Амброз Бирс
правитьЕдинственный Выживший
правитьОчерк посвящён нескольким эпизодам из жизни писателя и людям, которых ему довелось видеть. Впервые опубликован в газете «Оукленд дейли ивнинг трибьюн» (19 октября 1890), а затем в 1-м томе собрания сочинений в цикле «Куски автобиографии» (1909). Бирсоведы С. Т. Джоши и Дэвид Шульц называют очерк «эпитафией самому себе». Здесь представлен первый перевод на русский язык.
Из всех искусств и наук искусство Единственного Выжившего — одно из самых интересных, а для художника самое важное. Возможно, это вовсе не искусство, поскольку успех в нём зависит от случая. Кто-то может научиться, как оставаться в живых, но, не имея природных способностей, не преуспеет и рано покинет мир. Другой, напротив, обладая плохими навыками и не зная даже основных принципов, может взять на себя за труд родиться с подходящим складом характера и достичь значительных высот в этом искусстве. Думаю, я могу без ложной скромности заявить, что имею в нём кое-какие достижения, хотя я не учился ему, как другие учатся письму, рисованию или игре на флейте. О, да, я знаменитый Единственный Выживший, и кое-какие мои труды на этом поприще привлекают огромное внимание, в основном моё собственное.
Естественно, вы ожидаете найти во мне того, кто пережил все виды бедствий на море и несколько типов несчастных случаев на суше. Наверное, можно заключить, что я знаком с железнодорожными крушениями, наводнениями (хотя едва ли это феномен суши), моровыми поветриями, землетрясениями, пожарами и другими формами того, что репортёры с радостью называют «катастрофами». Это не совсем правда; я никогда не терпел кораблекрушения, никогда не был «несчастным пострадавшим» от огня или от железнодорожного столкновения и знаю об опустошающих эпидемиях только с чужих слов. Самые разрушительные подземные толчки, которые я лично пережил, сократили население Сан-Франциско, вероятно, на десять тысяч человек, из которых погибло не больше дюжины; остальные уехали из города. Правда, я некогда занимался опасным промыслом солдата, но мои достижения в искусстве Единственного Выжившего относятся к более позднему времени и не имеют отношения к мечу.
Открывая папку с воспоминаниями, я вытаскиваю картину за картиной… фигурки… лица, из которых теперь осталось только моё, уже видавшее виды лицо.
Вот три молодых человека, развалившиеся на травянистом берегу. Один, красивый, темноглазый малый со лбом греческого бога, поднимается на локте, смотрит прямо на горизонт, где несколько чёрных деревьев, которые как будто разорвали оперение стаи фламинго, держат в плену остатки заката, и говорит:
— Ребята, я собираюсь разбогатеть. Я увижу все страны в мире. Я попробую все удовольствия в мире. А когда я состарюсь, я стану отшельником.
Другой, стройный, светловолосый юноша сказал:
— Я стану президентом, совершу переворот и объявлю себя абсолютным монархом. Затем я издам указ о казни всех отшельников.
Третий ничего не сказал. Что его удержало? Провидческое ощущение бренности того материала, на котором он должен был записать отчёт о своих надеждах? Как бы то ни было, он стукнул по ботинку лещиновым прутиком и промолчал. Через двадцать лет он остался Единственным Выжившим из этой группы.
Сцена меняется. Шесть человек верхом на лошадях на холме — генерал и его штаб. Внизу, в сером тумане зимнего утра армия, которая покинула свои укрепления, движется на армию неприятеля — безмолвно крадётся на позиции. Через час вся обширная долина на мили вокруг зашумит от ружейных выстрелов, иногда разрываемых громовыми хлопками тяжёлых орудий. Тем временем вставшее солнце пробивается сквозь туман и озаряет часть осаждённого города.
— Смотрите, генерал, — говорит адъютант, — как очаровательно.
— Ступайте и очаруйте полковника Поста, — сказал генерал, не отнимая от глаз бинокля, — и передайте ему, чтобы он взялся за дело, как только услышит орудия Смита.
Все засмеялись. Но сегодня я смеюсь один. Я — Единственный Выживший.
Было бы очень легко заполнить многие страницы такими случаями из моего опыта. Я могу упомянуть вымершую группу, целиком (исключая меня) состоявшую из представительниц противоположного пола, и все они за тем же исключением давно прекратили свою вражду, их война завершилась, их прелестные носики синеют и холодеют под маргаритками. Они были, в основном, хорошими девушками, царствие им небесное! Там были Мод, и Лиззи, и Нанетт (ах, Нанетт; она мертвее всех из этого блистательного сборища), и Эмелин, и… но это не осмотрительно; не стоит о таком рассказывать.
