличавшихся обращением своим с рабочими, прибавив, что велит доносить себе обо всех тех, которые последуют этому примеру, чтобы иметь удовольствие явить им за то знаки своего благоволения.
Когда погода несколько поправилась, Императорская фамилия изъявила желание посетить некоторые окрестные дачи. Министр двора князь Волконский удостоился чести принять ее к обеду в своей прекрасной подмосковной, верстах в двадцати от города. По убранству дома и содержанию садов можно было подумать, что хозяин всегда в ней живет, тогда как, напротив, в продолжение сорока лет служебные обязанности позволили ему провести там всего лишь несколько дней. Таким же образом имел счастье принять Императорскую фамилию в бесподобной своей «мельнице» постоянный московский житель князь Сергей Михайлович Голицын, пользовавшийся особенным высочайшим благорасположением. Сверх того Государь почтил своим посещением подмосковную графа Шереметева, уже 50 лет остававшуюся необитаемою и, несмотря на то, все еще сохранявшую следы прежнего великолепия и богатства. Государя в особенности заняло находящееся в тамошнем доме, или, лучше сказать, дворце, многочисленное собрание портретов вельмож и сановников века Петра Великого и Елизаветы, и он велел князю Волконскому спросить согласие настоящего владельца, в то время флигель-адъютанта Его Величества, на снятие копий с некоторых из этих портретов, недостававших в эрмитажной и дворцовых коллекциях.
Осмотрев таким образом несколько частных дач, Государь пожелал взглянуть и на свои собственные. Он посетил сперва Царицыно, не удовлетворившее его, впрочем, ни своим местоположением, ни остатками сооруженного там некогда Екатериною II и впоследствии полуразвалившегося дворца, почему он предположил выстроить вместо него со временем или казарму, или какое-нибудь училище; потом Коломенское с оставшеюся от древних его зданий только одною дворцовою церковью. Взойдя по довольно высокой лестнице в беседку, построенную в новейшее время на месте старинных царских чертогов, Государь был поражен открывшимся из нее восхитительным видом на Москву и ее окрестные села и деревни. «Вот, — сказал он, — где я поставлю дворец: рождение в этом месте Петра Великого и бесподобный вид на древнюю столицу достаточно говорят, что здесь следует быть царскому жилью». Спустившись оттуда, Государь вместе с Императрицею вошел в древнюю церковь и, увидев там три четы, которых брак благословлялся в это время, приказал мне потребовать их на следующее утро в Кремлевский дворец. Здесь Императрица лично вручила молодым разные подарки, а я роздал им от имени Государя несколько сот рублей.
Пробыв в Москве около месяца, Двор возвратился в летние свои жилища окрест Петербурга.
Государь уехал прежде Императрицы, в ночь с 21 на 22 мая, и по дороге осмотрел войска сначала в Твери, а потом в Торжке. По прибытии в Новгород он пересел на пароход военных поселений, и мы отправились в Юрьев монастырь. Здесь настоятелем в то время был архимандрит Фотий, прославившийся благоговейным уважением, которое он умел внушить к себе добродетельной графине Орловой-Чесменской, уже несколько лет посвящавшей огромные свои богатства на украшение этой обители. Никто не ожидал приезда Государя; монастыре все было тихо, и мы, не встретив ни души, вошли в главный его собор; там молился один монах. Государь, также помолившись, осмотрел великолепные ризы и оклады на иконах, и только при выходе его из собора разнеслась по монастырю весть, что в стенах его — Император.
Фотий пришел навстречу Его Величеству и, несмотря на все желание казаться совершенно спокойным, был в крайнем замешательстве от этого неожиданного приезда. К большому нашему изумлению, вслед за ним явилась и графиня Орлова, совершенно счастливая высочайшим посещением такой обители, которой она была благодетельницею и почти начальницею. Присутствие женщины в мужском монастыре могло бы казаться соблазнительным, если бы репутация графини не ставила ее превыше всякого подозрения. Она сопровождала Государя в больницу и по всем церквам, как бы сама официально принадлежа к этому монастырю. Фотий со своей стороны так растерялся, что позабыл обо всех почестях, воздаваемых в подобных случаях главе государства и церкви.
По возвращении нашем в Петербург Государь велел вытребовать его в Невскую лавру для научения впредь лучше исполнять свои обязанности.
Двор, проведя несколько дней на Елагином острове, переехал в Петергоф, где для Государя начались обычные летние его занятия: поездки в Кронштадт и в Красносельский лагерь, в 1835 году тем более привлекавший его внимание, что Великий князь Михаил Павлович был для поправления своего здоровья на Карлсбадских водах, и гвардейским корпусом временно командовал вместо него достойный, но израненный генерал Бистром, которому недоставало сил поддерживать строгость заведенного Великим князем порядка.
В Петергоф в это лето приехали и оставались там во все продолжение пребывания Царской фамилии сестра Императрицы с супругом своим, принцем Фридрихом Нидерландским, и герцог Нассауский. Праздник 1-го июля был еще великолепнее обыкновенного. Потом начались большие маневры, в которых мы доходили до Гатчины.
Пока Петербург веселился и наслаждался самым безмятежным спокойствием, в Париже приготовлено было цареубийство, и дело шло о смертных казнях. Известный замысел Фиески, не достигший настоящей своей цели, но стоивший однако жизни престарелому и храброму маршалу Мортье, испугал Францию и, возмутив своею дерзостью остальную Европу, был как бы новым призывом для всех правительств вооружиться против гнусного скопища, поклявшегося ниспровергнуть троны и разрушить общественный порядок. Теперь было необходимее, чем когда-либо, чтобы северные кабинеты гласно заявили свету единство начал, связывавших их союз, тем более что кончина Франца I вдохнула в революционеров новые надежды и вселила общий страх в правительства.
Решен был новый съезд трех монархов, но на этот раз долженствовавший сопровождаться всем блеском военных торжеств, достойным воспоминаний совокупных побед 1813 и 1814 годов, из числа соучастников которых оставался на престоле уже один только король Прусский.
Местом свидания с ним нашего государя избрали город Калиш, как ближайший пункт к границам Пруссии. Для сего послано было туда заблаговременно, на присоединение к корпусу, стоявшему в
Царстве Польском, по взводу от каждого гвардейского кавалерийского полка (Рукою императора Николая написано: «Les premiers peletons des grenadiers et les premieres compagnies de carabiniers» («Первые взводы гренадеров и первые роты карабинеров» — фр.)), что составило вместе три эскадрона, в прибавку к которым следовал еще из южных военных поселений кирасирский принца Альберта Прусского полк, а батальона гвардии, составленные из всех пехотных гвардейских полков, 4 орудия от 3-х артиллерийских бригад гвардейского корпуса, гренадерский полк имени короля Прусского и 1 батальон гренадерского полка имени наследного принца Прусского были собраны в Ораниенбауме для отправления морем в Данциг (Современный г. Гданьск).
14 июля, после напутственного молебствия под открытым небом передо Ораниенбаумским дворцом, Государь сам повел все знамена к своему катеру, и в то же время все войска этого отряда направились, по отделениям, к шлюпкам, которые должны были доставить их к назначенным для их перевозки пароходам. Это движение было исполнено с чрезвычайною точностью, и вид длинного ряда судов, наполненных сверкающими штыками и постепенно, в определенных интервалах, отделявшихся от берега в направлении каждого к своему пароходу, представлял бесподобное зрелище, которого красоту увеличивало ярко сиявшее солнце.
Король Прусский со своей стороны также велел образовать отряды из всех полков своей гвардии и вместе с кирасирским имени Императора Николая полком расположить их лагерем неподалеку от Калища.
1 августа Государь с Императрицею, Великою княжною Ольгою Николаевною, принцем Фридрихом Нидерландским с его супругою, герцогом Нассауским и маленьким Великим князем Константином Николаевичем, носившим титул генерал-адмирала, отправились на пароходе «Геркулес» также в Данциг. Граф Орлов и я удостоились чести быть на одном с ними судне, а остальная свита — дамы и кавалеры — поехали в одно с нами время на пароходе «Ижора». Князь П. М. Волконский, назначенный сопровождать Императрицу во время ее путешествия по Германии, уехал вперед сухим путем.
Наш переезд, благоприятствуемый прекрасным временем, был истинною прогулкою, и один только герцог Нассауский пролежал все пять дней в морской болезни. Местами к нам подходили фрегаты или бриги, отряженные от нашего флота для принятия приказании Государя, если бы такие понадобились, а милях в 20 от прусских берегов весь флот пришел нам навстречу на всех парусах и но отсалютовании Императорскому флагу повернул назад для сопровождения «Геркулеса»; но при ослабшем между тем ветре наш пароход вскоре оставил за собою парусные суда. К закату солнца открылись данцигские колокольни, и мы убавили ход, чтобы войти в канал, начинающийся в пяти или шести верстах перед городом. Оба берега этого канала были заняты любопытными, а у пристани ожидали власти, военные и гражданские, под красивым шатром, устроенным для приема Их Величеств, возле которого стояли почетный караул и приготовленные для них экипажи.
Солнце уже село, огонь орудий с данцигских укреплений рисовался в темноте, и гул выстрелов величественно смешивался со звоном колоколов и с кликами толпы. Но шатер был устроен так неискусно, что наш «Геркулес» едва не опрокинул его своим колесом, и почти невозможно было сойти тут на берег. Вследствие того Государь с Императрицею и своими спутниками съехал в катере и, обняв принца Прусского, высланного королем ему навстречу, отправился к отведенному для них помещению. Город был иллюминован, и все его население радостно приветствовало Государя и Августейшую дочь своего короля. Это был первый русский монарх, который со времен Петра Великого явился в стенах Данцига, столько раз испытавшего силу нашего оружия и в 1806 году так мужественно отстоянного нашими войсками против полчищ Наполеона.
На следующий день после обеда Императрица со своим братом отправились в Берлин, а Государь с принцем Нидерландским и Нассауским герцогом поехал в Калиш. В Торне незадолго до нашего проезда загорелся большой мост, и мы, проезжая по нему, видели еще стороживших его солдат. Зажигатели остались неоткрытыми; в этой злонамеренной попытке подозревали, может быть не без основания, поляков, думавших воспользоваться беспорядком для какого-нибудь покушения против особы Государя. На границе Царства Польского он отпустил приготовленный для него конвой, и мы проехали до Калиша краем, еще кипевшим горькою ненавистью к России, совершенно одни.
Фельдмаршал Паскевич принял Его Величество во главе генералов, командовавших разными частями расположенных в лагере войск, стоя у правого фланга почетного караула перед дворцом, убранным со вкусом для короля Прусского и сестер Императрицы: принцессы Нидерландской и гросс-герцогини Мекленбургской. Для этого пребывания отделали также заново городской театр, выстроили огромную залу, в которой удобно могли поместиться за обеденными столами 300 человек, и в флигелях дворца, равно как и во многих частных домах, отвели квартиры для принцев и других особ, приглашенных или испросивших позволение присутствовать при калишских маневрах. К большому изумлению тамошних жителей, Государь без всякой свиты обошел пешком по всем приготовленным для знатнейших особ помещениям, стараясь, чтобы все в них было удобно и прилично. Потом он осмотрел два лагеря, раскинутые за городом, один для пехоты и другой для кавалерии. Первый, заключавший внутри себя пустое место для ожидаемых прусских войск, был расположен по гребню огромной отлогости, господствовавшей над городом и всеми окрестностями. Влево от оставленной пустоты находились палатки для Государя и для Прусского короля с их свитами, а внутри лагеря возвышался убранный орудиями и трофеями деревянный шатер, в котором находилась обширная зала для обедов; с устроенного над ним бельведера был очаровательный вид на лагерь и всю окружающую местность.
Государь сделал предварительный смотр войскам, в виде приготовления к тому, к которому ожидались Прусский король и столько иностранных принцев и генералов. Потом он забавлялся учением конно-мусульманского полка, составленного из магометан, обитающих в Закавказском крае. Эти воины, числом около 500, были богато одеты, по образцу персиян, в разноцветные одежды, что придавало им чуждый для остальной Европы вид азиатского войска. Разделившись на две партии, они начали нападать друг на друга с необыкновенною ловкостью и удалью, но постепенно до того разгорячились, что Государь признал нужным положить конец их стычке и велел всем собраться вокруг их знамени. Партия, находившаяся насупротив знамени, вообразив, что приказано его схватить, бросилась на него с такою стремительностью, что произошла очень серьезная сшибка; знаменщик, сбитый с лошади, вместе со своими товарищами совсем не в шутку защищал вверенную ему святыню; посыпались сабельные удары, с той и с другой стороны полилась кровь, и Государь, кинувшись между сражавшихся, едва успел с нашею помощью разогнать и усмирить враждебные партии. После того они прошли мимо Государя церемониальным маршем, с криками «ура» и с видом величайшего самодовольства (Император Николай, читая записки графа Бенкендорфа, сделал против этого места заметку: «C’est un pome! Cela ne fut pas si Srieux et il n’y et heiireusement ni coups de sabre, ni sang, mais c’en fut bien prs et ce n’est qu’avec peine que je parvins i les calmer» («Это выдумки! Все было не столь серьезно и, к счастью, обошлось без сабельных ударов и крови, но было близко к тому, и мне стоило труда усмирить их» — фр.).
По окончании этих предварительных распоряжений Государь поехал в Лигниц в Силезии, где его ожидали Императрица, король Прусский, принцы Прусского дома, эрцгерцог Австрийский Фердинанд с дядею своим эрцгерцогом Иоганном, наследный герцог Мекленбург-Шверинский с супругою своею, сестрою нашей Императрицы, и несколько других еще принцев, которые все собрались поклониться русскому Императору и присутствовать при сборе прусского корпуса. Туда же прибыл из своей поездки по Германии и Михаил Павлович.
