Записки актера (Садовской)

Записки актера
автор Борис Александрович Садовской
Опубл.: 1927. Источник: az.lib.ru

Борис Садовской

править

Записки актера

править
Портрет хорош, оригинал-то скверен.
Лермонтов

Глава первая

править
Нынче оралы-то не в моде.
Островский

Я, рассуждая по совести, человек, не помнящий родства. Отец-покойник никогда не рассказывал, откуда мы происходили, где жили прежде и как в Москву попали. Соображаю теперь, что мой родитель был просто-напросто отпущенный дворовый человек господ Юрасовых. Видел я у него и контракт на синей толстой бумаге с дирекцией московских императорских театров: что вот-де обязуется актер Николай Петров Быстрицкий играть в комедиях, драмах и трагедиях с ежегодным бенефисом и жалованьем по тысяче рублей ассигнаций в год. Да еще сохранилась у меня домашняя афиша крепостного театра, где отец танцевал в балете «Благодетельный алжирец» и получил от губернатора из собственных рук золотой за отличную игру. Как он попал из барских актеров в московские, понятия не имею.

С родителем судьба сыграла плохую шутку. В старину актерское звание давалось не кое-как, а с тем, чтобы амплуа соответствовало наружности. Если ты маленький, толстый, с носиком пуговкой, так ты, стало быть, прирожденный комик и должен играть Филатку либо Полония; можно и в Подколесине играть тоже, как делывал Щепкин; а коли ты к тому же еще курносый или широколицый, на манер Живокини, — смело откалывай во всех водевилях и будешь иметь успех.

Так вот, отец и готовил себя в трагедию. Ростом он был немного пониже Василия Каратыгина; голос — труба, походка трехаршинная, но имелись в нем два изъяна. Первый — нос. Мне уже перевалило за шестьдесят; исколесил я, могу сказать, всю Россию, ну а такого носа, как у родителя, Николая-свет Петровича, нигде никогда не видывал. Длинный, с набалдашником и кривой. Из-за носа с ним анекдот однажды смешной случился.

«Стою я, — рассказывал отец, — у театрального буфета, собираюсь вторую выпить; вдруг подходят двое из публики и прямо ко мне. Один говорит другому: видишь? Вижу, отвечает, вот так нос! И оба ушли».

— А вы что же?

— А я так и остался с носом.

Второй недостаток — лысина. Ну, это для сцены пустяковое дело: надел парик или накладку и баста; а вот в жизни эта самая лысина проклятая много отцу напортила. Не будь ее, я бы барином стал и жил бы в собственном доме. Дело вот как было. На императорской сцене — тогда еще столичных частных театров в помине не было — отцу дали главную роль в трагедии «Смерть Ляпунова». Как уж он там играл, судить не смею, но, должно быть, хорошо. Сыграл раз, сыграл два, и получает в один прекрасный вечер письмецо на розовой бумажке. Я, мол, от вас без ума, вы мой кумир, и так далее, все, что полагается. Одним словом, история известная: свидания дамочка требует. Наводит родитель мой справки и стороной узнает, что увлеклась им богатейшая вдова-купчиха. В Замоскворечье дом, три лавки на Ильинке, салотопенный и кожевенный заводы, дача в Сокольниках, большой капитал и прочее. Не угодно ли сообразить. Ни детей, ни родни, а сама баба свежая и ядреная. Узнавши о такой благодати, Николай Петрович повел атаку на всех парусах и быстро обстряпал дельце. Товарищи смеются: что это, мол, наш кулик каким орлом ходит (в труппе отца по причине непомерного носа куликом величали) — а он только посвистывает да улыбается: «Ладно, мол, вот женюсь на богатой, узнаете кулика». Первое свидание с красавицей назначил отец после спектакля: и подозрений меньше, и можно проводить даму сердца на самую Якиманку. Только выходит он из бокового подъезда на площадь, — тогда, до пожара, драму играли еще в Большом театре, — погода дивная, месяц, звезды, снежок хрустит, а в сторонке ждет пара рысаков с бубенцами. Дамочка выскочила из саней и бежит навстречу: в лисьем салопе, в платочке, жемчуга на шейке, раскраснелась, как розан. «Сударыня, как я счастлив!» — снимает отец цилиндр, и засияла лысина при месяце. «Ах, нет, это не вы!» — «Как не я? Самый я, сударыня». — «Нет, вы лысый, не могу, прощайте!» Прыг в санки и улетела.

До сих пор я родителю, царство ему небесное, простить этой глупости не могу.

Однако я немного отвлекся. Дело в том, что отец с трагическим репертуаром пришелся не ко двору. Тут как раз Гоголь явился, за ним Островский и всякие там Потехины. Пошло мужичье горланить на сцене, а благородные пьесы начальство поснимало: сборов, дескать, не делают. И пришлось Николаю Петровичу играть — стыдно признаться — лакеев. Что поделаешь, и хуже бывает: вон, Леонидов Леонид Львович, совсем ничего не играл. Взяли его на место Каратыгина, держали лет сорок и все-таки ролей не давали, потому что каратыгинский репертуар с Каратыгиным вместе сошел в могилу.

Ловко отец тогда Ленского отбрил. Это тот самый Ленский, что водевили сочинял, автор «Синичкина». У отца на дверях уборной вывел он мелом «лакейская»: дескать, лакеев играешь. А отец внизу одно только словцо приписал: «шутка». И вырядил Ленского в дураки.

С горя Николай Петрович начал попивать. Женился он вовсе глупо. При театре держал буфет немец Пиль. Отец в долг вино забирал, а немец записывал. И насчитал он за отцом восемьсот целковых. «Платите, не то самому Загоскину пожалуюсь». Загоскин был директором московских театров; я, когда Хлестакова играю, всегда его вспомню: Юрий-то Милославский? Великолепная вещь! Повертелся, повертелся родитель. А у Пиля дочка красивая. Он взял да и обвенчался. И долг сквитал, и новый кредит открылся. Тогда ему уже под сорок было.

Я родился 4 января 1894 года. Крестили меня Михайло Семеныч Щепкин и жена частного пристава Надежда Александровна Зборовская. А мать умерла аккурат через две недели.