Пламя лагерного костра поднимается ввысь, прямо в чёрное небо. Мы постоянно подкармливаем его полынью. Нас обступает круглая стена тьмы, но отвернитесь от костра, пройдите немного, и вы увидите в лунном свете зубчатую линию покрытых снежными шапками горных вершин, призрачных и холодных. Они повсюду; они стирают огромные золотые звёзды с горизонта, оставляя в середине неба маленькие зеленоватые звёздочки, которые дрожат, суровые, как сталь. Через неровные промежутки времени мы слышим отдалённый вой волков — то с одной стороны, то с другой. Мы прекращаем разговор и вслушиваемся; мы бросаем быстрые взгляды на наше оружие, на наши сёдла, на наших привязанных лошадей: волки могут принадлежать к той разновидности, что известна как сиу, а нас только четверо.
— Что бы ты сделал, Джим, — сказал Хейзен [1], — если бы нас окружили индейцы?
Нашим проводником был Джим Бекворт [2] — вечный фронтирсмен, старик, «потасканный, морщинистый, дублёный временем» [3]. Однажды он был вождём у кроу.
— Я бы плюнул в этот костёр, — сказал Джим Бекворт.
Старик ушёл туда, где, я надеюсь, не нужно гасить костры. И Хейзен, и тот малый, с которым я в ту зимнюю ночь на равнинах разделил одно одеяло, они тоже ушли. Кто-то может предположить, что я чувствую некое естественное ликование Единственного Выжившего, но как заметил Байрон,
…наши мысли дико метутся
В тот миг, когда они должны
Выстроиться в печальном порядке[4],
и я иногда замечаю, что они выстраиваются в печальном порядке в тот миг, когда должны предаваться веселью.
Воспоминаниям нет конца. С этим огромным запасом я сумею скоротать утомительные годы своей старческой болтливости — когда небеса пожелают сделать меня стариком. Особенно богаты воспоминаниями те несколько лет, которые я провёл в Лондоне, работая журналистом. Ах, в те годы «мы были славной компанией»[5]!
Мне говорили, что англичане тугодумы и скучные собеседники. Я помню совсем другое; говоря об этом, я должен сказать, что они очень остры на язык. Я нигде не слышал такие блестящие речи, как среди лондонских художников и писателей. Разумеется, это была избранная кучка; кое-кто из них уже тогда добился кое-каких высот в мире интеллекта; другие достигли этого позже. Но не все они были англичанами. Лондон привлекает лучшие мозги из Ирландии и Шотландии, и там всегда есть небольшое количество американцев, в основном корреспондентов крупных нью-йоркских журналов.
Типичный лондонский журналист — это джентльмен. Обычно он выпускник того или иного великого университета. Он хорошо зарабатывает и занимает хорошую должность, и на менее сомнительных условиях, чем его американский сородич. В литературе он не «халтурит» и нередко прикладывает руку к другим видам искусства. В целом, он хороший человек со скептическим умом, циничным языком и добрым сердцем. Я нашёл, что это приятные, гостеприимные, умные и весёлые люди. Мы слишком упорно работали, слишком хорошо обедали, посещали слишком много клубов и ложились спать слишком поздно — заполдень. Мы были привержены к пролитию виноградной крови. Одним словом, мы прилежно, добросовестно и с извращённым удовлетворением сжигали свечу жизни с обоих концов и с середины.
Это было много лет назад. Если сегодня взять список этих людей и поставить крест возле имён тех, кто умер, это будет похоже на католическое кладбище. Для выживших я мог бы устроить трапезу за столом, за которым пишу, и мне бы этого хотелось. Но умершие были самыми лучшими сотрапезниками.
Но об искусстве Единственного Выжившего. В Лондоне был издатель по имени Джон Кэмден Хоттен[6]. Среди американских писателей у него была довольно мрачная репутация «пирата». Они обвиняли его в переиздании их книг без разрешения, на что в отсутствие международного авторского права он имел законное и, мне (как «пострадавшему») кажется, моральное право. Британские писатели из сочувствия к своим зарубежным собратьям тоже ценили его невысоко.
Я очень хорошо знал Хоттена и однажды стоял у того, что считалось его телом и что впоследствии помогал хоронить на кладбище в Хайгейте. Я уверен, что это было именно его тело, поскольку я был на редкость внимателен в вопросе опознания, и на то у меня была хорошая причина, о которой вы сейчас узнаете.