Прусский лагерь находился в нескольких верстах от города, и на другой день после нашего приезда стоявший корпус, числом около 30 000 человек, был выведен на парад; но от многочисленного стечения любопытных, верхами, в экипажах и пешком, которые, несмотря на все подтверждения, даже со стороны самого короля, очень мало обращали внимания на соблюдение порядка, церемониальный марш так расстроился, что парад сделался похож больше на какую-то сумятицу.
В числе иностранцев, съехавшихся отовсюду в Лигниц, находился также австрийский генерал, принц Ваза. О позволении прибыть туда он заставил жену свою написать к Императрице, а когда ее письмо осталось без ответа, то сказал князю Меттерниху, что считает это молчание за знак согласия, и, несмотря на отзыв Меттерниха, что с Императором Николаем опасно играть в пословицы, все-таки приехал в Лигниц. Прусский кабинет, находившийся не менее нашего в тесных связях со шведским королем Карлом Иоганном, был столько же раздосадован этим приездом, как и наш Государь. Один из адъютантов короля Шведского, находившийся также в Лигнице и приглашенный в Калиш, пришел сказать мне, что он будет в тяжкой необходимости отказаться от этой чести, если принц Ваза получит приглашение там присутствовать, и даже найдется в необходимости выехать из Лигница, так как всем лицам, состоящим в шведской службе, строго приказано избегать встречи с претендентом на шведский престол. Государь поручил мне объяснить эрцгерцогу Фердинанду, что сколько Его Величеству ни неприятно отклонять прием в своих владениях генерала, носящего австрийский мундир и возбуждающего сочувствие своими несчастиями, однако он вынуждается к тому политическими отношениями и искренностью своего союза с королем Шведским; в то же время ведено было сказать шведскому адъютанту, что Государь просит его остаться в Лигнице и берет это на свою ответственность перед его монархом, которому и изложил все дело в письме к графу Сухтелену, нашему посланнику при Шведском дворе. Кончилось тем, что шведский офицер был чрезвычайно польщен такою милостивою любезностью
Государя, а принц Ваза, поставленный своею опрометчивостью в самое неприятное положение, воротился в Вену изливаться в жалобах перед тамошними дамами, которых он был любимцем.
В Лигнице король ежедневно собирал у себя всех принцев и знатных иностранцев на большие обеды и вечера; город дал бал, довольно плохонький и худо освещенный, а войско угостило нас подготовленным заранее ученьем, после которого пошло к Доманзе в Силезии, где стоял лагерем другой прусский корпус и куда все мы также поехали. Государь с Императрицею были там помещены в старинном замке графа Бранденбурга, лежащем в очаровательной местности и окруженном прекрасными видами, а король поселился в другом частном замке, в пяти верстах от Доманзе и в двух от лагеря. Все окрестные дома были заняты принцами и свитою, что придало этому красивому краю особенное оживление. Большая галерея близ жилища короля служила столовою для всех королевских гостей, число которых увеличивалось приглашавшимися к столу дамами и окрестными помещиками. В лагере был устроен большой барак, внутри драпированный, в котором корпус офицеров дал бал всем августейшим особам, присутствовавшим при этом военном сборище. Иногда король приезжал также обедать к нашему Государю в Доманзе, куда в таких случаях звали столько гостей, сколько позволяло место. По вечерам собирался там лишь самый небольшой кружок, почти исключительно состоявший из семейства Императрицы и немногих лиц, составлявших свиту ее и Государя. Утро проводили на учениях, смотрах и маневрах.
28 августа наш Императорский дом перебрался в Калиш, куда Государь приехал в 2 часа пополуночи, а Императрица, принявшая еще на пути бал, данный ей городом Бреславлем, в 8 часов вечера.
На следующий день прибыли туда и иностранные принцы, а 30-го числа, в день тезоименитства Наследника Цесаревича, после парада и богослужения в походной церкви, Государь в 3 часа отправился на границу царства для встречи Августейшего своего тестя, с которым и возвратился часа через два в Калиш. Здесь, на дворцовом дворе, ожидал почетный караул со стоявшими на правом его фланге Великим князем Михаилом Павловичем, фельдмаршалом Паскевичем и всеми генералами. Пройдя перед фронтом, король был встречен на дворцовой лестнице Августейшею своею дочерью, которая провела почтенного старца в приготовленные для него покои, те самые, где он жил в 1813 году, когда изгнание французов из наших пределов и поражение их нашими победоносными войсками предвещало Пруссии и остальной Европе близкое освобождение, — те самые покои, где за 22 года перед сим Александр I, предавая забвению совокупное действие Пруссии с Наполеоном против России, протягивал Фридриху Вильгельму III руку помощи и подписывал союз с Пруссией против ее притеснителя. Король, глубоко тронутый этими воспоминаниями давно минувших дней, столь многозначительных в судьбе обоих государств, был еще более растроган нежною попечительностью к нему любимой дочери и могущественного зятя и приемом этих славных, не виданных им с Парижа русских войск, которые приводили ему на память опасности и победы 1812 и 1814 годов.
Вечером, перед закатом солнца, все находившиеся в Калише и в лагере генералы и офицеры собрались в полной парадной форме на площади перед дворцом, а за ними стали в густых колоннах полковые музыканты, барабанщики, флейтщики и горнисты, числом с лишком полторы тысячи. Как только король показался на балконе, его приветствовали единодушным «ура», и музыка заиграла марш, сочиненный им самим в бытность его еще наследным принцем, и потом национальный наш гимн. Грандиозность этой сцены поразила всех присутствовавших столько же, сколько тронула доблестного сотоварища и друга императора Александра.
На следующее утро прусские войска присоединились у Калиша к нашим, и король верхом ожидал на правом их фланге Государя, который приехал вместе с Императрицею, бывшею также верхом. Пруссаки приняли Их Величества с криками «ура», заимствованными от наших войск в 1813 и 1814 годах.
В свите царской, кроме названных уже выше прусских принцев, австрийских эрцгерцогов, герцогов Нассауского и Нидерландского и Мекленбург-Шверинского, находились еще: герцог Кумберландский, наследные принцы Гессен-Дармштадтский и Гессен-Кассельский, принц Фридрих Вюртембергский, принцы Карл и Фридрих Шлезвиг-Голштинские и множество иностранных генералов и офицеров. Сверх того, прибыла в Калиш и супруга Прусского короля, княгиня Лигниц.
Пока вся эта блестящая свита следовала за обоими монархами перед фронтом прусского корпуса, наши войска выстроились впереди своего лагеря таким образом, что между двумя образованными ими стенами оставался широкий проход; потом Государь со своим штабом стал на левом фланге пехоты, а Императрица заняла место на правом фланге у кавалергардского взвода, и король повел свой корпус к центру лагеря. По мере того как он подвигался вперед между рядами наших войск, знамена и штандарты приклонялись, и крики наших солдат смешивались со звуками музыки и пушечною пальбою, сопровождавшею это торжественное шествие. Дойдя до назначенного для них места пруссаки, в свою очередь, выстроились в две линии, и наши войска под предводительством Государя и с Императрицею на фланге кавалергардов, прошли между их рядами, приветствуемые такими же изъявлениями, какими прежде встречали пруссаков. В этом соединении войск двух сильных наций и вообще во всем этом приеме было что-то рыцарское и могучее, расшевелившее все сердца. Солдаты целовались между собою, как братья, офицеры приязненно жали друг другу руки, и оба монарха обнялись в виду обеих армий.
Все было приготовлено в лагере для обильного продовольствия прусских солдат и для стола и для удобств офицеров. Последних угощали в большой зале, устроенной посреди лагеря, наши гвардейские офицеры, а принадлежавшие к свитам короля и принцев, равно как и прочие иностранцы, обедали за роскошным гофмаршальским столом в зале возле дворца. Вечером всем раздавались даровые билеты на немецкий спектакль, для которого, чтобы не лишить короля любимого и ежедневного его развлечения, была выписана труппа из Берлина.
Следующий день, 1-е сентября, падал на воскресенье. Сперва все собрались к православному богослужению в походной церкви, устроенной посреди лагеря, вокруг которой наши войска были расставлены в огромных каре; потом все перешли несколько сот шагов далее, к месту, где прусские войска, таким же образом расставленные, слушали проповедь лютеранского пастора и пели свои церковные гимны. Такое слияние двух вероисповеданий, двух богослужений в одном лагере, в присутствии двух монархов, стоявших во главе этих двух различных церквей, служило живым символом обоюдной их веротерпимости, тем более поразительным, что все это происходило в крае, исповедующем римско-католическую веру, которая отличается своею нетерпимостью и фанатизмом.
Покамест в лагере отправлялась божественная служба, на широкой равнине перед ним собраны были мусульманский полк, черкесы и кавказские линейные казаки. Вокруг них образовался огромный амфитеатр из солдат обеих наций, перед которыми теснились верхом и пешком все иностранные офицеры, жаждавшие полюбоваться никогда не виданным ими зрелищем. На самом возвышенном месте, возле артиллерийской батареи, стал царственный хозяин со всеми своими Августейшими гостями, и по данному им сигналу началось ристание. Татары, черкесы и казаки, в разнообразных и богатых своих нарядах, пустили вскачь своих лошадей, нападая одни на других и увертываясь от ударов со свойственными им ловкостью и быстротою. То летя вперед, то уклоняясь, как молния, в сторону, то толпою, то поодиночке, то, наконец, стоя на лошадях и в этом положении стреляя из ружей и пистолетов, наконец, по одному знаку своих офицеров, строясь и рассыпаясь с одинаковым проворством, они всех изумили и своими атлетическими формами, и стремительностью своих лошадей, и собственною своею удалью. Соединив в себе Европу с Азией, этот праздник напомнил собою времена крестовых походов.
Следующие дни калишского съезда были посвящены парадам, учениям и маневрам, на которых блистательная выправка и точность движений наших войск вызвали общее удивление иностранцев.
Давались также большие обеды и другие празднества разного рода. При одном из них, данном нашим монархом от лица всего лагеря, 2000 музыкантов исполнили королевский марш и с лишком 600 полковых певчих пропели куплеты в честь короля, сочиненные простым солдатом и положенные на музыку моим адъютантом Львовым, с аккомпанементом выстрелов из 18 орудий. В заключение великолепного фейерверка бомбардировался нарочно выстроенный за лагерем городок с высокими минаретами. Его зажгли гранатами, постепенно взрывавшими фугасы, состоявшие из бесчисленного множества ракет. Это было точно извержение огнедышащей горы.
Простившись с нашими генералами и офицерами в самых трогательных выражениях, король оставил Калиш 10 сентября. Государь проводил его до границы царства. Вслед за тем выступил из лагеря прусский отряд, а потом началось обратное движение и наших войск. При последнем прощанье Государь собрал вокруг себя всех офицеров и благодарил их так милостиво, что они в слезах бросились целовать ему руки и колени. При общем натиске лошадь его едва могла устоять на ногах.
Возвратившись в сопровождении Паскевича ко дворцу, перед которым стояла в карауле рота Орловского егерского полка. Государь приказал солдатам приветствовать нового своего шефа — князя Варшавского, которым этот полк был сформирован в 1810 году. Милость сия была для всех совершенною неожиданностью.
Утром на другой день Императрица отправилась в Теплиц, а Государь последовал за нею днем позже и в Бреславле остановился отужинать с королевскою фамилией.
На австрийской границе ожидал Государя князь Лихтенштейн, а в Нейшольце встретил его богемский обер-бургграф Хотек. Касательно лошадей австрийцы так беспечно распорядились, что хороших едва доставало под государеву коляску, а во все прочие экипажи запрягали крестьянских, с негодною упряжью и дрянными кучерами, что в этих гористых местах грозило ежеминутною опасностью. К ночи мы прибыли в какой-то маленький городок, где в довольно плохой гостинице решился переночевать Государь, а Лихтенштейн, Хотек и я должны были удовольствоваться какою-то харчевнею, где едва нашли чего поесть. Свита государева нагнала нас уже на следующее утро.
За две станции до Теплица ожидал придворный экипаж, и Хотек умолял меня убедить Государя остановиться тут на некоторое время, чтобы он, Хотек, мог предварить своего Императора, желавшего выехать навстречу нашему. Его Величество слышать о том не хотел и, переодевшись в полковничий мундир венгерских гусар, поспешил отправиться с князем Лихтенштейном. Я с Хотеком в другой коляске выехал несколько ранее, и хотя последнему ведено было ехать вперед, однако Государь скоро обогнал наших крестьянских лошадок, и мы потеряли его из вида. Хотек совершенно растерялся, кричал, бранился, сулил огромные тринкгельды (чаевые (от нем. Trinkgeld)), а я, смеясь внутренне над забавным отчаянием моего спутника, старался утешить его тем, что Император австрийский, верно, простит ему замедление, происшедшее единственно по вине нашего Государя. «Если бы Император и простил меня, — отвечал он, — то мне все-таки страшно достанется от князя Меттерниха!»
Мы добрались до Теплица уже полчаса после того, как оба монарха встретились там на улице. Помещение нашей Императорской чете было отведено в доме князя Клари вместе с австрийскою; но последняя занимала бельэтаж, а первую поместили в верхнем этаже, точно будто бы гостями тут были австрийцы.
Постепенно прибыли в Теплиц и все калишские наши гости, бывшие уже прежде в Лигнице и в Доманзе, в том числе и Прусский король. Однажды, сидя в этом обществе за обедом у австрийского Императора, я шепнул гросс-герцогине Мекленбургской, что мы — точно труппа странствующих актеров, переряжающихся по мере прибытия в каждый город.
Впрочем, общество наше в Теплице увеличилось еще несколькими новоприезжими: эрцгерцогом Карлом, князем Меттернихом, нашим послом при Венском дворе Татищевым, графом Коловратом и несколькими немецкими принцами с их свитами. Город был набит битком. Венцы с некоторым неудовольствием и даже страхом ожидали этой встречи обоих Императоров, опасаясь за сравнение.
