Жизненный кризис (Лухманова)
Текст содержит фрагменты на иностранных языках. |
Жизненный кризис |
Источник: Лухманова Н. А. Женское сердце. — СПб.: Издание А. С. Суворина, 1899. — С. 201. |
— Да если б Михаил Иванович только слово сказал, я бы, конечно, не поехала на этот бал! Но ему лучше, гораздо лучше, и он так просил меня развлечься, что я это и сделала, скорее для него, чем для себя. Да вы, Иван Сергеевич, меня, кажется, и не слушаете?
Но тот, к кому она обращалась, не ответил ни слова. Очевидно, что ни сказанное ею раньше, ни этот возглас не достигли его ушей, не разбудили от какой-то тяжёлой, поглотившей его думы.
Красивая, но уже немолодая брюнетка встала, поправила несколько раздражённым жестом спускавшееся на плечах слишком откровенное декольте, почти с презрением взглянула на своего собеседника и, шурша шёлковым платьем, направилась в зал, где раздавался ритурнель кадрили.
Иван Сергеевич даже не заметил её ухода, он продолжал сидеть в узенькой гостиной, в которой теперь остался один. Вынув часы и отвечая на своё внутреннее волнение, он проговорил почти вслух:
— Третий час! — затем встал, нервно поёжился, нечаянно взглянул на себя в зеркало и иронически улыбнулся.
Фигура его, действительно, была далеко не бальная. Среднего, хорошего роста, он был сложен довольно плотно, без юношеской уже грации в движениях, как раз на рубеже тех лет, когда про человека говорят, что он ещё нестар. Густые волосы, светлые, остриженные ершом, и самые обыкновенные глаза, красивые в настоящее время только своим глубоко человеческим взором, выражавшим и мысль, и затаённую печаль.
Подойдя к двери зала, он прислонился к косяку и внимательно, пара за парой, осмотрел танцующих. Его жены между ними не было. Тогда тихонько он вернулся назад, прошёл ту же гостиную, курильную, где играли на трёх столах в карты, затем вышел налево коридорчиком, минуя буфетную, где шумно и весело закусывали и выпивали кавалеры, угощая дам, предпочитавших хлопанье пробок и звон плоских чаш с шампанским музыке и духоте бальной залы.
Хорошо знакомый с домом Веретьевых, где давался бал, Иван Сергеевич шёл в будуар хозяйки, который в такие вечера был тоже открыт для гостей. Дойдя до спущенной портьеры, он чуть-чуть раздвинул её и поглядел.
Большой фонарь лил с потолка зеленоватый свет; пальмы, араукарии, какая-то висячая зелень и толстое стекло ширм, отделявших уголки, делали комнату похожей на аквариум. Золотые рамы картин и зеркал, хрустальные подвески фонаря блестели тускло как сквозь сон. Зелёный ковёр с ползучими ветвями каких-то цветов напоминал морское дно; мебель капризно изогнутая, обитая бледно-розовым атласом, отливала серебром и перламутром как внутренность громадных раковин.
И в этой рамке, как прелестная живая картина, на низеньком пуфе сидела совсем молодая женщина, казавшаяся девушкой от узких плеч, тонкой талии и необыкновенно светлых, серебристых волос; брови и ресницы более золотистые, тёмные придавали жизнь милому, нервному личику. Белое платье, пышное, лёгкое, без рукавов, глубоко открытое на груди, лежало на полу как мягкая молочная пена; только маленькая ножка, в золотистом башмаке, высунулась вперёд.
Против неё, касаясь её колен своими, сидел высокий, бледный офицер, брат хозяйки дома. Его холодное, длинное лицо с большими, красивыми, но пустыми глазами теперь получило смысл, окрасилось чувственной страстью от близкого тепла молодого тела, от безнаказанного одиночества и маленьких ручек, которые он мял в своих больших руках. Влажные, красные губы его открывались на белых блестящих зубах, он о чём-то молил, в чём-то уговаривал.
Кровь стучала в висках Ивана Сергеевича, он уже готов был грубо рвануть портьеру и войти, как вдруг ему стало стыдно, невыразимо стыдно за то, что они сейчас узнают, что он видел их. На глаза его даже выступили слёзы, но справившись с собою, он сделал шаг назад и вдруг, обращаясь как бы к проходившему лакею, сказал громко:
— Фёдор, ты не видал Марью Михайловну? Нет? Ну, сам найду!
И затем, уже не задерживая шага, вошёл в будуар. Первый взгляд его уловил колебание противоположной портьеры, и он убедился, что жена его одна. Она стояла перед большим трюмо, подняв кверху изящные, тонкие руки и поправляла причёску. Длинные, белые перчатки, очевидно, грубо, со страстным нетерпением сдёрнутые, почти вывернутые наизнанку, валялись тут же на полу. Не обёртываясь, она в зеркало увидела странное, взволнованное лицо мужа, и маленькая складка, не то тревоги, не то злости, легло между её бровей.
— Боже, какое у тебя всегда трагическое лицо! Можно подумать, что здесь не бал, а спектакль с благотворительной целью, и мы с тобой собираемся репетировать — я Дездемону, а ты Отелло.
— Не гожусь — ни для танцев, ни для сцены. Я просто устал — пора домой.
Голос его был так низок и хрипл, что молодая женщина пристальнее взглянула на него.
— Ты или заснул или не в меру выпил шампанского.
— Ты знаешь, что я почти не пью, а заснуть здесь трудно; поедем домой.
— Поедем домой, поедем домой! Вот вечная песня, когда мне весело! Мне жарко, я только что кончила танцевать и вошла сюда поправить волосы, я дала слово на котильон, сейчас начнут. А затем мы не останемся ужинать… Но если ты так устал… — она запнулась.
— Я очень устал.
— Так поезжай один, оставь мне карету, меня довезёт кто-нибудь.
— Кто же, например?
— Ну… ну… ну хоть брат Ольги, Николай Александрович.
— Не надо, не надо! Не играй эту комедию! Не вынуждай меня на объяснение здесь! — и сделав страшное усилие над собою, не обращая внимания на вспыхнувшее лицо жены, он добавил уже другим голосом. — Я нездоров, мы поедем сейчас.
