Задача (Жаботинский)
Задача : Вагонный рассказ |
Опубл.: 1900. Источник: Жаботинский (Зеэв) Владимир, СОЧИНЕНИЯ В ДЕВЯТИ ТОМАХ, ТОМ II, Минск, 2008, стр.306 |
— Это напоминает мне одну историйку… Вы не хотите спать?
Я сказал, что не хочу. В дороге часто приходится лгать. В этом отношении вся жизнь вообще есть длинная, очень длинная дорога.
Именно поэтому я не принимаю на себя ответственности за достоверность «историйки», которую мне рассказал этот соотечественник. Впрочем, мало ли что случается.
— Я ехал, — начал он, — по этой самой дороге и скучал немилосердно. Есть люди, которые думают, что путешествия исключают скуку. Действительно, со стороны оно кажется быстрой сменой впечатлений, если сегодня ты в Будапеште, а завтра в Фиуме, но для самого путешественника между этими двумя моментами тянутся двадцать четыре часа однообразной тряски в вагоне… Тьфу! Vae divitibus, vae divitibus[1], коллега, — скука хуже плетей. Я сидел в купе в единственном числе, а за моим было купе дамское — с венгерской надписью «ной сакас» и по-хорватски «za gospodje». От нечего делать я стал прислушиваться к тому, что говорилось в том купе.
Прежде всего я разобрал возглас по-итальянски:
— Джаннино, не стучи в окошко, разобьешь!
Очевидно, там был и мальчик.
Затем тот же голос заговорил другим тоном и на другом языке — я разобрал, что по-немецки. Другой женский голос ответил: Ja, Fräulein, nach Fiume[2], — и сейчас же за этим последовал окрик первого голоса по-итальянски: «Джаннино, не лезь на сетку!». Последовал прыжок и новый возглас:
— Сумасшедший, да ты разорвешь мне платье!
Очевидно было, что в том купе находились три особы: маленький мальчик Джаннино, его спутница — сестра или гувернантка, но не мать, потому что это была Fräulein, — и другая дама или девица, немка, очевидно, чужая для первых двух.
С этими мыслями я заснул и, засыпая, слышал еще два окрика, потому что Джаннино тыкал зонтиком в лампу и сделал из саквояжа чужой барышни пароход.
Когда я проснулся, уже рассвело; было немного пасмурно, и мы проезжали по Кроации. Я очень люблю виды этого края… знаете: «на горы каменные там поверглись каменные горы» или как его бишь? Подлинно, «суровый край: его красам, пугаяся, дивятся взоры»…
Он очень мило произносил стихи.
Я начал каяться в своем первоначальном убеждении, что это коммивояжер, окончивший четыре класса заведения.
— Помню, — продолжал он, — я уселся у окна, вынул кошелек и стал считать. Я ехал в Венецию и должен был прожить там, по крайней мере, две недели, а у меня оставалось пятьдесят лир и австрийскими деньгами пять гульденов тридцать один крейцер, не считая билета на проезд из Фиуме до владычицы морей. Это было немножко мало. Я предвидел… одним словом, предвидел много скверных вещей.
Я вышел в коридорчик и увидел тут всю тройку из «ной сакас». Действительно, я угадал.
Во-первых, тут была чудная барышня, немка, прехорошенькая веночка с карими глазками. Затем, была тут спутница Джаннино, тоже очень хорошенькая, с русыми волосами и серыми глазками. А сам Джаннино был лучше их обоих, вместе взятых: черный итальянский бесенок с черными глазками, лет восьми — ртуть, воплощенный «Дневник маленького проказника».
Когда я появился, он прыгал на одной ноге вдоль коридорчика и кричал:
— Куджина Ванда, берегитесь!
Едва я сообразил, что куджина означает «кузину», как Джаннино на скаку вышиб коленкой из рук своей спутницы книжку, и она полетела в меня. Я поднял ее и отдал. На ней было написано: «Bez dogmatu».
Меня обрадовало то, что она была полька. Я почему-то очень люблю и этот народ, и его язык, и особенно его девушек. Меня обольщает в них сочетание запада с востоком: это славянские французы.
Словом, мы разговорились по-итальянски, так как я по-польски очень плох. Через четверть часа Джаннино уже прыгал через мою палку, укрепив ее поперек купе. Мы перешли на немецкий язык, чтобы в разговоре могла принять участие и веночка. Мне стало так весело и легко на душе, что я только колебался, к которой из двух почувствовать слабость. Полька была пластичнее и смелее, венка была пикантнее.
