СОЧИНЕНИЯ
правитьЕще о Чернышевском
правитьКнига Ю. М. Стеклова производит чрезвычайно выгодное для ее автора впечатление тем благородным энтузиазмом, с которым он относится к Н. Г. Чернышевскому. К сожалению, есть в ней один весьма серьезный недостаток, на который я и хочу обратить внимание читателей в этой статье.
Недостаток этот состоит в неправильном освещении некоторых основных взглядов нашего великого просветителя. Дело в том, что Ю. М. Стеклов ни за что не хочет отнести Чернышевского к числу социалистов-утопистов и старается опровергнуть «некоторых», причислявших его к ним. Поэтому книга его представляет собою в очень значительной своей части полемическое сочинение. И полемика эта, — тоже в очень значительной своей части, — направляется именно против меня, еще в начале девяностых годов выступившего с четырьмя статьями, в которых указывалось, что точка зрения Чернышевского была точкой зрения утопического социализма. Правда, возражая мне, Ю. М. Стеклов меня не называет. Я решительно не понимаю, зачем понадобилась ему такая недосказанность, но это и не интересно. Вопрос в том, удалось ли нашему автору удовлетворительно обосновать свой взгляд на Чернышевского. К рассмотрению этого вопроса я и перехожу, сделав, однако, предварительно следующее частное замечание.
На стр. 252 своей книги Ю. М. Стеклов говорит, что над «гипотетическим» методом «впоследствии не мало издевались». Это, очевидно, не относится ко мне, так как, во-первых, сам Ю. М. Стеклов очень хорошо знает, что я никогда не издевался над Чернышевским, а во-вторых, в своем взгляде на гипотетический метод наш автор, по-видимому, вполне сошелся со мною. Так, на стр. 248 он говорит: «Для научного анализа действительных отношений этот метод арифметических выкладок может пригодиться лишь в качестве иллюстраций к положениям, полученным путем точного исследования реальных экономических явлений. И во многих случаях против него ничего нельзя было бы сказать, если бы вопросы при этом слишком не упрощались и если бы автор смотрел на него, только как на вспомогательный прием, имеющий целью помочь читателю следить за ходом мысли, но не претендующий на самостоятельное значение». Это как раз то, что я писал о «гипотетическом» методе около двадцати лет тому назад. И этот взгляд на него, — кто бы его ни высказал и кто бы его ни повторил, — разумеется, не имеет ничего общего с издевательством. Отсюда следует, что, говоря об издевательстве, наш автор имел в виду не меня, а кого-то другого.
Теперь возвращаюсь к самому главному недостатку книги Ю. M. Стеклова.
Важнейшая отличительная черта утопического социализма в его сравнении с социализмом научным может быть характеризована так: представители утопического социализма в своем объяснении истории оставались идеалистами даже тогда, когда им удавалось доработаться до материалистического взгляда на природу. И если мы хотим найти толковый ответ на вопрос, принадлежал ли Чернышевский к числу социалистов-утопистов, мы должны прежде всего выяснить себе, каково было его понимание истории. Я утверждал двадцать лет тому назад и утверждаю теперь, что это его понимание было, — говоря вообще, — проникнуто идеализмом, но что в частностях Чернышевский нередко доходил до чрезвычайно удачных объяснении исторических событий. И я прибавлял и прибавляю теперь, что иначе и быть не могло, так как Чернышевский был последователем Фейербаха, который, дойдя до материалистического взгляда на природу, далеко не дошел, однако, до исторического материализма. Ю. М. Стеклов с этим не согласен. Он пишет, что Чернышевский «основным положениям Фейербаха пытался дать такое же толкование и применение, как Маркс» (стр. 125). И эту свою мысль наш автор поясняет так: «Тезисы Маркса о Фейербахе относятся к 1845 году: материалистическая философия истории выражена отчасти в „Нищете философии“ 1847 г. и вполне в „Коммунистическом Манифесте“ 1848 г. Наконец, она ясно и определенно сформулирована в предисловии к „Критике политической экономии“ 1859 г. Чернышевский, который был моложе Маркса на 10 лет, выступил на литературное поприще только в 1853 г., т. е. тоже десятью годами позже Маркса. Первая крупная его работа появилась только в 1855 г. („Эстетич. отношения“). И вот в рецензии на свою книгу Чернышевский уже высказывает мысли, довольно близкие к тезисам Маркса о Фейербахе, а затем, в ряде статей и заметок по всевозможным злободневным вопросам (1856, 1857 и сл.), он развивает взгляды, все более приближающие его к определенной формулировке материалистической философии истории» (стр. 125—126).
Остановимся сначала на рецензии, в которой Чернышевский разбирал свою собственную книгу. Что находим мы в ней? Ю. М. Стеклов отвечает: «В рецензии на „Эстетические отношения“ Чернышевский спрашивает: „Где искать критерии для различения мнимых и ложных стремлений от действительных и законных?“ — и отвечает: „Приговор дает сам человек своею жизнью; практика, этот непреложный пробный камень всякой теории, должна быть руководительницей нашею и здесь“. Дело есть истина мысли. „Практика — великая разоблачительница обманов и самообольщений не только в практических делах, но также в делах чувства и мысли. Потому-то в науке ныне принята она существенным критериумом всех спорных пунктов. Что подлежит спору в теории, на чистоту решается практикою действительной жизни“. Итак. Чернышевский, как и Маркс в своем втором тезисе, признает за практикой решающую роль в деле проверки „объективной истинности“ нашего мышления» (стр. 127).
Второй тезис Маркса о Фейербахе гласит: «Вопрос о том, способно ли человеческое мышление познать предметы в том виде, как они существуют в действительности, — вовсе не теоретический, а практический вопрос. Практикой должен доказать человек истину своего мышления, т. е. доказать, что он имеет действительную силу и не останавливается по сю сторону явлений. Спор же о действительности пли недействительности мышления, изолирующегося от практики, есть чисто схоластический вопрос».
Если мы сопоставим этот тезис с той выпиской из Чернышевского, которую делает Ю. М. Стеклов, то мы в самом деле поразимся сходством взгляда Маркса со взглядом нашего великого просветителя. Но это несомненное сходство не должно вводить нас в заблуждение. Оно («Уясняется не тем, что Чернышевский будто бы пошел дальше Фейербаха в том же самом направлении, по какому шли Маркс и Энгельс, а только тем, что он, подобно Марксу и Энгельсу, хорошо усвоил себе основные положения материалистической философии Фейербаха. В самом деле, сказать, что практика должна быть „непреложным пробным камнем всякой теории“ — еще не значит отметить слабую сторону Фейербахова материализма. Сам Фейербах, который, по справедливому замечанию Маркса, ограничивался рассматриванием действительности „в форме созерцании“ и не дошел до ее рассматривания „в форме практики“, не только не отказался бы признать эту мысль Чернышевского правильной, но объявил бы ее одной из своих собственных мыслей, и у него было бы для этого совершенно достаточное основание. Фейербах утверждал, что „чувственность или действительность тождественна с истиной“. Он доказывал, что если бы наши представления о предметах основывались на нашем чувственном опыте, то они вполне соответствовали бы истинной природе этих предметов. Отсюда неизбежно следует, что если мы хотим проверить истинность наших представлений о предметах, то мы должны апеллировать к чувственному опыту, т. е. к практике. Этот вывод и был усвоен всеми немецкими последователями Фейербаха {Сам Фейербах, конечно, тоже не раз повторял его. Вот пример: „Nur das sinnliche Wissen ist gewisses, zweifelloses Wissen. Der Sinn braucht keinen Beweis, er ist selbst der Beweis. Der Sinn ist das vorzüglichste Licht, nur er klärt alle Dunkelheiten und Zweifel auf. Niemand fragt, disputiert und räsoniert jetzt noch darüber, ob es eine Neue Welt gibt, nachdem sie von Columbus entdeckt worden“.