Глава вторая

править
И я в Аркадии родился.
Островский

Отец мой не любил рассказывать про службу в театре. А если начинал вспоминать, так больше ругался. Выходило, что все ему только завидуют да подставляют ножку. Щепкина он так и звал, за глаза конечно, старым интриганом; даже стихи про него декламировал в пьяном виде:

О, ты интригами прославленный издревле,

Чьи слезы гнусные помой дешевле,

Кто в гроб Рязанцева, Мочалова низвел…

Дальше не помню. Мочалов и Ленский, по словам отца, были величайшие пьяницы. «Никакого таланта для актера не нужно, — говаривал отец, — да талантов в природе и не существует: это выдумки ученых. Умей только держаться на сцене да нравиться бабам — вот и весь актерский талант». Говоря по совести, все это сущая правда. Я тоже так думаю. Талант ты там или нет, все равно придется состариться и околеть под забором или в Убежите, а от блестящих ролей, от аплодисментов да дур-поклонниц ничего не останется, кроме дыму.

Мне было без малого пятнадцать, когда родитель решил, наконец, пустить меня по актерской части. Шел я на сцену и поневоле и по охоте. Поневоле оттого, что умел только читать да писать (и то, спасибо, старичок капельдинер выучил), а по охоте — так уж очень мне нравилось актерское беззаботное житье. Я по шестнадцатому-то году и за бабенками бегать начинал, да и винцо научился тянуть порядочно.

Вот и привел меня отец в барсовский трактир на площади Большого театра, в знаменитую Белую залу. Спросил графинчик и пирог за гривенник. Дело было на второй неделе поста. Актеров в трактир навалило видимо-невидимо: куда ни поглядишь, всё бритые рожи. Половые с салфетками да с подносами так и мечутся. И сразу видно, кто на каком амплуа и кому сезон выпал удачный, а кому нет. Выходит, например, первый любовник, завитой, при цилиндре, фрак белым атласом подбит (значит, Чацкого в нем играет), кричит: «Шампанского!» — ну, оно и видать, что платил ему антрепренер где-нибудь в Казани или в Курске рубликов двести с полным бенефисом. А другой актерик, подслеповатый, с вихрами (комик либо простак), сапожонки рваные, сюртучок засален; заказывает бутерброд с колбасой да рюмку водки, а сам озирается, не заплатит ли кто, — ну, и тут все тоже понятно. К отцу подходили, здоровались: «Николай Петрович, сколько зим, как поживаете?» А он мне шепчет: вот это салонный резонер Ратмиров, это — Оралов, первый комик, это — Эльский, благородный отец. Вдруг вижу, родитель вскочил, заулыбался, закланялся и начинает звать к нам за столик какого-то здоровенного плечистого актера с огромными усищами, с палкой. На палке серебряный набалдашник и надпись: «Российскому Гамлету от благодарного тульского купечества».

Сел этот самый Гамлет рядом со мной, развернул салфетку, а отец и говорит:

— Вот, Николай Хрисанфыч, позвольте вам представить моего единственного сына Сережку. А ты, дурак, помни, с кем сидишь: ведь это наш гениальный и неподражаемый Николай Хрисанфыч Рыбаков.

Рыбаков только бровью повел да усом шевельнул. Руки он, конечно, мне не подал, а я своей протянуть и подавно не осмелился.

— Чего вам заказать, Николай Хрисанфыч?

— Вина и фруктов.

— Каких прикажете?

— Очищенной и огурцов.

Отец захихикал и я тоже. Вижу, Рыбаков человек покладистый.

Разговорились старики за водкой. Всех слов их не помню, но только Рыбаков не хуже отца бранил и новые пьесы, и молодых актеров. Я замечал потом, что это со многими приключается: как перевалит человек за сорок, так и начинает всех, кто помоложе, ругательски ругать. Еще рассказывал Рыбаков, как в Нижнем на ярмарке негритянский актер Ольридж холодным поросенком объелся. Этого Ольриджа Васька Смирнов (антрепренер такой был, заика и жулик большой руки) выписал в Нижний на гастроли, и после представления «Отелло» купцы заезжему трагику ужин закатили. Негр обрадовался да на поросенка и налег. А ночью в номере у себя как заголосит во все горло; катается по полу в одной рубахе и орет, а что — не разберешь.

Тут я не выдержал, фыркнул, а Рыбаков мне сказал:

— Так ты, малец, желаешь на сцену?

— Желаю, Николай Хрисанфыч.

— Ну, так я тебя Островскому представлю.

Взял меня за руку и подвел к угловому столу.

— Вот, Александр Николаич, нельзя ли юнца в театральную школу определить?

Островский никакого представительства не имел. Даже не скажешь, что писатель. Так, рыженький, с бородой, похож на банщика. Вот прихлебнул он вина и говорит тихим голосом:

— А есть ли у него талант? Теперь без таланта лучше на сцену не соваться.

— Я думаю, талант у него есть, Александр Николаич.

— А почему вы так думаете, Николай Хрисанфыч?

— Он кулика Быстрицкого сын.

Островский усмехнулся.

— Да, конечно, подобные случаи наблюдались. У Мочалова с Каратыгиным тоже отцы актеры…

Допил вино и добавил:

— Бездарные.

Потом мне руку подал.

— Вы, молодой человек, зайдите ко мне в воскресенье. Свой дом за Лефортовом на Яузе. Я вам дам письмо к Федору Алексеичу Бурдину. Отправляйтесь в Петербург, Бурдин вас устроит.

Я кланяюсь. Вдруг к этому столу подлетает громадного роста купец в поддевке, чуть меня с ног не сшиб; за ним качается актер какой-то, толстый, как бочка.

— Александр Николаич, — кричит купец, — к вашей милости! Живет Молчалин с Софьей али нет?

Все рты разинули. Островский подумал и головой покачал.

— Вот что, господа, оно точно, может, и был грех, да только Софья-то Павловна кто такая, помните по афише? Дочь управляющего казенным местом. Это, стало быть, штатский генерал. Так хорошо ли распускать подобные слухи про генеральскую дочку, да еще по нынешним временам?

