Жители небесных миров (Фламмарион)/2/2

Жители небесных миров.
Часть II. Гл. 2
Древность западная. — Продолжение истории первобытных воззрений на вселенную. — Множественность миров вне мира. — Лукреций. — Мысли древних о вселенной. — Космографические фикции Греков и Римлян. — Первые странствования по Луне. — Лукиан. — Плутарх. — О видимом на Луне облике.

автор Камиль Фламмарион, переводчик неизвестен
Оригинал: фр. Les habitants de l’autre monde. — Перевод опубл.: 1862 г., перев. 1876 г. Источник: Камиль Фламмарион. Жители небесных миров. С.-Пб. Типография А. Траншели, 1876. Ч. 1-2; epizodsspace.airbase.ru

Идея множественности миров настолько естественна, что была она присуща духу человеческому прежде чем стали известны первые основы наук физических; ее проповедовали с убеждением и энтузиазмом в те времена, когда нельзя было, да и не заявлялось еще притязаний поддерживать ее при помощи каких бы то ни было научных доводов. Логика и разум достаточны были для установления ее начал и не выходя из пределов логических соображений, идею множественности миров поддерживали и защищали успешно.

Странно и удивительно, что такие понятия могли установиться помимо всякого физического наблюдения, в силу только соображений, не имевших никакого отношения к космографии. В наше время одним из главнейших аргументов в пользу нашего учения является сходство других миров с нашим и аналогия последнего с другими небесными телами, среди которых Земля помещена безразлично. Но древние последователи нашего учения не только не опирались на сходство светил с Землею, но даже устраняли и отвергали его, на основании убеждения, что звезды — светила временные, питающиеся испарениями Земли.

Таким образом, для древних, о которых мы говорим, мир слагался не только из одной Земли, но из всего ее окружающего: воздуха, небес и звезд. Утверждать, что существуют многие миры, это было бы равносильно утверждению, что за пределами неподвижных звезд могут находиться Земли, подобные нашей и окруженные другими небесами. Для нас важно знать подобного рода мысли. Лукреций, как певец природы и Плутарх, как историк, — это совершеннейшие образцы, представляемые нам в этом отношении древностью.

Для знаменитого автора поэмы De natura rerum, для всей школы Эпикура и для бóльшей части сенсуалистов, Солнце, Луна и звезды представляются «в том виде, в каком усматриваются они нами на небе. Диск дневного светила не больше и не лучезарнее, чем является он нашим чувствам, ибо доколе светлое тело, каково бы ни было его удаление, посылает нам свой свет и свою теплоту, до тех пор видимая форма предмета не изменяется в наших глазах вследствие его удаленности». «Блестит ли Луна собственным или заимствованным светом, но она проходит по небу не в бóльшем виде чем тот, под которым она поражает взоры наши; сквозь покровы атмосферы, предметы далекие представляются в неясном виде, но как светило ночей показывает нам свои ясно обозначенные очертания, то, без сомнения, оно таково же на небе, каким кажется нам на Земле»… «Неудивительно, если так бывает в отношении огней эфирных, потому что все светила, находящиеся на нашей Земле, каково бы ни было их удаление, очень мало изменяются в своем действительном виде, доколе их слабый свет достигает до нас. Этим доказывается, что небесные светила не больше и не меньше того, чем они представляются нашим взорам.» [1]

Не приступая к дальнейшему развитию подобных воззрений, мы несомненно узнаем здесь великую, усвоенную Лукрецием теорию, по которой Земля занимает подобающее ей место в средоточии вселенной, а все светила небесные составляют ее достояние и служат ей. Однако же поэт воспевает идею множественности миров в смысле, указанном нами выше:

«Великое Все бесконечно; здесь, там, под нашими ногами, над головами нашими — беспредельное пространство. Я говорил тебе это, но то же самое возвещается голосом природы. Итак, если в беспредельном пространстве, бесконечно простирающемся по всем направлениям, бесчисленное множество творческих волн материи от веков носится и вращается среди Океана и бесконечного пространства (spatium infinitum), то почему в плодотворной борьбе своей оно не создало бы ничего, кроме Земного шара и небесного свода? Можно ли допустить, чтобы за пределами нашего мира это необъятное количество стихий было обречено на бездеятельный покой? Нет, нет! Если наша Земля есть дело природы, если жизненные начала, в силу их сущности и управляемые законам необходимости, после тысячи тщетных попыток сплотились наконец, видоизменились и произвели массы, из которых возникли уже небо, Земля и ее обитатели, — то согласись, что в других пределах пустоты, материя должна была произвести бесчисленное множество живых тварей, морей, небес, земель и усеять пространство мирами, подобными тому, который колеблется под нашими стопами на волнах воздуха.

«Впрочем, ни один предмет не рождается отдельно, единственным в своем роде каждый имеет свою семью и составляет одно звено в цепи существ. Таково предназначение живых тварей. И так, все доказывает, что небо, океан, звезды, солнце и все великие тела природы, далеко не будучи подобны только самим себе, рассеяны в бесконечном числе в пределах необъятного пространства; время их существования определено и подобно другим существам, они родились и умрут… В то время, когда зарождался наш мир, когда Земля, воды и Солнце возникали из хаоса, излишними волнами материи, лившейся со всех сторон пространства, были отложены, вне и вокруг нашего, недавно родившегося, мира, бесчисленное множество начал и зародышей».

De natura rerum, lib. II.

Итак, вот несомненный и авторитетный представитель полнейшего материализма, проповедующий мысль о множественности миров во имя разума. Ни астрономии, ни физики, ни закона причинности. Земля и небо — это мир. Вне его могут существовать другая Земля и другое небо, другие Земли и другие небеса. Впоследствии, когда христианизм сообщит небу и Земле другой вид, мы увидим, что иные из богословов высказывают, очень осторожно впрочем, такие же мысли.

Век спустя, Плутарх, по поводу «Прекращения прорицалищ» (Cessation des Oracles), впадает в большие уклонения от своего предмета (уклонения эти часто встречаются в его сочинениях) и выражает относительно идеи множественности миров подобные же предыдущим мысли, но различие в аргументации, равно как и наивность приводимых им доводов, представляют небесполезный интерес любителям такого рода старинных и благодушных бесед.

