Розанов В. В. Собрание сочинений. Признаки времени (Статьи и очерки 1912 г.)
М.: Республика, Алгоритм, 2006.
ЗАВИСИМОСТЬ ДУХА ОБЩЕСТВА ОТ ДУХА ШКОЛЫ
правитьОтрицательное действие чего-либо так же реально, как и положительное; вы можете какую-нибудь вещь, какое-нибудь лицо и какие-нибудь обстоятельства ненавидеть, и это ненавидимое, однако, становится такою же образующею и воспитывающею стороною вашего ума и характера, как и вещи, лица и обстоятельства самые любимые. Вот почему, когда говоришь о недостатках училищ, то не с сожалением только, что они чего-то недодали, что ваши дети явились в чем-то недоученными или недовоспитанными: но с сожалением, что дети изуродованы и извращены. Притом таким вовлекающим и «симпатичным» образом, что никакое исправление невозможно.
Возьмем — скромность. Всякое развитие начинается со скромности, возможность всякого развития предшествуется сознанием, что «я сейчас неразвит»… Я сам наблюдал в учащихся детях неделями, месяцами, годами, что, занятые в училищах темами университетского курса и послеуниверситетской жизни, как-то красиво звучащими в ухе и чарующими ум, — всеми этими «реформациями» и «революциями» в 15-17 лет, когда из полукоротких они начинают носить юбки «совсем длинные», и это тоже чарует их ум, — они переполняются такой напыщенностью, гордостью, самомнением, что никакой спор и никакая поправка невозможны. Я пишу о девочках, так как у меня — дочери, и передаю наблюдения, а не размышления. Как ей объяснить, что ей привиты слова, а не понятия? Она не имеет представления о самом понимании не только реформации или революции, но и вообще какой бы то ни было вещи. И в ней предупреждено и разрушено вообще всякое и (для множества лиц, для «толпы») навсегда понимание чего-нибудь. Предупреждено тем, что в самом же начале роста знание слов ей показалось пониманием вещи. Она уже никогда и ничего не будет понимать и даже не будет стараться уяснить себе, вникнуть в предмет или явление. В те 15—17 лет, когда по естественному ходу в ней только что должно бы начаться развитие, она должна бы начинать зреть умственно и нравственно, она является «конченым человеком», «энциклопедическим словарем», к которому будут прибавляться новые и новые «изъясняемые слова» (учение в университете, на курсах, в жизни), а не книгою, только что начатою, дальнейшие главы которой будут все интереснее и интереснее, все захватывающе и захватывающе. Ученье наше — это всегда энциклопедический словарь, это никогда — не книга; вот сравнение. В «энциклопедическом словаре» есть все то, что и в науке или науках, но сделанное особенным образом, «словарно». Все — сколочено, сшито, приставлено одно к другому; ничто не растет, не развивается. Все имеет задачей «объяснить слова» и не одушевлено никакой свойственной науке идеей, одушевлением, намерением, высшим планом или высшею господствующею мыслью. Но ведь именно так «составлены все программы» всех учебных заведений, даже почти и университетских курсов преподавания; именно все ученье в гимназиях есть «словарь» и «словарь», нигде не кончающийся. Отсюда только и можно объяснить то разительное явление, всегда наблюдавшееся, множеством мщотмеченное: первые ученики — тупицы, последние или средние — единственно развитые в классе. Позволю себе иллюстрировать: в Ельце переводятся ученики гимназии из VII класса в VIII. Вдруг относительно лучшего ученика, Бартошеви-- ча, который с первого класса и вот до этого восьмого шел первым учеником в классе, преподаватель словесности М. А. Смирнов заявляет, что он не может допустить его в VIII класс, потому что в таком случае он будет исполнять «письменную работу на аттестат зрелости», по закону поступающую на рассмотрение учебного округа, тогда как он все семь лет не мог ни дома, ни в классе ничего «сочинить». Ничего!! Но ведь это же — идиотизм! — «Как же вы ему ставили удовлетворительно и хорошо?» — спрашивают в совете учителя. «Потому что он всегда все знал», — ответил преподаватель. Это есть только самый разительный пример, который я припоминаю; но приближениями к нему были все мои наблюдения; и попадались только крайне редко случаи исключения. Как же это объяснить? Случай