(Только чувственное знание есть достоверное, несомненное знание. Чувство не нуждается ни в каком доказательстве, оно само есть доказательство. Чувство есть самый яркий свет, только оно освещает всякую темноту и разрешает все сомнении. Никто теперь не спрашивает, не рассуждает и не спорит о том, существует ли Америка, после того как она была открыта Колумбом).
Делая разбираемое здесь сопоставление, Ю. М. Стеклов ссылается на одно место моей брошюры: Основные вопросы марксизма». Но он, как видно, не совсем правильно понял это место.}. Некоторые из них пытались построить на нем целую философию («философию дела» — Philosophie der That). Чернышевский обосновал с его помощью свою эстетическую теорию и отчасти свою теорию нравственности (классификация человеческих потребностей). Но ни сам Фейербах, ни Чернышевский и ни кто другой из учеников Фейербаха, кроме Маркса и Энгельса, не воспользовался этим выводом для обоснования материалистического взгляда на историю. И вот почему только Марксу и Энгельсу суждено было стать «основоположниками» научного социализма. Все же остальные ученики Фейербаха, не исключая и нашего великого Чернышевского, продолжали, — поскольку они склонялись к социализму, — придерживаться точки зрения социализма утопического.
Ю. М. Стеклов продолжает: «Что Чернышевский обеими руками подписался бы под положением: „философы только различным образом объясняли мир, но задача состоит в том, чтобы его изменить“, — это само собою разумеется. В иных словах он сам неоднократно высказывал эту мысль» (стр. 127). Это, в самом деле, само собою разумеется: но «само собою разумеется» и то, что с этой мыслью безусловно согласились бы все социалисты-утописты XIX столетия, начиная с Фурье и Сен-Симона, поставивших себе совершенно определенную задачу «изменения мира». Доказывает ли это, что социалисты-утописты не были социальными утопистами? Едва ли!
Странным кажется мне и следующее соображение Ю. М. Стеклова: «Как просветителя, Чернышевского естественно тянуло к возвеличению личности, к познанию определяющей роли исторических героев, и некоторая слабость в этом отношении иногда у него проявляется. Но присущий ему реализм, основанный на материалистическом понимании мира, удерживал его от естественных увлечений и заставлял решать вопрос о роли личности в истории в смысле, очень близком к марксистскому пониманию этого вопроса. Личность есть продукт истории и общества, — говорит он и показывает это на примере Белинского. Кто вникнет в обстоятельства, среди которых должна была действовать критика Гоголевского периода, тот, — замечает Чернышевский, — ясно поймет, что характер ее совершенно зависел от нашего исторического положения» (стр. 128—129).
В примечании на стр. 129 он прибавляет: «В этом смысле он (т. е. Чернышевский, Г. П.) говорил, что вины почти никогда не бывает, а бывает только беда».
Признаюсь, это одно из тех соображений, которые хоть кого поставят в тупик своей полнейшей неожиданностью. Та мысль, что «вины почти никогда не бывает на свете, а бывает только беда», — есть основная мысль Роберта Оуэна о человеческом характере; того самого Оуэна, которого так хорошо знал и так высоко ставил Чернышевский. И эта же мысль, — в той ее более общей форме, что человек есть продукт общественных отношений, — на все лады развивается всеми утопистами-социалистами XIX столетия, как на это верно указано еще Марксом в его полемике с Бруно Бауэром. Нежели Ю. М. Стеклов позабыл об этом? А если не позабыл, то неужели он думает, что, усваивая (от материалистов) эту мысль, социалисты-утописты переставали быть социалистами-утопистами?
Та мысль, что личность есть продукт общественных отношений, сама по себе верна, хотя и не при всяком ее истолковании. Но то обстоятельство, что она верна, еще не доказывает, что человек, ее разделяющий, дошел до исторического материализма.
Маркс говорит: «Материалистическое учение о том, что люди представляют собою продукт обстоятельств и воспитания, — и что, следовательно, изменившиеся люди являются продуктом изменившихся обстоятельств и другого воспитания, — забывает, что обстоятельства изменяются именно людьми и что воспитатель сам должен быть воспитан. Оно необходимо приводит, поэтому, к разделению общества на две части, из которых одна стоит над обществом (напр., у Роберта Оуэна)» (Третий тезис о Фейербахе).