Ламприй (Lamprias), брат Плутарха, приводящий разговор, который происходил в Дельфах относительно прорицалищ, начиная беседу свою о мирах, по-видимому находился под живым впечатлением мыслей Лукреция. «Неправдоподобно, говорит он, чтобы существовал один только мир, носящийся уединенно в бесконечном пространстве, без всякого общения и отношения с чем бы то ни было. Если в природе ничего нет единичного — ни человека, ни лошади, ни звезды, ни бога, ни гения, то почему бы существовал один только мир? Люди, утверждающие, что существует только одна Земля и один океан, не замечают очевидного сходства между частями этих предметов. Напрасно смущаются те, по мнению которых вся материя пошла на образование мира; напрасно опасаются они, что остатки вещества, своим противодействием хаосу или столкновениями своими нарушат гармонию вселенной. При допущении существования многих миров, каждый из них будет обладать определенным количеством материи и вещества: ничего не будет излишнего, находящегося в беспорядке и выходящего из своей сферы. Самая форма, свойственная каждому миру и содержащая в себе весь объем определенной ему материи, не дозволяет, чтобы какая-либо из частей его, блуждая бесцельно, отторгаясь от него и упала в другой мир».

Затем рассказчик опровергает мнения Аристотеля. Так как каждое тело, говорит последний, имеет свойственное ему и естественное место, то необходимо, чтобы Земля повсюду стремилась к центру и чтобы находящаяся над нею вода поддерживала более легкие тела. Но при существовании многих миров, Земля во многих местах будет превышать огонь и воздух, а в иных будет уступать им. То же самое должно сказать о воздухе и огне, которые займут определенное им природою место или переместятся. Но как, по мнению Аристотеля, подобные гипотезы невозможны, то существует не два мира и не множество миров, но один, заключающий в себе всю созданную материю и устроенный по законам природы, сообразно с различием вещества. Эти произвольные предположения легко опровергаются Ламприем, доказывающим, что все в природе относительно. Затем, он поддерживает свои тезисы следующими замечательными соображениями:

«…Какова бы ни была причина подобных стремлений и изменений тел, но она содержит каждый из миров в соответствующем ему положении. Каждый мир обладает своею Землею и своими морями, каждый имеет свойственные ему: средоточие, стремления, изменения тел, сохраняющие и содержащие его в определенном ему месте. Находящееся вне мира, будь это ничтожество или бесконечная пустота, не имеет центра. Но как существуют многие миры, то каждый из них имеет свое средоточие, следовательно и собственное свое движение, которое влечет одни тела к центру, другие удаляет от последнего, а третьи заставляет вращаться вокруг него. Но предполагать многие средоточия и утверждать, будто все тяжелые тела стремятся к одному центру, это было бы почти равносильно мнению, что кровь всех людей течет в одной жиле, или что все мозги заключены в одной оболочке. Столь же безрассудно было бы желание, чтобы существовал один только мир и чтобы Луна находилась внизу, точно у людей мозг в пятках, а сердце в голове.

«Но не безрассудна гипотеза о существовании многих, отдельных один от другого миров, столь же различных между собою, насколько различны их составные части.

«В каждом мире, Земля, моря и небо займут наиболее приличное их природе место. Каждый из них будет иметь верхние и нижние части свои, свою окружность и средоточие, в самом себе и относительно самого себя, а не вне себя и не по отношению к другому миру. Камень, который иные предполагают помещенным вне мира, с трудом может быть мыслим как в состоянии покоя, так и движения. Может ли он находиться в покое, обладая тяжестью? Может ли он упасть на Землю, не составляя ее части? Что касается тел, заключающихся в другом мире и принадлежащих последнему, то нечего опасаться, чтобы сила тяжести отторгла их от целого, в состав которого они входят, как часть, и увлекла их в наш мир, ибо мы видим, как незыблемо каждая часть содержится в ее естественном положении. Если мы предположим низ и верх вне мира и не по отношению к последнему, то впадем в те же несообразности, как и Эпикур, который заставляет стремиться все атомы к точкам, находящимся под нашими ногами, как будто пустота обладает ногами и точно в бесконечном есть низ и верх.

«Поэтому, не могу я понять, чтó полагает Хризипп, утверждая, будто мир находится в средоточии, что искони веков материя занимает это место и что таким ее положением обеспечивается существование мира и, так сказать, его несокрушимость и вековечность. Это находится в его четвертой книге о „Возможном“ приводя столь нелепую мечту о средоточии в пустом пространстве, Хризипп еще более нелепым образом полагает, что воображаемое средоточие это составляет причину существования мира.»

Если бы Плутарх не был историком и моралистом, то можно было бы удивиться, что после слов этих, в которых выражаются столь здравые мысли, он мог, очертя голову, предаться мечтам, о которых мы поговорим впоследствии, по поводу его «Трактата о Луне». Затем он переходит к опровержению одного положения стоиков, которые, называя Бога природою, роком, судьбою и провидением, не могли однако же удвоить число миров, не удвоив, вместе с тем, понятие этого божества. Здесь Плутарх возвышается до понимания истинного Бога. «Какая нужда, говорит он, — предполагать многих Юпитеров на том основании, что существуют многие миры и не лучше ли допустить для каждого мира божество разумное и сознательное, которое, подобно тому, кого мы называем Владыкою и Отцом всего сущего, управляло бы каждым отдельным миром? Почему не могли бы они зависеть от судьбы и провидения Юпитера? Почему не подчинялись бы они последнему? Почему это верховное божество не пеклось бы обо всем, не управляло всем и не сообщало всем совершающимся явлениям их принцип, начало и причину? Разве мы не видим, что нередко целое состоит из многих частей, из которых каждая отдельно обладает жизнью, разумом, деятельностью, подобно обществу граждан, войску или музыкальному хору? Так полагает Хризипп. Разве невозможно, чтобы в великом целом вселенной существовало десять, пятьдесят или сто миров, управляемых одним разумом и подчиненных одному началу?… Кастор и Поллукс подают помощь людям во время бури, но им не для чего спускаться на корабль и разделять его опасности: они только появляются в выси и управляют ходом корабля. (Дело идет здесь об огнях св. Эльма, явлении электрическом). Таким образом, боги поочередно посещают различные миры, наслаждаясь их видом и управляя ими по законам природы… Юпитер Гомера, добавляет философ, истинно возвышаясь здесь над самим собою, — Юпитер Гомера недалеко простирает взоры свои, перенося их от Трои на страны Фракийцев и на кочующие народы берегов Дуная. Но истинный Юпитер, взирающий на многие миры, имеет пред своими глазами картину более величественную и более достойную его».

В той же беседе обсуждаются различные системы и в особенности система Платона, ограничивавшего число миров пятью. В этом случае он основывался на соображениях о происхождении числа этого, на свойствах пяти основных геометрических фигур, на пяти поясах земного шара и даже на пяти чувствах души. Приведение этих чисто-условных соображений не представляет для нас никакого интереса.

Однако же мы не можем не рассказать здесь историю одного старца на Чермном море, который проповедовал систему ста восьмидесяти трех миров.