Бартошевича ясно показывает, что вся гимназическая программа может быть усвоена совершенно мертвым, совершенно безжизненным умом; и показывает еще другое, и худшее: что, будучи вся и отлично усвоена, она нисколько не развивает, не одушевляет. Случай Бартошевича я передаю точно, его помнят все елецкие учителя, кто жив (20 лет назад): а кто знает «законы логического суждения», знает и то, что единственный этот случай, без какого-либо добавления «еще другими примерами», дает истинный вывод, дает неопровержимое умозаключение: «программа — мертва». Плохие же ученики или «так себе», как известно, много читают, «безалаберно читают», «нелепо и преступно читают». Я думаю теперь, что чтение это, «наше русское запойное», действительно нездорово, потому что уносит душу в какой-то фантастический мир и притупляет в ней физическое ощущение всего окружающего, всего действительного и текущего сейчас. Словом, оно вредно с точки зрения реального воспитания. Но мы здесь делаем не приговоры, а занимаемся анализом. При всех недостатках и вредном действии, «чтение», однако, повинуется законам внутреннего интереса, т. е. оно живо, как бы «летит», постоянно одушевлено и странным образом тоже одушевляет ученика и — развивает его. «Читающие — развиты, нечитающие — неразвиты»: аксиома гимназистов. Так как это простая «наглядность» — то, конечно, она верна. Но мы возвращаемся к исходу всего дела: итак, все «программы» суть собственно «словари», усвоение которых, как бы далеко ни шло, ничуть не увеличивает развитости учеников.
Школы наши, как известно, вызывают отрицательные чувства к себе; отрицательные — в родителях; отрицательные — в учениках; отрицательное, кажется, и в самом министерстве, но прикровенно: ибо noblesse oblige[1]… Но уже из того, что оно постоянно реформируется, это министерство вечно что-нибудь переделывает в себе, можно заключить, что втайне и оно «скрежещет зубами». По этому почти всеобще-отрицательному отношению можно было бы думать, что школа никак не действует; что ее значение — отталкивающе, и через это ее дефекты безвредны. Но на самом деле это не так. При всей полноте антипатии к ней, школа действует неодолимо-могущественно: и общество думает, убеждено, действует и проч., и проч., «как раз по этим гимназиям», не отступая от данных там шаблонов ни на шаг; даже не в силах будучи «выглянуть в сторону» от тех шор, которые каждому надеваются в гимназии.
Я указал на две черты: скромность, без которой невозможен никакой прогресс, и — развитость, без способности к которой что такое вообще человек?
Гимназии предупреждают самую возможность этих способностей. Своими «берлинскими конгрессами» для полукоротких юбочек, — для возраста, когда хочется потанцовать, сбегать на озеро, пошалить на кухне, они внушают дикую уверенность в каком-то совершенно зрелом или почти уже зрелом состоянии подросткам. И, с тем вместе, так как «Берлинские конгрессы» только механически, в порядке «Словаря» и в духе или бездушии тоже «Словаря», приставлялись к «реформациям», «альбигойцам», «феодальному праву» и «грекам» и «римлянам», то собственно степень умственной и душевной развитости у них остается та самая, с какою они были отданы в гимназию, т. е. девяти лет. И им ничего серьезного нельзя объяснить, нельзя доказать: как именно девятилетним. Весь этот ужас во всей его полноте и отразило наше общество. Собственно, состояние его гораздо мрачнее, чем как в былую пору оно изображалось в «Мертвых душах» и «Горе от ума». Что «мертвые души» были далеко не «мертвы», видно из того, что они «воскресли» не далее, как через 15-20 лет после появления сатиры: вторично писать «Мертвые души» в 60-х годах было бы невозможно; все пальцем бы показали Гоголю на действительность и засмеялись бы: «Ничего подобного и даже близкого!!» Но вот если не с гением Гоголя, то взамен того с неизмеримо большим пафосом и с неизмеримо большим благородством Достоевский сделал указание на «кое-что мертвое» в своих «Бесах», а затем Гончаров в «Обрыве» (Петруша Верховенский и Марк Волохов): общество и не шевельнулось. Увы, великая черта скромности уже убита в нем: и прогресс, улучшение сделалось невозможно. Недоросль не знал географии