Под материалистическим учением, забывающим о том, что «воспитатель сам должен быть воспитан», Маркс понимает здесь учение материалистов и вообще просветителей, остававшихся, как уже сказано мною выше, идеалистами в истории. Материалисты этого рода (повторяю: идеалисты в истории) в самом деле смотрели на общество, как на целое, состоящее из двух частей, при чем одна часть представляет собою продукт обстоятельств и воспитания, а другая переделывает или, по крайней мере, старается переделать данные обстоятельства и данные способы воспитания согласно требованиям разума. Фейербах принадлежал к числу материалистов этого рода. Критикуя материализм Фейербаха, Маркс с гениальной проницательностью указал на свойственное этому материализму противоречие: с одной стороны, человек, — а следовательно, и воспитатель, — создается обстоятельствами, с другой — обстоятельства должны представлять собою продукт деятельности воспитателя, направляющейся по указаниям разума. В истории противоречие это разрешалось тем, что требования разума, согласно которым «воспитатель» направлял свою деятельность, сами возникали под влиянием известных обстоятельств. Другими словами, в истории противоречие это разрешалось тем, что бытие определяло собой сознание вообще и сознание «воспитателя», — т. е., просветителей и всех других реформаторов и революционеров, — в частности. Понять и обнаружить эту историческую зависимость сознания от бытия и значило перейти от идеалистического объяснения истории — к материалистическому. Фейербах не сумел решить эту задачу. Ее решение выпало на долю Маркса и Энгельса. Но, решая эту задачу, Маркс и Энгельс только применяли к истории основное положение Фейербахова материализма, состоявшее именно в том, что не бытие определяется сознанием (как это было у Гегеля и других идеалистов), а, наоборот, сознание бытием. Поэтому можно сказать, что исторический материализм заключался в материализме Фейербаха, как дуб заключается в желуде: в зародыше, an sich, чтобы употребить здесь выражение Гегеля[1]. И именно потому, что исторический материализм заключался an sich в материалистической философии Фейербаха, мы подчас встречаем у этого последнего такие замечания об исторической и общественной жизни человечества, которые имеют совершенно материалистический характер. Уже Энгельс отметил некоторые из таких замечаний: «Во дворцах мыслят иначе, чем в хижинах». — «Если у тебя от голода и по бедности нет питательных веществ в теле, то и в голове твоей, в твоих чувствах и в твоем сердце нет материала для нравственности». — «Политика должна быть нашей религией». Я прибавляю здесь еще некоторые. Фейербах говорит: «Die Menschen sind da Menschen, wo es mit ihren Interessen übereinstimmt Menschen zu sein, oder wo sie keine ihren Standes. Ihr Stand ist Standpunkt, von dem aus sie alle Dinge mit ihrem Eigennutz, ihrem Egoismus Mensch sein können, sind sie lieber Bestien». По русски: «Люди только тогда люди, когда в их интересах быть людьми, или когда у них нет никакого интереса быть не людьми. А там, где они могут быть людьми лишь в противоречии со своей пользой, они скорее становятся зверями»[2]. А вот еще: «Der Verstand der Standespersonen reicht ins gemein nicht über die Grenzen ihres Standes. Ihr Stand ist Standpunkt, von dem aus sie alle Dinge anschauen». В этих строках заключается непереводимый каламбур, основанный на созвучии слов: Verstand (рассудок), Stand (сословие или вообще более или менее высокое общественное положение) и Standpunkt (точка зрения). Но смысл этих строк может быть с полной точностью передан и по-русски. Фейербах говорит в них, что рассудок людей, принадлежащих к высшим сословиям (или вообще занимающих высокое общественное положение), обыкновенно не идет дальше границ их сословия (или общественного положения). Их сословие (или общественное положение) есть та точка зрения, с которой они смотрят на все вещи[3]. Или: «Nur die „Lumpen“ sind Revolutionäre! Natürlich, mit einem schweren Geldsack auf dem Buckel kannst du keine hohen Sprünge machen». По-русски: «только „голыши“ — революционеры! Это естественно: с тяжелым денежным мешком на спине трудно прыгнуть высоко»[4]. Наконец: «Ich denke nur als ein durch die Geschichte erzogenes, verallgemeinertes, mit dem Ganzen, der Gattung, dem Geist der Weltgeschichte vereinigtes Subjekt; meine Gedanken haben ihren Anhang und Grund nicht unmittelbar in meiner besonderen Subjektivität, sondern sind Resultate; ihr Anfang und Grund ist der Anfang und Grund der Weltgeschichte selbst». Это значит: «Я думаю, лишь как воспитанный историей, обобщенный, связанный с целым, с родом, с духом всемирной истории субъект; мои мысли имеют свое начало и свое основание не непосредственно в моей особенной субъективности, но представляют собою результаты: их начало и основание есть начало и основание самой всемирной истории»[5]. Этого, кажется, довольно! Это чрезвычайно похоже на то, что говорил впоследствии Маркс: тут и материализм, тут и «историзм» (выражение Ю. М. Стеклова). Следуя методу, которым пользуется автор интересующей меня здесь книги, надо сказать, что ошибаются «некоторые», утверждающие, что Фейербах стоял на точке зрения Фейербаха, так как на самом деле взгляды Фейербаха представляют собой переход от… Фейербаха к Марксу, т. е. к научному социализму, и притом они ближе к этому последнему, чем… к Фейербаху. И на эту тему можно было бы даже написать целое сочинение, которое, наверно, не лишено было бы пикантности. Но так поступить можно было бы, именно только пользуясь методом автора интересующей меня здесь книги. А в действительности Фейербах был Фейербахом, и взгляды его были взглядами Фейербаха, а вовсе не представляли собой перехода от Фейербаха к Марксу. И, оставаясь Фейербахом, Фейербах, которому удалось высказать несколько блестящих и глубоких материалистических мыслей об «общественном человеке», был идеалистом в своем взгляде на историю. И в этом все дело.
II
правитьЯ уже указал на то, что книга Ю. М. Стеклова представляет собою отрадное литературное явление. Но именно потому я буду говорить с ним «напрямик», скажу «без изгиба» все то, что я думаю о том, как и почему ошибся он в своей оценке исторического значения Чернышевского.
Он знает Фейербаха лишь по изложениям. Но кто излагал в последнее время философию Фейербаха? Писатели из буржуазного лагеря мало занимались им; для них, бесповоротно склонившихся к идеализму, этот материалист был мало интересен. О нем говорили преимущественно писатели-социалисты, работавшие над вопросом о развитии научного социализма. Этим писателям по необходимости приходилось с наибольшим вниманием останавливаться на том, в чем заключалось отличие взглядов Фейербаха от взглядов Маркса, т. е. подчеркивать идеалистический характер свойственного Фейербаху понимания истории. И хотя писатели эти не забывали прибавлять, что в рассуждениях Фейербаха об «общественном человеке» встречается много отдельных взглядов чисто материалистического характера, но у их читателей, незнакомых в подлиннике с Фейербахом, все-таки могло составиться неправильное представление об исторических взглядах этого последнего: они могли подумать, что в них совсем отсутствует элемент материализма. А когда им случалось потом встретить у того или другого из учеников Фейербаха те или другие материалистические мысли об истории, им естественно должно было казаться, что ученик этот покинул точку зрения своего учителя и самостоятельно пошел по той дороге, по которой с таким успехом прошли Маркс и Энгельс. Именно это случилось с Ю. М. Стекловым. Этим и объясняется главный недостаток его книги.
В действительности Чернышевский до конца жизни продолжал стоять на точке зрения Фейербаха, между прочим, и в своем понимании истории. Что в его рассуждениях о жизни и истории человеческого общества встречается много блестящих и глубоких материалистических замечаний, это не подлежит ни малейшему сомнению, и это указано было мною двадцать лет тому назад. Но мы знаем теперь, что и у Фейербаха можно найти не мало таких замечаний. А что в общем и целом Чернышевский, подобно своему учителю Фейербаху, держался исторического идеализма, — это, казалось бы, должно быть ясно всякому, со вниманием прочитавшему хотя бы его полемику с Герценом о причинах падения Рима. Напомню для примера рассуждения, противопоставляемые им той мысли, что Западная Римская империя погибла вследствие своей внутренней неспособности к дальнейшему прогрессивному развитию, а варвары, ее разрушившие, принесли с собою новые семена прогресса.
«Да подумайте только, что такое значит прогресс и что такое значит варвар, — восклицает он. — Прогресс основывается на умственном развитии: коренная сторона его прямо и состоит в успехах и развитии знаний… Развивается математика, от этого развивается и прикладная механика; от развития прикладной механики совершенствуются всякие фабрикации, мастерство и т. д. … Разрабатывается историческое знание, от этого уменьшаются фальшивые понятия, мешающие людям устраивать свою общественную жизнь, и она устраивается успешнее прежнего. Наконец, всякий умственный труд развивает умственные силы человека, и чем больше людей в стране выучивается читать, получает привычку и охоту читать книги, чем больше в стране становится людей грамотных, просвещенных, тем больше становится в ней число людей, способных порядочно вести дела, какие бы то ни было, — значит, улучшается и ход всяких сторон жизни в стране. Стало быть, основная сила прогресса — наука; успехи прогресса соразмерны степени совершенства и степени распространенности знаний. Вот что такое прогресс — результат знания. Что же такое варвар? — Человек, еще погрязший в глубочайшем невежестве, человек, который занимает середину между диким зверем и человеком сколько-нибудь развитого ума… Какая польза для общественной жизни, если учреждения, дурные или хорошие, но все-таки человеческие, все-таки имеющие в себе хоть что-нибудь, хоть несколько разумное, — заменяются животными обычаями?»[6].