Он поднял перчатки, продел её руку под свою и, тяжело шагая между хрупкой мебелью, повёл её к выходу.
Молодая женщина, чувствуя жар и силу его руки, угадывая в его «не надо!» раскат сдерживаемой страсти, не смела противиться. Но злость, чисто женская, бессильная и готовая разразиться криками и слезами, дрожала в каждой её жилке.
— Вечные сцены! Вечный скандал! — шептала она сквозь стиснутые зубы. — Это не жизнь, а каторга, цепи!
Из коридорчика они вышли в громадную буфетную и среди охватившего их света, голосов, весело окликавших их на пути, они шли медленно: он, по-видимому, спокойный, играя её длинными перчатками, она улыбаясь, кивая головой, рассылая приветствия направо и налево. Подобрав грациозно левой рукою шлейф, сверкая бриллиантами на тонких пальцах, она своею скользящей грацией напоминала прелестную белую кошку, возвращающуюся спокойно домой после любовного дуэта на крыше.
Также мило, весело простились они с хозяйкой дома, с тем же невинным, замечательно чистым взором она дала поцеловать кончики пальцев Николаю Александровичу в награду за то, что лишала его котильона, и когда Иван Сергеевич, взяв из рук лакея белую шитую золотом ротонду, окутывал ею плечи своей жены, до него долетел голос какого-то подвыпившего bon vivant’а[1].
— Этакое счастливое животное! В эти годы и увозит с собою, на законном основании, такую красавицу!
Марья Михайловна тоже слышала это бесцеремонное восклицание и, освободив из кружев личико, кинула на мужа взгляд, густо подчеркнувший эти годы.
Маленькая каретка, уютная, тесная, каретка для двух интимно связанных существ уносила их домой.
«С ним, а не со мною рассчитывала она ехать теперь!» — с бешенством подумал Иван Сергеевич.
Лошади мчали их туда, в роскошную барскую квартиру, где в отдалённой комнате, в кроватке за белым кружевным пологом лежала их годовая девочка, такая же беленькая как мать, но крепкая, черноглазая как отец.
Всего два года как куплена эта каретка; та же гранатная обивка, — если б звуки поцелуев, смеха, ласкового шёпота могли оживать, они наполнили бы теперь карету.
«Ведь любила ж она меня! — с отчаянием думал Иван Сергеевич. — Много ли я был моложе и красивее два года тому назад? 36 лет тогда, теперь 38, ей 18, теперь 20. Громадная разница! Но ведь тогда она была в провинции, дочь отставного превосходительства, а он был уже петербургское светило — сановник, командированный по службе во всём блеске столичного деятеля». И снова, при воспоминании виденной им сцены, бешенство с такой силой охватило его сердце, что он стиснул руки и отвернулся к окну.
«Задушить! Раздавить! — клокотало в нём. — Или… уйти, бросить… ну, словом, всё, всё — только не эта жизнь!..»
Швейцар дома Вавиловых, едва продирая глаза ото сна, бросился снимать с них верхнее платье, с видом человека, не знающего ни сна, ни отдыха в отсутствие своих господ.
— Сестрица вашего превосходительства, Анна Сергеевна изволили приехать! — вспомнил он, когда господа поднимались по лестнице.
— Анна Сергеевна приехали! — подхватила и горничная Даша, вышедшая навстречу со свечей.
— Когда? — радостно спросил Иван Сергеевич и осёкся, поймав на себе вопросительный, почти злобный взгляд жены.
— Да часов в десять, почитай, как только вы уехали. Я их в китайскую комнату провела, где гости останавливаются.
— Хорошо, хорошо, не буди теперь, завтра увидимся.
— Где будить, чай спят с усталости.
— Ступай, Даша, в спальную, зажги канделябры!
Марья Михайловна расстегнула капюшон с головы и бросила на руки горничной.
— Ты её выписал? Зачем? Надолго ли? — нервно осыпала она мужа вопросами, едва дав девушке выйти за дверь.
— Да, я!
— Ну, помни, она между нами не судья, и вмешиваться ей в наши дела я не позволю.
— Ступай спать и благодари Бога за то, что я могу молчать, — завтра мы объяснимся.
Но молодая женщина уже повернулась к нему спиной и, отчётливо стуча каблучками, вышла. Иван Сергеевич не последовал за нею. Уже месяц тому назад, вследствие какой-то пустой ссоры, начавшейся вечером в спальне, он сказал, что ему нет покоя ни днём, ни ночью, и что лучше он будет спать у себя в кабинете. Марья Михайловна ухватилась за эту мысль и на том основании, что он сам захотел так, ему с тех пор начали стлать отдельно. Как всегда, излишняя совестливость, застенчивость в этого рода делах, самолюбие, заставлявшее ждать от жены первого шага, сделали то, что, как говорят французы: «le pli etait pris»[2] — складка загнулась и разгладить её было трудно. — Он отправился в кабинет. Холодно и неуютно показалось ему в большой комнате, а главное нелепо. Почему они врознь? Почему он скрывает от неё свои муки, свои догадки? Зачем даёт ей убеждение, что он ничего не знает, или вернее, не смеет предполагать ничего, кроме пошлой игры, дозволенного светом flirt’а[3]? — И тут же он сознал, что до сих пор его удерживал от объяснений страх своею безумною ревностью толкнуть её перейти границу, дать оправдание её поступкам злостью, оскорблением, разными странными, сложными чувствами, которые руководят в подобных случаях женщинами.
Он стал ходить по комнате.
«Что такое с женой? После родов, едва оправившись, она стала как сумасшедшая: балы, вечера, выезды, — только бы не сидеть дома. И этот пошлый фат, который наверно ставит свою лошадь выше всякой любовницы! Да не может же быть, чтобы она его любила! Господи, кто ему разгадает это женское сердце! Ведь вот он стоит перед своей женой и ничего не понимает. Он чувствует одно — что надо что-то сделать, чтоб вернуть её, отрезвить, привязать к дому, не дать распасться семье… Но как это сделать?»
И он ходил, ходил взад и вперёд, и сердце горело то бешенством, то страшной тоской.
«Нет, тут может помочь только женщина!» — решил он.