Если верить Клеомброту, то старец этот показывался только один раз в году: в течение остального времени он жил с блуждающими нимфами и духами.

«Когда, наконец, я отыскал его, говорит Клеомброт, — то он принял меня ласково и позволил мне обратиться к нему с несколькими вопросами. Он говорит дорийским наречием; речь его подобна поэзии и музыке, а запах, истекающий из уст его, наполняет всю местность благоуханием. Он никогда не бывал болен. Он проводит жизнь в изучении наук, но один раз в году от него нисходит дух прорицания и старец отправляется тогда на морской берег и предсказывает будущее. Он говорит, что Пифон в течении девяти лет не был в изгнании в Темпее, но отправился в другой мир.»

«Платон колебался между одним и пятью мирами, прибавляет Клеомброт. Иные философы постоянно смущались при мысли о существовании многих миров, как будто чрез непомещение всей материи в одном мире мы необходимо должны впасть в неопределенное и столь стеснительное понятие бесконечности».— «Твой иноземец, сказал ему Ламприй, — не определял ли, подобно Платону число миров, или будучи у него, ты забыл спросить его об этом?»

«Не думаешь ли, возразил первый, — что для меня могло быть что-либо интереснее беседы с ним об этом предмете? Он говорил, что существует не один мир, не бесчисленное множество миров и не пять миров, а сто восемьдесят три мира, которые расположены треугольником, по шестидесяти на каждой стороне и по одному еще в каждом углу треугольника; они касаются друг друга и движениями своими производят нечто в роде пляски. Площадь треугольника составляет поприще всех миров этих и называется поэтому «Полем истины». Там пребывают, в состоянии неподвижности, образы мыслей, первичные причины всего существующего и имеющего существовать, а вокруг них носится вечность, из лона которой время изливается по всем мирам. Души человеческие, жившие праведно, допускаются, один раз в течении десяти тысяч лет, к созерцанию этих великих предметов и священнейшие таинства, празднуемые на Земле, не больше как тень в сравнении с этим величественным зрелищем.»

По мнению повествователя, старец этот был настоящий Грек, которому не чужда ни одна из наук. Это доказывается его системою о числе миров, системою не египетскою, не индийскою и не дорийскою. Она возникла в Сицилии и творцом ее был некто Петрон Гимерский. Клеомброту неизвестны сочинения последнего, но он говорит, что Гиппис Регийский (Hippis de Rhège), о котором упоминает Фаниас Эрезийский (Phanias d’Erèse), утверждал, будто эти сто восемьдесят три мира взаимно соприкасаются своими началами. Что значит: соприкасаться началами?

Как ни странными кажутся подобные мысли на счет определенного числа миров, но они не должны изумлять людей, имевших возможность наблюдать, насколько воображение способно создавать различные представления и затем мало по малу свыкаться со своими индивидуальными измышлениями, закрепляющимися вскоре в сознании, как непреложные истины. С нашей стороны, мы встречали в известном кругу не мало слабых умов, создававших самые неправдоподобные системы, которые считались однако столь же вероятными, истинными и основательными, как факты, добытые путем научного наблюдения.

Теперь пора взглянуть на астрономические фикции древности греческой и римской.

Фикции эти, как и все, относящееся к понятиям древних о природе, представляют гораздо больше интереса с точки зрения научной или философской, и обозрение их покажет нам, как необходим физический анализ человеку и насколько последний способен заблуждаться, если в руках его нет этого пробного камня. Ограничиваясь только несколькими примерами, мы расспросим первейших греческих философов на счет их мнений о начале мира. Фалес Милетский ответит, что вода составляет начало всего сущего, что все состоит из воды и что все должно претвориться в воду. Это тот круг ошибочных понятий, который нередко встречается у древних, часто принимавших за доказательства основательности своих мыслью самые шаткие данные, более даже шаткие, чем мысли эти. В числе указанных доводов встречается произвольное предположение, будто пламень Солнца и звезд питается испарениями воды. Подобный способ аргументации очень похож на доводы Пифагора, говорившего, что Луна такая же Земля, как и земной шар потому, что она обитаема. Анаксимандр Милетский усматривал начало вселенной в бесконечности: жаль однако же, по остроумному замечанию Плутарха, что Анаксимандр не указывает, в чем состоит эта бесконечность: воздух ли это, вода, земля, или какое-либо другое вещество? Анаксагор Клазименский полагает началом всего гомеомерии. Что это за гомеомерии? Это — однородные части. Архелай Афинский утверждал, что все происходит от сгущения и разрежения воздуха. Пифагор Самосский полагает, что началом миру служат числа и их отношения. Гераклит и Гиппаз (Hippasus) Метапонтский думали, в противность Фалесу, что все происходит от огня и что все разрешится огнем. Эпикур создал свои неосязаемые атомы. Эмпедокл допускает четыре стихии и два начала — гармонию и противодействие. Сократ и Платон установили три начала: Бога, материю и идею. Аристотель создал энтелехию или форму. Зенон допускал Бога и материю и т. д. Каждая из систем этих обладала особым способом аргументации и покоилась на более или менее правдоподобных соображениях.

Не взглянуть ли теперь, какого рода понятия существовали у древних на счет устройства мира? Вообще, Земля помещалась в средоточии. Парменид окружает ее многими кругами, лежащими один на другом; одни из них состоят из плотного вещества, другие — из жидкого. Левкипп (Leucippe) и Демокрит окружают ее туникою или пеленою. Платон на первом месте ставит огонь, затем эфир, воздух, воду и Землю, но Аристотель помещает эфир прежде огня. Эпикур допускает все это разом. Относительно вещества тверди небесной, Анаксимен говорит, что последний круг неба состоит из вещества земного. Эмпедокл полагает, что небо состоит из воздуха, претворенного огнем в стекло и похожего на хрусталь. Что касается звезд, то их вообще считали испарениями земли, а Ксенофон утверждал даже, что это легкие облака, которые загорались вечером, а утром погасали. Гераклит и пифагорейцы возвысились до истинного понимания природы звезд и утверждали, «что каждое светило есть мир, имеющий землю, атмосферу и эфир». Напрасно только Гераклит прибавляет, будто один обитатель Луны упал на Землю. Платон пространно описывает в Федре выпуклые своды, образующие твердь небесную и считает звездный мир созданным, собственно для человека. — Ничего не может быть страннее подобной путаницы понятий.