В чем состоит взгляд, лежащий в основе всего этого рассуждения? В том, «что мнение правит миром», как выражались французские просветители XVIII века. Кажется, что это не подлежит ни малейшему сомнению. А если — не подлежит, то спрашивается: на что же похожа эта философия истории: на исторический материализм Маркса или же на исторический идеализм французских просветителей? Кажется, что и тут трудно колебаться в ответе!
В статье «Полемические красоты» Чернышевский говорит о Бокле, как о человеке, на которого лишь по смешному недоразумению могли ссылаться люди, нападавшие на статью «Антропологический принцип в философии». И это в известном смысле верно. Но не менее верно и то, что в своем понимании истории Бокль был, — говоря вообще, — чистым идеалистом, у которого все дело сводилось к успехам разума. Его историческая философия, как две капли, похожа на ту, которую мы находим в статье Чернышевского: «О причинах падения Рима».
Неужели Ю. М. Стеклов позабыл об этой статье? Нет, не позабыл. Он пишет о ней вот что:
«Но мы и не говорим, что он (конечно, Чернышевский. Г. П.) создал цельную и законченную систему исторического материализма: он только близко подошел к ней. Так, например, в статье: „О причинах падения Рима“ он говорит, что прогресс — результат знания, и успехи прогресса прямо пропорциональны степени совершенства и степени распространенности знаний. Но этих положений Чернышевского нельзя истолковывать в смысле прямолинейного и узкого рационализма, так как во всех других случаях, когда Чернышевскому приходилось говорить о движущих силах истории, он указывал их в экономических факторах и в борьбе классов»[7].
Мы сейчас увидим, как надо понимать в данном случае «экономические факторы» и «борьбу классов», а теперь я спрошу Ю. М. Стеклова, опровергает ли кого-нибудь его замечание о том, что приведенные мною положения Чернышевского «нельзя истолковывать в смысле прямолинейного и узкого рационализма»? По моему — ровно никого! И это по той, как нельзя более простой, но вполне достаточной, причине, что, ведь, речь-то у нас идет о том, был ли Чернышевский, по своим историческим взглядам, рационалистом (т. е. идеалистом), а вовсе не о том, был ли он «прямолинейным и узким рационалистом». Зачем же подставлять вместо одного вопроса другой, на него совершенно не похожий? При правильной же постановке вопроса, дело представляется так: я писал и пишу, что в своем понимании истории Чернышевский оставался рационалистом, несмотря на то, что ему, — совершенно так же, как и Фейербаху, — нередко случалось высказывать материалистические взгляды об отдельных исторических и общественных явлениях, а Ю. М. Стеклов доказывает, что в этом случае «некоторые» заблуждаются, т. е., я не прав. Читатель видел, насколько убедительны были те доводы Ю. М. Стеклова, которые мы рассмотрели до сих пор. Теперь мы идем дальше:
"Этот рационалист, — продолжает он, — определенно высказывал, что «рассудок чуть ли не совершенно бессилен в истории»[8].
Что правда, то правда! Наш великий рационалист в самом деле очень «определенно высказывал» это. Но, ведь, столь же «определенно» высказывали это и французские (тоже чуждые «прямолинейности и узости») просветители XVIII столетия[9]. Значит ли это, что они чужды рационализма?
В своей книге: «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю» я показал, что французские просветители XVIII века не могли, — благодаря недостаткам своего метода, — справиться, между прочим, с такой антиномией:
"Положение. Очень ошибаются те, которые думают, что религиозная мораль, — например, заповедь о любви к ближнему, — хотя отчасти содействовала нравственному улучшению людей. Такого рода заповеди, как и вообще идеи, совершенно бессильны над людьми. Все дело в общественной среде, в общественных отношениях[10].
«Противоположение. Исторический опыт показывает нам „que les opinions sacrées furent la source véritable des maux du genre humain“[11], и это совершенно понятно, потому что, если мнения вообще управляют миром, то ошибочные мнения управляют им, как кровожадные тираны».
Ю. М. Стеклов без труда может убедиться в том, что мысль, заключающаяся здесь в тезисе, и есть та мысль Чернышевского, согласно которой «рассудок чуть ли не совершенно бессилен в истории» и которая ввела его, Ю. М. Стеклова, в заблуждение при оценке точки зрения Чернышевского.
Читатель позволит мне сделать еще две выписки из того же моего сочинения. В них указываются еще две из тех антиномий, в которых путались французские просветители, благодаря недостаткам своего (метафизического) метода.
Первая антиномия.
"Положение. Человек, со всеми своими мнениями, есть плод среды и преимущественно общественной среды. Это — неизбежный вывод из основного положения Локка: no innate principles, нет врожденных идей.
«Противоположение. Среда, со всеми своими свойствами, есть плод мнений. Это неизбежный вывод из основного положения исторической философии французских материалистов: c’est l’opinion qui gouverne le monde (миром правит мнение)»[12].
Метод, находившийся в распоряжении Чернышевского, тоже не давал ему возможности разрешить эту антиномию. Но у него, — как и у всех социалистов-утопистов, — встречаются обе составные части этой антиномии, т. е. и положение (мнения — плод среды) и противоположение (среда — плод мнений). Мы уже видели, как ошибся Ю. М. Стеклов, встретившись у Чернышевского с той мыслью, что человек со всеми своими мнениями создается средою.
А, может быть, французские просветители XVIII века тоже переросли Фейербаха и приближались к Марксу? Пусть ответит на это Ю. М. Стеклов.
Вторая антиномия (производится от предыдущей).
"Положение. Человек считает хорошими те общественные отношения, которые для него полезны, он считает дурными те отношения, которые для него вредны. Мнения людей определяются их интересами. «L’opinion chez un peuple est toujours déterminée par un intérêt dominant», — говорит Сюар (мнение данного народа всегда определяется господствующим в его среде интересом) (Suard, t. III, p. 401). Это даже не вывод из учения Локка, это — простое повторение его слов: «No innate practical principles… Virtue generally approv’d not because innate, but because profitable… Good and Evil… are nothing but Pleasure or Pain or that which occasions or procures Pleasure or Pain to us». Нет врожденных нравственных идей… Добродетель одобряется людьми не потому, что она врождена им, а потому, что она им выгодна. Добро и зло… суть не что иное, как удовольствие или страдание или то, что причиняет нам удовольствие или страдание («Essay concerning human understanding» В. I, ch. 3; В. II, ch. 20, 21, 28).