И чувствуя, что ему нужны вот сейчас какие-нибудь слова и мысли, он снял сапоги, надел мягкие туфли и тихонько, без свечи, направился к китайской комнате, где остановилась сестра. Из-под двери выходил тонкий луч света.
«Не спит», — подумал он и чуть-чуть постучал.
Дверь открылась немедленно, как если б его ждали.
Сестра Вавилова, высокая женщина лет 30, при виде его отступила назад, подождала пока он запер за собою дверь, горячо обняла его, подвела к лампе, взглянула в лицо и ещё раз поцеловала крепко.
— Ну, садись, что обозначает твоё письмо? Зачем я тебе нужна? Что случилось? Говори!
— Всё скажу.
— Да, Маня здорова? Валю я видела, что за девочка — прелесть!
— Неправда ли, неправда ли? — сразу просветлел Иван Сергеевич и тут же закрыл лицо руками, опустил голову на руки, и сестре показалось, что он беззвучно рыдает.
— Вот как намучился! — проговорила она, гладя его голову. — Ну, говори, в чём же дело?
— Вот видишь, — начал Иван Сергеевич, подавляя волнение, — она ведь меня любила. Я, может быть, неуклюж там, ну уж какой есть! Но, женившись на ней, отдался весь. Ты ведь не имеешь понятия, что значит для мужчины моих лет вдруг перейти на легальные, чистые отношения, иметь свою жену. Понимаешь, всё, что было в душе лучшего, доброго, всё всколыхнулось с такой силой! А когда забеременела она, так я под собой земли не слышал, гордость какая-то, ликование! Ну, так ведь это я! С нею же произошло совсем наоборот. Беременность была тяжёлая, последнее время доходило так, что она чуть не с ожесточением думала о ребёнке. Если б ей кто предложил безнаказанную и вполне безвредную помощь, она сейчас же согласилась бы вырвать из себя это ненавистное ей существо.
— Как мне больно, что вы были одни! Вот что значить девушка, выросшая без матери.
— Да, у меня ведь тоже никого кроме тебя, и будь ты здесь, может быть, всё было бы иначе. А я — что я мог? Ну, исполнял все её капризы, баловал, стерёг день и ночь, — ведь она чуть не умерла родами. Потом опять девочка, ей почему-то хотелось сына, точно не всё равно! А когда она выздоровела, пошли обожатели, поклонники и, между прочими, брат её подруги, пустой, бессердечный малый, но красивый и страстный как животное. Его заслуга уже в том, что он чуть не вдвое моложе меня, и в то время как я волнуюсь, трушу или с ума схожу от бешенства, не нахожу слов для объяснения с женой, они отлично понимают друг друга. На днях он при мне сказал ей, что женщина не самка и не создана исключительно для того, чтобы производить детей на свет, что молодость требует любви и свободы.
— Ты ничего не сказал ему на это?
— Напротив, наговорил, кажется, много глупого! Я так горячо развивал обязанности жены и матери, так клеймил всех женщин, бросающих домашний очаг, что оттолкнул её ещё больше. Затем сегодня…
И Иван Сергеевич, волнуясь и вздрагивая от воспоминаний, передал всю сцену в зелёном будуаре. Сестра не сводила с него глаз, пока он говорил. Её бледное, худое лицо вспыхнуло.
— Да, дело зашло далеко! Если женщина может так хладнокровно хитрить, то она уже остановилась на чём-нибудь. Чем же я могу тебе помочь? Во-первых, ведь я совсем не знаю твою жену. Пять лет я безвыездно прожила за границей, и это время болезни моего мужа и его смерти надо прямо вычеркнуть из моей жизни. Я даже не в силах была интересоваться твоей жизнью, а между тем ты знаешь, как я люблю тебя.
— На это-то я и рассчитываю, Анна. Послушай… — он встал, привлёк её к себе и обнял за шею. — Мне нужен совет женщины-друга, сестры. Ведь вы тоньше, более чутки насчёт разных там болезней, ощущений, — я же ничего не знаю, боюсь себя, ведь если я раз заговорю — на чём я остановлюсь — почём я знаю? Поговори ты с ней, выпытай её, посоветуй! Я убеждён, серьёзного в этом флирте нет ничего, но в то же время нашей Вале всего год, пойми, год, а мать на неё совсем не смотрит. Господи, как тяжело! — он сел и снова закрыл лицо руками.
Анна Сергеевна сидела тоже не шевелясь.
— Ну, — сказала она наконец, подымаясь, — спокойной ночи! Иди спать, голубчик, мне тоже надо отдохнуть. Во всяком случае она очень молода, и в ней происходит тот опасный перелом, после которого женщина или действительно становится разумным существом, женою и матерью, или на долгие годы портит себе и другим жизнь, гоняясь за страстью и разными сильными ощущениями. Имей больше характера! — она открыла дверь. — Мне кажется, что ты напрасно молчал до сих пор, ты слишком мало проявил энергии, а с иными женщинами мягкостью и молчанием ничего не возьмёшь. Ну, спокойной ночи!
Дверь затворилась, Иван Сергеевич пошёл к себе, а из-за шкафа, стоявшего в нише против самой китайской комнаты, отделилась тоненькая фигура в белом пеньюаре. Марья Михайловна слышала отчётливо только последние слова, но ей казалось, что она знает достаточно.
«Он выписал сестру, чтобы её скрутить, ну так она завтра же поднесёт ему сюрприз».
Она проскользнула в свою комнату и на всякий случай заперла дверь на ключ.
На другое утро в доме Вавиловых царствовала странная тишина, полная шороха, торопливого шёпота, как в доме, где случилось внезапное несчастье.
Горничная Даша заплаканная, с растерянным видом ставила и уносила чайные принадлежности. Старый Степан, уже много лет бывший при барине, сторожил его звонок у самых дверей кабинета; его добродушное лицо было потуплено, губы беззвучно шевелились, очевидно, он обдумывал те ответы, которые придётся давать.
Анна Сергеевна с поспешно завёрнутой косой, в блузе, бледная, с тёмными кругами под глазами, измученная, встревоженная, то и дело начинала снова расспрашивать Дашу.