Анаксимандр говорит, что Солнце — это круг в двадцать восемь раз больше, чем Земля, что оно подобно колесу колесницы и наполнено огнем и что в одном месте на Солнце есть отверстие, из которого истекают лучи света, как бы из отверстия флейты. Когда отверстие закрывается, то происходит солнечное затмение. Анаксимен дает Солнцу форму металлического круга; стоики утверждают, что это тело, одаренное разумом; Анаксагор говорит, что Солнце — раскаленный камень, больше чем Пелопоннес. Такого же мнения придерживались Демокрит и Метродор, но Гераклит полагает, что Солнце не больше фута в ширину и что оно имеет вогнутую форму челнока; когда челнок опрокидывается, тогда наступает солнечное затмение. Пифагореец Филолай высказывает мысль, что Солнце есть прозрачное, стекловидное вещество, отражающее свет огня, наполняющего вселенную! Эмпедокл допускал существование двух Солнц. Ксенофон говорит, что Солнце есть скопление малых огней, образуемых влажными испарениями и которые порою то потухают (во время затмений), то снова возгораются.

Обилие материи так велико здесь, что давать волю подобного рода воспоминаниям — это значило бы злоупотреблять ценою времени. Но обзор этих, столь различных по существу понятий, по меньшей мере может выяснить нам все значение положительных наук новейшего времени.

Из этого видно, что для космографических фикций не было недостатка в почве.

Живое воображение эллинов одело землю и море грациозными мифами и допустим ли объяснение Эвгемера (Evhemère) о чисто-историческом происхождении божеств, взглянем ли на политеизм (как и сделано это нами в предыдущей главе), как на результат медленного олицетворения сил природы, — во всяком случае очевидно, что в Греции по преимуществу отвлечения и идеи быстро облекались плотью и проявлялись в осязательных формах. С целью большого распространения своих идей, наука часто скрывалась под личиною басни и поэтического вымысла и в отдаленные исторические времена, подобно тому как и в наши, писатели нередко представляли историю в фантастической одежде, будучи довольны и тем, если они не искажали истину, желая представить ее в несвойственной ей одежде. Со времен Гезиода до Плутарха ясно сознавалась нравственная польза баснословных повествований, так что с эпохи возникновения Феогонии, до времени забавного диалога Улисса и Грилла о душе животных, периодически появлялись остроумные или наивные рассказы, успех которых отозвался эхом даже в наши времена. Мифы допускались, рассказывались баснословные повествования, апологи Эзопа имели многих подражателей, делились взаимно баснями ливийскими, сибаритскими и египетскими. Платон измыслил своего Гера-Армянина (Her l’Arménien); Геродот, Ксенофон, Ктезий перемешивали историю с баснями; каждая эпоха имела своих логографов и мифографов и в то время, как Фукидид полагал основы истинной истории, его последователи — Тимей, Филарх и Изократ носились еще в области фикций. Феопомп рассказывал о чудесах Земли Меропов, страны обширной вне нашего мира, где, по словам Силена, рост животных и людей в два раза больше того, который нам известен и где самая жизнь в два раза продолжительнее. На пределах страны этой находится бездна, называемая Аностос и наполненная красным воздухом — не то светом, не то тьмою; так протекают реки Наслаждения и Страдания; на берегах их произрастают деревья, плоды которых отличаются свойствами каждой из сказанных рек. Платон описывает свою Атлантиду, которую географы, подобные Посидонию и Аммиану Марцеллину, считали за исторический факт; вообще, писатели всех эпох очень серьезно относились к ней, начиная с Филона до нашего злополучного Бальи. За пределами известного мира воображение создавало новые страны, беспрестанно расширявшиеся по мере того, как география раздвигала пределы своих завоеваний, а историки, романисты и философы различно пользовались этою творческою способностью, доставлявшею по временам превосходную сцену для их измышлений.

Роман аттического периода продолжался и во времена, Александрийской школы. «Землеведение, говорит Шассан (Chassang), — приняло в свою среду географов, которые, стремясь к осуществлению где бы то ни было своих теорий, создавали воображаемые страны и нередко своими географическими вымыслами приобретали больше доверия, чем прочими мечтами своими. Рассказы о путешествиях всегда представляли живейший интерес; человека естественно влекло к неизвестному и необыкновенному, и только рассудок заставлял его изучать истину и обсуждать правдоподобность сообщаемых ему фактов.»

Из числа философских романов о баснословных странах, мы упомянем только о Аттакорах Амомета (Attacores d’Amomet), о Гиперборейцах Гекатея, о Счастливом острове Ямбула и Панхаии Эвгемера (Panchaïe d’Evhemère). Как кажется, Индия есть родина первого произведения; это описание жизни браманов. Второе, как указывает его название, относится к бореальным странам, «за пределами той местности, откуда веет Борей», «под созвездием Медведицы и где обитали поклонники Латоны». Читая Диодора Сицилийскаго, можно подумать, что творцу фикций известен был девятнадцати-месячный цикл Луны. Панхаия Эвгемера, отвергаемая, само собою разумеется, как монотеистами, так и политеистами, повествует о царствах Юпитера, Сатурна и других олимпийских божеств. Прибыв на Счастливый Остров, Ямбул по крайней мере увидел там ничто новое. Оказывается, что тамошние люди совершенно непохожи на нас: ростом они в четыре локтя; кости их эластичны; голова не покрыта волосами; ноздри снабжены наростами, подобными надгортанному хрящику; их язык раздваивается при основании, что дает им возможность производить большое разнообразие звуков и разговаривать с несколькими лицами одновременно. Живут они полтора века и, по достижении последних пределов существования, преспокойно умирают: ложатся на снотворные травы и больше не просыпаются.

Фантазия риторов и философов римской эпохи не менее богата, чем эпохи предшествовавшей: Дион пишет свой «Борисфенский разсказ» (Discours Borysténique;); Элиан — «Темпейскую долину»; Антоний Диоген повествует о дивных вещах, видимых за пределами Фулэ (Thulé); Этик (Ethicus) составляет свою Космографию, в которой, по крайней мере по переводу св. Иеронима, отведено большое место раю и аду. Скажем несколько слов о произведении Антония Диогена.

Под именем Фулэ разумелась, по-видимому, Исландия; многие были такого мнения и в особенности Кеплер, как выяснится это впоследствии в его описании Луны. На топографических картах Эратостена, Гиппарха и Страбона приведено название это. Как бы то ни было, но историк замечает, что у обитателей сказанной страны дни и ночи длятся по нескольку месяцев, а путешественник говорит (позже мы увидим у Плутарха места, находящиеся в связи с этим рассказом), что он настолько приблизился к Луне, что мог видеть все на ней происходящее и рассказать об этом людям любознательным. Три рассказчика участвуют в этом повествовании: Диний, Дерциллий и Мантиний и, как кажется, всеми силами стараются перещеголять друг друга. Дерциллий видел лошадей, менявших масть, подобно хамелеонам и людей, слепых днем и зрячих ночью. (В восемнадцатом столетии «Летающие люди» сделают подобное же открытие). Наконец, в этом дивном повествовании говорится обо всем, чтó люди, животные, Солнце и Луна представляют самого замечательного.