Контраст был в самом деле поразителен. Рядом с одним из красивейших мужчин в мире, исполненным силы нравственной и физической, являлось какое-то слабенькое существо, тщедушное и телом и духом, какой-то призрак монарха, стоявший по осанке и речи ниже самых рядовых людей. Нужна была вся вежливость и ласковая приветливость Императора Николая, чтобы утаить от зорких глаз австрийцев, сколь он изумлен этою фигурою; но его обращение с Фердинандом, всегда предупредительное, дружеское и даже почтительное, вскоре привлекло к нему сердца всей австрийской свиты и в особенности молодой Императрицы, которая оценила с благодарностью трудное положение нашего Государя. Можно смело сказать, что его австрийский сотоварищ был высшей ничтожностью и как бы совсем не существовал. Он едва даже мог удерживать в памяти наши фамилии и на все, что мы ни старались говорить ему с видом, будто бы не примечаем совершенной его ограниченности, отвечал лишь полусловами, совсем не клеившимися с предметом разговора.
Но тем благороднее и величественнее было зрелище, даваемое свету австрийскою нацией и управлявшими ею министрами. Все благоговело перед троном, почти пустым; все соединялось вокруг власти, представлявшей один призрак монарха. Все управления и начальства следовали по пути, указанному покойным Францем, которого боготворимая память парила, как благотворная тень над их решениями и действиями. Князь Меттерних продолжал всем руководить, разделяя заботы правления с графом Коловратом, более занимавшимся финансовою частью, и с графом Кламмом, заведовавшим военными делами. Этот триумвират сосредоточивал в своих руках истинную императорскую власть; все про него знали, и все, однако же, скрывали это от самих себя, делая вид, что повинуются только воле Императора.
Тем же самым высоким духом почтения и преданности к его особе дышали все сословия, начиная от членов царственного дома и до последнего крестьянина: слыша их слова и видя усердие, можно бы подумать, что ими управляет человек, вполне достойный стоять во главе их прекрасной страны. Но сколько это ни представлялось почтенным и достойным удивления, такой порядок вещей ничем не упрочивался в настоящем, и гроза висела над его будущим.
Меттерних, эрцгерцоги Иоганн и Карл и молодая Императрица обратились к благородному и твердому характеру нашего Государя, ища в нем покровительственной опоры, и предались ему с безграничною и самою чистосердечною доверенностью. Император Николай свято помнил данное им Францу обещание быть попечителем его сына и оплотом его империи. Он с обычною ревностною своею деятельностью выслушивал все поверяемое ему австрийскими министрами и от искреннего сердца помогал им своими советами. Для него уже не существовало тайн в австрийской администрации, и все радовались этому благодатному и могущественному покровительству.
В Теплице собирались к обеду почти всегда у Австрийского императора, который, принимая у себя, скорее походил на мебель, чем на хозяина. Вечером иногда бывали в театре, а потом день оканчивался всегда в салоне вод танцами или концертами в присутствии всех монархов и принцев, императриц и принцесс, кроме только Фердинанда, редко тут появлявшегося. Однажды вечером, когда и он там показался, я побежал доложить о том Государю, разговаривавшему с кем-то поодаль. Его Величество тотчас поспешил навстречу Фердинанду и приветствовал его глубоким поклоном; но бедный юродивый, незнакомый даже с обыкновенными светскими приличиями или чуждавшийся их из неодолимой робости, отвечал Государю одним едва заметным наклонением головы и в ту же минуту отвернулся от него. Сама Императрица наша, сколько ни старалась приучить его к себе, никак не могла в том успеть.
Под Теплицем собраны были гусарский полк имени Императора Николая, один уланский полк, несколько батальонов пехоты и немного артиллерии. После римско-католической обедни, отправленной в палатке, среди очаровательной долины близ города этим войскам сделан был смотр. Фердинанда посадили на лошадь со всеми предосторожностями, употребляемыми для какой-нибудь трусливой дамы. Он поехал вперед шагом, не обращая ни малейшего внимания на русского Императора. Потом войска прошли церемониальным маршем перед ним и перед обеими Императрицами, сидевшими вместе в коляске. Наш Государь ехал впереди своего полка и, отсалютовав, как простой полковник, подскакал к Австрийской императрице с почетным рапортом.
Несколько дней позже было произведено в честь нашего Государя в двух милях от Теплица нечто вроде ученья-маневров, при которых австрийский Император не присутствовал.
В другой раз Император Николай, в блестящем венгерском мундире. учил свой псарский полк на Кульмском поле, где за двадцать один год перед тем гвардия его брата положила первую основу дальнейших успехов союзников. К этому ученью приехали обе Императрицы, Августейшие сестры государыни и Прусский король, и Государь представил свою супругу полку, разговаривая и шутя с простыми гусарами, к крайней их радости. Фердинанд, заставив себя с полчаса дожидаться, явился наконец в коляске, и приближенным лишь с большим трудом удалось уговорить его сесть на лошадь, чтобы проехать перед фронтом и принять честь от полковника, что, впрочем, он сделал, тоже не обращая внимания на этого полковника-Императора. Но когда полк развернулся, чтобы пройти перед Фердинандом церемониальным маршем, он вдруг удалился, и ничто уже не могло убедить его вернуться. Государю пришлось провести полк перед Императрицами, возле которых стал король Прусский. Позднее прибытие Фердинанда к ученью, уклонение потом сесть на лошадь и, наконец, непостижимый каприз, увлекший его с места в ту самую минуту, когда его присутствие тут было всего необходимее, крайне огорчили и смутили бесподобных австрийцев, еще более страдавших от нелепостей своего монарха при сравнении его с нашим Императором.
Покойный Франц еще в 1813 году предположил воздвигнуть на Кульмском поле памятник в воспоминание одержанной там победы, но исполнение этого намерения отчего-то замедлилось. Теперь Меттерних приготовил торжество, долженствовавшее осуществить эту мысль и для которого не могло быть выбрано пристойнейшей минуты. На месте, где предназначалось воздвигнуть памятник, поставили модель его в настоящих размерах, а вокруг собрали все находившиеся в окрестностях войска. К предстоящему торжеству стеклось все теплицкое население и явились вместе священники римско-католический, лютеранский и один православный (Выделенные слова замараны императором Николаем, и против них написано: «C’est faux» («Неверно» — фр.)), а также выписанные из Петербурга дворцовые гренадеры из числа сражавшихся и раненых в Кульмском бою. В назначенный час приехали и поместились в красной беседке все три монарха, обе Императрицы и все принцы и принцессы. Чудеснейшая погода благоприятствовала празднику, на котором из участников славного тройственного союза присутствовал уже один только Прусский король. Совершена была панихиаа по положившим свои живот в этой достопамятной битве (Выделенные слова замараны, и против них написано императором Николаем: «C’est faux; il у eut consecration d’apres le rite catholique de la premiere pierre du monument a elever» («Неверно; состоялось освящение по католическому обряду закладного камня под памятник» — фр.)) наши старые гренадеры, отдавая честь памяти своих сотоварищей, заливались слезами, и все присутствовавшие были глубоко растроганы. Церемония окончилась закладкою фундамента для памятника. Три ружейные и пушечные залпа огласили при этом долину и повторились эхом окрестных гор и лесов.
Государь в тот же день послал Андреевские ленты подвижникам Кульмского боя: графу Остерману и Ермолову, давно уже оставившим поприще служебной деятельности и. конечно, никак не воображавшим, чтобы русскому монарху в далеком уголке Богемии пришли на память прежние их заслуги.
Во время нашего пребывания в Теплице князь Меттерних старался еще более со мною сблизиться и показывал мне возможные знаки доверия. С год перед тем я послал в Германию одного из моих чиновников с целью опровергать посредством дельных и умных газетных статей грубые нелепости, печатаемые за границею о России и ее монархе, и вообще стараться противодействовать революционному духу, обладавшему журналистикою. Последнее обстоятельство очень интересовало и князя Меттерниха. Уверяя, что v него нет чиновника способнее к этому моего, который имел случай сделаться ему лично известным, он просил прислать его на жительство в Вену, чтобы им работать там соединенными силами на пользу России и Австрии и на распространение добрых монархических начал. Я тем охотнее на это согласился, что мне не хотелось возбуждать подозрения об участии в сем деле нашего правительства, слишком высоко стоявшего для борьбы с журналами. Вследствие того мой чиновник, разъезжавший по Германии как совершенно частное лицо, поселился в Вене в такой же роли. Сверх того, князь Меттерних, постоянно обращавший особенное внимание на дела высшей или тайной полиции, предложил мне прислать в Вену одного из наших жандармских офицеров, чтобы ознакомить его со всем движением этой части в Австрии и, введя его во все подробности ее механизма, через то самое согласить наши обоюдные меры против поляков. И на это предложение я также с удовольствием согласился и по возвращении моем в Петербург тотчас же командировал в Вену подполковника Озерецковского, который был принят там со всею ласкою и предупредительностью.
Мы оставили Теплиц, пробыв в нем какую-нибудь неделю. Государь сел в коляску с Императрицею, а я следовал за ними в государевой коляске. В крепости Терезиенштадт, назначенной для ночлега Их Величеств, мы нашли эрцгерцога Иоганна, который в качестве начальника инженеров принял Государя и поднес ему все планы укреплений. На другое утро местный гарнизон был выведен на учение с пальбою, а между тем открыли шлюзы, чтобы наполнить водою крепостные рвы, и Государь в сопровождении эрцгерцога с генералами и офицерами подробно осмотрел все крепостные работы и строения. Оттуда мы в прелестную погоду поехали в Прагу, вид которой издалека поразил всех нас сходством с Москвою.
Государя с Императрицею везли придворные лошади, а я следовал непосредственно за ними на почтовых, но при подъеме на гору в Градчину мои лошади запутались в постромках, и я отстал. Главная лестница к замку была наполнена зрителями, и у нижних ее ступеней ожидали князь Меттерних и Татищев, а на верхних Австрийский император со своею супругою, эрцгерцогами и двором. Я выскочил из коляски и спросил, где наш Государь, Меттерних отвечал мне тем же самым вопросом. Дело было в том, что Государя привезли другою дорогою, и всему Австрийскому двору пришлось отправиться в крайнем смущении на поиск тех Августейших гостей, для приема которых он, собственно, и собрался.
Я, с моей стороны, также довольно сконфуженный одиночным появлением моей персоны, вмешался в толпу и пошел отыскивать назначенный мне для квартиры дом, который оказался окруженным высокими стенами, совершенно заслонявшими всякий вид. Вообще все отзывалось беспорядком, царствовавшим при Австрийском дворе вследствие отрицательного положения ее монарха. Так, например, приехав в Прагу именно для приема и угощения Императорской четы, забыли безделицу: приготовить для нее комнаты! Только за несколько часов до прибытия нашего Государя князь Меттерних, пожелав лично удостовериться, все ли устроено как следует, с ужасом увидел, что ничего не сделано, и в досаде прибежал к своей Императрице доложить о том. Тогда она поспешила выбраться с супругом из собственных покоев и уступить их своим Августейшим гостям.
Постепенно собралась в Прагу и большая часть принцев и принцесс, следовавших за нами с самого Лигница. Все, больше или меньше, подверглись таким же недосмотрам и промахам в отношении к их помещению. Король Прусский сюда не приехал и отправился ожидать Государя с Императрицею в Силезию.
Прага была всякий вечер великолепно иллюминована, а утро проходило в смотрах и учениях тамошнего гарнизона. Император Николай со всевозможною предупредительностью занимал везде второе место, кроме учений, на которые Фердинанд не отваживал своей тщедушной особы. Наш Государь, в венгерском мундире, восхищал всех многочисленных зрителей, отовсюду стекавшихся посмотреть на него. При парадном спектакле в театре оба Императора со своими супругами находились вместе в одной ложе; но наш сел позади, так что все обращенные к нему рукоплескания имели вид, будто бы относятся к Фердинанду, отвечавшему на них неловким киванием головы. Большой бал при дворе был очень многолюден, и все, что Прага и ее окрестности могли выставить из общества дам, съехалось сюда щегольнуть своими брильянтами и богатствами Богемии. Наша 13-летняя Великая княжна Ольга Николаевна, впервые явившаяся при этом случае в публике, сияла красотой и грацией. Достойною спутницей ее на бале была прелестная и живая дочь эрцгерцога Карла, вступившая впоследствии в супружество с королем Неаполитанским.
После четырехдневного пребывания в Праге все Августейшие гости начали готовиться к отъезду, и мы собирались отправиться в Силезию, как вдруг утром, когда уже поданы были экипажи, Государь, подойдя к Фердинанду, сказал ему: «У меня есть до вас просьба: позвольте мне съездить в Вену, чтобы засвидетельствовать мое почтение вдовствующей Императрице, вашей матушке и вдове друга брата моего Александра и моего». Этот неожиданный вызов очень тронул бедного Фердинанда, который принял его с живою радостью и благодарностью (Выделенные слова замараны, и против них написано императором Николаем: «C’est faux; nous revenions de l’exercice a tir d’artillerie en caleche, quand je lui demandais ses ordres pour Vienne; il me repondit comme si la chose etait tout ordinaire, qu’il me chargeait de ses compliments a rimperatrice-mere, et ce ne fut que quand l’imperatrice regnante marqua sa surprise, qu’il comprit qu’il у avail quelque chose sortant de l’ordinaire» («Неверно; мы возвращались в коляске с артиллерийских учений, и я спросил его, что от его имени передать в Вену; он ответил как бы между прочим, что просит засвидетельствовать свое почтение Императрице-матери, и только после того, как он увидел на лине царствующей Императрицы удивление, он понял, что сказал что-то не совсем обычное» — фр.)). Затем Государь попросил у князя Меттерниха письма к его жене, и мы немедленно покатили в Вену. Императрица же направилась к Фишбаху, замку дяди своего, принца Вильгельма.
Тайна поездки в Вену не была поверена никому, кроме меня, и лишь накануне уже вечером я послал вперед фельдъегеря заказывать лошадей на мое имя. Только поутру, в день отъезда, было сообщено о нашем плане Татищеву, и он вручил мне ключи от венского своего кабинета, так как Государь намеревался остановиться в посольском доме.