"Противоположение. Данные отношения кажутся людям полезными или вредными в зависимости от общей системы мнений этих людей. По словам того же Сюара, всякий народ «ne veut, n’aime, n’approuve que ce qu’il croit être utile» («всякий народ любит, поддерживает и оправдывает лишь то, что считает полезным»). Следовательно, в последнем счете все опять сводится к «мнениям, которые управляют миром»[13].
Эта антиномия не была разрешена ни материалистической философией XVIII века, ни утопическим социализмом XIX столетия. Но как у материалистов XVIII столетия, так и у социалистов-утопистов XIX века мы одинаково часто встречаемся с обеими составными частями этой антиномии, т. е. как с той мыслью, что понимание человеком своих интересов определяется его мнениями, так и с тою, что мнения людей определяются их интересами. Это непременно должен знать и помнить всякий историк общественной мысли, потому что, при отсутствии такого знания, он может стать жертвой большого и, — скажу опять прямо, — даже смешного недоразумения. Так, например, прочитав Сюара, что «мнения данного народа всегда определяются господствующим в его среде интересом», он может вообразить, что Сюар был «экономическим материалистом» и в качестве такового перерос точку зрения Фейербаха и приближался к научному социализму. Да что Сюар! Что восемнадцатое столетие! Жертва большого и смешного недоразумения, такой историк выдаст, пожалуй, за экономического материалиста самого Локка; ведь, говорил же этот последний, что «добродетель одобряется людьми не потому, что она врождена им, а потому, что она им выгодна».
Смысл басни сей таков, что с понятиями «интерес», «выгода», а также и с родственным им понятием «экономический фактор», следует обращаться очень осторожно. А я боюсь, что Ю. М. Стеклов не обнаружил большой осторожности в обращении со всеми этими понятиями. Ю. М. Стеклов повторяет: «Чернышевский безусловно был объективистом»[14]; итак, зачислить Чернышевского в ряды субъективистов «никак не удается»[15]. Тут он прав. Но беда в том, что понятие рационалист отнюдь не покрывается понятием субъективист. Второе понятие несравненно уже первого. Чтобы выразиться словами Ю. М. Стеклова, я скажу, что субъективист есть «прямолинейный и узкий рационалист», каким Чернышевский никогда не был. Субъективисты явились у нас уже после Чернышевского и показались большими именно потому и только потому, что великий человек был удален с нашей литературной сцены. Чернышевский стоял на точке зрения Фейербаха, а субъективисты, — как я показал в той же книге об историческом монизме, — ведут свою родословную от Бруно Бауэра и К°. Это — «две большие разницы».
Очень ошибается Ю. М. Стеклов и тогда, когда считает Чернышевского родоначальником нашего народничества. Народничество явилось в истории нашего социализма первой апелляцией от «сознания» к «бытию», т. е. первой попыткой найти в нашей общественной экономии ручательство за торжество социалистического идеала. Таким ручательством была в глазах народников наша поземельная община. Чернышевский, как известно, не только не игнорировал общины, но очень удачно защищал ее от нападок наших вульгарных экономистов. Однако это еще не дает основания считать его народником. В противность народникам, он вовсе не считал общины необходимым ручательством за торжество у нас социализма: подобно всем просветителям, он был убежден, что необходимым и достаточным ручательством этого торжества служит сила идеи. И эта сторона его миросозерцания с особенной яркостью обнаружилась тогда, когда ему пришлось вступить в спор с настоящим родоначальником нашего народничества, т. е. с Герценом. Я уже сказал, — да и сам Стеклов согласен с этим, — что в своей статье: «О причинах падения Рима» Чернышевский рассуждал, как человек, всецело стоявший на точке зрения исторического идеализма.
Ю. М. Стеклов цитирует (из дневника Левицкого) такие замечания Левицкого (Добролюбова) о Волгине (Чернышевском): «Он не верит в народ». Какой же народник не верил в народ? Или: «По его мнению, народ так же подл и пошл, как общество»[16]. Какой народник согласился бы повторить и эти слова?
III
правитьХарактеризуя экономические взгляды Н. Г. Чернышевского, Ю. М. Стеклов говорит: «Конечно, в настоящее время многие взгляды Чернышевского на экономические вопросы устарели, да и вся его система в целом, поскольку можно говорить о такой системе, является страшно отсталой сравнительно с системой научного социализма. Но в свое время работы Чернышевского сыграли значительную роль, а некоторые его взгляды до сих пор выдерживают строгое испытание научной критики»[17].
Справедливо то, что в свое время экономические сочинения Чернышевского имели у нас огромное значение[18]. Но удивительно, что Ю. М. Стеклову и в голову не приходит спросить себя, почему же «являются страшно отсталыми сравнительно с системой научного социализма» экономические взгляды такого писателя, который, по его же, Ю. М. Стеклова, словам, приближался к научному социализму — и приближался именно тем, что понимал преобладающую в истории роль «экономического фактора»? Я могу уверить Ю. М. Стеклова, что его книга много потеряла от того, что он не задумался над этим вопросом.
Наш автор продолжает: «Как ни странно это может показаться на первый взгляд, но именно в области экономических вопросов, разработкой которых Чернышевский наиболее интересовался и наиболее прославился, взгляды нашего автора оказываются наиболее уязвимыми. Здесь сказалось влияние исторической эпохи и социальной среды, окружавшей Чернышевского и заставившей его устремлять свое главное внимание не столько на анализ существующего, сколько на исследование желательного ему общественного уклада. А это придало особенную окраску его экономическим воззрениям и не могло не оказать сильнейшего влияния на результаты его работ в этой области»[19].
Я не стану повторять, что это в самом деле как нельзя более странно. Но я прибавляю, что странно это не только «на первый взгляд». Наоборот! Если бы Ю. М. Стеклов подумал об этом явлении, то оно тем более казалось бы ему странным, чем более он старался бы объяснить его себе и привести в логическую связь со своим общим взглядом на Чернышевского, как на человека, покинувшего точку зрения утопического социализма и приблизившегося к социализму научному. И так продолжалось бы до тех пор, пока он не убедился бы, что нельзя объяснить это странное явление, не опровергнув его общего взгляда на Чернышевского.
И что это за доводы! «Здесь сказалось влияние исторической эпохи и социальной среды, окружавшей Чернышевского». Конечно, «сказалось»! Этого никто не оспаривает. Весь вопрос в том, каковы были результаты названного влияния, т. е. не привело ли оно Чернышевского на анализ существующего, сколько на исследование желательного ему. Именно потому, что указанное Ю. М. Стекловым влияние привело Чернышевского на точку зрения социалиста-утописта, он не только мог, но и должен был — это подтверждается примером решительно всех социалистов-утопистов! — «устремлять свое главное внимание не столько на анализ существующего, сколько на исследование желательного ему общественного уклада». Кроме того, неужели Ю. М. Стеклов думает, что другие социалисты-утописты не подвергались влиянию окружавшей их среды?