и арифметики: это так отчетливо, что ему оставалось только, и как можно скорее, их выучить. И он поспешно их выучил: после фон-Визина настала эпоха Карамзина и благородных сверстников Карамзина. Но М. Волохов и Петруша Верховенский с 3-го класса уже читали Бокля и «Что делать» Чернышевского: каким же образом можно было объяснить им, что все-таки душевное их развитие не простирается выше третьего класса гимназии. Наступил исторический момент пошлой, преждевременно изношенной души, как бы до времени предавшейся «отроческому половому пороку» (аналогия с действием гимназий): и исцеление невозможно. Достоевский плачет: общество в ответ дает ему по уху (критика «Бесов»). Достоевский говорит: «Но ведь я рассказал только действительную историю о Нечаеве и убийстве этим негодяем студента Иванова». Ему отвечают: «Ты потому и негодяй, что рассказал ее: ибо Нечаев был осужден в каторгу». Казалось бы, ясно: в каторгу осуждают не всегда невинных людей, а иногда и негодяев; Нечаев убил, и убил — невинного: пожалейте невинного, ведь перед ним была целая будущая жизнь, у него преждевременно отнятая. Если вы жалеете само-убийц, отчего вы не жалеете убиенных чужою рукой? Рукой негодяя? Обыкновенная логика, простой вопрос: да, но не для того, кто отлично учился семь лет в гимназии, в 14 лет прочел Бокля и в 19 лет уже муслякается около химии:
Так тощий плод, до времени созрелый,
Ни вкуса нашего не радуя, ни глаз,
Висит между плодов пришлец осиротелый,
И час их красоты — его паденья час.
Вот истинно пророческий стих Лермонтова: какой в нем целый образ всего, что вскоре после Лермонтова настало; пророческий — и до нашего времени. Все эти Нечаевы, Петруши Верховенские, Марки Волоховы, все «неудачники в личной любви» вроде Писарева и Добролюбова (смотри эту объединяющую черту в их биографиях) были именно сморщенные преждевременно еще в юности грехом Онана души, возненавидевшие мир и людей из-за этого, возненавидевшие историю родную, родной быт, родную жизнь, родную страну; возненавидевшие все реальное, как это и свойственно онанисту, и привязавшиеся к мечте и мечтательности, как тоже свойственно онанисту. Тут порок и физический — вероятно; но, главное, совершенно ему аналогичный порок преждевременного душевного созревания над темами, над вопросами, над предметами, совершенно не соответствующими возрасту. Если бы Писарев и Добролюбов в 15 лет предавались гонкам на лодках по Волге; если бы в 17 лет они танцовали и были «успешно» влюблены; если бы они боролись, играли, соперничали, — и все это в поле, в лесу, в маленькой товарищеской компании, и, уж извините, без грубостей попойке — и лишь в 20 лет открывали серьезные книги, приступали к серьезному чтению, в 30 принимались бы за историю и химию, они к 40, 50, 60 своим годам украсили бы и свою жизнь, и русскую жизнь зрелыми трудами, зрелыми созданиями, великолепною зрелою наукою и литературою.
Но онанист естественно к 18 годам «все миры произшел» и «новенькое» для себя находит только «вверх тормашками» всего мира. Неестественное развитие прямо упирается в неестественный заключительный порыв. И вот объяснение всей «лихорадки» нашего общества, — этой «лихорадки» девятилетнего мальчика, девятилетнего по развитости своей, которого «знобит и бросает в жар» в душно натопленной комнате, да еще под овчинным меховым одеялом, без воздуха, без упражнений, без реальной деятельности. «Все русские обстоятельства». Но во главе всего — «обстоятельства русской школы», этой закупоренной школы, без чистого воздуха, с ее презрением к физическому движению, к борьбе, соперничеству, к настоящей чести и настоящему благородству, с ее поразительною слепотой к таким чертам души, как мужество, ответственность, самостоятельность, самодеятельность, творчество… Ведь самых этих вопросов нет в гимназии; ведь «гимназическое воспитание», которое, впрочем, не замаскированно отсутствует, — никогда само вопросов себе не задавало о выработке или хотя бы о неразрушении этих сторон души, о сбережении того из этих качеств характера, с чем уже приходят дети в школу.
— Смелый мальчик, ни перед кем не опускающий глаза: да это предмет испуга для гимназии. «Куда такого деть?»