Князь Лихтенштейн, готовившийся садиться в коляску, чтобы следовать за нами в Силезию, узнал о перемене маршрута, к крайнему своему изумлению, только в самую минуту отъезда. Все были в восторге от этой любезной внимательности Государя.
Благодаря огромным тринкгельдам, которыми я щедро наделял почтальонов, и рвению князя Лихтенштейна, всеми средствами старавшегося оживить хладнокровную флегму почтосодержателей, которым еще никогда не приходилось видеть таких спешных путешественников, мы мчались с обычною нашею быстротою и в дороге немало тешились строгим инкогнито Государя, ехавшего в качестве моего адъютанта. Я принимал возможно серьезный вид и по временам делал молодым офицерам моей свиты выговоры за их шум и громкий смех, а на одной станции, пригласив отужинать с собою почтосодержателя, мы очень забавлялись его кислым расположением духа.
Переезд был совершен всего в одни сутки, — неслыханная скорость для этого края, где ни почтальоны, ни их лошади, ни сами проезжие никогда не торопятся.
Подъезжая к Вене, Государь взял к себе в коляску князя Лихтенштейна, а я сел с молодым адъютантом последнего, и мы поехали, моя коляска впереди, прямо к посольскому дому, не обратив на себя внимания прохожих, кроме нескольких только лиц, узнавших меня и казавшихся удивленными моему внезапному появлению. Ворота дома были заперты, и когда я выскочил из коляски, швейцар при виде русского генерала, за которым следовал еще другой экипаж, так сильно раззвонился, что слуги и чиновники сбежались со всех сторон, как бы по набату. Один из лакеев узнал меня и повел по парадной лестнице, не замечая, кто идет за мною, а когда я спросил, где кабинет посла, и показал ключ от него, то и этот лакей и все прочие посмотрели на меня с удивлением. Тут Государь, шедший позади меня, обратился с вопросом к другому лакею, родом русскому, не видывал ли он когда-нибудь его фигуры на петербургских улицах, и этот вопрос поразил всех, точно электрический удар. Я едва успел велеть затворить снова ворота и никого не впускать, как вся улица была полна народом.
Вслед за тем, только что заложили посольский экипаж, Государь, переодевшись, поехал в Шенбрунн к Императрице-матери. Весть о его приезде разнеслась по городу с быстротою молнии, и мне вскоре принесли записку от княгини Меттерних, упрашивавшей меня приехать к ней; между тем мои комнаты наполнились чиновниками посольства и лицами, присланными от разных властей столицы, чтобы удостовериться в справедливости этой вести. Князь Эстергази, австрийский посол при Английском дворе, только за день перед тем видевший Государя в Праге и уверенный, что он теперь в Силезии, приехав в Вену через три часа после нас, был поражен общим движением на улицах и, не давая никакой веры известию, которым встретили его домашние, поспешил тотчас в наш посольский дом, где мы вместе с ним похохотали над его изумлением.
Княгиня Меттерних бросилась мне на шею, когда я объявил ей, что Государь после обеденного стола у Императрицы приедет лично вручить ей письмо от князя.
Любезная внимательность, оказанная Государем через приезд его в Вену вдове Императора Франца, о котором память была еще так жива в этой столице, расположила к нему всех, от членов императорского дома и до самых низших сословий. Дамы толпами стояли на лестнице и в сенях посольского дома, чтобы взглянуть на Николая; на улицах народ бежал за его каретою. В следующее утро Государь, во фраке, прохаживался с князем Лихтенштейном (Рукой императора Николая написано: «Non. seui» («Нет, один» — фр.)) по городу, зашел по дороге в несколько магазинов и накупил там подарков для Августейшей своей супруги; потом по возвращении домой он поехал, с князем же, в простой извозчичьей карете, в монастырь, где покоится прах императора Франца. Двери в склеп им отворил монах, который был свидетелем трогательного благоговения, выразившегося на лице Государя в минуту, когда он приблизился к заветной гробнице. Это поклонение останкам монарха, обожаемого австрийцами, еще более увеличило энтузиазм венских жителей к Императору Николаю, а везший его извозчик сделался предметом общего любопытства и множества эстампов, появившихся в магазинах.
Княгиня Меттерних, осчастливленная приемом у себя Государя, умоляла меня убедить его повторить еще раз свой визит к ней вечером. Опасаясь, может быть, остаться наедине с прелестнейшею женщиной, самым обворожительным образом предававшеюся увлечению своей радости, Государь взял с собою меня: но оказалось, что и она, движимая, вероятно, тем же страхом уединенной беседы с красивейшим мужчиною в Европе, вооружилась против него присутствием двух замужних своих падчериц. Свидание было чрезвычайно любезно с обеих сторон, но несколько принужденно.
Тотчас после нашего приезда отправили курьера за эрцгерцогом палатином. Он на другой день приехал к Августейшему своему шурину, которого видел только однажды в Петербурге, и то двухлетним ребенком, в то время, когда сочетался браком с великою княжною Александрою Павловною.
Венские сановники домогались чести быть представленными нашему Императору, и войска также непременно желали явиться перед ним; но мне уже вперед дано было приказание отклонить все подобные просьбы, объявляя, что Государь приехал только засвидетельствовать свое почтение Императрице и на следующий день должен ехать. Изъятие было сделано только для чиновников нашего посольства и еще для некоторых русских, находившихся в ту минуту в Вене. Государь был с визитом у графини Чернышевой, жены нашего военного министра, от которой послал курьера передать ее мужу в России весть о появлении своем в столице Австрии.
После обеда мы отправились обратно тем же путем. Почтосодержатели и почтальоны, зная в этот раз, с кем имеют дело, принимали нас везде с радостными лицами, смеясь сами над мистификацией, в которую были введены. Ровно через сутки Государя уже встречали в благодарности за посещение их столицы; я, с моей стороны, занялся сборами к нашему отъезду, назначенному в тот же вечер.
В это время зашел ко мне князь Меттерних, который, исполненный восторга от милостей нашего Государя к его жене, прочел мне ее письмо и еще другое, в таком же духе, от эрцгерцога Людвига, и сверх того оставил в моих руках на память следующее донесение, только что полученное им от венского генерал-губернатора Оттенфельса:
«Со времени последнего донесения моего вашему сиятельству от 7 октября (н. ст.) мы были очевидцами события столь чрезвычайного и столь неожиданного, что никогда не поверили бы ему без свидетельства собственных наших глаз. Когда вчера, в 2 часа пополудни, мне прибежали сказать, что в Вену приехал русский Император и что он остановился в доме своего посольства, я счел принесшего мне эту весть за лунатика. Но мое изумление и неверие вскоре превратилось в чувство благоговейного умиления, когда Император Николай поехал в Шенбрунн для изъявления своих приязненных чувств нашей вдовствующей Императрице. Не берусь передавать вашему сиятельству подробностей кратковременного пребывания Его Величества в нашей столице. Вы изволите прочесть их в письме вашей супруги, имевшей честь дважды принять у себя августейшего гостя. Но не могу умолчать о том в высшей степени благоприятном впечатлении, которое великодушная мысль русского монарха и образ ее исполнения произвели на здешнюю публику. Это событие одно громче и положительное всех самых красноречивых дипломатических актов свидетельствует о тесном союзе, связывающем оба Августейшие дома».
В полночь, простившись с Австрийским двором, мы сели в коляску и поехали через Траутенау в Фишбах. куда прибыли к обеду. Король с дочерью, Императрицею, и несколькими принцессами своего дома ожидали нас в прекрасном готическом замке принца Вильгельма, куда собралось и много окрестных владельцев. Здесь Государь простился с королем и с своею супругою, которая отсюда возвратилась прямо в Царское Село.
В полночь с 1 на 2 октября мы отправились в Царство Польское и 4 октября, по вечеру, прибыли в Лазенский дворец, который нашли иллюминованным, как бывало в 1830 году в верной еще нам Польше. Фельдмаршал просил о дозволении представить на следующее утро городскую депутацию, долженствовавшую поднести приготовленный заранее адрес, выражавший самую благоговейную преданность. Государь соизволил на принятие депутации, но отозвался, что говорить будет не она, а сам он.
Рано утром была введена в залу эта депутация, и я озаботился, чтобы при ее приеме не было никого, кроме князя Паскевнча и варшавского военного генерал-губернатора Панкратьева.
Государь говорил так сильно и ясно, что речь его не могла не произвести самого глубокого впечатления на слушателей. Видя, как оно выражалось на их липах, и не сомневаясь, что все газеты немедленно заговорят об этой достопамятной речи, я попросил Панкратьева тотчас положить ее на бумагу, чтобы передачею в истинном виде слов Государя в печати парализовать все могущие возникнуть вымыслы и преувеличения.
Эта речь действительно появилась во всех современных журналах в том самом виде, как была записана Панкратьевым под моим наблюдением. Она произвела огромное действие на поляков, которые, находя ее строгою, однако же во всех частях правдивою, ласкали себя надеждою, что слова их монарха предвещают конец заслуженной ими опалы.
Речь, сказанная императором Николаем I депутатам Варшавы
править«Я знаю, господа, что вы хотели обратиться ко мне с речью; я даже знаю ее содержание, и именно для того, чтобы избавить вас от лжи, я желаю, чтобы она не была произнесена предо мною. Да, господа, для того, чтобы избавить вас от лжи, ибо я знаю, что чувства ваши не таковы, как вы меня в том хотите уверить.
И как мне им верить, когда вы мне говорили то же самое накануне революции? Не вы ли сами, тому пять лет, тому восемь лет, говорили мне о верности, о преданности и делали мне такие торжественные заверения в преданности? Несколько дней спустя вы нарушили свои клятвы, вы совершили ужасы.
Императору Александру I, который сделал для вас более, чем русскому императору следовало, который осыпал вас благодеяниями, который покровительствовал (vous a favorises) вам более, чем своим природным подданным, который сделал из вас нацию самую цветущую и самую счастливую, — императору Александру I вы заплатили самою черною неблагодарностью.
Вы никогда не хотели довольствоваться самым выгодным положением и кончили тем, что сами разрушили свое счастье. Я вам говорю правду, чтобы уяснить наше взаимное положение, и для того, чтобы вы хорошо знали, чего держаться, так как я вижу вас и говорю с вами в первый раз после смуты.
Господа, нужны действия, а не слова. Надо, чтобы раскаяние имело источником сердце; я говорю с вами не горячась, вы видите, что я спокоен; я не злопамятен и буду вам делать добро вопреки вам самим. Фельдмаршал, находящийся здесь, приводит в исполнение мои намерения, содействует применению моих воззрении и также печется о вашем благосостоянии.
Господа, что же доказывают эти поклоны? Прежде всего, надо выполнять свои обязанности и вести себя, как следует честным людям. Вам предстоит, господа, выбор между двумя путями: или упорствовать в мечтах о независимой Польше, или жить спокойно и верноподданными под моим правлением.
Если вы будете упрямо лелеять мечту отдельной национальности, независимой Польши и все эти химеры, вы только накликаете на себя большие несчастия. По повелению моему воздвигнута здесь цитадель, и я вам объявляю, что при малейшем возмущении я прикажу разгромить ваш город, я разрушу Варшаву, и уж, конечно, не я отстрою ее снова.
Мне тяжело говорить это вам, — очень тяжело Государю обращаться так со своими подданными; но я говорю это вам для вашей собственной пользы. От вас, господа, зависеть будет заслужить забвение прошедшего. Достигнуть этого вы можете лишь своим поведением и своею преданностью моему правительству.
Я знаю, что ведется переписка с чужими краями, что сюда присылают предосудительные сочинения и что стараются развращать умы. Но при такой границе, как ваша, наилучшая полиция в мире не может воспрепятствовать тайным сношениям. Старайтесь сами заменить полицию и устранить зло.
Хорошо воспитывая своих детей и внушая им начала религии, верность государю, вы можете пребыть на добром пути.
Среди всех смут, волнующих Европу, и среди всех учений, потрясающих общественное здание, Россия одна остается могущественною и неприкосновенною.
Поверьте мне, господа, принадлежать России и пользоваться ее покровительством есть истинное счастье. Если вы будете хорошо вести себя, если вы будете выполнять все свои обязанности, то моя отеческая попечительность распространится на всех вас и, несмотря на все происшедшее, мое правительство будет всегда заботиться о вашем благосостоянии.
Помните хорошенько, что я вам сказал».
И хотя наши враги и либералы всех стран поспешили выставить эти слова как живое доказательство враждебного духа, гнездящегося еще в Польше против ее царя, и как выражение продолжающегося в нем самом раздражения и чувства мести против поляков, однако люди благоразумные и беспристрастные видели в речи Императора Николая, напротив, отголосок благородной искренности и твердости монарха, который, не обращаясь к обыденным фразам милости и обещаний, предпочитает им, как в беседе отца, слова неприкрашенной вразумляющей его детей истины.
После этой аудиенции Государь в коляске с князем Паскевичем поехал по варшавским улицам и осмотрел Александровскую цитадель, которая уже была не только почти совсем устроена, но и вооружена орудиями, направленными на Варшаву, в подтверждение слов Государя о грозящей городу, в случае новой дерзкой попытки, неизбежной каре. Посреди цитадели уже возвышался и тот памятник, которого сооружение Императору Александру предназначено было народным представительством в 1830 году, за несколько месяцев до безрассудного приговора, произнесенного тем же самым собранием о свержении с престола преемника благодетеля Польши.
Следующую ночь мы провели в Новогеоргиевске, где Государь осмотрел войска и все укрепления, также уже почти оконченные, и присутствовал на одном из крепостных валов при опытах над новыми ракетами, которыми менее чем в полчаса были разрушены широкие апроши, вооруженные осадными орудиями. Потом, отобедав наскоро, мы отправились в Брест-Литовский, становившийся также первостепенною крепостью, и после трех дней, посвященных осмотру и маневрированию корпуса генерала Крейца, поехали в Киев.