По словам Ю. М. Стеклова, задача экономической системы, изложенной Чернышевским в его «Примечаниях к Миллю», заключалась, — благодаря влиянию «исторического момента», — «в том, чтобы найти и выставить общие принципы, применимые ко всем историческим укладам экономической жизни, и вместе с тем дать в виде общего абриса основы „рационального“ экономического устройства, удовлетворяющего интересы всего общества. Так что и в основе его анализа существующих экономических отношений обыкновенно лежит задняя мысль: обнаружить противоречие этих данных отношений постоянным экономическим принципам и их убыточность для общества»[20].
Почему же это? Ясно — почему. Потому, что Чернышевский смотрел на экономическую жизнь общества глазами рационалиста. Ну, а мог ли бы он смотреть на экономическую жизнь общества глазами рационалиста, если бы он был близок к материалистическому объяснению истории?
Ю. М. Стеклов сам изменяет «историзму», когда пытается определить исторические взгляды Чернышевского. Он пишет: «Маркс в первых своих работах говорит о „гражданском обществе“, как совокупности известных экономических и социальных отношений. Эти термины употребляются и Чернышевским. Если мы проследим историю каждой из европейских наций, говорит он, то мы увидим, что весь ее современный быт, все ее наклонности объясняются влиянием тех гражданских учреждений, под влиянием которых она жила и живет»[21].
Но разве же эта мысль Чернышевского встречается только у Маркса? Нет, она встречается у французских историков и социалистов гораздо раньше его. Так, например, Сен-Симон в своем письме к редактору «Journal général de France» от 12 мая 1818 года (заметьте, Ю. М. Стеклов: 1818 года!) писал: «La loi qui constitue la propriété est la plus importante de toutes; c’est elle qui sert à l'édifice social». По-русски: «Закон, определяющий собственность, важнее всех прочих: на нем покоится общественное здание». В этом же смысле не раз высказывался и Виктор Консидеран. Так же смотрели Гизо, Минье, Токвилль. Токвилль утверждал, что на отношения собственности можно смотреть, как на «первую причину законов, обычаев и идей, определяющих собою деятельность народов». Поэтому, чтобы понять законодательство и нравы данного народа, необходимо изучить господствующие у него отношения собственности[22].
Два последние тома сочинений Токвилля об Америке всецело посвящены исследованию того, как существующие в Соединенных Штатах Америки отношения собственности влияют на умственные и даже эстетические привычки и потребности тамошних граждан. Ю. М. Стеклов, как видно, не знал этого или позабыл об этом.
Но этим еще не исчерпывается его грех против историзма. Он говорит:
«Чернышевский делает блестящее замечание относительно происхождения абсолютной монархии в результате классовой борьбы между высшими и низшими классами… В Греции тираны были предводителями демократов и добивались власти, низвержения аристократического устройства тогдашних обществ. Императоры в Риме тоже вышли из предводителей демократической партии. То же самое было во всех новых государствах Западной Европы. Особенно ясно, по словам Чернышевского, это наблюдается в истории Франции: вся сила королей была приобретена борьбою против феодалов, в которой короли опирались на массу народа. Подобное явление, говорит Чернышевский, продолжается до сих пор в тех государствах Западной Европы, где сохраняется неограниченная монархия. Австрия победила конституционные стремления только тем, что в 1848—1849 годах была поддержана демократическими слоями своих восточных областей против аристократических венгров, составлявших главную силу конституционной партии. Таких фактов, когда австрийский абсолютизм торжествовал над своими внутренними врагами только силою низших сословий, бесчисленное множество в его истории»[23].
Замечания Чернышевского, приводимые здесь Ю. М. Стекловым, в самом деле следует признать блестящими. Но, вопреки мнению того же Ю. М. Стеклова, они вовсе не доказывают, что Чернышевский был очень близок к историческому материализму. Точно такие же блестящие замечания мы можем встретить и у французских историков времен реставрации: Гизо, Минье, Огюстена Тьерри. И не только у историков. Г-жа Сталь в своем посмертном сочинении: «Considérations sur la revolution franèaise», вышедшем в 1818 году, говорит о французской революции, как об одной из великих эпох в развитии «социального строя», и делит историю Европы, после падения Западной Римской империи, на различные периоды сообразно тому, какой вид принимает в каждом из них борьба классов. Ю. М. Стеклова особенно, как видно, поразила та мысль Чернышевского, что во Франции вся сила королей была приобретена борьбой против феодалов, в которой короли опирались на массу народа. Если он потрудится прочитать названное мною сочинение г-жи Сталь, то он, вероятно, еще более поразится, встретив ту же мысль в этом сочинении. По мнению г-жи Сталь, третий период европейской истории (после падения Рима) характеризуется усилением королевской власти, очень умело воспользовавшейся борьбою классов в европейском обществе. «Постоянные войска уменьшили для королей необходимость в поддержке их дворянством, а нужда во взимании налогов заставила монархов, наоборот, обратиться к третьему сословию. Чтобы получить возможность непосредственно облагать это сословие налогами, нужно было более или менее высвободить его из-под влияния феодальных сеньоров»[24]. Если монархия извлекала пользу из борьбы третьего сословия с феодалами, то и это сословие, в свою очередь, получало немалую выгоду от союза своего с монархией. Обогащаемое своей торгово-промышленной деятельностью, оно постепенно стало самым влиятельным классом в европейском обществе. «Второй класс общества (т. е. то же третье сословие, иначе городская буржуазия, „les bourgeois des villes“) овладел (s’empara) науками, литературой, изучением законов и торговлей; его влияние возрастало каждый день»[25]. Этот непрерывный рост третьего сословия привел и не мог не привести к кризису, т. е., к революции.
Английская революция тоже явилась, по словам г-жи Сталь, результатом борьбы, которую вело третье сословие («ou pour mieux dire la nation») с феодальной аристократией[26]. Вообще, английская революция была вызвана теми же причинами, что и французская.
Скажет ли Ю. М. Стеклов, что г-жа Сталь была очень близка к материалистическому пониманию истории?
А Сен-Симон, которого Ю. М. Стеклов без малейшего колебания относит к числу социалистов-утопистов и который в своем. «Catéchisme politique des industriels» пространно доказывал, что королевская власть во Франции окрепла благодаря тому, что поддерживала народ в его борьбе с феодалами? Неужели и Сен-Симон очень близко подошел к материалистическому пониманию истории?
Наконец, укажу на «Histoire des dix ans» Луи Блана. Принадлежал ли он к числу социалистов-утопистов? Ю. М. Стеклов решительно отвечает, что — да. А, между тем, Луи Блан во введении к своей, только что названной, «Истории десяти лет» повторяет тот самый взгляд на роль борьбы классов в социальной и политической истории Франции, который мы встречаем у г-жи Сталь, Сен-Симона, Консидерана, а также у историков времен реставрации. Что Чернышевский хорошо знал Луи Блана, — так же, впрочем, как и всех других, перечисленных мною авторов, — это, конечно, знает и отмечает в книге сам Ю. М. Стеклов. Описывая те цензурные препятствия, с которыми приходилось бороться Чернышевскому, он говорит: «и даже в статьях о июльской монархии Чернышевский не решился сразу указать свой источник, только в примечании (на третьем печатном листе) он осторожно намекает на „Историю десяти лет“, но имени автора, Луи Блана, так и не приводит»[27]. Прибавлю еще вот что: упоминаемая здесь Стекловым статья о июльской монархии составляет непосредственное продолжение статьи: «Борьба партий во Франции», в которой Ю. М. Стеклов нашел поразившую его мысль о борьбе классов, как об одном из главных исторических условий роста монархии, во Франции и других странах.