Купец опешил, а актер прослезился и руку Островскому начал жать.

— Благородно, Александр Николаич, благородно.

Это они, изволите видеть, бились об заклад насчет Софьи с Молчалиным: в каких, дескать, они между собой отношениях.

Дальше все как по писаному случилось. Отец меня снарядил в Петербург; побывал я у Бурдина, и тот мне помог поступить в театральное училище. Здесь я провел ровно пять лет. За год до выпуска мой отец умер.

Глава третья

править

ОПЕРЕТКА

править
Комик в жизни и злодей на сцене.
Островский

На сцену поступил я в тот самый год, когда французы воевали с немцами. Кто победил, я, право, не знаю. Помню только, что комик Шпоня, пьяный, конечно, посылал телеграмму Бисмарку в Берлин: «Выручайте, дяденька, несчастного Шпоню». Дальше рассказывали по-разному: то будто Бисмарк сейчас же прислал сто марок, то будто покойный градоначальник Трептов упрятал Шпоню в кутузку. Шут их там разберет; мне было не до политики, — уж очень веселое начиналось время: оперетка царила. То и дело, бывало, слышишь на улице и в театре:

Я царь, нет, муж царицы,

Муж царицы, муж царицы,

Добрый, симпатичный Менелай!

Или:

Да, это шутки,

В них правды нет,

Все это утки

Пустых газет,

Ква-ква, ква-ква, ква-ква, ква-ква!

А то:

Вот как отец мой пить умел,

И вот какой большой имел,

И вот какой большой, большой,

Какой большой стакан имел!

Слетались к нам птички певчие со всей Европы: Бланш д’Антилья, Дебориа, Баруччи, Грей, Блендорф.

Ну-с, дали мне, как водится, дебют в Александринке. Летом, конечно. Выбрал я «Гамлета». По этому поводу покойный Петр Андреич Каратыгин сострил про меня: «Хам летом дебютирует». Каламбур довольно обидный, ну да от заслуженного актера и не то снесешь. Гамлета же я взял потому, что ролька-то уж очень благодарная: во-первых, нежные чувства к отцу и к матери; тут можно в голосе слезу подпустить; потом сумасшествие, выигрышное местечко, а главное — испанские костюмы и все такое. Роль я выучил великолепно, провел сцены твердо, ни одного выхода не спутал. И что же? Спустили занавес — слышу свистки и шипенье. Ах, как мне тут досадно стало! Вот так, думаю, отличился, — стоило стараться. Что теперь делать? Либо в провинцию ехать на авось, либо до старости лакеев играть в Александринке да дожидаться грошовой пенсии. С горя отправился в «Малый Ярославец», сижу за вином, вдруг входит Минаев.

А это журналист был известный, сатирик; всегда за кулисами толокся. Самойлов, Монахов и прочие тузы прикармливали его, а то сейчас продернет. С нами, молодежью, он и совсем не стеснялся.

Присаживается ко мне Минаев.

— Ну что, брат, провалил дебют?

— Провалил.

Вижу, Минаев в большом подпитии.

— И дурак же ты, братец, скажу я тебе. Ну куда ты с суконным рылом? Какой ты Гамлет? Ты просто необразованная скотина.

— Чего же вы ругаетесь?

— Да ведь я любя говорю. К этой роли, братец ты мой, настоящие люди весь век готовятся. Куда ж ты теперь?

— В провинцию хочу.

— А что там делать будешь?

— Играть.

— Гамлета, что ли? Ну нет, брат, не те времена. А ты лучше в оперетку поступи.

— В оперетку?

— Непременно. Нынче даже первые сюжеты опереткой не гнушаются. Сазонов Париса поет, Монахов — Ахилла, Лядова в «Прекрасной Елене» и «Периколе» играет. А знаешь ли ты, милый друг, кто у Лядовой главная поклонница? Сама Мина Ивановна, вот кто. А через Мину Ивановну любое губернаторское место можно сейчас получить. Ведь она на содержании у старика Адлеберга, а Адлеберга сын — министр императорского двора. У государя обедает и с ним на охоту ездит. Так ежели ты да понравишься Мине Ивановне, — понимаешь меня, стервец ты эдакий, какую карьеру ты сделать можешь?

А ведь и вправду, думаю себе. Сам я видел в Михайловском театре, как старый граф Адлеберг в ложе у Мины Ивановны юлит. Такая поклонница целого кабинета министров стоит.

Закружилась у меня голова, а Минаев долбит:

— Александринка не уйдет от тебя, дай срок. Там сейчас мерзость запустения. Вон Нильский Чацкого играет в широких брюках с белым лампасом, по самой последней моде — каково? Павла Васильевича в Грозном выпускали. Монахов из почтальонов в премьеры приглашен. Нет, брат, поступай в оперетку. Ты парень красивый, статный, вон брови-то какие у тебя.

А брови, точно, были у меня тогда хорошие, чистый соболь. Только у двоих и встречал я такие брови: у покойного Михаила Валентиновича Лентовского да у Гришки Демюра.

И так меня Минаев убедил, что я через две недели подписал контракт в Симбирск, в оперетку, к антрепренеру Каролину: семьдесят пять рублей и два полубенефиса.

Во фрачных и рубашечных ролях я был всегда плоховат, зато в костюмных — ой-ой-ой! А ведь в оперетке костюм первое дело. Помню, отличился я в Симбирске. Шла знаменитая оперетка «Испанский дворянин дон Цезарь де Базан». Еще тут смешной инцидент случился. Костюмы пришли из Москвы с обозом, а в обозе-то была, извольте видеть, соленая треска. Смрад за кулисами невероятный. Пробовали на раскаленные вьюшки лить туалетный уксус — еще хуже. До публики не доходит, а на сцене просто дышать нельзя.

Запел я главную арию:

Всему на свете мера,

Всему есть свой конец --

Да здравствует мадера,

Веселие сердец!

Пою и сам чувствую, что красив. Как соловей заливаюсь; разодет знатнейшим испанцем: воротник кружевной, камзол в золоте, шпага, кудри, эспаньолка, брови дугой, — знай наших! Дамочки с меня биноклей не сводят.