Вследствие посланного мною туда вперед приказания не дожидаться Государя, если он будет позже девяти часов вечера, мы, приехав уже почти в полночь, застали иллюминацию потухающей, площадь перед Печерскою лаврою совершенно безлюдною и самую церковь запертою. Вся обитель, эта колыбель русского иночества, которую нам никогда не случалось видеть иначе как кипящею народом, была погружена в сон и безмолвие. Мне едва удалось отыскать монаха, который нам отпер двери собора. Пока он зажигал несколько свечей, только одна лампада, тускло теплившаяся перед иконою, освещала наши шаги под этими древними сводами. Государь запретил сказывать о своем прибытии митрополиту и кому-либо из братии и, припав на колени, более четверти часа провел в уединенной, благоговейной молитве о своей семье и своем царстве. В таинственном полумраке этого величественного храма, пережившего столько веков, вызывавшего в душе столько религиозных и исторических воспоминаний, нас было всего лишь трое, и я не помню, чтобы мне случалось когда-нибудь в жизни молиться с таким умилением. Ночь и окружавшая нас тишина еще более располагали к благочестивым думам, чем торжественность церковного обряда и стечение народа.
Государь остановился у генерал-губернатора графа Гурьева и утром вновь осмотрел, в числе других публичных заведений, университет св. Владимира, в аудитории которого уже начинало стекаться значительное число уроженцев западных губерний.
Укрепления вокруг Киева заметно подвинулись вперед с последнего посещения нами этого города, и огромная оборонительная казарма уже была подведена под крышу. Она особенно порадовала Государя тем, что для ее цоколя был употреблен камень, не уступавший в красоте граниту и даже походивший на Лабрадор, который отыскали по личным его указаниям, вопреки общему мнению, утверждавшему, что в этом крае не существует камня. Между тем выпавший уже в довольно большом количестве снег значительно затруднял переходы наши по необитаемым пустырям, по которым мы пробирались к укреплениям с деятельною живостью, отличавшею Императора Николая, особенно во всем касавшемся до инженерной части. По осмотре этих укреплений и потом небольшого отряда войск Государь возвратился домой и вскоре вышел к собранным по его приказанию в залах графа Гурьева университетским студентам и воспитанникам других учебных заведений, которых милостиво увещевал хорошо себя вести, старательно учиться и в особенности прилежать к русскому языку, исключенному дотоле глупым польским патриотизмом из круга домашнего воспитания.
Среди этой толпы молодых людей вдруг явился английский посол лорд Дургам, отправившийся к своему петербургскому посту через Константинополь и Одессу, чтобы увериться собственными глазами в отношениях России к Порте и в приготовлениях наших на Черном море, в которых английское министерство все еще доискивалось чего-то неприязненного против Турции. Дургам на деле убедился в противном. С одной стороны, султан в приемной своей аудиенции поручил ему кланяться Императору Николаю как великодушному своему союзнику и покровителю, а с другой — «для опровержения неосновательных опасений лондонского кабинета Государь просил Дургама послать в наши черноморские порты английского морского офицера, принадлежавшего к посольской свите, пригласив двух других офицеров той же свиты сопровождать себя в дальнейшем пути и присутствовать при осмотрах войск; и то и другое Дургам принял с благодарностью.
Он был поражен всем дотоле им встреченным в России, в особенности же качествами наших высших местных чиновников по сравнению с теми, которым обыкновенно вверяется местное управление в Англии. Все, что ни видел он у нас, говорило в нашу пользу и совершенно уничтожало предубеждения, вывезенные Дургамо» с собою из своего отечества; где он ожидал найти произвол и бедность там ему представлялись, напротив, порядок, безопасность и довольство, и он продолжал свой путь к нашей столице, исполненный чувства удивления к благородному характеру Императора Николая и к огромным средствам его державы.
После прекрасного обеда у графа Гурьева мы поехали ночевать к графине Браницкой в Белую Церковь, в окрестностях которой были собраны 4-й корпус под командою генерала Кайсарова и 1600 человек бессрочно отпускных, которые после двадцати лет, проведенных во фронте, доживали остальные пять лет своей срочной службы в отпуску в соседних губерниях. Этот класс людей создан был по личной мысли Императора Николая, наперекор сильным возражениям многих лиц, в том числе и моим.
Я находил в этой новой мере лишь одни невыгоды для армии в том, что она теряла заслуженнейших своих воинов, поседевших под оружием и в военной дисциплине, а для государства в том, что в нем образовывалось новое сословие, могущее обратиться ему в тягость и угрожать при беспорядках опасностью общественного спокойствия.
Государь, напротив, видел в этих людях на случаи войны резервы к укомплектованию своих войск, а в мирное время рассадник для замещения разных должностей по домашнему хозяйству и в казенных заведениях и считал справедливым, чтобы солдатам, утомленным двадцатилетнею службою и отличавшимся неукоризненным поведением, дана была возможность отдохнуть от трудовой жизни, пользуясь спокойным бытом на родимом пепелище. Число этих людей, не получавших во время отпуска ни жалованья, ни пайков, но только сохранявших мундиры и шинели, в это время простиралось во всем государстве уже тысяч до шестидесяти. Из них упомянутые 1600 человек еще впервые были собраны к смотру, и из всего их числа не явились только трое, по неизвестным мне причинам.
Для принятия начальства над сформированными из них временными командами созваны были офицеры, находившиеся в тех же губерниях в годовом отпуску, и, по снабжении бессрочно отпускных оружием и всею нужною амуницией, они образовали из себя два батальона, три эскадрона и артиллерийскую полуроту.
Государь был восхищен бодрым видом и отличною выправкою этих людей, представлявших осуществление одной из любимых его идей. Распуская их снова по домам, он щедро всех наградил.
Корпус Кайсарова удовлетворил Государя менее осмотренных им в Калише и Брест-Литовске корпусов Ридигера и Крейца, и Его Величество поручил фельдмаршалу преимущественно заняться этим войском, которое должно было вскоре сменить в Царстве корпус Ридигера, переходивший во внутренние губернии.
Проведя четыре дня в Александрии, в имении графини Браницкой. Государь отправился в Новую Прагу, где граф Витт показал ему заведения и запасы кирасирского принца Альберта Прусского полка, изумившие своим богатством бывших с нами английских офицеров, а оттуда мы продолжали наш путь через Полтаву и Харьков в Чугуев, главный пункт 1-го корпуса поселенный кавалерии, находившейся под командою генерала Никитина. Здесь Государь остался совершенно доволен сколько фронтовым образованием собранных к смотру полков, столько и обучением кантонистов и всеми хозяйственными заведениями и сожалел, что позднее время года, при оставшемся еще нам довольно продолжительном объезде, не позволяло ему долее оставаться с таким превосходным войском.
31 октября мы прибыли в Курск. Эта губерния с некоторого времени была довольно худо управляема, и хотя последний губернатор ее, богач Демидов, сыпал деньги, чтобы поправить ее положение, однако, при слабом характере и малом знании дела, он этими деньгами немного принес губернии пользы. Преемник его был генерал Муравьев, человек очень деятельный, очень строгий и ненавидимый всеми за жестокость его обхождения и крутой нрав. Дела шли лучше, но неудовольствие на него господствовало всюду. По представлению Муравьева было смещено несколько чиновников, и ни в одной губернии меня не осыпали таким огромным числом просьб и жалоб на имя Государя, как в Курске.
В Орле ожидала нас 2-я дивизия драгунского корпуса. Здесь уже выпал глубокий снег и стояли сильные морозы. В ту минуту, как я скакал за Государем, проезжавшим перед фронтом, моя лошадь, поскользнувшись, упала со всего размаха, и, прежде чем я успел подняться, лошади государевой свиты пронеслись через меня и так помяли, что я принужден был сесть в коляску и вернуться домой. К счастью, все кончилось несколькими шишками и синяками.
На другой день, после ученья, мы пустились в путь по страшной погоде и по такой же погоде прибыли в Тулу.
Этот город за три года перед тем весь выгорел, и правительство оказало жителям его значительные денежные пособия и даровало им разные льготы. Хотя Тула начинала снова возникать из пепла и, между прочим, оружейный завод возобновил прежнюю свою деятельность, однако следы пожара видны еще были почти повсеместно. Государь объехал все улицы, указывая разные улучшения и даруя новые пособия при благодарных кликах бежавшего за ним народа.
По мере приближения к концу нашего странствования нетерпение Государя свидеться с Императрицею все больше и больше возрастало, и, находя, что мы не довольно скоро подвигаемся вперед, он выехал из Тулы в перекладных пошевнях, взятых со станции, за которыми я следовал в других таких же. Но едва он тронулся с места, как крики толпы испугали лошадей, и они понесли вдоль улицы, образовавшей здесь довольно крутой спуск. При виде явной опасности я совсем растерялся; но Государь, став на ноги в пошевнях, схватил вожжи и своею атлетическою силою скоро успел сдержать лошадей.
Проехав несколько станции далее, мы встретили высланные к нам государевы сани и но чудесной первопутке перелетели 140 верст, отделяющие Тулу от Москвы, в 7 часов. Из Москвы до Царского Села мы промчались всего в 38 часов, хотя по случаю еще не везде установившейся зимней дороги должны были несколько раз пересаживаться из саней в коляску.
1837 год
правитьЗима 1837 года была в Петербурге менее обыкновенного шумна. На праздниках и балах отозвалось еще не совсем восстановившееся здоровье Государя и все гласно выражали единодушное желание, чтобы он подолее берег себя, как единственный оплот благоденствия России и вместе как страшилище для всех народных волнений.
2 марта, присутствуя в заседании Комитета министров, я вдруг почувствовал себя так дурно, что едва доехал оттуда к себе и тотчас слег в постель; жены и детей моих я не застал дома, и когда они вернулись, на мне уже не было лица. Послали за моим доктором, но он сам лежал больной, и тогда пригласили Арендта. Он подал надежду, что не далее как в несколько дней поставит меня опять на ноги; но я отвечал, что он ошибается и что я чувствую себя чрезвычайно дурно, хотя и не могу растолковать, чем страдаю. На следующее утро я пригласил к себе графа Орлова и просил его взять на себя исполнение важнейших дел, какие могли бы случиться по моему управлению, и едва успел отдать соответственные тому приказания начальникам подведомственных мне частей, как ослаб до такой степени, что жизнь моя уже висела на волоске.
Узнав об опасном моем положении, Государь тотчас ко мне приехал; но, чтобы не напугать меня, показал вид, будто бы целью его приезда было только переговорить со мною о некоторых делах; выходя же, накрепко запретил моим директорам (чиновникам канцелярии) вести со мною деловой разговор и даже входить ко мне, а моего зятя, князя Белосельского, послал за другим еще доктором, так что с моим, между тем оправившимся, и с двумя, которых привез еще Арендт, этих господ вышло пятеро. При виде такого многолюдного консилиума и всего, что вокруг меня происходило, я догадался, что нахожусь в отчаянном положении; но почти ни на минуту не лишался памяти и не ощущал беспокойства, свойственного умирающим. Меня трогало до слез попечение обо мне всех окружавших; но положение мое, несмотря на многократные посещения врачей, нисколько не улучшалось. Государь имел терпение внимательно следить за их прениями, происходившими за две комнаты от той, где я лежал, и всячески оживлял их. Меня облепили испанскими мухами, горчичниками, пиявками, заставляли глотать почти ежеминутно Бог знает какие микстуры, и я всему этому повиновался с покорностью ребенка.
Наконец, спустя десять дней, опасность как будто бы миновала; но вторичный приступ болезни — следствие слишком шумного выражения радости близких ко мне — еще более приблизил меня к могиле. Тогда Государь, заезжавший ко мне каждое утро, а нередко и по вечерам, еще строже запретил кого-нибудь ко мне впускать; сам же он продолжал почасту сидеть у моей постели, рассказывать о таких новостях, которые, по его мнению, могли меня развлекать без обременения моих умственных сил, в особенности же об участии, которое возбудила моя болезнь во всех сословиях, […] лестница была уставлена людьми, присылавшимися от своих господ, а улица перед домом — толпами народа. […]
Двое из моих товарищей, стоявшие на высших ступенях службы и 'никогда не скрывавшие ненависти своей к моему месту, к которой, быть может, немного примешивалась и зависть к моему значению у престола, оба сказали мне, что кладут оружие перед этим единодушным сочувствием публики, и с тех пор оказывали мне постоянную приязнь.
Но более всех наслаждался этим торжеством Государь, видевший в нем одобрение своего выбора и той твердости, с которой он поддерживал меня и мое место против всех зложелательных внушений.
Недели через три, когда меня перенесли из спальной в залу, в которой я лежал еще на диване в халате, почтила меня посещением наша ангел-Императрица, и Наследник Цесаревич удостаивал наведываться ко мне не один раз.
Мало-помалу с течением времени опасность миновала; но выздоровление шло чрезвычайно медленно, и, что главное, не возвращались силы. Врачи настаивали на поездке в чужие края, но я решительно объявил, что поеду только в любезный мой Фалль. Государь, располагая предпринять в конце июля продолжительное путешествие на юг империи и в Закавказье и непременно желая иметь меня с собою, твердил мне беспрестанно о принятии всевозможных мер и предосторожностей в течение лета, чтобы быть в силах ему сопутствовать. […]
Так как петербургские мои врачи находили, что воздух Фалля, по возвышенности положения моего имения, может в первые дни быть для меня вреден, то Государь приказал, чтобы на эти дни приготовили мне в Ревеле его Екатеринентальский дворец. Когда меня привезли туда, там уже ждал фельдъегерь, присланный от Его Величества осведомиться, как я совершил морское мое путешествие.