Ввиду всего этого можно сказать, что сделал бы большую несправедливость тот читатель, который упрекнул бы Ю. М. Стеклова в излишнем «историзме». Нет, «историзмом» наш автор не грешит!
Но я еще не кончил. Чтобы, со своей стороны, не погрешить против «историзма», я оставлю иностранных авторов и обращусь к русским.
В первой книжке «Москвитянина» за 1845 год М. П. Погодин напечатал свою статью: «Параллель Русской истории с историей Западных Европейских государств относительно начала». В этой статье он доказывал, что западные государства произошли вследствие завоевания, которое наложило свою печать на всю их последующую историю. История эта характеризуется взаимной борьбой классов. Сначала средний класс боролся с аристократией, а теперь низшие классы борются со средним: «В наше время низшие классы, вслед за средним, являются на сцену, и точно как в революции среднее сословие боролось с высшим, так теперь низшие готовятся на Западе к борьбе со средним и высшим вместе. Предтечей этой борьбы уже мы видим: сенсимонисты, социалисты, коммунисты соответствуют энциклопедистам, представившим пролог к Французской революции»
Я нахожу, что это довольно выразительно. А строки, которые я сейчас приведу, еще выразительнее
Погоди" имеет свою «формулу прогресса», как выражались потом Лавров и Михайловский. Она гласит так:
«Завоевание, разделение, феодализм, города с средним сословием, ненависть, борьба, освобождение городов, это — первая трагедия европейской трилогии. Единодержавие, аристократия, борьба среднего сословия, революция, это — вторая. Уложения (т. е., европейские конституции, как результат борьбы классов. Г. П.), борьба низших классов… — будущее в руце божией».
Оставляя в стороне будущее, нельзя не заметить, что Погодин высказывает здесь тот самый взгляд на борьбу классов, который впоследствии вошел, как одна из составных частей, — но только как одна из таких частей, — в материалистическое объяснение истории. И заметьте, что названная статья Погодина появилась в 1845 году, т. е. в том самом году, когда Маркс писал свои тезисы о Фейербахе.
Следуя методу Ю. М. Стеклова, можно на этом основании совершить целый переворот в истории социализма… Я не имею ни малейшей охоты совершать подобный переворот. Я тем меньше расположен к этому, что по поводу исторической «Параллели» Погодина Герцен в том же 1845 году сделал в «Отечественных Записках» следующее поразительно верное замечание: «Параллель Русской истории с историей Западных государств» написана ясно, резко и довольно верно, даже в ней было бы много нового, если бы она была напечатана лет двадцать пять назад"[28].
Вычтите двадцать пять из сорока пяти — получится двадцать. Стало быть, замечание Герцена переносит нас в двадцатые годы, в ту эпоху, когда начинали распространяться идеи г-жи Сталь, Гизо, Минье, Огюстена Тьерри и т. д. Герцен совершенно прав! В лето от Р. X. 1845-ое взгляд Погодина на борьбу классов был уже далеко не нов. Но почему же Ю. М. Стеклов нашел его новым, встретив его в статье Чернышевского, написанной в конце пятидесятых годов?
Ю. М. Стеклов сделал большой промах. Но если мы захотим вдуматься в вопрос о том, почему он промахнулся, то увидим, что тут, — по выражению Чернышевского, --«не вина его, а беда его».
Тут виноват «субъективизм», свирепствовавший у нас в продолжение целой четверти века (годы семидесятые, восьмидесятые и половина девяностых). Субъективизм довел идеалистический взгляд на историю до нелепостей, до карикатуры, и, благодаря ему, «бедная русская мысль» весьма основательно позабыла то, что она знала уже в сороковых годах. В числе многих позабытых мыслей оказалась и мысль об историческом значении борьбы классов. Так объясняется промах Стеклова, если взглянуть на него с точки зрения «историзма».
В подготовляемой теперь мною к печати статье: «Погодин и борьба классов» я покажу, как относится точка зрения Погодина к точке зрения научного социализма. Читатель увидит там. что знакомый нам теперь взгляд на историческое значение борьбы классов нисколько не мешал ему оставаться идеалистом. И я надеюсь, что Ю. М. Стеклов оспаривать меня не станет.
На Западе, под влиянием реакции, вызванной событиями 1848—1849 гг., появился свой исторический «субъективизм», больше всего боявшийся именно мысли о борьбе классов. Поэтому западноевропейские историки второй половины XIX века совсем позабыли великое открытие, сделанное историками первой половины того же XIX века и заключавшееся в том, что, — по энергичному выражению Гизо, — вся история Европы была «сделана войною классов»[29]. И это обстоятельство не осталось без сильного влияния даже на представления социалистов. До сих пор на Западе нередко можно встретить сторонника научного социализма, наивно думающего, что Маркс был первым писателем, понявшим великое историческое знание борьбы классов. В статье «Augustin Thierry et la conception materialiste de l’historie», напечатанной в парижском журнале «Ere nouvelle» за 1895 год[30], я, на примере французских историков реставрации, показал, что это большая ошибка. По-русски я сделал то же отчасти в своей книге: «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю» (глава II: «Французские историки времен реставрации») и в особенности в предисловии ко второму изданию моего перевода «Манифеста Коммунистической Партии». Ю. М. Стеклову известны эти работы, по крайней мере те, которые писаны по-русски. Если бы он не был увлечен предвзятой мыслью насчет воображаемой им неправильности моего суждения о месте, занимаемом Чернышевским в истории развития социалистической теории, то он принял бы во внимание эти работы и не сделал бы только что отмеченного мною огромного промаха.
Очень возможно, что мои ссылки на г-жу Сталь, Гизо, Погодина, Герцена и пр. привели в недоумение некоторых читателей, не окончательно разорвавших с идеалистическими традициями. Такие читатели спросят меня; в чем же заключается отличительная черта научного социализма, если не во взгляде на огромное значение борьбы классов и вообще «экономики»? На этот вопрос я позволю себе ответить ссылкой на одну из своих прежних статей.
«Дело в том, что как Сен-Симон, Консидеран и другие социалисты-утописты, так и историки, видевшие в отношениях собственности важнейшую основу общественного здания, а в развитии этих отношений — главную причину общественного движения, были все-таки идеалистами. Они понимали общественное значение экономики, но они не видели той коренной причины, от действия которой зависит экономический строй всякого данного общества»[31].