— Ну, последнее-то, последнее, что она тебе сказала, как ты запирала за нею дверь?
— Да то и сказала. «Прощай, — мол, — Даша, у вас теперь больше порядка будет, — Анна Сергеевна старая хозяйка, а я хочу на свободу — больше не увидимся!»
«Значит, это я была последней каплей, придавшей ей решимость!» — подумала Анна Сергеевна.
В столовую вошла мамка. Её круглое полное лицо подёргивалось от злости, сухие глаза так и горели.
— Ну что ж, — начала она сразу, — нам-то что, мы с Валей не очень-то и привыкли к ейным ласкам, храни Бог только барина, а это что? Ребёнка на руки не возьмёт. Да нешто Валюшка теперь сиротой стала? Как родилась на свет, так осиротела, не хуже мово, что на чужих руках брошен!
И сопоставление этих двух бедных сирот и двух матерей, из которых одна бросает ребёнка потому, что хлеб нужен для всей семьи, а другая — по бессердечию, вызвали в мамке реакцию, — слёзы брызнули из её глаз и, всхлипывая, накинув передник на голову, она побежала в детскую и в дверях столкнулась с Иваном Сергеевичем, входившим в столовую.
Его лицо было бледно, губы бескровной полоской открылись на стиснутых зубах. Отстранив кормилицу, не глядя ни на кого, он прошёл в комнату жены. Анна Сергеевна шла за ним. Кровать была не смята, одна подушка, кинутая на кушетку, ещё сохранила на тонком батисте ямку, где, вероятно, недавно лежала головка молодой женщины. Другая, маленькая, была брошена в широком кресле, — ясно, что Марья Михайловна переходила с места на место, тоскливо ожидая утра. На туалетном столе был беспорядок, ящики маленького бюро выдвинуты, на синем бархате письменного стола лежал белый конверт; для того, чтоб он первый бросился в глаза, все остальные предметы были сдвинуты. И действительно, войдя, Иван Сергеевич кинулся сейчас же к нему, разорвал конверт и, шагнув к окну, так беспомощно грузно прислонился к косяку его, что кружевная гардина с сухим треском оторвалась от карниза.
«Я ушла навсегда, я думаю, что каждый день вы могли этого ожидать. Я ошиблась, выходя за вас, теперь я понимаю, что не люблю, а потому не могу быть хорошей матерью вашему ребёнку. Жалеть меня не стоит, а искать незачем — всё равно я не вернусь. Чтобы доказать вам непоправимость моего шага, я скажу вам, что люблю, любима и хочу быть счастлива».
— Что это такое? Господи, что это такое? Да разве так может писать женщина, у которой есть сердце и совесть?.. Господи, да ведь здесь же, в этой спальне… — он с каким-то ужасом оглянулся кругом.
Ему казалось, что эти немые свидетели нежных ласк, таинственных слов, что шепчутся на ухо даже в полной тишине и уединении, должны были возмутиться, удержать её, напомнить ей.
— Господи, да ведь вот здесь же…
Он не договорил, он только видел, ясно видел, как в первую ночь после брака он запер за собою эту дверь. Она сидела тут же, в этом кресле, бледная, взволнованная, но смеющаяся, окутанная по горло в пену белых кружев. Он взял её на руки, прижал всю к своей груди, отнёс вот сюда, к этому самому киоту, полному старинных образов, поставил её и сам стал рядом.
— Господи, Господи, благослови наш брак!
И она, прижавшись к нему, крестилась и тоже шептала:
— Господи, благослови!
А затем этот долгий поцелуй, крик восторга и счастья, когда она шептала ему слова разделённой любви.
Анна Сергеевна взяла из рук его письмо, прочла и глубоко задумалась.
Прошло, может, четверть часа, и в комнате, где надламывалось от страдания человеческое сердце, было всё тихо, спокойно, пела канарейка и в угловой корзине также благоухали ландыши, как и в самые счастливые дни.
— Как же ты намерен поступить? — как-то дико нарушая тишину раздался голос Анны Сергеевны.
Иван Сергеевич вздрогнул.
— Как? Ах почём я знаю как! Ушла… бросила… насильно мил не будешь… Умереть!.. А Валя? Ведь не могу же я погубить и её? — голос его звучал такою тоской и рыданием, что Анна Сергеевна не выдержала, обняла его и тоже заплакала.
— Ах, оставь меня! — Вавилов отстранил сестру. — Оставь меня одного! Я чувствую, что что-то надо сделать, но что именно — не знаю!.. Дай одуматься, запри дверь. Не смотри на меня так, не бойся, я ничего над собой не сделаю. Как только я приму какое-нибудь решение, я позову тебя.
Анна Сергеевна поглядела ему в глаза и, встретив, несмотря на припухшие от слёз веки, твёрдый и ясный взгляд, вышла, заперев за собою дверь.
Оставшись один, Иван Сергеевич долго ходил по спальне. Ему не пришло в голову осматривать ящики жены, искать следов преступления. Он думал, думал, рылся в собственной душе и совести. Несколько минут он стоял неподвижно перед портретом жены, затем остановился перед киотом, прижался лбом к холодному стеклу, закрыл глаза, сжал веки, точно удерживая слёзы, готовые снова хлынуть. Молился ли он, искал ли он просто просветления мыслей от близости образов, перед которыми с такой беззаветной верой склонялся ещё ребёнком, рядом со своею матерью? Может быть и её душа видела теперь мучения сына.
Огонёк лампадки, слабо горевший последними каплями масла, поблёскивая, освещал золотые венчики и два обручальные кольца его отца и матери, висевшие на чёрной ленте.
Открыв глаза, Иван Сергеевич увидел именно эти кольца, ему вспомнилось бледное лицо матери, её почти предсмертные слова: «Ох, как легко жениться и как трудно прожить вместе век! Сколько всепрощения надо внести в эту жизнь, — ох, сколько!»
Он отошёл от киота, открыл дверь и громко позвал сестру.
— Вот что, Анна, — сказал он, беря вошедшую за руку и усаживая с собою на диван. — Теперь я могу уже говорить спокойно. Её надо вернуть… слышишь, вернуть как можно скорее!
— Как же вернуть, ведь ты прочёл её письмо?