В Фалле силы мои стали видимо возвращаться, и через несколько недель мне уже позволялось бродить, хотя все еще с большой осторожностью, по бесподобным моим рощам и садам. Это был еще первый совершенный покой, которым дано было мне наслаждаться после 38 лет деятельной службы. Я собирался возвратиться в Петербург к 25-му июня, дню рождения Государя, но он положительно мне это запретил, требуя, чтобы я приехал, как и прежде предполагалось, в конце июля. Почти ежедневно Его Величество присылал ко мне нарочного курьера, и его письма сохраняются в Фалле как драгоценное доказательство монаршего ко мне благоволения.
12 июля я оставил Фалль и, чтобы испытать мои силы, проехал до Петербурга не останавливаясь. Императорская фамилия была на маневрах в Красном Селе, куда я и отправился. Императрица, увидев меня с балкона своего дворца, позвала к себе, а несколько минут спустя вошел Государь и заключил меня в свои объятия. Мы ушли к нему в кабинет, и он стал расспрашивать о моем здоровье; я с сокрушенным сердцем принужден был сознаться, что мои силы еще не позволяют думать о дальней и утомительной поездке и что вместо какой-нибудь пользы от меня могли бы последовать в ней лишь хлопоты и остановка. Он велел позвать Арендта, который объявил, что такое путешествие убьет меня и что мне необходимо еще несколько месяцев покоя. Государь разделял и сам это мнение и милостиво изъявил сожаление свое о том, что не может взять меня с собою. Решено было, что в путешествии мое место заступит граф Орлов. […] Я поехал в Петербург осмотреться в моих канцеляриях, уже целые пять месяцев мною заброшенных, и вступил в исправление обычной моей должности.
31 июля […] Государь поехал через Псков, Динабург, Ковно, Вильно, Бобруйск и Киев в Вознесенск, где впоследствии соединились с ним Императрица и Цесаревич, а я вернулся в Фалль, горюя о том, что мне не удастся быть с Его Величеством. […]
В конце сентября я возвратился из Фалля, чтобы снарядить в путь Великих княжон Ольгу и Александру Николаевен и трех младших Великих князей. Они ехали в Москву для встречи там сначала их Августейшей родительницы, а потом родителя. Все это юное поколение жило в Царском Селе и приняло меня с той радостью, с какой молодость всегда приветствует весть о всякой поездке. Мы отправились вместе и спокойно ехали до Москвы целых шесть суток. Для меня такой образ путешествия был совершенною новостью. Тремя днями после нас прибыла в Кремлевский дворец и Императрица.
При дворе в это время крайне беспокоились о Государе, зная, что он за Кавказом, откуда обратный путь его лежал через горы, обитаемые неприязненным нам населением. Один я, которому были известны нравы этих геоцогов, их благоговение к имени русского царя, никогда не обвиняемого ими в злоупотреблениях или строгости его чиновников и, напротив, составляющего единственную их надежду на лучшую будущность, — один я утверждал, что жизнь Государя безопаснее между этими полудикими племенами, чем была бы в образованных странах Европы, где демагогия уже полвека как подрыла уважение к коронованным главам и готова посягнуть на того, который один могущественною своею рукою охраняет и троны и спокойствие народов.
Предвидение мое оправдалось. 28 октября вечером Государь благополучно прибыл в Москву вместе с Августейшим своим Наследником.
Государь принял меня необыкновенно милостиво и ласково, говоря, что он, несмотря на всю заботливость о нем графа Орлова, на каждом шагу чувствовал мое отсутствие. Потом Его Величество велел мне быть у него на следующее утро вместе с Великим князем Наследником и военным министром графом Чернышевым. В это утро в продолжение трех часов, потом опять вечером с 7 до 9-и, наконец, еще на следующий день утром, от 8 до 11, он рассказал нам всю свою поездку день за днем с необыкновенною ясностью, точностью и подробностью.
Возвратившись к себе, я поспешил положить его рассказ на бумагу. Вот, но только в кратком очерке, сущность слышанного мною в продолжение этих восьми часов. Я ввожу здесь Государя в первом лице, как будто бы рассказ был им самим записан.
Рассказ Николая Павловича о поездке на Кавказ [август-октябрь 1837 г.]
правитьЯ остановился, за две версты не доезжая Пскова, чтобы осмотреть строящиеся тут, вблизи шоссе, прекрасные здания полковых штабов 2-й гренадерской дивизии, а в самом Пскове осматривал городскую больницу, тюремный замок, полубатальон военных кантонистов, гимназию с принадлежащим к ней пансионом и четыре батальона 1-й пехотной дивизии.
В Динабурге, куда мы приехали 2 августа в 6 часов вечера, я, кроме 2-й пехотной дивизии и гренадерского саперного батальона, подробно осмотрел вновь построенный арсенал, провиантские магазины и крепостные работы. Все идет там прекрасно; но весенние разливы еще продолжают много портить, а укрепление песчаного грунта валов потребует еще немало издержек и трудов. Шоссе, выходящее из тет-де-пона (головного укрепления (от фр. tete de pont)), бесподобно и много красит местность.
В Ковно мы прибыли 4 августа в 2 часа утра, и я сделал маневры собранному там 1-му корпусу, которым остался очень доволен. Окрестности Ковно представляют превосходную местность для смотров и учений, довольно притом обширную и разнообразную, на которой можно маневрировать в продолжение целых суток.
Тут случилось происшествие, очень меня огорчившее, а все-таки прекрасное. Маневры заключились штурмом города, и голова колонны, под командою дивизионного начальника Мандерштерна, остановилась на самом берегу Немана, от которого паромы, чтобы придать всему больше сходства с настоящею войною, отведены были к противоположному берегу. Проезжая мимо этого отряда, я сказал в шутку: «Ну что ж, только-то! Чего вы тут ждете?» И вдруг Мандерштерн, приняв сказанное мною за приказание, дал лошади шпоры и исчез в глубине реки, а за ним бросилась и вся первая рота. С большим трудом вытащили его из воды; к счастью, никто не утонул; но бедняк Мандерштерн, уже без того страдавший от старых ран, схватил жестокую горячку. На другой день я пошел к нему, чтобы осведомиться о его здоровье и попенять за то, что он принял мои слова за серьезные. Позднейшие известия о нем, благодаря Богу, совершенно успокоительны; но эта черта показывает человека!
Оставив Ковно 9-го числа, осмотрев по пути бывшую греко-униатскую, а теперь нашу православную Почаевскую лавру, я въехал в Вильну в 10 часов вечера. Все улицы были наполнены народом, принявшим меня с изъявлениями большой радости; это — вещь, которая не приказывается и которая все-таки хороша, хотя я не слишком рассчитываю на привязанность ко мне этих молодцов. Благодаря генерал-губернатору князю Долгорукову, город много выиграл относительно опрятности и вида довольства.
Утром рано, помолясь в соборе, я зашел в католический кафедральный собор, где ждали меня ксендзы с крестом и святою водою, а потом смотрел два батальона егерского князя Кутузова полка. Цитадель совершенно господствует над городом, и мы поступили очень хорошо, поставив ее здесь на случай, если бы этим господам вздумалось опять зашалить.
По осмотре военного госпиталя я принял гражданских и военных начальников, дворянство и духовенство. Католическому архиерею я внушил строгим тоном, как важны его обязанности и как духовенство должно подавать собою прихожанам пример доброй нравственности и преданности правительству. С дворянами я говорил и о прошедшем и о том, что будущее в их руках и что оно зависит от их покорности и удаления от себя нелепых надежд на национальную самобытность, возбуждаемых, к собственной их гибели, преступными безумцами. Очень знаю тайные об этом мысли местных дворян, но были бы они только спокойны, а остальное придет, вероятно, со следующим поколением.
Видел я также бывший университет, преобразованный теперь в медико-хирургическую академию, и нашел, что воспитанники имеют надлежащий вид и сделали большие успехи в русском языке. Директор отлично ведет свое дело. Наконец, осматривал я еще обе гимназии, больницу сестер милосердия, римско-католическую духовную академию, благородный пансион и богоугодные заведения: все хорошо и в порядке.
Был приготовлен парадный бал, и все чрезвычайно желали, чтобы я на нем присутствовал и тем явил как бы забвение всего прошлого; но мне показалось, что после всех наделанных ими гадостей это еще слишком рано. Дамы, собиравшиеся соблазнить меня, очень огорчились моим отказом; но я должен сказать, что вообще принимали меня в городе с улыбающимися лицами и народ при всех моих выездах усердно вокруг меня толпился.
После обеда я отправился в Бобруйск через Минск, где остановился только у собора. Этот город нисколько не украшается и по-прежнему скучен и беден.
До Бобруйска мы добрались поздно ночью. Утром 12 августа я смотрел 5-ю пехотную дивизию и крепостные работы. И здесь, и в Динабурге я всегда любуюсь ими с особенным удовольствием; все мною посаженное уже разрослось в огромные деревья, особенно итальянские тополя. Госпиталь меня взбесил. Представьте себе, что чиновники заняли для себя лучшую часть здания и то, что предназначалось для больных, обращено в залы господ смотрителя и докторов. За то я коменданта посадил на гауптвахту, смотрителя отрешил от должности и всех отделал по-своему.
На следующий день, по осмотре двух саперных батальонов и временного госпиталя, мы, отстояв обедню в лагере, пустились в Чернигов, где я только зашел в собор, и 14 августа в 9 часов вечера вышли у Печерской лавры в Киеве.
Я побранил графа Гурьева, который вместо того, чтобы встретить перед лаврою, дожидался у отведенной для меня квартиры, на правом фланге почетного караула. Мой выговор ему не полюбился, но он был заслуженный. Поутру я смотрел 3-й корпус, который вполне меня удовлетворил, слушал обедню в лавре, посетил возобновленный Софийский собор, был в Михайловском Златоверховском монастыре и объехал город. Последний улучшается с каждым годом, и надо отдать справедливость графу Левашову, в управление которого было пропасть сделано к его украшению. Арсенал, богато всем снабженный, есть, конечно, одно из красивейших зданий в своем роде.
6 августа я делал маневры 3-му корпусу и обозревал работы по возведению крепости, которая заключит в себя весь Киев для охранения тамошних огромных военных запасов. Работы подвигаются, но медленно, за встречающимися на каждом шагу местными препятствиями; строят хорошо, и открытый мною камень лучше мрамора. Работа по постройке постоянного моста через Днепр представляет большие трудности и будет стоить громадных сумм; но нечего делать: это предмет первостепенной важности.
Военные госпитали я нашел в отличном состоянии; университет развивается; число студентов возрастает, и русский язык идет успешно; но случаются еще глупые польские выходки. У нескольких студентов нашли пасвильные стишонки, и хотя этому ребячеству не придали очень справедливо большей важности, чем оно заслуживало, однако надо держать ухо востро. Попечитель хороший человек, но не довольно энергический; я приказал написать Уварову, чтобы он приехал сюда лично на все взглянуть и дать всему должное направление. Впрочем, у студентов порядочный вид; они смотрели на меня с удовольствием, и многие из них русеют, что не слишком нравится некоторым из родителей.
После обеда, поклонясь святым мощам в пещерах, я отправился в Вознесенск, куда прибыл 17 августа в и часов ночи, к общему удивлению, потому что меня ждали пятью днями позже; зато и приехал я первый из всех.
(Прерву на минуту рассказ Государя, чтобы объяснить цель его приезда в Вознесенск. На огромной тамошней равнине, орошаемой Бугом, предназначен был сбор колоссальных масс кавалерии и […] артиллерии […] из восьми губерний.
Неусыпными трудами графа Витта местечко Вознесенск, дотоле лишь штаб-квартира одного из кирасирских полков, было менее чем в год превращено в настоящий город, с дворцом для царской семьи, обширным садом, театром, […] домами для знатных особ, […] для свиты и для приглашенных на этот смотр генералов и офицеров. Тут было соединено все, что только могло потребоваться для комфорта и даже для утонченной роскоши. […] <Иностранные> господа приезжали постепенно, и для них всех достало помещений, экипажей и лошадей.)
Я не утерпел, чтобы не взглянуть на собранные войска тотчас же по прибытии и на следующее утро был уже среди них. Бесконечная долина казалась нарочно созданною для совокупления на ней такой огромной силы, и не могу вам выразить, что я чувствовал, подъехав к ней. 350 эскадронов со 144 конными орудиями, вытянутые в пять линий, представляли зрелище такое величественное и новое, что первою моею мыслью было возблагодарить вместе с ними Бога! Поразительно было смотреть на громадную массу всадников, обнаживших головы для молитвы. В эту минуту я гордился принадлежать им и быть их начальником. После молебствия войска прошли передо мною церемониальным маршем; все блистало красотою и выправкою: люди, лошади, обмундировка, сбруя — все казалось вылитым по одному образцу. Я вполне наслаждался, и виденное тут превзошло мои ожидания. Дух этого войска тоже превосходный, потому что такого блестящего состояния можно достигнуть только ревностным и совокупным усердием начальников и солдат. Они приняли меня с восторгом, выражавшимся на всех лицах. Мне уже не было причины сомневаться относительно впечатления, которое этот сбор войск произведет на иностранцев.
19 августа я смотрел пехоту, и она хороша, а батальоны бессрочных — превосходны.
На другой день я делал маневры всей кавалерии и боялся, что ее численность меня затруднит, но люди так хорошо выучены, а начальники так внимательны, что все шло в совершенстве.
После обеда я осматривал госпитали, устроенные по случаю сбора такой массы людей в одном месте; найденный в них порядок не оставлял ничего желать лучшего. Впоследствии было немало больных глазами, от пыли и жары.
21 августа драгунские дивизии и артиллерийская батарея производили в моем присутствии стрельбу в цель. Видно, что они над этим порядочно поработили: мишени были все расстреляны.
22 августа, в день моей коронации, я слушал обедню в пехотном лагере, а после обеда мне показывали конские заводы поселенных полков. Кобылы хороши, и есть несколько замечательных жеребцов; только в породе для кирасир остается еще желать улучшения.