Назавтра получаю два письма.

Глава четвертая

править

ПРИЗНАНИЯ

править
После обеда я тебе роль почитаю.
Островский

"Мой дорогой, мой любимый! Простите меня, что я так смело обращаюсь к вам, но я почувствовала вчера в театре, что я вас люблю и не могу без вас жить. Не отвергайте меня. Мне ничего не надо, только позвольте мне быть вашей преданной рабой. Я буду около вас. Если вы заболеете, я буду ходить за вами. Мы будем вместе готовить ваши роли, вместе читать, мечтать и упиваться поэзией. Мне хочется быть вашей Еленой, как у Тургенева в «Накануне». Это мой идеал. Я хочу знать, какие книги вы читаете и кто ваш любимый автор. Мой покойный отец дал мне хорошее образование, я знаю три языка и музыку и уроками поддерживаю существование моей больной матери. Если вы хотите меня видеть, будьте сегодня в семь часов за театром, там, где начинается забор Палтовского дома.

Ваша навеки

Е. Плетнева". * * *

"За вашу райскую красоту, как я есть женщина чувствительная и слабая, посылаю в презент пять фунтов самой лучшей паюсной икры, балык, белорыбицу, дюжину тенерифу и всяких закусков. Кушайте на доброе здоровье. А ежели сами ко мне пожалуете на чай вечерком, то и еще пожертвую. Потому я театр обожаю всей душой. С почтением.

Анисья Полыгалина,
купца второй гильдии вдова".

Глава пятая

править

ТОВАРИЩИ

править
Подлости не люблю, вот мое несчастье.
Островский

Ах, проклятая девчонка! Ну, чем же я, в самом деле, виноват; ведь первая свиданье затеяла и всякие шуры-муры. Я думал, отчего же не поиграть? Да потихоньку от Анисьи и развлекался с этой тихоней. А она как раз на Масленой, накануне прощального спектакля, возьми да и отравись. Умереть-то, положим, не умерла, отходили дуру; зато Анисья моя обо всем узнала. И задала же она мне баню! По щекам отхлестала, всего исцарапала, даже часы с цепочкой — свой же подарок — у меня отняла.

Отправился я из Симбирска в Москву. И прямо в Щербаков трактир. Это на Петровке. Туда актеры великим постом съезжаются ангажемента искать.

В трактире — битком. Ну, яблоку упасть негде. Вижу, за столиком у входа два молодых актера. У одного глаза голубые, открытое лицо, плед на руке. Другой в стальном пенсне, а волосы львиной гривой, лицо геройское. Прошу позволения присесть.

— Милости просим, — говорит голубоглазый. — Моя фамилия Ураносов, зовут меня Павлом Петровичем.

— А я, — говорит брюнет, — Никитин Василий Пантелеймонович.

Оказывается, оба без мест и ищут ангажемента.

Не успели мы распить по бутылке пива, как подошел к нам еще актер, постарше, с виду солидный; резонер и характерный комик, Нил Иванович Мерянский. Он антрепризу взял в Ярославле и подбирал себе труппу.

Драма у Мерянского шла пополам с опереткой, и мы все трое порешили в Ярославский театр. С того же вечера стали приятели и выпили брудершафт.

Только, по правде сказать, сердце к ним не лежало. Мерянский, например, меня просто злил. Помилуйте, человек помешался на какой-то дурацкой аккуратности. Всем актерам, до последнего выходного, жалованье всегда выплачивал, бенефисы полностью отдавал, а сам сидел без копейки. В декорациях и обстановке требовал какой-то исторической точности, в костюмах — тоже. Я раз в «Каширской старине» с папироской вышел — так что тут было! «Разве бояре курили папиросы?» — «А что же? Неужели махорку?» Плюнул и оштрафовал меня на три рубля.

Ураносов, тот на «этике» свихнулся. И выдумал же словечко! Этика не позволяет, правила чести. Да разве артист не должен стоять выше предрассудков?

Никитин из них был еще всех терпимее. Теперь он называется Далматовым и играет в Александринке, а сорок лет назад его звали Вася Никитин или Вася Шекспир. Этот спал и видел Шекспира играть. И если, бывало, подвыпьет, сейчас понесет чепуху про театр, про шекспировские роли: зубы скалит, воет по-волчьи. Даже какие-то книжки читал я что-то оттуда списывал.

Спектакли начинались в середине сентября. В Ярославль я приехал недели за две, чтобы поспеть к репетициям. Для открытия ставили «Ревизора». С дороги отдохнул и отправился в театр. Подхожу и вижу: какой-то субъект в цилиндре и крылатке красит стены малярной кистью. Обернулся: зубы на солнце так и блеснули. По этим зубам я его сразу узнал.

— Вася, ты?

— Я. С приездом, Сережа.

— А где Ураносов?

— Декорации чинит.

Тут выходит из театра Нил Иваныч, с пером за ухом: роли переписывал.

— Здравствуй, Сергей. Пойдем-ка в театр, там тебе дело найдется. Ты мебель обивать можешь?

Нет, думаю, дудки: слуга покорный.

— Не пробовал, — говорю, — но если ты мне в месяц десятку накинешь, тогда, пожалуй.

Мерянский улыбнулся.

— Однако, не знал, что ты такая свинья.

Повернулся и пошел за кулисы. Ладно. Пусть свинья, да обойщиком не буду. Я не рабочий, а благородный артист.

Первый спектакль в Ярославском театре дал сбору восемьдесят восемь рублей. Вася играл Хлестакова, Мерянский — городничего, Ураносов — Осипа.

Дня через два говорит мне Мерянский:

— Сходи в полицию, попроси подписать афишу на завтрашний спектакль. У нас полицеймейстер полковник Пиль заупрямился, не желает подписывать. Взятку, видно, хочет сорвать. Нечего делать, дадим барашка в бумажке, а покуда попробуй его уломать.

Иду я и думаю: что за Пиль? Ведь это моей матери фамилия.

В канцелярии встречает сам полковник: лицо суровое. И страшно кого-то напоминает.