— Прочёл, и всё, что говорил тебе вчера, передумал. Я глубоко виноват перед нею, а если теперь дам ей погибнуть, то сделаю преступление. Из моей вчерашней исповеди не пришло тебе в голову, что моя жена больна?
— Больна?
— Ты следи за моей мыслью, разбери её. Ведь она девушка хорошей семьи, и хоть мать её умерла рано, у ней были тётки, бабушка, — в их семье ни одной разведённой. Когда я взял её, она была девушка чистая, религиозная, нежная и добрая.
— Да, ты так писал о ней.
— Ведь она любила меня.
— Любила?
— Да, и в этом я не мог обмануться! Как она встречала меня, как бросалась на шею, какие глаза у неё были, какие… — спазм сжал его горло. Он прошёл по комнате. — Всё это изменилось только с беременностью, мало-помалу, страданья сломили её, испугали и отдалили от меня, а я струсил и признал себя виноватым. Ты как женщина понимаешь, при чём тут я? Причина лежит в её слабой, может быть, не совсем нормальной организации. Но я, вместо того, чтобы растолковать ей это, склонил голову, дал в ней укорениться нелепому взгляду, что я виновник её страданий, и что она права, ненавидя меня за них. Тяжёлые роды окончательно пошатнули её. И вот тут-то, вместо того, чтобы увезти её в деревню, куда-нибудь к морю, окружить полным уединением и спокойствием, восстановить её силы и научить её любить ребёнка, я удалил девочку на край дома, чуть не прятал, чтоб только она не попадалась матери на глаза. А затем, едва оправившейся жене широко открыл доступ ко всяким светским удовольствиям, и всё молчал, скрывал и свою ревность, и своё бешенство за её кокетство. Да вот вчера сцена, которую я рассказал тебе, — вместо того, чтоб войти немедленно, дать ей пережить всё унижение женщины, застигнутой мужем в подобной позе, я сыграл комедию, предупредил их, а затем, чуть не насильно, увёз её с бала. Я убеждён, что она не верит в мою любовь, мало того, считает меня лицемером и трусом! Всё это я думал отрывками, в минуты просветления, я затем и вызвал тебя, чтобы ты по-женски, мягче объяснила ей. А вот теперь, пожалуй, именно этим я ускорил развязку, толкнул её на погибель.
Он вскочил с кресла, на которое было опустился на минуту, застонал и заметался как от физической боли.
— Чем я ногу помочь тебе? Что мне сделать? — Анна Сергеевна с глубокой жалостью глядела на брата.
— Её надо вернуть, Анна, вернуть во что бы то ни стало! Она должна очнуться, понять! Ей надо на руки положить Валю, её надо молить, просит, запереть! Словом, дать ей возможность одуматься, оценить, что она сделала. Если потом, ну хоть через полгода, она снова бросит меня, она сделает это сознательно, и я тогда страдать уж не буду.
Анна Сергеевна молчала. По какому-то странному, чисто женскому чувству, её оскорбляло, что брат страдает по бросившей его женщине. Беспощадная как и все к чужим ошибкам, она согласна была только с одним — вернуть бежавшую, но не для того, чтобы простить ей всё, а чтобы наказать, не дать насладиться тем счастьем, которого она искала. Она обдумывала, как приступить к делу.
— Поезжай к Веретьевой, сестра, спроси адрес, она должна знать всё. Поедешь, Анна?
— Попробую.
Анна Сергеевна вышла и через четверть часа, вся в чёрном, бледная, раздражённая поехала к Ольге Александровне.
Иван Сергеевич прошёл в детскую, осыпал ножонки Вали поцелуями и затем, проходя в свой кабинет, удивил всю прислугу, сделав спокойное распоряжение всем быть на месте, чтобы барыня, вернувшись, не нашла ни в чём беспорядка.
Веретьева сидела в «подводном царстве», как она называла свой будуар, но вид её был самый жалкий; не успев ни напудриться, ни причесаться, она, на настоятельное требование брата, очевидно, прямо с кровати перешла в кресло-раковину и своим обрюзглым, жёлтым и кислым видом скорее напоминала устрицу, чем наяду, какою воображала себя.
— Qu’est ce qu’il y a, Nicolas? On ne prend pas une femme au saut du lit pour cause affaire![4] Что надо? Опять деньги?
— Деньги всегда надо, но теперь не в них дело. Эта сумасшедшая Вавилова бросила мужа и убежала ко мне.
— Что? — Ольга захохотала. — Убежала к тебе? Когда? Вчера, пряно с бала?
— Хуже, сегодня прямо с кровати. Mais elle est plus interessante que toi.[5]
— Оставь глупости! — Ольга тревожно, близорукими глазами стала всматриваться в зеркало.
— Перестань, я дразню тебя, ты прелестна как Венера в гроте морском. Мари прилетела сегодня как сумасшедшая, задыхаясь, рыдая… Боже, как вы все женщины взбалмошны! Рассказывает, что муж выписал сестру, какую-то ведьму, которая советует чуть не избить её и связать для поощрения в супружеской верности. Ведь не мог же я прогнать её est puis elle est si jolie[6].
— Ничего не нахожу в ней особенного. Ну, а муж?
— Вот тут и вопрос! Мари говорит, что он не посмеет преследовать её!.. Что он трус и тряпка, в этом я убедился сам, целуясь с его женою чуть не перед его носом, но вопрос в том, даст ли он ей средства, если она потребует развод?
Ольга расхохоталась.
— Вот как! Ты хочешь и жену, и деньги? Что же Вавилову останется?
— Ребёнок! Уж его я наверно не попрошу у него! Нет, да ведь должен же он вознаградить её за нелепую свадьбу! Ей 20, ему чуть не 40 — это безобразие! За два года счастья он должен заплатить!
— И сколько ты хочешь, чтобы жениться на ней?
— Сто тысяч — это такая круглая цифра и выговаривается легко. C’est à prendre ou à laissér.[7] Жена его останется в свете, в среде честных женщин и будет m-m Веретьевой, или… войдёт в разряды déclassèes[8] — разводок и соломенных вдов, — я достаточно рискую в полку этим скандалом и жениться par honneur et devoir[9] — не желаю. Я пришёл это тебе сказать, а теперь дай мне немного денег — всё-таки начинается мой lune de miel[10], надо быть au niveau des convenances[11].