23 августа, в 8 часов утра, сидя у эрцгерцога Иоганна, я велел ударить тревогу, и менее чем в полчаса все было в строю и под ружьем.
27 августа, рано утром я выехал навстречу Императрице, с которою и вернулся в Вознесенск. Нас встретили перед городом, верхами, все генералы и штаб-офицеры, как из числа гостей, так и принадлежавшие к войскам, расположенным в лагере, что составило огромнейшую свиту. Ночью приехал и старший мой сын, прямо из Сибири. Вы можете себе представить, как я рад был с ним увидеться. Саша много выиграл от этой поездки и совершенно возмужал.
Жена моя присутствовала при большом параде, который удался еще лучше первого, сделанного мною в виде репетиции. Иностранцы были изумлены красотою и выправкою наших войск, которые могли поспорить с гвардией, а в отношении к подбору и выездке лошадей еще чуть ли не стояли выше ее. Потом были у нас учения и маневры.
Наконец, пришлось расстаться с Вознесенском, где в продолжение двух недель я испытывал одни наслаждения; признаюсь, что расставание с этим прекрасным и добрым войском мне было очень тяжело. Простившись со всеми и поблагодарив графа Витта, который в, этом случае выказался истинным волшебником, я 4 сентября, в полдень, выехал в Николаев, а жена с Мэри (Так император Николай всегда называл свою дочь Марию Николаевну. — Прим. авт.) отправились прямо в Одессу.
В Николаеве я начал с осмотра Минского пехотного полка, который нашел в крайне дурном положении, в таком дурном, что, благодаря Бога, уже давно ничего подобного не видывал. Николаев улучшился, и выстроенные в нем новые здания очень хороши. Госпитали, казармы, гидрографическое депо, штурманское училище, кабинет моделей в адмиралтействе, магазины и мастерские — все это очень меня удовлетворило. На верфи строятся два линейных корабля, один 120-, другой 80-пушечный, которые будут бесподобны. При мне спустили три транспортных судна, и потом я присутствовал при посажении на суда двух сотен азовских казаков, которых повезли на Кавказский берег.
По прибытии из Николаева в Одессу я 6 сентября вместе с Сашею и братом Михаилом посетил собор, где жена моя уже была накануне, после чего смотрел на площади два батальона Подольского егерского полка. Они оказались не лучше полка, виденного мною в Николаеве, за что досталось от меня не на шутку генералу Муравьеву.
Одесса чрезвычайно украсилась со времени моего последнего в ней пребывания, и меня поразило множество новых, изящных в ней зданий. Не могу не отдать полной справедливости графу Воронцову: он сделал просто чудеса. Я только не скрыл от него, что остался недоволен полицией: она совершенно бездействует, и тотчас видно, что нс умеет заставлять себе повиноваться. Вечером город дал нам бал, столько же изысканный и утонченный, как любой в Петербурге.
7 сентября я осмотрел в подробности карантин, которого устройство и порядок изумили иностранцев, и в особенности эрцгерцога Иоганна; это, конечно, одно из лучших заведений в своем роде в целой Европе. Я поблагодарил и наградил карантинных чиновников (Против выделенных слов император Николай написал: «Fort i tort, car gr-ye i leur iigligence huit jours aprs la peste Hit introduite dans la ville et, peii s’en est taillu, dans tout l’empire» («И напрасно, потому что через неделю в городе появилась чума, а оттуда распространилась по всей империи» — фр.)). Осмотрев потом Девичий институт благородных девиц, которым управляет и который показывала мне Императрица, я обозрел еще тюремный замок, больницы и арестантскую роту.
8-е сентября было посвящено осмотру учебных заведений. Ришельевский лицей в превосходном порядке, и науки идут там очень успешно; училища для евреев обоего пола тоже хорошо содержатся.
9 сентября, в 11 часов утра, Императрица, Мэри, Наследник и я вместе с нашими гостями отправились на пароходе «Северная звезда» в Севастополь. В 25 милях оттуда мы встретили весь Черноморский флот, вышедший к нам навстречу. Вид был бесподобный. Я велел судам сделать несколько построений, которые заключились общим салютом нашему пароходу, когда на нем взвился императорский флаг.
10 сентября мы ездили в монастырь Св. Георгия, выстроенный на отвесной скале над морем, после чего я инспектировал часть пехоты 5-го корпуса, приходящую каждое лето в Севастополь на крепостные работы, и нашел ее столько же слабою по фронтовой части, как и представленную мне в Николаеве и Одессе. Это поистине непростительно, и я не думал, что в нашей армии еще существуют подобные войска.
Работы в гавани, быстро подвигающиеся вперед, можно назвать исполинскими, и они обратят Севастополь в один из первых портов в мире, но еще много остается доделать. Теперь снимают целую каменную гору, чтобы выстроить тут адмиралтейство, казармы и прекрасную церковь. Водопровод для снабжения водою корабельных доков есть также работа гигантская.
В полдень я проводил мою жену на Северную сторону, откуда она поехала в Бахчисарай, а мы с Наследником осмотрели сперва Инкерманскую бухту — часть того огромного залива, который образует гавань и в котором было бы место укрыться всем европейским флотам вместе, а потом береговые укрепления. Милости просим теперь сюда англичан, если они хотят разбить себе нос!
13 сентября мы обошли сухопутные и морские госпитали, магазины и адмиралтейские заведения: все это так хорошо, как только позволяют то старые и ветхие здания.
Утро 13 сентября я употребил на подробный обзор флота и нашел его в превосходном положении касательно порядка, опрятности и выправки людей, но материальная часть еще отстала от Балтийского; есть суда старые, но экипажи бесподобны.
Вечером я поехал к жене в Бахчисарай. Находящийся здесь старинный ханский дворец возобновлен в прежнем вкусе, и все убранство для него нарочно выписано из Константинополя. 14 сентября мы отправились все вместе на южный Крымский берег и, частью верхом, объехали этот край, прелестный и своими видами, и растительностью. Оконченное нами теперь шоссе — чудо: оно выровняло пропасти и головоломные тропинки превратило в спокойную дорогу, по которой едут в экипажах. Следуя через Артек, Массандру, Ялту и Ореанду, мы приехали в очаровательную Алупку графа Воронцова. Его замок еще не окончен, но он будет одною из прекраснейших вилл, какую только можно себе представить.
Оставив тут у Воронцова мою жену, я сам с сыном в Ялте опять сел на «Северную звезду», которая повезла нас к азиатским берегам. Ветер, уже и прежде довольно свежий, превратился почти в бурю, и нас ужасно качало, 21 сентября утром мы, однако же, добрались до Геленджика. Орудия из крепости и из лагеря генерала Вельяминова салютовали Императорскому флагу и возвестили наш приезд Кавказским горам, которые еще впервые видели русского монарха. Ветер так волновал море, что мы с большим лишь трудом могли спуститься в шлюпку и причалить к берегу; другая же шлюпка, которая везла наших людей, принуждена была возвратиться к пароходу.
Мы отправились прямо в лагерь, где войско ожидало нас под ружьем. Но буря, все еще усиливавшаяся, так свирепствовала, что взводы в буквальном значении шатались то взад, то вперед; знамена держали по три, по четыре человека; даже я сам, довольно, как вы знаете, сильный, едва мог стоять на ногах и двигаться с места. Следственно, о церемониальном марше нельзя было и думать; за всем тем отряд представился прекрасно. Это — старые воины, с воинственным и внушающим доверие видом, и никогда ни одно войско не принимало меня лично с таким восторгом; они заметно наслаждались при виде своего Государя.
Все стихии, по-видимому, вооружились против нас: вода, казалось, рвалась нас поглотить, ветер дул с невыразимою свирепостью, а тут еще в прибавку над Геленджиком вспыхнуло пламя.
Вельяминов тотчас поскакал на пожар, а за ним поехали мы.
Горели провиантские магазины, а от них занялось и сено, которого было тут сложено несколько миллионов пудов. Огонь и дым носились над артиллерийским парком, наполненным порохом и заряженными гранатами. Мы ходили среди этого пламени, а солдаты с величайшим хладнокровием складывали снаряды в свои шинели.
Нам захотелось есть, но ветер опрокинул и обед и кухню. Вечером я думал вернуться на пароход, но за бурею не представлялось к тому никакой возможности. Надо было поневоле остаться с голодным желудком и пережидать в дрянном, холодном домишке, когда утихнет ветер.
Я съездил осмотреть госпиталь и навестил генерала Штейбена (Steuben), опасно раненного в одном из последних дел против горцев. Боюсь, что мы потеряем этого храброго офицера.
Только на следующий день, в 5 часов после обеда, можно было возвратиться на пароход, который между тем также подвергался большой опасности. Я был рад, что все это видел и мой сын, которым остался очень доволен при этом случае.
В 11 часов вечера мы бросили якорь перед Анапою и 24 сентября съехали в эту крепость, где я смотрел гарнизон и госпиталь. В 4 часа после обеда мы уже были в Керчи. Этот город много выигрывает от каботажного судоходства и становится значительным. Новая набережная в нем прекрасна, постоянно производимые раскопки уже открыли много замечательных предметов древности; музей все более и более наполняется, и несколько любопытных вещей будет отправлено в Петербург, между прочим найденная в одной гробнице золотая маска превосходной работы, изображающая женское лицо.
В Керчи я простился с Сашею. Он направился через Алупку в дальнейшее свое путешествие по России, а я на «Северной звезде» в Редут-Кале, куда прибыл 27 сентября и где нашел главноуправляюшего барона Розена.
В нескольких верстах за этим гадким, окруженным болотами и нездоровым местечком меня встретил князь Дадиан, владетель Мингрелии, с многочисленною свитою. Его наружность и наряд были одинаково странны. При местном своем костюме он вздумал нахлобучить себе на голову нашу генеральскую шляпу.
На ночлег мы прибыли в селение Зугдиды, где приготовлено было для меня помещение во дворце того же князя Дадиана, в большой зале, разделенной красивыми занавесками на спальню и кабинет. Нас приняла княгиня, жена владетеля, огромная и дюжая, на которую стоит только посмотреть, чтобы увериться, что распоряжается всем она, а не тщедушный ее супруг.
Княгиня, впрочем, достойная женщина, оказавшая нам большие услуги в последнюю воину против турок, так что без нее, может статься, поколебались бы верность к России ее мужа, на которого действовали и Оттоманская Порта своими прельщениями, и некоторые из его притворных коварными советами. Мингрельское дворянство приготовило для меня почетный караул, замечательный по нарядам и красоте людей. Они все показали мне большое усердие и преданность, которые в этих племенах не могут быть притворными, и приняли меня с добрым русским «ура».
На другой день князь Дадиан со всею его свитою проводил нас до своих границ, где ожидал меня управляющий Имеретией со своими князьями и дворянами, которые в Кутаисе составили мой почетный караул. Их наряды и вообще вся обстановка переносили меня в сказочный мир «Тысячи и одной ночи».
29 сентября, рано утром, после представления мне имеретинского архиепископа Софрония, митрополита Давида и разных местных мелких владельцев, я осмотрел госпиталь, уездное училище и казармы 10-линейного Черноморского батальона, а в 10 часов пустился в дальнейший путь в сопровождении всех этих князьков и дворян, ехавших за мною до границ Грузии.
30 сентября мы приехали в Сурам, a 1 октября в 7 часов вечера в Ахалцих, прославивший нашего Паскевича. 2 октября, осмотрев городские заведения и мечеть, обращаемую в православный собор, отправился на ночь в Ахалкалаки, а 3-го — в Гумры, где приняли меня с обычными приветствиями старшины армян, перешедших сюда из Карса. Меня поразили огромные работы, предпринятые по сооружению этой новой крепости, настоящего оплота для Грузии и пункта, откуда можно угрожать одновременно и Турции и Персии, которых границы здесь почти сливаются. Местоположение крепости единственное, на отвесной скале, далеко господствующее над оттоманскими владениями. Каменная одежда уже вся окончена с тою тщательностью, какую мы привыкли видеть в лучших наших крепостях, и здесь надо было отдать полную справедливость барону Розену и инженеру, управлявшему работами, как за быстроту возведения последних и превосходное их очертание, так и за бережливость, почти невероятную, с которою все это построено. […]
В этой ближайшей к оттоманским пределам крепости нашей явился ко мне эрзерумский сераскир Магомет-Асед-паша, присланный от султана с приветствием и с богатыми дарами, состоявшими из лошадей, шалей и оружия. Он сказал мне, что выбран для этой миссии своим повелителем, как начальник смежных турецких областей, и прислан за моими приказаниями.
В деревне Мастеры мы вступили в Армянскую область. Ожидавшие меня тут армянские беки и медики и курдские старшины сопровождали нас до нашего ночлега в Сардарь-Абаде.
Здесь край становится еще живописнее. Арарат открывается во всем своем величии, образуя задний план картины, и невольно переносит мысль к воспоминанию о седой старине.
Спустившись в долину, я увидел перед собою выстроенную к бою бесподобную конницу Кенгерли, в однообразном одеянии и на чудесных лошадях; начальник ее Эсхан-хан. подскакав ко мне, отрапортовал по-русски, как бы офицер наших регулярных войск. С этою свитою я подъехал к знаменитому Эчмиадзинскому монастырю, перед которым встретил меня армянский патриарх Иоанес верхом.