Популярность фантастических путешествий у Римлян свидетельствуется сатирами Лукиана[2] и тот, кого мы будем называть дедушкою Рабле, не написал-бы своего Путешествия на Луну, не будь замечены предшествовавшия путешествия. В нижеследующем перечне, в котором сгруппированы астрономические поэмы Греков и Римлян, мы не находим ничего достойного фигурировать в книге о теориях, о которых идет дело.

Вот древнейшие из поэм, память о которых передана нам историею и преданием: поэмы Геркулеса, Изиды и Тезея. Затем следуют Аргонавты Орфея, Аполлония Родосскаго и Валерия Флакка; Деяния и Дни Гезиода (Travaux et Jours); Дионизиахи (Dionysiaques) Нонна, заключающие в себе 22 тысячи стихов (как раз столько, сколько в Иллиаде и Одиссее,) отличаются еще чисто-аллегорическим характером. Ряд астрономических поэм открывается Сферою Эмпедокла, продолжается в древние времена Феноменами Арата, Астрономиею Манлия, Ураниею и Метеорологиею Понтана, а в новейшие — Сферою Буханана, Затмениями Босковича, Кометами Сусиэ, Радугою и Северными сияниями Вочетти, Сферою Рикара. Опыт об Астрономии Фонтана заключает в себе замечательные мысли, клонящиеся в пользу нашего учения, но Гений человека Шенедолля даже не касается этого вопроса в своей оде астрономии.

Один из новейших историков полагает[3], что в книге Рабле не замечаются ни высокие нравственные тенденции Робинсона, ни политическое или социальное значение Гулливера, но что, во всяком случае, это не вздорное произведение, в роде «Путешествия на Луну» Сирано де-Бержерака. Впоследствии мы увидим, на столько ли «вздорна» книга Сирано, на сколько ее считают таковою. А теперь подольше побеседуем о Лукиане.

ΛΟΥΚΙΑΝΟΥ ΤΟΥ ΣΑΜΟΣΑΤΕΩΕ ΤΑ ΣΩΖΟΜΕΝΑ править

Лукиан Самосатский. — Истинное повествование.

Автор Диалогов в царстве мертвых слишком известен для того, чтобы необходимо было напомнить, что он относится к третьей категории наших писателей и что его фантастическое путешествие есть ничто иное, как занимательная повесть, несущаяся на всех парусах по реке воображения, как говаривали наши предки. Во всяком случае, Лукиан дает нам понятие о фантазиях, которым предавались древние относительно возможности существования других миров и других людей, причем мифологическое освещение проливает еще на его произведение свои оттенки и окраску.

Путешествие Лукиана на Луну, на Солнце и на остров Светильников (Lampes), лежащий между Плеядами и Гиадами, несмотря на свое старшинство в порядке времени, есть самое занимательное, интересное и вместе с тем самое вольное произведение, и на каждой странице его живо чувствуется, что веянье, под дыханием которого носились ладьи Горация и Овидия, не перестало еще проноситься по цветущим полям Италии.

Пройдя Геркулесовы столбы и вступив на хорошо снаряженном корабле в Атлантический океан, Лукиан и его товарищи в течении шестидесяти девяти дней носились, гонимые восточным ветром, по бурному и мрачному морю и наконец увидели они очень высокий, покрытый лесом остров, к которому и пристали. Там протекали винные реки и жили там приветливые женщины, Виноградныя-Лозы. Некоторые из мореплавателей соблазнились их прелестями, но Лукиан и его друзья настолько были благоразумны, что продолжали свой путь по безпредельному морю.

Однажды смерч поднял их корабль на высоту трех тысяч стадий (ста лье) и с этого дня понеслись они по небу. Семь дней и семь ночей они блуждали в пространстве, но на восьмой день пристали к большому круглому и блестящему острову, повисшему в воздухе, однако же обитаемому. Смотря с этого острова вниз, можно было заметить какой то мир, покрытый реками, морями, лесами и горами, из чего наши туристы заключили, что это земной шар, тем более, что на нем замечались города, похожие на огромные муравейники. Едва вступили они в страну, с целью ея обозрения, как тотчас же их подхватили гиппогрифы, люди, сидевшие на птицах о трех головах и крылья которых длиннее и шире корабельных парусов. По обычаю страны, чужеземцев представили царю.

Царь Луны тотчас-же узнал по их одежде, что они Греки. Он и сам был родом Грек и притом никто иной, как сам Эндимион. В то время он вел войну с его величеством Фаэтоном, владыкою Солнца, которое есть обитаемый мир, как и мир Луны, и заутра предстояла великая битва между обитателями Луны и жителями Солнца.

На следующий день, раным-рано, войска находились уже в сборе. Велика была армия Луны: одной пехоты насчитывалось шестьдесят миллионов, восемьдесят тысяч гиппогрифов, двадцать тысяч лаканоптеров — больших, покрытых травою птиц, на которых сидели скородомахи; тридцать тысяч псиллотоксотов, верхом на огромных блохах, величиною в двенадцать наших слонов… Нам кажется, что Лукиан подшучивает тут над номенклатурою Гомера, исчислявшего войска, находившиеся под стенами Трои: как известно, номенклатура эта положительно безконечна. Не станем приводить пространное описание забавным рассказчиком воинств Солнца и Луны, но представим, как образчик причудливости фантазии, ряд названий, придуманных автором для обозначения новых существ.

На пределах

Земли.
Войска на Луне.




Войска на
Солнце







В созвездии Кита
Женщины «Виноградныя лозы».
Гиппогрифы,
Лаканоптеры,
Скородомахи,
Цевхроболы,
Псилотоксоты полярной звезды.
Анемондромы,
Струтобаланы,
Гиппогерамы,
Гиппомирмехи,
Аэроконопы,
Аэрокордахи,
Коломицеты,
Кинобаланы с Сириуса,

Нефелоцентавры Млечнаго пути, голые Центавры
Светильники Плеяд.
Тариканы,
Тритопомендеты,
Картинокиры,

Кинокефалы,
Пагурады.
Пситтоподы
Люди с пробочными ногами.
Минотавры,
Морския женщины, превращаю-

щияся в воду.


с крыльями из травы.

сражающееся чесночинами.
метающие льняным семянем.

гонимые ветром.
воробьи-желуди.
верхом на журавлях,
верхом на муравьях.
воздушные комары.
носящиеся в воздухе
стержни-грибы.
собаки-желуди.