— Интересная история, только прошу, устрой, чтобы она не вздумала приехать ко мне, пока что… Я не могу её принять…
— И ради Бога не принимай, потому что я не желаю скомпрометировать себя настолько, чтобы нельзя было выпутаться. Квартирка, в которую она прибежала, нанята на имя тёти Доры, она, как уехала в деревню, велела мне её сдавать, а я всё тянул, тянул для моих личных целей, так она и считается до сих пор за нею, и со всею обстановкою, значит, Мари не у меня, и я формально ни причём. Как ты думаешь, Вавилов даст ей средства?
— Конечно даст, il est si bête[12].
В будуар постучали.
— Ah, mon Dieu! Qu’est-ce qu’il y a encore?[13] спроси, Nicolas!
— Вас спрашивает госпожа Пекарская, непременно просит принять.
— Какие глупости! Что ей надо? Что за госпожа? Я её не знаю.
— Сестра Ивана Сергеевича Вавилова.
Брат и сестра переглянулись.
— Сестра Вавилова?
— Ах, Nicolas, вот и начались беспокойства!
— Ольга, я надеюсь на твой ум, с женщиной ты можешь говорить без церемоний, всё так и скажи, je me sauve[14]! Деньги пришли на мой настоящий адрес!
Он расцеловал руки сестры и выбежал в противоположную дверь.
— Попросите подождать в зале госпожу Пекарскую! — крикнула Веретьева горничной и скрылась в спальне.
— Я пришла к вам как к другу нашей Маши.
Веретьева, напудренная, разрисованная, в изящном розовом шёлковом капоте, полулежала в кресле. «Маша! Как тривиально!» — мелькнуло в её голове.
— Мари? Ваша belle soeur[15]? Но мне кажется… — и она так зло засмеялась, что Анна Сергеевна поняла, что ей всё известно.
— Да, Маша, жена брата, сегодня утром бросила дом и ушла, куда? — не знаю! Но если вам известен её адрес, будьте другом ей, не мучьте ни меня, ни брата, скажите; ведь не через полицию же нам её искать?
— Quelle horreur[16] — полиция! Я не понимаю, зачем же вам искать её, если она решилась бросить дом, ну, дайте же пройти времени… может, она сама сообщит вам…
— Ждать? Да разве это возможно! Ведь брат любит её, ведь у неё ребёнок!
— Но ведь она не ребёнок, оставьте ей свободу! Что ваш брат хочет делать?
— Вернуть её немедленно.
— Но это скандал!
— Меньше, чем тот, что она бросила его… Она не должна ни одной ночи провести не под кровом мужа.
— Какое варварство! Какое насилие! Я думаю, ни она первая, ни она последняя бросила мужа, — все примиряются с этим.
— А мой брат не примирится.
— И не даст ей развода?
— Этого не знаю, но убеждена, что не даст жене ни гроша, если она не вернётся.
— Но это гадко!.. Это… непорядочно!..
— Об этом не будем судить! Но верьте мне, клянусь вам, брат не даст ни гроша и будет разыскивать жену всеми путями, не исключая полиции! Он попросит допросить вашего брата!
— Брата? Nicolas? Но это испортит его карьеру! Какое мещанство!.. Её адрес: Моховая, 66.
Веретьева с гневом вышла из комнаты.
Прошло три дня. Брат и сестра сидели в столовой друг против друга и молчали, ожидая ухода прислуги. Светло-серые сумерки весенних дней, грустные, холодные, глядели в окна. Со стола был принят почти нетронутый обед, большой серебряный кофейник, забытый Анной Сергеевной, медленно выпускал из носика ароматный пар; замиравшее пламя спиртовой лампочки вдруг вспыхивало высоким сине-красным языком, и в висевшем над ним венском чайнике вода кипела, приподнимая с лёгким постукиванием выпуклую крышку.
Даша спросила: «Не спустить ли шторы? не подать ли огня?» — и, не получив никакого ответа, ушла, чуть-чуть пожав плечами в дверях.
— Даже не берёт денег?
— Не только не берёт, а я чуть на скандал не нарвалась. «Если, — говорит, — ещё хоть раз в кухню сунетесь, дворника крикну, пусть в участок с вами сходит, там всякие сведения дадут про барыню, а я здесь не для рапортов состою!» И всё это нахально, и дворник, и швейцар, очевидно, все закуплены, и им даны хорошие инструкции. Я пробовала ждать её на улице, но ни разу не видела, чтобы она выходила с подъезда.
— Ни разу не видела её выходящей из подъезда?
— Ни разу.
Иван Сергеевич встал и как всегда, повинуясь душевной тревоге, начал ходить по комнате.
— На мои письма, по почте и с посыльным, тоже нет никакого ответа, но я добьюсь свидания с ней, я не могу оставить так дело, мне она нужна здесь, передо мной, чтобы я слышал как она собственным языком, стоя вот в этом, своём доме, перед лицом своего ребёнка, откажется навсегда от нас, порвёт всякую связь! Ты понимаешь, Анна, может, это начало сумасшествия, но это моя idée fixe[17], я должен глядеть в её глаза, слышать её голос, иначе я не поверю ничему, никому и не успокоюсь и не приду ни к какому решению. Больше не хлопочи, не делай никаких попыток, — я сам увижусь с нею. Что я послал вперёд тебя — это была трусость; при одной мысли, что я могу встретить её об руку с ним — у меня всё клокотало в груди, в глазах точно огни мелькали, я не отвечал ни за свои слова, ни за поступки, а ведь каждый скандал обрушился бы всею тяжестью на неё… Теперь я уже окреп, овладел собою, и могу ручаться за себя!..
Снова наступило молчание.
— Иван, я думаю, не уехать ли мне, может, она, узнав, что меня нет, скорее согласится на свидание?
— Может быть… уезжай… не потому, что ты мешаешь ей вернуться в дом, а… потому что теперь мне уже никто помочь не может, я поглощён одною идеей и не могу быть справедливым и добрым… Прощай и прости…
— Бог с тобою, в чём прощать?.. Я пойду собираться, не забудь, что я недалеко, в имении, чуть что — пришли телеграмму, я на другое же утро приеду.