Сойдя с лошади, он произнес речь и потом опять, сев верхом, продолжил вместе со мною шествие к стенам древней своей обители, этого Капитолия армянской народности и религии. Епископы и архимандриты, тоже все верхами, придавали нашему поезду что-то странное и почти театральное; лошадь патриарха вели под уздцы два скорохода, а за ним ехало человек 50 почетной его стражи в полумонашеском одеянии и два духовных сановника, один с его посохом, а другой с хоругвью, что означало соединение в лице патриарха власти духовной со светскою и военною. Наконец, впереди всех патриарший конюший вел двух верховых лошадей под богатыми попонами. Когда мы в такой процессии подъехали к стенам Эчмиадзина, звон всех колоколов монастырских и ближайших церквей слился с пением духовных стихир и с криками народа, отовсюду сбежавшегося. Вне монастырской ограды стояли монахи, и два епископа во всем архиерейском облачении поднесли мне: один — приложиться чудотворную икону, а другой — хлеб и соль. Патриарх отделился от меня у Северных ворот собора, чтобы войти в южные и принять меня перед алтарем, тоже в полном облачении, с крестом в руках и со всем блеском своего сана. Здесь Иоанес произнес вторую приветственную речь, и затем своды древнего храма огласились пением стихир на сретение царя, не раздававшихся здесь в течение семи веков. Приложась к мощам, почивающим в соборе более тысячелетия, и все с тою же многочисленною свитою обошел ризницу, синодальные палаты, семинарию, типографию и трапезную, а потом зашел к патриарху, который, призывая на меня и на мое потомство благословение Божие, вручил мне в дар часть животворящего креста Господня.
По выходе из монастыря […] я сделал смотр конницы Кенгерли. которая сопровождала меня оттуда до Эривани. Здесь, помолясь в соборе. я удалился в приготовленный для меня дом, очень радуясь возможности наконец отдохнуть.
6 октября я принял наследника персидского трона Валията, дитя семи лет, при котором находился посол от шаха. Посадив мальчика, очень хорошенького, к себе на колени, я обратился к послу с весьма серьезною речью, изъяснив ему, что все его уверения прекрасны на словах, но что я не намерен доверять им, […] что, строго наблюдая с моей стороны все трактаты, я сумею заставить и шаха к точному их исполнению. Впрочем, мы расстались с послом добрыми друзьями, и он подарил мне от имени шаха прекрасных лошадей. жемчугу и множество шалей.
Переночевав в этот день в Чухлы. а 7-го в Кади, я 8 октября, в 3 часа пополудни, имел торжественный въезд и Тифлис. Прибытие мое было возвещено пушечною пальбою и колокольным звоном: множество народа наполняло улицы и плоские крыши домов, а разнообразие богатых одеяний туземцев представляло прекрасный вид. Не могу иначе изобразить вам радушие сделанного мне приема, как сравнив его с встречами, делаемыми мне всегда здесь, в Москве, и нельзя не дивиться тому, как чувства народной преданности к липу монарха сохранились, при том скверном правлении. которое, сознаюсь к моему стыду, так долго тяготеет над этим краем.
Тифлис — большой и прекрасный город, с азиатскою внутренностью, но с предместьями уже в нашем вкусе и со многими домами, которые не обезобразили бы и Невского проспекта.
Утром 9 октября, помолясь в Успенском соборе при огромном стечении народа, я присутствовал при разводе Эриванского карабинерного полка, в полдень принимал ханов и почетных лиц разных горских племен, собравшихся в Тифлис к моему приезду, и потом осматривал корпусный штаб, больницу, арсенал, казармы Кавказского саперного батальона, устроенную при нем школу с училищем для молодых грузинских дворян и тюрьму. Все оказалось в отличном порядке.
10 октября я слушал обедню в церкви Св. Георгия и смотрел войска, составляющие тифлисский гарнизон. Хороша в особенности артиллерия.
11 октября, после развода сводного учебного батальона и осмотра военного госпиталя и шелкомотальной фабрики, я принял грузинских князей и дворян, составлявших мой конвой и теперь содержавших караул перед моею комнатою. Они явились верхом на лучших своих конях и в богатейших нарядах и соперничали между собою в скачке и в ИСКУССТВО владеть оружием. Один ловчее другого, и между ними было немало таких, которые свели бы с ума наших дам.
Вечером я присутствовал на довольно многолюдном бале. Дамы были большею частью в национальных костюмах, скрадывающих талью и вообще не слишком грациозных, тогда как сами по себе многие из них блестят истинно восхитительною красотою, чего нельзя сказать, но крайней мере, в массе об их уме.
Виденное мною в Грузии вообще довольно меня удовлетворило. Положение дорог и Гумрийская крепость свидетельствуют о попечительности барона Розена, но в администрации есть разные закоренелые беспорядки, превосходящие всякое вероятие. Сенатор барон Ган, уже несколько месяцев ревизующий этот край, открыл множество вещей ужасных, которые, начавшись, впрочем, задолго до управления барона Розена. должны были до крайности раздражить здешнее население, сколько оно ни привыкло к слепой покорности. Везде страшное самоуправство и мошенничество. В числе прочих частей и военные начальники позволяли себе неслыханные злоупотребления.
Так, князь Дадиан, зять барона Розена и мой флигель-адъютант, командовавший полком всего в 16 верстах от Тифлисской заставы, выгонял солдат и особенно рекрутов рубить лес и косить траву, нередко еще в чужих помещичьих имениях, и потом промышлял этою своею добычею в самом Тифлисе, под глазами начальства; кроме того, он заставлял работать на себя солдатских жен и выстроил со своими солдатами вместо казармы мельницу, а в отпущенных ему на то значительных суммах даже не поделился с бедными нижними чинами; наконец, этот молодчик сданных ему 200 человек рекрутов, вместо того чтобы обучать их строю, заставил, босых и не обмундированных, пасти своих овец, волов и верблюдов. Это было уже чересчур, и по дошедшему до меня о том первому сведению я в ту же минуту отправил на места моего флигель-адъютата Васильчикова, исследованием которого все было раскрыто точно так, как я вам сейчас рассказал. Ввиду таких мерзостей надо было показать пример строгого взыскания.
У развода я велел коменданту сорвать с князя Дадиана, как недостойного оставаться моим флигель-адъютантом, аксельбант и мой шифр, а самого его тут же с площади отправить в Бобруйскую крепость для предания неотложно военному суду.
Не могу сказать вам, чего стоила моему сердцу такая строгость и как она меня расстроила; но в надежде, поражая виновнейшего из всех, собственного моего флигель-адъютанта и зятя главноуправляющего, спасти прочих полковых командиров, более или менее причастных к подобным же злоупотреблениям, я утешался тем, что исполнил святой свой долг. Здесь это было бы действием самовластным, бесполезным и предосудительным; но в Азии, удаленной огромным расстоянием от моего надзора, при первом моем появлении перед Закавказскою моею армией необходим был громовый удар, чтобы всех устрашить и вместе чтобы доказать храбрым моим солдатам, что я умею за них заступиться. Впрочем, я вполне чувствовал весь ужас этой сцены и, чтобы смягчить то, что было в ней жестокого для Розена, тут же подозвал к себе сына его, Преображенского поручика, награжденного Георгиевским крестом за варшавский штурм, и назначил его моим флигель-адъютантом, на место недостойного его шурина.
Я выехал из Тифлиса 12 октября рано утром. Мне дали кучера, который или не знал своих лошадей, или не умел ими править. Этот дурак начал с того, что стал их стегать перед спуском с довольно большой крутизны, несколько раз прикасающейся к краю бездонной пропасти. Вдруг лошади понесли. Признаюсь вам, что минута была не шуточная. Опасность грозила очевидная, без всякого средства спасения; я встал в коляске, чтобы пособить кучеру сдержать лошадей, однако напрасно; мне пришла нелепая мысль выскочить из коляски, но Орлов разумно догадался удержать меня. Мы уже видели перед глазами смерть, как вдруг сильным толчком опрокинулся экипаж и отбросило нас в сторону; я перекувыркнулся несколько раз и тем на этот раз отделался; Орлов порядочно ушибся; коляска, опрокинувшись, легла на два пальца от пропасти, в которую без этого падения мы неминуемо были бы сброшены; а как коляска находилась близко от края дороги, доказательство вам то, что обе уносные повисли над пропастью на одних недоуздках, удержанные единственно тяжестью опрокинутого экипажа. Мы встали на ноги, немножко ошеломленные нашим полетом, и возблагодарили Бога за чудесное спасение.
Между тем весь передок коляски был сломан. Так как у нас в Тифлисе имелась запасная, то я оставил на месте Орлова распорядиться экипажами, а сам продолжал путь верхом на казачьей лошади, и упал всем, как снег на голову, в Квишете, у подножия главного перевала Кавказского хребта.
13 октября я сел опять на лошадь, чтобы переехать через эту исполинскую цепь, отделяющую Европу от Азии. В долине стояла еще прекрасная осень, а на горных вершинах мы были встречены 6-градусным морозом, и наши лошади каждую минуту скользили. Дорога, проложенная через эти горы, скалы и стремнины, есть одна из величайших побед человеческого искусства с природою. Везде теперь можно ехать в карете четверкою в ряд, и только глаз пугается окружающих ужасов.
На ночлеге во Владикавказе меня ожидали мой конвой черкесов и линейных казаков, возвращавшихся из Петербурга по выслуге срока своей службы, и депутаты от разных горских племен. Надо бы видеть взгляды, с которыми мои молодцы казаки следили за каждым движением этих господ, из которых, правда, у многих были настоящие разбойничьи рожи.
Я растолковал депутатам, чего желаю от их одноплеменников, не для увеличения могущества России, а для собственного их блага и для спокойствия их семейств; сказал им далее, что они, для удостоверения в истине моих слов, могут спросить присутствующего тут муллу, который по моему повелению прожил несколько лет в Петербурге, чтобы учить магометанскому закону их собратий и детей, вверенных моему воспитанию, наконец, заключил тем, что я требую только, чтобы они жили спокойно, наслаждаясь благами своей прекрасной родины, и не покушались бороться против неодолимой для них силы русского оружия.
Они, кажется, вразумились в мои слова, и мы расстались приятелями; притом все изъявили желание проводить меня до Екатеринограда. Таким образом, в моем конвое было по крайней мере вчетверо более врагов, чем своих, и все усердствовали защищать мня против самих же себя. Все это представляло довольно любопытное зрелище. Некоторые из отцов просили меня взять их детей на воспитание.
Надо сказать, что до сих пор местное начальство принималось за свое дело совсем не так, как следует; вместо того чтобы покровительствовать, оно только утесняло и раздражало; словом, мы сами создали горцев, каковы они есть, и довольно часто разбойничали не хуже их. Я много толковал об этом с Вельяминовым, стараясь внушить ему, что хочу не побед, а спокойствия; что и для личной его славы, и для интересов России надо стараться приголубить горцев и привязать их к русской державе, ознакомив их с выгодами порядка, твердых законов и просвещения; что беспрестанные с ними стычки и вечная борьба только все более и более удаляют их от нас и поддерживают воинственный дух в племенах, без того любящих опасности и кровопролитие.
Я сам тут же написал Вельяминову новую инструкцию и приказал учредить в разных пунктах школы для детей горцев. […]
Осмотрев во Владикавказе военный госпиталь и в Пятигорске, 16 октября, все заведение минеральных вод, офицерскую больницу, казармы военно-рабочей команды, церковь и гулянья, я к ночи переехал в Георгиевск, где успел взглянуть на арсенал и госпиталь. Тут я принял депутацию закубанских племен и сказал им почти то же самое, что прежде говорил другим депутатам во Владикавказе.
Я осмотрел находящиеся в Ставрополе войска, а потом военный госпиталь, который размещен по частным домам; при сильном движении через этот город на линию и в Грузию необходимо поскорее выстроить для военного госпиталя большое особое здание.
До Ставрополя сопровождали меня мои черкесы и казаки, никак не согласившиеся уступить другим чести меня конвоировать; они собирались скакать еще и далее, но я не допустил их до того и простился тут с этими людьми, показавшими мне истинно трогательную преданность.
19 октября, в 3 часа пополудни, я прибыл в Аксайскую станицу на Дону, где ждал меня мой сын, в качестве атамана всех казачьих войск. Остаток дня и всю ночь я чувствовал себя очень нехорошо, так что даже принужден был принять лекарство и провести все 20-е число в Аксае. На следующий день мы отправились в Новочеркасск, куда въехали верхами. У заставы нас встретил наказной атаман, весь израненный старик Власов, с генералами своего штаба, множеством офицеров толпою любопытных, которые все проводили нас до собора. Тут стоял войсковой, круг, с войсковыми регалиями, посреди которых архиерей и прочее духовенство встретили меня с крестом и святою водою.
Выйдя из церкви, я взял из рук храброго Власова атаманскую булаву и вручил ее Наследнику, в знак главного его начальствования над всеми казачьими войсками. Пальба из всех орудий города возвестила введение его в должность.
22 октября новый атаман представил мне войска, собранные под Новочеркасском. Всего было в конном строю до 18 000 человек. Кроме четырех гвардейских эскадронов, полков атаманского и учебного и артиллерии, все прочее — совершенная дрянь: негодные лошади, люди, дурно одетые, сами офицеры, плохо сидящие на коне. К искреннему моему сожалению, все это показалось мне скорее толпою мужиков, нежели военным строем. Продолжительный мир и довольство обабили казаков: они обратились просто в земледельце? как иначе и быть не могло при отдаленности их от границ и от всякой опасности. Надо будет подумать о преобразовании их устройства.
За обедом у меня, к которому были приглашены все генералы и полковники, я откровенно высказал им мое мнение. Старые усачи сами стыдились того плохого положения, в котором вывели перед меня свое войско.
Вечером я был на бале и не могу сказать, чтобы дамы поразили меня своею красотою или изяществом своих манер; но устройство и роскошь праздника еще более меня убедили, что казаки променяли прежнюю суровость своих нравов на утонченные наслаждения образованности. К несчастию, для восстановления прославленной их удали нужна бы продолжительная война. Это последнее явление в драме моего путешествия не было утешительным.
23 октября утром мы выехали в Воронеж, куда прибыли 24-гo вечером. Поблагодарив там Бога и Святого его угодника за благополучное совершение длинного и трудного пути, я уже нигде более не останавливался до Мос.
Записки графа А.X. Бенкендорфа (1830 и 1831 гг.) были опубликованы историком Н. К. Шильдером в 1896 г. в «Русской старине» N 10 к столетию Николая I. В 1903 г. «Исторический вестник» в N 1.
Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/benkendorf.html