соленые раки.
с кошачьими ногами
с клешнями морских раков вместо рук.
собакоголовые.


быстроногие.

Вот настоящая картина е la Rabelais; заметим мимоходом, что веселый медонский курат, как кажется, нередко водил хлеб-соль с благодушным стариком Лукианом Самосатским. Но возвратимся на Луну.

Битва двухсот миллионного воинства произошла на паутине, протянутой между Луною и Солнцем и окончилась к обоюдному удовольствию обитателей этих двух планет. Был заключен мир, в силу которого враждующие стали союзниками и обязались не тревожить жителей других светил; в завершение-же мира, Эндимион уплатил Фаэтону десять тысяч мер росы.

На Луне нет женщин… Молодые люди зачинают в икре ноги… Ребенок родится мертвый, но начинает дышать, когда его вынесут на воздух… Иные родятся на полях, подобно растениям, после некоторой, манипуляции… Когда человек состарится, он не умирает, а разрешается дымом… Обитатели Луны не едят, а только вдыхают (позже мы встретим такую-же мысль у Бержерака) пар жареных лягушек… Их напиток состоят из сгущеннаго в стакане воздуха… Естественных потребностей они не имеют… Вместо источников, у них имеются деревья, покрытыя крупинками града (когда ветер потрясает деревьями, то на Земле падает град)… Живот служит для их карманом, в который они кладут все, что угодно, потому что он открывается и закрывается, подобно сумке. Они снимают и приставляют себе глаза, как очки, но лишившись их, заимствуются глазами у своих соседей… Уши их — платановые листы… Одежда богатых состоит из стекла, а иных из меди; как первая, так и вторая ткутся; последнюю можно даже чесать, как шерсть, предварительно смочив ее…

Оставив Луну, путешественники понеслись в воздушных пространствах по направлению к созвездиям; отряд гиппогрифов сопровождал их почти на пятьсот стадий. Они очень недолго пробыли на дневном светиле и, оставив его влево, проникли в зодиак и следовали по нем до созвездия Тельца. Между Плеядами и Гиадами находится дивный остров, называемый островом Светильников, где путники и остановились при наступлении ночи. На острове они не нашли ни растений, ни животных, ни людей; одни только Светильники, точно жители какого-либо города, сновали взад и вперед, то на площадь, то в гавань; одни из них были малы и невзрачны, как простолюдины, но другие отличались величиною и блеском, надо полагать — богачи; впрочем, последних было немного. Каждый Светильник обозначается особым именем и имеет свое жилище, подобно гражданам государства; они рассуждали и беседовали друг с другом.

Пробыв на острове одну ночь, на следующий день путники отправились дальше, возвращаясь назад к пределам Земли. По дороге они видели город Нефелококсигию, о котором упоминает Аристофан и которым правил Кироний, сын Коттифиона. Однако, они не вошли в город и держали путь к океану, окружающему Землю. Миры, оставленные ими в пространствах неба, казались им уже далекими, ясными и блестящими точками и три дня спустя они вступили в область океана.

Тут заканчивается путешествие по небу. Лукиан и его товарищи приблизились к пасти громадного кита, в каковую пасть их корабль был втянут течением. Там они пробыли около двух лет, причем посетили страны: Тариканов, у которых рачьи лица, а остальная часть тела как у угрей; Тритономендетов и многих других, обитающих там народов. По выходе из утробы чудовища, путешественники продолжали свой путь, и пробыв несколько месяцев в аду, возобновили там знакомство с древними Греками, Пифагором и другими метампсихозистами. Затем проникли они портом Сна на остров сновидений, к Калипсо, посетили супругу Улисса, встретив у нея Минотавров и, наконец, прибыли к антиподам, где глазам их представились сосновые и кипарисовые лиса, не имеющие корней и носящиеся по воде. Путешественники перенесли свои суда по этим подвижным островам.

Лукиан намеревался описать в двух следующих книгах диковины, виденныя им во время дальнейших странствований своих и конец последних, но намерение его осталось неисполненным. Один из переводчиков его, Перро д' Абланкур, написал продолжение путешествий Лукиана. В двух последних книгах представлено царство животных, в центре котораго находится круглый храм, с куполом из лазуревых перьев, среди которых светляки и другие светящияся насекомыя играют роль звезд. Дальше представлен остров Пирандриян (Pyrandriens) огненных людей, о которых могут дать нам понятие блуждающие огни и кометы; остров Апарктиян (Aparctiens), людей из льда, прозрачных как стекло; остров Поэтиян (Роёtiens), зачинающих в полости головы и рождающих оконечностями пальцев; остров Волшебников, где юныя и нагия красавицы отплясывают сарабанду с похотливами козлами и т. д.

После романиста послушаем историка. Это последние отголоски древности; философы прошедших веков пробуждаются при зове великаго жреца дельфийскаго: дело идет о мире Луны, о его природе и обитателях.

ΠΛΟΥΤΑΡΧΟΥ ΠΕΡΙ ΤΟΥ ΛΜΦΑΙΝΟΜΛΝΟΥ ΠΡΟΣΩΠΟΥ ΤΩ ΚΥΚΛΩ ΤΗΣ ΣΕΛΗΝΗΣ править

Плутарх. — О видимом на Луне облике.[4]

От начала мира Луна обращена к нам одною и той же стороною, чтó следует из стихов Агезианакса, переданных Араго еще в более наивной форме, чем нижеследующая:

La Lune nous présente in contour lumineux,
En elle on voit briller la douce et pure image
D'une jeune beauté que la couleur des cieux
En relevant ses traits embellit davantage.
Dans ses yeux, sur son front, une vive rougeur
S'alleic avec éclat à la simple candeur.[5]


На Луне, говорит Плутарх, тени резко обозначаются светлыми массами; сочетаясь, те и другие своими контрастами образуют человеческий облик. Последнего из греческих моралистов, также как и философов и простолюдинов, сильно смущал облик этот, вечно смотрящий на нас с высоты звездной сферы. Аполлонид престранным образом объяснял это. Он говорил, что образ, принимаемый нами на Луне за человеческий облик, есть ничто иное, как великое море, отражающееся на планете этой, как в зеркале.

Полная Луна, вследствие ровности и блеска своей поверхности, составляет превосходнейшее из зеркал. По причине особого преломления света на Луне, внешнее море (Океан) представляется на ней не в том месте, которое оно занимает, но, в том, где образ воспроизводится рефракциею. Лунные пятна — это отражение Земли. Странно, что Гумбольдт встречал в Персии очень образованных людей, думавших таким же образом. «Представляемое нами телескопом — говорили они — есть только образ нашей Земли».