— Я, — говорит, — не могу афишу подписать. У вас стоит «В осадном положении», а в указателе пьес, официально одобренном, значится: «Осадном положении (В)». Ваш антрепренер говорит, что это по алфавиту, а я требую, чтобы было по закону.

Тут я как бухну сразу:

— А у вас, господин полковник, не было сестры?

— Была, а что?

— Не за Быстрицким ли она была?

— Да, за актером императорской сцены Быстрицким. Вы разве ее знавали?

— Я ее сын.

Полковник вскочил и ну меня обнимать. Еще бы: родной племянник. Сейчас же афишу подписал.

Я думал, товарищи благодарить меня будут, а они пуще надулись. Ураносов даже прозвал меня полицейским племянником.

Дядя, с отличием кончив кадетский корпус, был в гвардии и дослужился до ротмистра. В отставку вышел, можно сказать, по пустякам: из-за сходства с царем. Его-то он мне и напомнил при первом знакомстве. На Александра II дядя был как две капли воды похож, и многие в Петербурге его за царя принимали. По этому поводу шеф жандармов вошел с докладом, что неудобно царского двойника оставлять в столице. А тогда как раз покушения начались. Вот и приказано было ротмистру Пилю баки обрить и коротко стричься; потом ему выдали годовой оклад, произвели в полковники с отставкой и назначили полицеймейстером в Ярославль.

Прямо хоть водевиль пиши.

Я думал, дядя возьмет меня жить к себе, ан нет. Обедами кормил, но денег не давал. На именины подарил серебряный портсигар и только.

Между тем у Мерянского дела пошли хуже. Уж мы давно на товарищеских марках играли, а сборов никаких. Даже оперетка не вывезла. Ну, думаю, надо убираться восвояси. Наконец, Мерянский объявляет, что так продолжать нельзя, надо разъезжаться. И при расчете обождать меня просит с получением трех рублей.

— Нет, — говорю, — это никак невозможно. Что за безобразие? Придется, видно, дядюшке рассказать.

Смотрю, Мерянский вдруг весь покраснел как свекла и слезы на глазах. Тогда Никитин лезет в карман, достает зеленую.

— Нил, отдай, пожалуйста, эти деньги господину полицейскому племяннику.

Я ему хотел было руку пожать: спасибо, мол, Вася, — а он руки не заметил, шубенку свою с собачьим воротником накинул небрежно, цилиндр на глаза, спиной ко мне повернулся и, уходя, завыл из Шекспира, точно голодный волк:

— Небесный гром, расплюсни шар земли

И раскидай по ветру семена,

Родящие людей неблагодарных!

Ах ты, шут гороховый! Хорошо еще, Ураносов за неделю уехал, а то быть бы мне с плюхой ради праздника.

Мерянский между тем приготовил расписку.

— Вот, — говорит, — подпишите и забудьте, пожалуйста, что мы были знакомы.

Ну и черт с тобой, думаю: подавись своей распиской. Из театра я отправился прямо к дяде.

У полковника была огромная семья. Двух жен старик схоронил, женился на третьей. Кроме детей от трех браков, жила при нем куча родни. Дело происходило на святках. Вхожу я в дядину переднюю и вижу: кульков, коробок, бутылок целые горы, и все купцы нанесли. Рождественские презенты! Эх, думаю, вот так житье! И вспомнился мне один куплет на мотив из «Цыганского барона»:

Ах, зачем я не кот,

Хоть один только год?

Хороша жизнь кота,

Тра-та-та, тра-та-та!

Дядя меня принял ласково:

— Что скажешь, Сереженька?

— Да что, дядюшка, жизнь невмочь становится. Просто хоть в петлю.

— Как так?

— Антрепренер оказался мошенником, товарищи — нигилисты. Дядюшка, возьмите меня к себе.

— Как же это? Видишь, какая у меня семья, повернуться негде.

— Нет, вы на службу возьмите.

— На службу? В полицию?

— Вот именно.

— Что же тебя толкает на такой страшный путь?

— Чем страшный? Вполне обеспеченная должность. Вон у вас в передней благодать-то какая, умирать не надо.

Вижу, смутился старик, покраснел, пот на лбу. Хочет сигару закурить, а руки трясутся.

— А знаешь ли, сколько мне жалованья идет?

— Не знаю, дяденька.

— Пятьдесят целковых с копейками. Можно ли такую семью содержать на это? Нет, всякий скажет: нельзя. Ведь наше начальство само вынуждает брать взятки. И мы берем. В полицию люди в крайности идут. А ты — артист, служишь святому искусству и вдруг захотел в квартальные.

— Какое там, дядюшка, святое искусство? Один разговор.

— Так вот что я тебе скажу, племянничек. Сейчас ты без места?

— Без места, дядюшка.

— Дам я тебе письмо к Лихачеву, помещику, верст сорок отсюда. Он у себя домашний театр строить хочет. Это мой полковой товарищ; завтра поезжай к нему на моих лошадях. Кучер тебе письмо к Лихачеву отдаст и сто рублей. А теперь прощай и больше не являйся. Писем не пиши: ответа не будет.

Встал и пошел, только шпоры зазвенели. Ушел и я.

Лихачев был человек еще не старый и страшно богатый. Когда он служил гвардейским кирасиром, у него в собственном доме на Литейном разостланы были во всех комнатах великолепные персидские ковры и по этим коврам разгуливали его любимые верховые лошади. Хозяин их сахаром кормил и гостям показывал. Даму одну покорил, переодевшись извозчиком. Возил ее несколько раз, разговаривал, наконец в любви признался. Она мужа бросила и к нему. Лихачев все ее причуды исполнял, выхлопотал развод и много просадил на нее денег. Только раз — почти накануне свадьбы — она рассердилась и швырнула пачку ассигнаций в камин. Лихачев поклонился, вышел и больше с невестой не виделся. В отставку он подал вот по какому случаю. Однажды, на высочайшем смотру, государь, как полагается, сделал обычный вопрос: не имеет ли кто претензий? Вдруг Лихачев выезжает из фронта вперед.