Брать и сестра обнялись, поцеловались и вечером Анна Сергеевна уехала. Иван Сергеевич всю ночь ходил, ходил по кабинету, составляя свой план.
На другой день, высмотрев ещё заранее, что двор дома, в котором жила теперь жена его, проходной, и вторые ворота выходят на Моховую, он около трёх часов, соображая, что это был обыденный час её прогулки, подъехал в маленькой, так называемой докторской, каретке в одну лошадь к соседнему дому и велел кучеру сидеть так, как если бы карета стояла пустая у подъезда, и, откинувшись в глубину, ждал.
Ровно в три Вавилов увидал шедшего с противоположной стороны Веретьева, который, не обращая внимания на каретку, вошёл в ворота соседнего дома.
Прошло ещё полчаса, и на тротуаре появилась Марья Михайловна в элегантном сером туалете, с опущенной вуалью, под руку с офицером.
Сердце Ивана Сергеевича забилось, кровь волной хлынула в грудь, сжала горло, зашумела в ушах и снова отхлынула; пальцы рук похолодели, инстинктивно он глотнул раза два слюну, чтобы промочить пересохшее горло, и, допустив жену почти поравняться с дверцей кареты, открыл её и стал на тротуаре перед шедшими. Марья Михайловна метнулась в сторону, ахнула, Веретьев побледнел и машинально опустил руку, на которую опиралась молодая женщина.
— Вы поедете со мною! — с трудом, хриплым голосом проговорил Вавилов, крепко взяв жену за руку.
— Вы с ума сошли!.. Я — с вами? Оставьте меня!
— Если вы будете кричать, если будете биться, я не выпущу вас, и — хотите, мы все втроём отправимся в участок, откуда вас уже с полицейским в этой же карете препроводят ко мне.
— Николай Александрович, да что же это? — голос Мани упал, она растерялась.
— Милостивый государь, это насилие! — Веретьев сам не сознавал что говорил, но Иван Сергеевич даже бровью не повёл в его сторону.
— Мне нет другого выбора заставить вас выслушать меня, притом со своею женою я могу говорить только дома. Едете вы?
Всё ещё держа Маню за руку, он сделал шаг к карете.
Как ни пуста была улица при начале разговора, вышедшая из лавки женщина остановилась и, перекинув через руку длинную бороду зелёного лука, подошла к экипажу; остановился какой-то чиновник с портфелем, с противоположной стороны подходил дворник.
— Montez, montez, si vous ne voulez pas avoir un scandal[18], — сквозь зубы проговорил Николай Александрович и, обращаясь к спине Вавилова, громко произнёс. — Завтра к вам для объяснений я пришлю двух товарищей!
Не получив ответа, он повернул и быстро зашагал от них.
Марья Михайловна, едва передвигая ноги, с помощью мужа села в карету. Едва Иван Сергеевич захлопнул за собою дверцу, как кучер натянул вожжи, и лошадь, к разочарованию собравшейся кучки, взяла размашистой рысью и экипаж быстро скрылся ив глаз.
Ни муж, ни жена не находили слова. Она замерла, отбросившись в угол кареты, сосредоточив всё злобное внимание, чтобы сжаться в комок, не дотронуться даже платьем до мужа; он сидел тупо, широко, опустив голову, тяжело дыша.
Не прошло десяти минут как каретка остановилась. Выбежавший швейцар отпер дверцы и глупо оторопел при виде Марьи Михайловны.
Вавилов вышел первый, жена выпрыгнула, не дотронувшись до его руки.
На поданный в квартиру звонок Даша открыла дверь, ахнула и исчезла.
Иван Сергеевич, войдя в прихожую, подошёл к выходной двери, повернул в ней ключ и положил его в карман.
Шляпа, накидка, перчатки Марьи Михайловны полетели на пол, молодая женщина, дрожа, сорвала с себя всё и бросилась в зал. Глаза её буквально сыпали искры, она задыхалась, не находя, казалось, достаточно оскорбительных, злых слов, которые ей хотелось бросить в лицо мужа, стоявшего перед ней.
— Вернули силой! Как пропавшую собаку! Почему не на верёвке? Зачем вернули? Чтоб я вам сказала, что у меня есть любовник? Что я его люблю, потому что он молод, хорош, весел? Что вас я ненавижу!
— Я всё это знаю, я вернул тебя потому, что ты моя жена.
— Жена? Жена после всего?
— Да, после всего, что ты сказала, что ты сделала, ты моя жена, мать моего ребёнка.
— Но я вас ненавижу, презираю!
Марья Михайловна топала ногами, била кулаком по столу, слёзы градом текли по её лицу.
— Молчать! — вдруг крикнул Вавилов, и голос его как раскат грома наполнил всю квартиру.
Марья Михайловна упала в кресло.
— Убей, убей, я буду счастлива.
— Молчать! — ещё раз крикнул Вавилов. — Теперь я буду говорить, а ты слушай! Ни убивать тебя, ни держать здесь насильно я не намерен! Если б ты приняла меня у себя или пришла ко мне, как я умолял тебя в письмах, ты избежала бы всего этого скандала! Пойми ты, глупая, пустая женщина, я был бы подлец, если б воспользовался твоим побегом, чтобы отвязаться от тебя и пустить на все четыре стороны.
— Мне ничего другого не надо!
Молодая женщина пыталась сохранить свой тон, но перед ней стоял новый человек, ни голоса, ни лица которого она не знала, и то, что происходило, было слишком далеко от тех слёз, просьб, ползанья на коленях или подлых угроз, которых она ожидала от мужа.
— Тебе-то всё равно, а мне нет! Мне надо знать, кому я тебя отдал, я должен устроить твою жизнь, именно потому, что я вдвое старше тебя, что я виноват перед тобою. Слышишь, я виноват, что поверил любви лживой, пустой девчонки!
— Я не лгала, я любила тебя! Так любила… — она запнулась, замолкла; оправдание это, так внезапно вырвавшееся из сердца, горячей краской стыда залило её щёки.