Плутарх занимается опровержением этой мнимой теории при помощи очень наивных доводов. Во-первых, говорит он, темные пятна не составляют непрерывного целого; но нельзя же предположить, чтобы Земля обладала многими большими морями, которые пересекаются перешейками и материками! Во-вторых, если на Луне отражается наша Земля, то почему не отражаются на ней и другие светила? Вместе с этими, ни к чему не ведущими доводами, философ представляет обзор мнений древних на счет Луны: стоиков, полагавших, что светило это состоит из воздуха и спокойного и слабого огня, покрывающего поверхность Луны пятнами и чернотою; — Эмпедокла, который считал Луну массою сжатого холодом воздуха чем то в роде крупинки града, окруженной сферою огня. По временам, в этой системе вселенной замечаются, подобно жемчужинам в куче навоза, здравые суждения, которые высказывает Плутарх, не подозревая даже их значения. Так, например, он говорит о Греках, обвинявших Аристотеля в том, что он нарушил покой Весты и богов Ларов, покровителей вселенной, предположением своим, будто небо неподвижно, а Земля движется по зодиаку в наклонном положении и, кроме того, вращается еще вокруг своей оси. Затем он говорит о Луне, как о мире, подобном нашему и носящемся на волнах эфира.

Вообще упускают из вида, что принятая в наше время система мира, точно так, как и система видимостей, может требовать права старшинства в порядке хронологическом и что в отдаленнейшие исторические эпохи, первую из этих систем рассматривали в ее абсолютном значении, взвешивали трудности, препятствовавшие ее допущению и — увы! — под конец отвергли ее, как самую неудобную для уразумения. Хотя наука тогда еще не существовала, но, казалось, что люди доходили до познания истины путем какого то вдохновения. Интереснейшая сторона истории состоит в том, что она дает нам возможность наблюдать, как человек ежеминутно то приближался к истине, то удалялся от нее в изысканиях своих, имевших однако в виду ту же истину. Вот, например, памятнейшая из страниц истории и достойнейшая хранения на пользу грядущим векам. Начертавший ее представляет систему мира в истинном ее свете, но затем излагает причины, заставляющие его сомневаться в ней и отвергать ее.

«Не станем слушать философов, нагромождающих парадоксы на парадоксы и противополагающих нелепым системам еще более странные и нелепые мысли, например, тех из них, которые воображают, будто Земля вращается вокруг центра. Каких только нелепостей не находим мы в этой системе! Не говорят ли эти философы, что Земля имеет форму сферы, несмотря даже на то, что мы замечаем на ней столько неровностей? Не утверждают ли они, будто существуют антиподы, которые, будучи обращены головою вниз, пристают к Земле, подобно древесным червям или цепляющимся когтями кошкам? Не говорят ли они, что мы стоим на Земле не отвесно и не под прямым углом, но наклонившись в сторону, как люди хмельные? Не утверждают ли они, что тело, упавшее во внутренность Земли, по достижении центра должно остановиться, если бы даже оно не встретило препятствия со стороны другого тела и что если бы, вследствие силы падения оно и миновало этот центр, то немедленно же возвратилось бы к последнему и остановилось? Не предполагают ли они, что стремительный поток, протекающий под Землею, достигнув центра (по их мнению, центр этот есть какая то несокрушимая точка), непременно остановился бы в течении своем и вращаясь как бы вокруг полюса, вечно оставался бы повисшим в пространстве? По большей части, мысли эти до того нелепы, что самое легковерное воображение едва ли может допустить их. Это значило бы помещать вверху то, чтó находится внизу, перевернуть все вверх дном и утверждать, что все, идущее от поверхности Земли к ее центру, находится внизу, а все, помещенное внизу, находится вверху. Если бы возможно было, чтобы пуп человека находился как раз в центре Земли, то одновременно его ноги и голова очутились бы вверху; если-бы за центром этим стали рыть отверстие с тем, чтобы вытащить оттуда сказанного человека, то часть его тела, находящаяся внизу, влеклась вверх, а находящаяся вверху — вниз.»[6]

Подобного рода рассуждениями, противодействовавшими истинному пониманию системы вселенной, еще раз было доказано, что если человек субъективно и прозревает истину, то все же нет в его руках положительных данных, доколе опытная наука не служит ему точкою опоры. Пока основные положения механики и физики не сделались достоянием мира, человек возводил в пустом пространстве здание своих теорий.

Трактат Плутарха о Луне заключает в себе изложение главнейших понятий древних о светиле этом, как в физическом, так и в нравственном отношениях. Как и в большей части подобных произведений древних, истина перемешана тут с заблуждениями, небылицы с положительными сведениями. По видимому, Плутарх смотрит на Луну, на другие светила и на самую Землю, как на божества, достойные нашей признательности, как на существа, состоящие из плоти и духа: мысль столь же древняя, как и самый мир, но подновленная благодушными философами, подобно многим старым новостям. Скажем мимоходом, что человек, на днях отошедший от сего мира в другой, где, без сомнения, он яснее увидит истину[7], вместе с Фурье разделял ничем неоправдываемую мысль об индивидуальности миров. — Плутарх, как кажется, изменяет свои мнения вместе с выводимыми им на сцену собеседниками. В одном месте он представляет Луну, как небесную страну, наслаждающуюся чистейшим светом и указывает на ее поверхности восхитительной красоты места; горы, сверкающие подобно пламени и обильные золотом и серебром рудники, находящиеся на поверхности Земли, на равнинах или у подошвы возвышений. Дальше он прибавляет, что «замечаемые на Луне пятна означают, что она пересекается большими углублениями, наполненными водою и очень сгущенным воздухом, и что в углубления эти никогда не проникает Солнце, которого преломленные лучи в очень слабом отражении достигают до Земли.» Позже он выражает мысль, что, подобно многим странам Египта, в которых никогда не бывает дождей, Луна не нуждается ни в дождях, ни в ветрах и одними силами, присущими ее почве, может питать растения и животных, совершенно отличных от живущих на Земле и что на Луне могут существовать люди, не нуждающиеся, подобно нам, в пище. Мысли сами по себе превосходнейшие, но Плутарх старается подкрепить их примерами несравненной наивности в своей истории народов Индии, называемых Астомами, потому что не имеют они ртов и питаются, по словам Мегастена, каким то корнем, который они жгут и затем вдыхают его пары. Такие же нелепости говорит он по поводу весьма сильных сотрясений Луны, доказанных, между прочим, и тем, что однажды с Луны упал в Пелопонез лев!