— Как, Лихачев? На что ты имеешь претензию?

— На красоту, ваше величество.

— Отправляйся под арест.

Отсидел Лихачев неделю на гауптвахте, из полка по прошению уволился и зажил в усадьбе.

Лихачевский дом походил на дворец: везде бронза, ковры, серебро, фарфор; орет попугай, собачонки заливаются. Ввели меня два арапа в приемную. Выходит хозяин, как студень трясется, до того толст; в халате, с трубкой.

Прочитал письмо от дядюшки, подумал.

— Хорошо, милейший, я тебя приму, и жить ты будешь на всем готовом, только уж извини: у меня строжайшее правило: каждого домочадца я приказываю одевать, брить и стричь по специальным фасонам. Есть у меня и французы, и турки, и Отелло, и герцог Рюи-Блаз, и просто англичанин, а вот тебя я Хариусом сделаю. Согласен?

— Согласен, — говорю.

Лихачев позвонил в колокольчик. Является лакей: ну, вылитый Калхас из «Прекрасной Елены».

— Позвать Фиксатуара.

— Слушаю-с.

Фиксатуаром назывался лихачевский парикмахер, молодой и хорошенький мальчонка, проказник за первый сорт. Усадил он меня перед зеркалом, принесли ему горячей воды и мыла; стал он править бритву. В конце концов мне всю голову начисто выбрил и брови тоже и так устроил, что глаза у меня сделались узенькими, вроде щелок. Одним словом, получилась, действительно, форменная рыба.

Только вижу, вдруг входит в приемную, — кто же? Ураносов! В собственном платье, в зубах папироска. Меня, разумеется, не узнал; развязно прошелся, точно дома, руки назад, и замечает хозяину:

— А что, Яша, как ты думаешь насчет завтрака?

— Отлично, Паша, сейчас устроим.

Эге, думаю, молодчина Ураносов: ловко объехал барина! Подхожу к нему: «Паша, здравствуй».

Насилу узнал он меня и со смеху покатился.

— Надо, — говорит, — для тебя особую пьесу сочинить.

— Ты разве сочиняешь?

— Да, я здесь состою театральным автором, сценариусом и главным режиссером.

Входит лакей: «Кушать подано».

Лихачев взял Ураносова под руку, а мне говорит:

— Тебя я, любезный, не зову, ты и в людской закусишь. Мне неудобно с таким Хариусом сидеть за одним столом.

— Вы же мне сами предложили…

— А зачем ты соглашался? Вот я твоего товарища хотел в тореадора преобразить, так он мне чуть в физиономию не заехал. Стало быть, человек с самолюбием.

Вот и извольте угодить на такого франта.

Представление состоялось в день рождения хозяина. Шла одноактная комедия Ураносова. Гостей на спектакль набралось человек пятнадцать. Все люди аристократического круга: с проборами, в лакированных ботинках, говорят по-французски. Дам ни одной.

После представления ужин за общим столом. Я по-прежнему Хариусом сижу: обтянут черным трико и выбрит как череп. Только замечаю, один из гостей с меня глаз не спускает. Видно сразу, что барин высокого полета: осанка важная, одет превосходно. Курит сигару в дорогом мундштуке: из слоновой кости Венера, а у нее за спиной на задних лапах борзой пес.

Поговорил о чем-то гость с Лихачевым, посмеялся. Шампанского за ужином, между прочим, разливанное море было.

Вот, когда уж все порядочно заложили, встает этот самый барин и идет ко мне.

— Хариус, хочешь, я тебя человеком сделаю?

— Как не хотеть, покорно благодарю-с.

— Так собирайся. В Одессу со мной поедешь. Мне такие люди нужны.

— Виноват, — говорю, — ваше сиятельство, с кем имею высокую честь беседовать-с?

— Я, братец, не сиятельство, а только высокородие, потому что барон. А ты меня называй с этих пор Николаем Карлычем. Я барон Фриденбург, по сцене Милославский, одесский антрепренер.

Глава шестая

править

АМПЛУА

править
Есть люди, которые бьют, и есть люди, которых бьют.
Островский

Незабвенному благодетелю Николаю Карлычу обязан я всей своей карьерой.

Первым делом приказал он мне, после совершения контракта (девять с полтиной в месяц), вычистить ему сапоги и поручил на мое попечение весь гардероб и белье. По утрам я подавал Николаю Карлычу кофе и воду для бритья. Так продолжалось месяцев пять. Давно открылся театр в Одессе, вся труппа играет, один я не у дел. Проживаю я у Николая Карлыча на Дерибасовской, в отдельной темной комнатке, рядом с кухней.

— Когда же я начну играть, Николай Карлыч?

— Скоро, любезнейший, скоро. Надо, чтобы волосы и брови подросли. А как ты полагаешь, зачем я гардероб тебе поручил?

— Не знаю-с.

— Чтобы выучить тебя как следует одеваться. Ну что ты такое? Провинциальный трагик на третьи роли. Ни манер, ни апломба. Тебе даже не удастся сыграть лакея из хорошего дома, потому что ты не бывал никогда в порядочных домах. А вот теперь, живя с бароном Фриденбургом, ты поневоле знаешь, как держат себя настоящие джентльмены. Знаешь, когда фрак надевать, а когда редингот; галстуки умеешь повязывать. Видал мои жилеты и белье. В ботинках смыслишь, в полотне голландском. Ведь правда?

— Сущая правда, Николай Карлыч.

— Слушай, я тебе открою актерский секрет. Что такое актер? Белый листок бумаги. Каждый вечер у актера новое лицо. А каков он на самом деле, нечистый не разберет. Значит, тебе непременно надо придумать подходящее амплуа и в жизни. Так поступают все умные актеры. Иванов-Козельский полоумного корчит, Андреев-Бурлак — простофилю, Рыбаков — отставного ротмистра, — кому что идет. Щепкин всю жизнь свою плакал и оттого добряком прослыл. А тебе я советую играть в благородство.

— Почему же, Николай Карлыч?