Панна Ванда сказала Джаннино:
— Берегись, не трогай меня; синьор тебе спускает, а я тебя, в конце концов, запру.
Джаннино отрезал:
— Если синьор меня боится, то вы тем более — вы слабее его.
Она заспорила, и это дало нам повод померяться силой. Я перегнул ее руку, причем мы хохотали, а веночка очень подозрительно щурилась на наше единоборство.
Между Хорватией и Литторалем есть большой туннель… Эге, я вижу, что вы при этом слове насторожились — и недаром.
Когда мы очутились в темноте, то все четверо расхохотались от неожиданности — говорю вам, что нам было очень весело. Пока исчезал слабый полусвет, я видел, как Джаннино припрыгивал от радости. Потом мы все замолчали.
Ей-богу, я совершенно нечаянно прикоснулся мизинцем к ее ручке; и я не нахал — я сейчас же отдернул руку.
Потом — я обомлел. Представьте себе, я почувствовал теплое дыхание на щеке и затем беззвучный, но крепкий поцелуй, прямо в губы — ей-богу!
А? Что скажете?
Кровь бросилась мне в голову. Я точно сквозь какой-то грохот слышал голос Джаннино, который в коридорчике пытался отворить окно и звал на помощь куджину. А она спокойно ответила:
— Не надо, Джаннино, дым войдет.
Наконец, мы выехали на свет Божий. Панна Ванда была совершенно спокойна. Венка тоже. Венка была еще без шляпки, а на панне Ванде был берет со спущенной вуалеткой. Как же?..
Но вуалетку легко поднять и отпустить, потому что несомненно было одно: веночка, при всей своей пикантности, не могла поцеловать меня как есть — ни с того ни с сего.
Но это спокойствие! Ай да панна Ванда!
Замелькали белые дома Фиуме, и вот мы на вокзале. Я позвал носильщиков.
Тогда панна Ванда, глядя мне прямо в глаза и улыбаясь, сказала:
— Так как вы только завтра уезжаете, то я буду очень рада видеть вас у себя, и тетка — мама Джаннино — тоже, потому что она варшавянка. Corsia Deak, номер такой-то.
Я отвечал с очень большим ударением:
— Непременно!
Веночку я проводил до самого Hótel de la Ville, где она остановилась. По дороге я окончательно отбросил вздорную мысль, что это была она. Приходилось бы приписать ей слишком уж большой артистический талант — столько естественной невинности было в ее обращении со мной.
Я оставил ее в Hótel de la Ville, а сам пошел на поиски какого-нибудь скромного albergo[3], потому что о моих ресурсах вы уже знаете.
Мы приехали в Фиуме в девять часов утра. В половине третьего я звонил у дверей мамы Джаннино. Вы поймете, что за этот промежуток времени я успел окончательно и погубительно влюбиться.
Я сидел у них один час и упросил панну Ванду поехать со мною в Аббацию.
Пароходик отходил в четыре часа, а последний из Аббации в шесть. Пока она одевалась, я сбегал в свой albergo за биноклем.
Я чувствовал, что сейчас сделаю глупость, — но не мог устоять. Я вошел в первую встречную меняльную лавку и обменял свои 50 лир на гульдены.
Но день был такой славный, солнечный, Ванда такая хорошенькая и весь городок со своими стройными домами венского стиля и голубым морем был так приветлив, что я махнул рукой на политическую экономию и перестал думать о Венеции и о двух неделях, которые я должен буду там провести. Что мне «завтра» — да здравствует «сегодня»!
Я купил два свертка засахаренного миндаля; мы сидели на палубе первого класса и любовались пароходиком «Volosca»: Он был такой беленький, такой умытый — видно было, что он принадлежал немецкой компании. О чем мы говорили, в точности не помню, но могу вас уверить, что у панны Ванды был большой артистический талант.
Скоро показалась Аббация.
Это такой дивный уголок, что описывать его было бы кощунством. В конце ноября там было море, настоящее море темной зелени платанов и пальм и других деревьев — я не знаю ботаники, — и из этого моря пятнами выделялись, по всему склону горы, белые-белые виллы. Чудо! Чудо! Это было бы совершенством, коллега, если бы не надписи на немецком языке. Впрочем, неизбежное неизбежно.