— Он любит работать веслами, может проскакать верхом на лошади…
— Такого, только бы дождаться случая, исключить; может, плохо ответит реформацию или смешает Мирабо с Дантоном: тогда — непременно исключить!!
Это — схема. И из нее получаются Петруши Верховенские и Нечаевы: эти — затаенные, эти — обманывающие уже в 17 лет; эти ненавидящие род человеческий в 17 лет.
Но главное: их «знания» приставляются как членики в бесконечном солитере, как «слова» в «Энциклопедическом словаре»… Все наше гимназическое воспитание… виноват, «развитие», есть словесное: есть развитие «всего человека» в один «говор», есть вытягивание его в способность «излагать свои мысли», которых на самом-то деле, по механизму обучения, — нет (вечный «Словарь»). «Как изложить мысли, которых у тебя нет» — мука, а в случае успеха — и триумф гимназии. Наконец, «успевают»… Смело пишет гимназист на темы, о которых понятия не имеет и о которых не может иметь понятия. И если он пишет блестяще («легкое перо» дал Бог), то он гордость гимназии, утешение учителей, хотя это моральное шулерство должно бы привести в отчаяние зрелую гимназию и зрелого наставника. Вот попался удачный термин: «зрелая гимназия». В том-то и дело, что самые гимназии и все наше гимназическое воспитание… виноват, обучение поразительно незрело; что оно в самом замысле своем, в пафосе, так сказать, в «парящем орле» над собою и «венце» своем, — отличается девятилетним возрастом; и, не выполняя нисколько своего долга, выполняет что-- то не то университетское, не то гражданское, не то философское или, вернее, философско-культурное… Как старичок-младенец. Мне вот только что передана была тема, заданная ученицам IV класса одной из тифлисских женских гимназий: «Сравнить государственное устройство Афин и Спарты в связи с устройством демократической республики во Франции и конституционной монархии в Англии». Ну, не грех ли это Онана?!
Все эти вещи, — вещи такие же и параллельные, отразились в непоправимом обществе… Гимназия всякому своему гимназисту дает только охапку слов, им непонятых и по возрасту для него непостижимых; и способность всячески эти слова комбинировать, переставлять, сопровождать восклицательными знаками, вопросительными знаками и многоточиями… Всмотритесь же в общество, в печать, в литературу, политику, в «радикалов», «ницшеанцев», «позитивистов». Несчастное детское общество, как состарившаяся дева, вышедшая на цветущий луг, с которым можно сравнить европейскую цивилизацию, — срывает и срывает не ею выращенные цветы и увивается мертвыми, засыхающими венками, которые только рельефируют ее беспомощность, старость и некрасивость. Шумящее, «лихорадящее», мятущееся, оно на самом деле есть покойник; ибо все составлено из чего-нибудь только чужого и постоянно чужого. С восклицательными около всего знаками. Это в нем метод гимназии: не свои силы, а — «чужие слова». «Чужие слова» — душа русского общества. То есть это явно — не душа, а какая-то сколоченная имитация души.
Эта имитированная душа, имитированная оживленность, «надетые на себя» чужие чувства, подсказанные убеждения, которые «носятся в воздухе» и всякий их одевает, как те «общие сапоги», которые носила дворня Плюшкина: не есть ли все это зрелище и очевидность общества, которое умерло так глубоко, как оно не умирало ни при Гоголе, ни при Грибоедове… Умерло (я думаю) окончательно и заснуло последним сном, потому что кто же пробудит счастливого и праведного, мудрого и ученого? А ведь ему давно грезится этот счастливый сон, что оно есть последний рафинад заключительного момента истории.
Таково порочное общество, развившееся из порочного гимназиста. Точнее: гимназия задержала «развитие дальше» приведенного в нее девятилетнего мальчика, девятилетней девочки. Замороженные в этих годах, но естественно «великовозрастные» по счету дальнейших лет, — они составили «возмужалое девятилетнее» русское общество, как будто бы все знающее, всем живущее, но на самом деле совершенно неразвитое и живущее всем, как чужим, как чем-то не собственным.
КОММЕНТАРИИ
правитьНВ. 1912. 4 июля. № 13042.
Так тощий плод, до времени созрелый… — М. Ю. Лермонтов. «Он был рожден для счастья, для надежд…» (1832).
- ↑ благородство обязывает (фр.).