— Потому что ты, мой друг, подлец по натуре, а лучше прирожденного подлеца никто благородства изобразить не сумеет. Поступай только во всем наоборот. Хочется тебе поклониться пониже — ты голову задирай. Попросят у тебя взаймы полтинник — давай рубль. Никогда не судись с антрепренерами, не пиши ругательных писем. А главное, разыгрывай доброго и преданного товарища: в убытке не будешь.

И что же? Целых восемь лет провел я у Николая Карлыча и сам себя после не мог узнать. Во-первых, постигал я тонкости барского туалета: выучился модно одеваться да заодно уж и не платить портным. Подавая Николаю Карлычу обедать, узнал все лучшие блюда и с поваром дружбу свел. Понял, что значит хорошее винцо. Держаться стал с таким благородным шиком, что хоть бы графу впору; даже французские слова научился произносить.

Тогда и на сцене успехи начались. В Одессе, в Харькове, в Киеве, Ростове-на-Дону переиграл я пропасть первых ролей. Публика меня принимала, хвалили и газеты. Один только ростовский рецензент — я его вместо коньяку по ошибке портвейном угостил — отозвался про мою игру в «Кине»: «Во Франции губернатор называется префект, исправник — супрефект. Вчера г. Быстрицкий в новой роли оказался не Кин, а су-Кин…»

Ловко написал, каналья; я долго смеялся.

А сколько знаменитых, можно сказать, бессмертных артистов перебывало при мне в труппе у Николая Карлыча! Самсонов Левушка, хороший, образованный актер, бывший учитель гимназии. Киселенский Иван Платоныч, из моряков, настоящий барин: жалованье брал и то с гримасой. Сашка Бурнаковский, весельчак, опереточный комик-буфф, всегда в черкеске, с кинжалом, пенсне на шнурочке… Да всех и не вспомнишь.

Николай Карлыч меня полюбил. Я помогал ему при расчетах с актерами; выступал свидетелем на суде.

Ах, что за молодец был Николай Карлыч! Орел, как есть орел. Никогда ничего не боялся, всегда действовал напрямик.

Раз летом играли мы где-то на юге, забыл уж, где именно. И была там в летнем саду лотерея-аллегри. В числе выигрышей стояли две чудных мраморных вазы, и очень Николаю Карлычу хотелось их получить. Номера тут же, на вазах: девятый и десятый. Публика билеты ежедневно раскупала, и все из-за этих ваз. А номера, как назло, никак не выходят.

Однажды — уж под самый конец сезона — является в сад Николай Карлыч, берет два билета и провозглашает: вазы мои!

Все смотрят: точно, эти самые номера.

Забрал Николай Карлыч обе вазы и понес к себе. Содержатель лотереи понесся за ним: «Скажите, господин Милославский, каким таким родом вы могли выиграть эти вещи?»

— А что тут непонятного?

— Да как же, ведь этих номеров совсем в лотерее не было.

— Я их подделал, братец, чтобы ты публику не смел обманывать.

— Да помилуйте, какой обман? Я просто их нечаянно забыл.

— А я тебе умышленно напомнил.

Много от Николая Карлыча натерпелись антрепренеры, когда он был актер; еще больше актеры, когда он антрепренером сделался.

В предпоследний сезон мой на службе у Николая Карлыча подписал к нам контракт на первые роли Ураносов, давнишний приятель, можно сказать, друг юности. А уж как он постарел, как опустился! Одет неряхой, носик точно клюква, совсем поседел. Вот она, этика-то актерская, до чего доводит.

Теперь Ураносов походя всех ругал, не только актеров там или пьесы, а всё как есть. Даже политики дерзал касаться. А, между прочим, играл, каналья, отлично и сборы делал Николаю Карлычу битковые.

Каждый вечер перед выходом, бывало, орет: «Никифор, таланту!» Никифор тащит стакан коньяку.

— Павел Петрович, — говорю ему раз, — ведь это гибель таланта. — Он только глазами красными моргнул: «Никифор, гибель таланта!» Залпом осадил и на сцену.

Раз в пьяном виде заснул он на улице после спектакля в костюме Эгмонта. Будочник ночью приходит к нам: так и так. Послал меня Николай Карлыч взять Ураносова и на квартиру доставить. А он к тому времени успел протрезвиться. Посадил я его на извозчика, повез. Вдруг навстречу оркестр бродячий, с какого-то бала. «Стойте, играйте мне марш!» — «И что вы, господин Ураносов, и как это можно?» — «Говорят вам, играйте, анафемы! Не расстраивайте меня! Убью!» Нечего делать, заиграли. Весь город сбежался.

Поступил к нам тогда выходным молодой актерик, и тоже Ураносов. Это было его настоящее прозвище. Оборванный, тощий, жалкий. Вот на первой же репетиции подзывает его премьер.

— Ты Ураносов?

— Так точно, Павел Петрович.

— Как же ты смеешь так называться?

— Простите великодушно.

— Простить я тебя, пожалуй, прощу, но для того, чтобы носить мою фамилию, надо и есть и одеваться по-моему. Изволь купить хороший костюм и кушать прилично. Вот тебе сто рублей.

Мальчишка, понятно, очумел от радости.

Здесь я кончаю свои записки. Как я играл на лучших столичных и провинциальных театрах, какой имел успех и как попал на императорскую сцену — об этом следует рассказывать не мне, а историкам.

С Мерянским помирился я лет двадцать назад, на похоронах Павла Матвеича Свободина. Это был мой товарищ; играли когда-то вместе, а умер он на сцене скоропостижно, во время представления. Хоронили Свободина на Волковом кладбище. Было много театрального народу, и Мерянский говорил речь.

Вот подхожу я к нему, начинаю со слезной дрожью:

— Нил Иваныч, на могиле старого товарища забудем о прошлых спорах…

— Ах, Быстрицкий, это ты? Ну, очень рад тебя видеть. Кто старое помянет, тому глаз вон.

Расцеловались.

Вдруг слышу знакомый трагический баритон:

— Сережа, дружище! Здорово, мой дорогой!

Оборачиваюсь: Вася Далматов! Такой же красавец, и зубы те же, только талия пополнее и пенсне черепаховое, а не стальное.

Обнялись мы и отправились к Донону помянуть покойника.