Моя задача вполне определилась для меня: нужно было заставить панну Ванду сознаться, а потом последовать моему принципу, который гласит, что грешно пренебрегать маленькими мимолетными amoretti[4].
И… Господи! Поверите, коллега, я еще и теперь злюсь при мысли, что я даром потерял время.
Она хорошо знала Аббацию. Она провела меня по всем главным «улицам», а к концу, в виде десерта, приберегла парк при лечебнице — прелесть, подобно которой я никогда не видал, — но за весь этот час мне не удалось ни разу навести разговор на путь истинный. Это была полька, которая выскальзывала как змея.
Когда мы забрели в глубину аллей парка, я предложил ей присесть, и она согласилась. Дорожка была узенькая-узенькая, вся закрытая густой зеленью и сверху, и с боков; кроме того, уже смеркалось. Среди зелени были разбросаны большие белые камни; в сумраке они казались статуями, так что мне стало чудиться, будто мы перенесены в какой-то античный мир. Было так красиво, что я боялся шевельнуться. Панна Ванда тоже говорила почти шепотом.
Я сказал:
— Тьма…
Она сказала:
— Дда… Как в том туннеле.
Я потерял терпение и заговорил:
— Слушайте, синьорина. Я наконец должен у вас спросить прямо: зачем вы это сделали?
— Что?
— Да не хитрите, забудьте хоть на минуту, что вы дама, говорите — зачем?
Она хотела отвечать, но в эту минуту раздался звонок пароходика на пристани. Она вскочила и закричала:
— «Volosca»! Бежим, мы еще поспеем!
Я ухватил ее за руку и сказал:
— Не пущу.
— Что вы? Ведь это последний — уже шесть часов!
Но при всем том она не отнимала руки, и я совершенно терял голову. Я взмолился:
— Синьорина, панна Ванда, милая, останемся еще на часок. Погода тихая, я возьму обратно ялик.
— Но ведь это бешеные деньги, что вы?!
Я махнул рукой. Венеция? Две недели? Ге! Да здравствует «сегодня»!
— Панна Ванда, милая, добрая…
— Но… — она замялась. — Ей-богу, я проголодалась, невозможно…
Я ответил:
— Мы закусим здесь. Венеция? А ну ее!
Панна Ванда осталась, и ее рука осталась в моей. Послышался снова звонок и свист. «Volosca» ушла.
Тогда панна Ванда сказала:
— Пустите мою руку. И… пройдемся, — видите, как темно. Как это нехорошо, что я согласилась!
Мы уже шли медленно-медленно по бесконечным аллейкам. Я сделал последнюю вылазку.
— Синьорина, теперь отвечайте! Зачем вы это сделали тогда?
— Но что и когда?
Я никогда не слышал более искреннего удивления в тоне голоса.
— А тогда, в туннеле?
— В туннеле?!
Она вся выпрямилась и точно задрожала, и, представьте, в ее голосе мне послышались слезы, честное слово, когда она сказала:
— Клянусь вам, что я не знаю, на что вы позволяете себе намекать. Но вы злоупотребляете тем, что я неосторожно осталась с вами здесь.
Понимаете?! Проклятие! Это была веночка! Мои гульдены, мои гульдены — и Венеция!
Делать было нечего. Я кое-как извинился. Потом мы закусили — отступать было поздно: три гульдена долой. Потом мы погуляли — я делал любезную bonne mine au mauvais jeu[5] — и пошли на маленькую каменную пристань. Море было великолепно, но яличник потребовал шесть гульденов — и то не сразу согласился.
Мимо!
На другой день я не пошел к панне Ванде и только перед отъездом на пароходе «Daniel Ernö», уходившем в Венецию, забежал из вежливости прощаться.
Мать Джаннино сказала:
— Джаннино не гулял сегодня, Ванда. Пойди с ним проводить пана, eh?
Панна Ванда взяла за руку Джаннино, и мы пошли в порто-франко. Джаннино был очень весел, но я ни разу не улыбнулся и был сух, как пробка.
Но когда я уже стоял на борту, когда мы уже тронулись, мне пришлось бросить свое самообладание, потому что Джаннино, хохоча во все горло, закричал с берега:
— Signore, а почему у вас такие жесткие усы?
Понимаете?!
газета «Одесские новости», 6.05.1900