Кроме того, Плутарх пренаивно рассказывает, как премудрый Эпименид своим примером доказал, что природа может поддерживать существование животных при помощи очень небольшого количества пищи, ибо сказанный мудрец съедал ежедневно только по кусочку им же приготовляемаго теста. Затем Плутарх добавляет, что обитатели Луны должны быть чрезвычайно слабого телосложения и питаются они самою простою пищею. «Говорят, продолжает он, — что Луна, подобно звездам, питается испарениями нашей Земли: до того уверены, что животные этих горних стран очень слабой комплекции и довольствуются малым.»

Но вот мысли, которые доставят удовольствие позитивистам нашей эпохи.

Если бы ни одна часть вселенной, говорит один из собеседников, — не была расположена, в противность своей природе, но каждая занимала свое естественное место и не нуждалась ни в перемещении, ни в перемене, даже при самом возникновении вещей, то не вижу я, в чем собственно состояло дело Провидения и чем Юпитер, этот совершеннейший из зодчих, заявил бы, что он отец и творец вселенной. В войсках не нуждались бы в сведущих в тактике начальниках, если бы каждый воин знал, какое место он должен занимать или защищать. К чему садовники и каменщики, если бы вода сама собою распределялась по растениям и увлажняла их; если бы кирпич, дерево и камни, вследствие естественных движения и расположения, сами собою занимали свои места и складывались таким образом в правильное здание? Если бы, отрешившись от усвоенных привычек и понятий, содержащих нас в рабстве, мы захотели свободно выразить, чтó считаем мы истинным, то пришлось-бы сказать, что, по-видимому, ни одна часть вселенной не обладает ни положением, ни местом, ни свойственным ей движением, на которые можно бы смотреть, как на ей собственно по природе принадлежащие. Но когда каждая из частей этих распределяется приличным образом, тогда находятся они на своих надлежащих местах; но такого рода распределение есть уже дело верховного Разума.

После заметки этой, скрывающей в себе важнейшие вопросы натуральной религии, Плутарх приступает к рассмотрению естественных различий, отличающих обитателей Луны от обитателей Земли и по этому поводу прибегает к сравнению, тысячу уже раз повторявшемуся, но которое не без пользы повторяется еще и теперь. Мы не обращаем внимания, говорит он, на различия, которыми существа эти отличаются от нас, и не замечаем, что как климат и природа их обители, так и самая их организация совсем иные и поэтому самому соответствуют им. Если бы мы не могли подходить к морю и, так сказать, прикасаться к нему; если бы видели мы его только издали, зная однако же, что вода его горька и солона, и если бы, кто либо сказал нам, что в пучинах своих море питает множество животных всяких форм и величины, что наполнено оно чудовищами, которым вода служит для тех же целей, для каких служит нам воздух, то, без всякого сомнения, мы сочли бы такого человека сумасбродом, рассказывающим лишенная всякого правдоподобия небылицы. Таково наше мнение на счет Луны, и мы с трудом верим, чтобы она могла быть обитаема. Что касается до меня, то я полагаю, что обитатели Луны удивляются еще больше нас при виде Земли, представляющейся им комом грязи и подонками вселенной сквозь покров облаков, паров и туманов, делающих ее обителью мрака и лишающих ее движения[8]. Им с трудом верится, чтобы Земля могла производить и питать животных, обладающих способностью движения, дыханием и теплотою, и если по какому либо случаю им известен стих Гомера:

C’est un affreux sèjour, en horreur aux dieux même


и другие стихи того же поэта:

II s’enfonce aussi loin sous les terrestres lieux
Que la Terre elle-même est distante de cieux,


то, без всякого сомнения, они полагают, что поэт подразумевает тут нашу Землю. Они нисколько не сомневаются, что ад и Тартар находится на земном шаре и что Луна, находящаяся в равном расстоянии от неба и от преисподней, есть истинная Земля.

Плутарх, по мнению которого обитатели Луны так лестно думают о нас, переходить затем к палингенезической теории, по-видимому родившейся у наших северных предков.

В заключение, не можем воздержаться, чтоб не привести мнений его о переселении душ на Луну, мнений, говорит Плутарх, получивших начало у обитателей одного острова на запад от Великобритании, невдалеке от полюса. Удалившись с Олимпа, Сатурн самолично стал управлять этим островом. Из этого рассказа видно, что древние различали в человеке тело, душу и разум; разум настолько выше души, на сколько душа выше тела.

«Соединением души с разумом образуется мышление; из союза души с телом возникает страсть; первое есть начало удовольствия и страданий, второе — добродетели и порока. Тело происходить от Земли, душа — от Луны, мышление — от Солнца; мышление есть светило души, подобно тому, как Солнце есть светило Луны. Мы умираем два раза: первый раз на Земле, в обители Цереры, отчего афиняне называли души усопших Цереалами (céréaliens); во второй раз — на Луне, в области Прозерпины. В течении некоторого времени души носятся между Землею и Луною, но затем вступают в свою родину, как бы после долговременного изгнания, где и умирают второю смертью, вводящею их в состояние вечного разума. Праведники пребывают в той части Луны, которая обращена к небу, а грешники занимают сторону, обращенную к Земле и называемую „Полем Прозерпины“.»[9]

Мы привели последнюю выдержку в видах избежания пробелов. Предшествовавшие страницы дают достаточное понятие о мнениях, которых представителем является Плутарх; они возникли в воображении первобытных веков, не умевших еще различать пределы возможного. В физике и метафизике едва зарождался экспериментальный метод: это подъем, по которому дух человека не осмеливался еще следовать.

Примечания править

  1. De natura rerum, lib. V.
  2. Из этого не следует однако же, что фантастические путешествия находились в соотношении с идеею множественности миров. Напротив, светила не считались тогда жилищем людей; воображение не наука, а только путеводитель. Один только Лукреций, в своей поэме, De natura rerum, серьезно затронул этот вопрос.
  3. Chassahg, Du roman dans l’antiquité.
  4. См. также русск. перев. Г. А. Иванова: Плутарх. О лике, видимом на диске Луны. // Философия природы в античности и в средние века / Общ. ред. П. П. Гайденко, В. В. Петров. М.: Прогресс-Традиция, 2000. — Ред.
  5. По всей видимости приводится вольное переложение стихотворения Агезианакса, процитированного в начале трактата Плутарха. В русск. перев. Г. А. Иванова:
    «Вся [луна] по окружности сияет огнем, а посредине
    Виднеется как бы глаз девушки, темно-синий,
    И гладкое чело; что вполне походит на лицо.»
    — Ред.
  6. Плутарх. О лике, видимом на диске Луны, 7. — Ред.
  7. О. Анфантен.
  8. Плутарх впадает здесь в заблуждение, производимое обманом чувств и указанное нами в главе о законах тяжести.
  9. Плутарх. О лике, видимом на диске Луны, 28. — Ред.