Глава седьмая

править

НЕКРОЛОГ

править
Ты, говорит, да я, говорит, умрем, говорит.
Островский

В ночь на 10 января в Москве внезапно скончался бывший артист императорских театров Сергей Николаевич Быстрицкий.

С. Н. Быстрицкий родился в 1849 году, в недрах славной артистической семьи, пропитанной высокими традициями «Дома Щепкина». Отцом его был знаменитый в свое время талантливый трагик Николай Петрович Быстрицкий, с выдающимся успехом много лет выступавший на исторических подмостках Малого театра. Маленького Сережу принял от купели сам Михаил Семенович Щепкин и вместе с отцом даровитого ребенка руководил его первыми сценическими шагами. Можно себе представить, как благотворно содействовало это совместное влияние гения и таланта художественному развитию впечатлительной натуры будущего артиста! Получив великолепное домашнее воспитание, С. Н. Быстрицкий блестяще кончает Петербургское театральное училище и тогда же дебютирует на Александринской сцене в роли Гамлета. К сожалению, первое серьезное выступление Быстрицкого совпало с расцветом у нас каскадно-парижского жанра, в частности французской оперетки, и не было оценено по достоинству в должной мере. Сочувственно отнесся к дебюту молодого таланта один только Д. Д. Минаев, известный поэт-сатирик. Вскоре и сам С. Н. увлекается опереткой. Он выступает в провинции, в труппе покойного Р. А. Карелина. Но тонкое чутье его артистической натуры, требуя идейно бескорыстного служения чистому искусству, спасло могучий талант и вывело обратно на поприще честного и плодотворного художественного труда. Уже в 1871 году мы видим С. Н. в труппе Н. И. Мерянского в Ярославле. Здесь достойным сотрудником его является покойный В. П. Далматов, товарищеские отношения с которым скрепляются у Быстрицкого узами теплой и преданной дружбы на всю жизнь. Вслед за тем талантливая игра С. Н. обращает на себя исключительное внимание гремевшего в то время на юге России знаменитого артиста и антрепренера Одесского театра Н. К. Милославского. Он заинтересовывается скромным юношей, берет его к себе в Одессу, и здесь, под руководством Милославского, живя у него в доме на правах любимого родственника, почти сына, молодой С. Н. Быстрицкий с каждым годом все более совершенствуется в игре и яркий самобытный талант его получает, наконец, ту живописно-блестящую и филигранную обработку, которая так чаровала восхищенных поклонников покойного артиста.

В начале девяностых годов С. Н. Быстрицкий снова получает дебют в Александринском театре. Блестящее и тонкое исполнение роли Фердинанда в пьесе Шиллера «Коварство и любовь» сразу завоевывает ему всеобщие симпатии. Вступив в ряды членов императорской петербургской сцены, покойный артист прослужил здесь около пятнадцати лет и вышел в отставку с пенсией в 1905 году. За свою отзывчивость и редкую доброту почивший художник сцены пользовался искренними симпатиями молодежи.

Едва потрясающее известие о кончине С. Н. Быстрицкого облетело московские газеты, как в скромную квартиру покойного в Пименовском переулке толпами начали стекаться его товарищи, знакомые и поклонники его таланта. На панихидах, между прочим, присутствовали артисты Малого театра А. И. Южин и К. Н. Рыбаков, отцу которого, знаменитому Н. X. Рыбакову, совместно с гениальным драматургом А. Н. Островским покойный был обязан своим поступлением в Петербургское театральное училище в 1864 году, т. е. ровно пятьдесят лет тому назад. Далее здесь находились многие артисты Малого и Художественного театров, а также театра Корша; представители театрального бюро; писатели: П. Д. Боборыкин, В. М. Дорошевич, В. В. Каллаш и много поклонников и поклонниц.

На третий день, 12 января, в годовщину университетского праздника, состоялись торжественные похороны незабвенного С. Н. Быстрицкого. В 9 1/2 ч. утра, в Старо-Пименовской церкви, произошло отпевание. Храм был переполнен. Почтить дорогого покойника собрались: депутации от оперы, хора и балета Большого театра, от труппы Малого театра, от Свободного и Художественного театров, от театра Корша, масса артистов, друзей и почитателей усопшего. Между прочим, бросались в глаза трогательные надписи на некоторых венках: «Вот сердце благородное угасло», «Покойной ночи, милый принц», «Человек он был», «Мир чистому сердцу».

После отпевания печальная процессия тронулась к Ваганьковскому кладбищу. Гроб несли на руках артисты и представители учащейся молодежи; сзади следовала траурная колесница с венками. Прах С. Н. Быстрицкого покоится подле могилы его отца, знаменитого трагика Н. П. Быстрицкого, неподалеку от могил Мочалова, Шумского и Самарина.

Когда гроб был опущен в землю, перед раскрытой могилой выступил присяжный поверенный В. А. Вахлаков и с обычным подъемом произнес следующую речь:

«Бывают люди без возраста, — люди духа, люди непрерывного внутреннего горения. Годы не касаются их. Таков был этот красивый, ушедший от нас старик, с волосами как старое серебро и мудрым, проникновенным взором. Радостью бытия, радостью светлого творчества дышало все его существо. Чуткий ко всему высокому и прекрасному, богато одаренный в различных сферах искусства и знания, он был необыкновенно скромен. С каким незабываемым достоинством проходил он тернистый путь русского актера! Многое пришлось ему вынести и много перестрадать… Я вижу кругом себя студентов. Дорогие товарищи! Сегодня, в Татьянин день, мы хороним гордость нашей интеллигенции и ее достойного представителя. Мы хороним славу русского театра, нежного, благородного Гамлета, олицетворение мировой скорби. Недаром Гамлет был любимой ролью покойного. Спи с миром, дорогой друг!»

1927

Примечания

править

Публикуется впервые по авторизованной машинописи из архива Садовского (оп. 2, ед. хр. 38).

С. 156. Тенериф — сорт сухого вина, напоминающего мадеру.


Источник текста: Садовской Б. А. Лебединые клики. — М.: Советский писатель, 1990. — 480 с.