Какою же коренной причиной определяется этот строй? Развитием производительных сил. На это и указал Маркс. В этом и заключается его величайшая заслуга как основателя исторического материализма и научного социализма[32]. Те социалистические писатели, которые не понимали решающей важности этой причины, оставались, — как бы ни были проникнуты материализмом встречающиеся у них отдельные исторические или социологические взгляды, — идеалистами в истории. Но, оставаясь идеалистами в истории, они, естественно, были утопистами в социализме: ведь не трудно понять, что одно вытекало из другого.
А Чернышевский? Как смотрел он на вопрос об историческом значении развития производительных сил?
Ю. М. Стеклов отвечает: «Единственный серьезный пробел в историко-философских воззрениях Чернышевского заключается в том, что он не указал определенно на решающее значение развития производительных сил, как основного фактора исторического процесса»[33].
Легко сказать: «единственный пробел». Но дело в том, что этим единственным пробелом весь спорный вопрос решается окончательно и бесповоротно.
Ю. М. Стеклов сам чувствует это. И вот, в другом месте своей книги, он пытается уменьшить вес этого своего признания. Он показывает, что Чернышевский не боялся промышленного развития (как боялись его впоследствии наши народники). И это так. Но это дело даже не другое, а «десятое», как выражался Базаров. Промышленного развития не боялся ни один либеральный экономист. Но значит ли это, что все либеральные экономисты смотрели на развитие производительных сил глазами Маркса? Значит ли это, что они были историческими материалистами?
Если Чернышевский не боялся промышленного развития, то это еще не значит, что он близко подошел к историческому материализму. Это значит только то, что очень ошибаются Ю. М. Стеклов и г. Иванов-Разумник, считающие Чернышевского родоначальником нашего народничества.
Еще одно слово. Знает ли Ю. М. Стеклов, каким образом анархист В. Черкезов «доказал», что Маркс и Энгельс были не более, как плагиаторы? Он взял нередко встречающиеся у социалистов-утопистов материалистические мысли о важном значении экономики и борьбы классов, сопоставил эти мысли с указаниями тех же писателей на эксплуатацию пролетариата буржуазией, на рост общественного неравенства и т. п. и решил, что Маркс и Энгельс были воронами в павлиньих перьях, что они все накрали у других. И нашелся даже один (петербургский) профессор политической экономии, которому «труд» В. Черкезова показался заслуживающим серьезного внимания.
Но профессор дал ошибку: на самом деле «труд» В. Черкезова ровнехонько никуда не годится. Мне, разумеется, и в голову не приходит сравнивать этого анархиста с Ю. М. Стекловым. Тем не менее, я не могу не видеть, что Ю. М. Стеклов не вполне уберегся от того методологического недостатка, который привел В. Черкезова к его смешному абсурду: он тоже не выяснил себе, что собственно сделал Маркс и что сделано его предшественниками. Отсюда главный недостаток его книги.
Некоторые христианские писатели, высоко чтя Аристотеля, пытались доказать, что он был христианином. Они не могли помириться с той мыслью, что хороший человек и глубочайший мыслитель мог оставаться язычником. Ю. М. Стеклов немножко напоминает мне этих добрых почитателей Аристотеля. Он никак не может помириться с той мыслью, что Н. Г. Чернышевский, обладавший глубоким умом и отличавшийся благородным характером, оставался на точке зрения утопического социализма. Однако история показывает, что в этом нет ничего невозможного: между представителями утопического социализма было не мало гениальных умов и светлых личностей. Если бы Ю. М. Стеклов вспомнил об этом, приступая к своему сочинению о Чернышевском, то он наверно меньше погрешил бы против «историзма».
Усваивая идеи Фейербаха, мысль Чернышевского шла по тому пути, идя по которому нельзя было не придти, при новых исторических условиях, к точке зрения научного социализма. Этого достаточно, чтобы обеспечить ему одно из самых почетных мест в истории русской общественной мысли.
- ↑ А применяя к нему его собственное выражение, употребленное им, конечно, по совершенно другому поводу, надо сказать так: Фейербах знает и настойчиво повторяет, что не бытие определяется сознанием, а сознание бытием, но «er bleibt bei dem Allgemeinen dieses Gedankens stehen» («эта мысль остается у него в своем общем, т. е. не развитом, виде»).
- ↑ «Ludwig Feuerbach in seinem Briefwechsel und Nachlas sowie in seiner Philosophischen Charakterent-wicklung, durchgestellt von Karl Grün», Zweites Band, Leipzig und Heidelberg 1874, S. 317.
- ↑ Там же, стр. 325.
- ↑ Там же, та же стр.
- ↑ Ludwig Feuerbach, I Band, S. 309.
- ↑ Сочинения, т. VIII, стр. 158.
- ↑ «Н. Г. Чернышевский», стр. 141.
- ↑ Там же, стр. 135.
- ↑ У Кондильяка, в его «Исторических уроках принцу Пармскому», Ю. М. Стеклов найдет весьма красноречивые рассуждения о бессилии рассудка в истории.
- ↑ Назван. соч., четвертое издание, стр. 8. В одном из примечаний к этой странице я подтверждаю мои слова ссылкой на Гольбаха, Гельвеция, Гримма и Вольтера. К этому примечанию я и отсылаю Ю. М. Стеклова, которому, разумеется, известна моя книга. Сравни также стр. 139 и 140 того же издания.
- ↑ По-русски это значит, что религиозные взгляды были истинными источниками бедствий человеческого рода.
- ↑ Стр. 7.
- ↑ Там же, стр. 7—8.
- ↑ Там же, стр. 132.
- ↑ Там же, стр. 134.
- ↑ Там же, стр. 343.
- ↑ Там же, стр. 218—219.
- ↑ И именно потому, что они имели такое значение, непонятно, отчего Ю. М. Стеклов не нашел нужным заняться внимательным их рассмотрением.
- ↑ Там же, стр. 219.
- ↑ Там же, стр. 235.
- ↑ Там же, стр. 142.
- ↑ «De la démocratie en Amérique», т. I, стр. 74. Изд. 1836 г.
- ↑ «H. Г. Чернышевский», стр. 118—149.
- ↑ Названное сочинение, изд. 1818 г., т. I, стр. 9.
- ↑ Там же, стр. 10.
- ↑ Там же, стр. 12.
- ↑ «Н. Г. Чернышевский», стр. 23—24.
- ↑ Не имея под руками «Москвитянина» и «Отечественных Записок», я цитирую Погодина и Герцена по Барсукову: «Жизнь и труды М. П. Погодина», книга восьмая, С.-Петербург 1894 г., стр. 114—115.
- ↑ Употребляя это выражение, Гизо говорил собственно о Франции, но в других местах он очень ясно давал понять, что этот взгляд применяется у него ко всей истории Западной Европы после падения Рима.
- ↑ Не помню сейчас, в какой именно книжке, и не могу справиться, не имея под руками этого, давно уже прекратившегося, журнала. По правде сказать, я даже не вполне уверен, что названная статья появилась в 1895, а не в 1896 году. Но ведь это и не важно.
- ↑ См. мою статью: «Белинский и разумная действительность» в сборнике: «За двадцать лет».
- ↑ Подробнее см. мою книгу: «К вопросу о развитии монистического взгляда на историю».
- ↑ «H. Г. Чернышевский», стр. 176.