От искреннего звука её голоса у Ивана Сергеевича тоже всё задрожало в груди, но он овладел собой.
— Мало любила, коли могла разлюбить и бросить. А бросила ты меня за то, что я был слаб, стала презирать — и совершенно права, слышишь, права! Мужчина, который весь подавлен любовью, не в силах ни руководить женой, ни отстоять перед нею своё достоинство, ни высказать ей всё своё отвращение к пошлому заигрыванию на его глазах с другими мужчинами, ничего кроме презрения не стоит. Ведь я стоял в дверях зелёной комнаты и видел как в чужом доме, где каждый лакей мог подсмотреть за тобою, ты сидела чуть не на коленях своего любовника, и когда я дал вам знать о своём присутствии, вошёл, и ты стояла уже одна, нагло глядела мне в глаза, смеялась надо мной, — я не посмел сказать тебе ни слова, пойми: не посмел! Я только увёз тебя с бала. И за эту дерзость ты бросила меня. Но ты убежала из дому тайно, мерзко, трусливо, — я вернул тебя насильно, другого способа не было, но только не затем, чтоб сделать тебя своею женой — Боже избави! Да неужели ты можешь вообразить себе, что я так низок и подл, что могу желать тебя, когда ты меня презираешь, или запереть тебя и играть роль тюремного сторожа?
— Так зачем же ты вернул меня? Зачем?
— Затем, чтобы не дать тебе погибнуть. Я клялся быть твоим защитником, опорой и должен это исполнить. Ты уйдёшь, если захочешь, из моего дома опять к этому же господину, но уйдёшь не как его любовница, а как жена. Ты напишешь ему или потребуешь к себе его сестру и передашь через неё, что я даю тебе развод, вину беру на себя. Но ведь вы же люди, не животные, можете вы погодить со своею страстью три-четыре месяца; я никаких денег не пожалею, чтоб дело кончилось скорее! Но до тех пор ты будешь жить здесь в доме, или в имении моей сестры. Выбирай! Ребёнка ты всё это время будешь иметь при себе, потому что никогда Валя не вырастет сиротой! Её мать может разойтись с отцом, но должна остаться для всего общества женщиной уважаемой и с именем, — я так хочу! И от этого я не отступлюсь! Иди в свою комнату и поступай сообразно тому как я сказал! Пиши кому хочешь, уведомь обо всём. Скажи, могу я верить, что ты ещё раз не убежишь из дому и не попытаешься видеться с ним, пока он формально не будет просить твоей руки?
Марья Михайловна, подавленная, растерянная, едва выговаривая, дала слово и ушла в свою комнату.
— Маруся, милая, он не виноват! Ну пойми же, как он может жениться на тебе? Ни у него никаких средств, ни у тебя! Ведь его жалованье — ce n’est pas de l’argent[19]! Он страшно любить тебя, если б ты видела, как он страдает! Но ведь это скандал! Твой муж придумал невозможную комбинацию! Это такой бессовестный человек.
Марья Михайловна вздрогнула.
— Я думаю, мы можем не говорить о нём!
— Как же не говорить, ведь он осрамил Nicolas! Со временем, ну там с годами, может быть вы как-нибудь и устроились бы, les faux ménages[20] так часто признаются светом, но теперь — этот развод, это смешное положение, Nicolas жених, чей? Ведь как хочешь, Маруся, а твой побег из дому не остался тайной, это страшно скомпрометировало Nicolas, все скажут, что твой муж приказал ему жениться на тебе. Ты ведь знаешь, Nicolas вызвал его на дуэль, но этот трус говорит, что приметь вызов только тогда, когда устроить тебя.
— Николай Александрович вызвал мужа на дуэль? Но ведь Иван Сергеевич бьёт птицу налету.
— Ты не бойся за Nicolas, этой дуэли вовсе не будет… Nicolas уехал…
— Что?
— Он взял командировку, уехал, нельзя же ему присутствовать при этом смешном разводе! Он просил меня передать тебе, что он страшно, страшно несчастлив, но жениться при этих условиях не может. Слушай, Маруся, будь благоразумна, помирись с твоим мужем, мне кажется, тебе так легко его снова окрутить.
— Уйди, уйди, ради Бога, уйдите! Оставьте!.. Оставьте!.. Оставьте меня!..
С Марьей Михайловной сделался страшный истерический припадок. Даша и мамка прибежали на помощь.
Ольга Александровна торопливо, с испуганным и брезгливым выражением лица, бежала домой. Всё, что случилось в этом доме, нарушало, по её мнению, все понятия о светском приличии.
Больную, надломленную Марусю вернувшаяся на неделю Анна Сергеевна увезла к себе в деревню. Как-то внезапно подкравшаяся весна шумела тёплым ветром, растряхивая почки в молодую липкую зелень. Солнце смеялось на небе, земля просыпалась, умытая дождём, и с каждым днём всё расцветало, всё наполнялось жизнью и силой.
Валя, увезённая с матерью в деревню, начинала свои первые самостоятельные шаги. Закинув головку, сверкая прорезавшимися зубёнками, она с отчаянной решимостью бросалась от кормилицы к матери и с хохотом падала головёнкой в её колени.
Прошло лето, заколосилась рожь, темнее стали вечера, длиннее ночи. Вот уже месяц каждое утро, смущённый надеждой, которую подало ему последнее письмо сестры, Иван Сергеевич входил в спальню жены и глядел на синий бархат письменного столика. И вот, через полгода, там снова лежал белый конверт. Как и тогда волнуясь, дрожащими руками он вынул письмо. Это было первое слово от жены за всё время разлуки, в течение которой он ни разу не видел её.
«Прости и приезжай, если можешь забыть. Я не лгала, когда говорила тебе, что любила. Маня».
Он схватил бланк и написал:
«Господь да благословит тебя. Сегодня выезжаю».
— Степан, на извозчике, быстро на телеграф! — и, оставшись один, он всплеснул руками. — Господи, Господи! Господи! — и других слов, другой молитвы не нашлось у этого человека.
Августовское солнце, точно отстаивая конец лета, жарко золотило всю комнату, громко заливались канарейки, а из угловых корзин любимые ландыши Маруси так и дышали ароматом.