Кроме своего «пиратства», Хоттен был широко известен как «человек, с которым трудно вести дело». За несколько месяцев до своей смерти он взял у меня в долг сто фунтов стерлингов, и ни с чем он не был способен расстаться с меньшей неохотой, как с такой крупной суммой. Даже сегодня, когда я перебираю те умные методы — в диапазоне от изысканных ухищрений до откровенной наглости, — с помощью которых этот добрый человек удерживал меня подальше от того, что мне принадлежит, я простираюсь ниц от восхищения и чахну от зависти. Наконец благодаря счастливому случаю я поставил его в невыгодное положение, и он, видя мою силу, послал ко мне для переговоров своего управляющего — человека по имени Чатто, который как член фирмы «Чатто и Уиндус» затем унаследовал его дело и его методы. Я был самым непримиримым кредитором в Соединённом Королевстве, и через два мучительных часа, когда я был в самом кислом настроении, Чатто вытащил чек на всю сумму, который Хоттен подписал в ожидании разгрома. Прежде чем передать мне чек, Чатто сказал:
— Он датирован субботой. Вы не можете подождать с предъявлением его к оплате?
На это я радостно согласился.
— Что же, — сказал Чатто, поднимаясь, — поскольку все удовлетворены, я надеюсь, вы зайдёте к Хоттену и поговорите с ним как друг. Это его желание.
Я пришёл в субботу утром. Несомненно, во исполнение своего замысла, подписав чек другим числом, он умер за пирогом со свининой от удара ровно в двенадцать часов ночи, что делало чек недействительным! Я встречал американских издателей, которые думали, что они кое-что знают о том, как пить шампанское из писательских черепов. Если этот рассказ — который, клянусь, правдив до последнего слова — научит их смирению, показав, что подлинная коммерческая прозорливость выходит за пределы любых географических границ, он достигнет своей цели.
Убедившись, что мистера Хоттена больше нет, я в бешенстве направился в банк, надеясь, что печальные вести меня не опередили — так оно и было.
Увы, на пути оказался некий бар, который часто посещали писатели, художники, газетчики и «беспечные джентльмены, остряки и гуляки».
За обычным столом сидело полдюжины или больше избранных душ — Джордж Огастес Сала, Генри Сэмпсон, Том Худ-младший [7], капитан Майн Рид и другие, менее осенённые славой. К сожалению, печальные новости произвели на этих грешников совсем не то впечатление. От их легкомыслия можно было содрогнуться. Как сказал бы сэр Бойль Рош, оно жёстко скребло ухо того, у кого в кармане лежал сомнительный чек. Шумно высказав всё, что они думают по этому поводу, эти стойкие, закоренелые преступники решили написать «подобающие эпитафии». Хвала небесам, все эти эпитафии, кроме одной, той, что я написал сам, стёрлись из моей памяти. Через несколько часов, по окончании обряда я продолжил своё движение к банку. Слишком поздно… старая, старая история о зайце и черепахе снова повторилась. Пока я мешкал у обочины, «тягостные новости» обогнали меня.
Все они присутствовали на похоронах — Сала, Сэмпсон, Худ, Рид и другие, включая того, кто является Единственным Выжившим из этой группы. Когда каждый из нас бросал горсть земли на гроб, то все мы, я уверен, чувствовали больше, чем могли выразить, как лорд Брум в похожем случае. После смерти его политического противника, к которому он не питал большого уважения, кто-то почти грубо спросил у его светлости:
— Вы не жалеете, что его больше нет?
На мгновение задумавшись, тот серьёзно ответил:
— Да, жалею. И голосую за его возвращение.
Однажды ночью летом 1880 года я ехал в лёгкой повозке через самую дикую часть Блэк-Хиллс в Южной Дакоте. Я выехал из Дедвуда и двигался в сторону Рокервилла с тридцатью тысячами долларов, принадлежащих горнодобывающей компании, в которой я работал главным управляющим. Естественно, я предупредил по телеграфу своего секретаря в Рокервилле, чтобы он встречал меня в Рапид-Сити, тогда небольшом городке, который находился в другой стороне; этой телеграммой я намеревался ввести в заблуждение «джентльменов с большой дороги». Насколько мне было известно, они отслеживали мои передвижения и, вероятно, могли иметь сообщника в телеграфной конторе. Рядом со мной сидел Бун Мей [8]
Разрешите мне объяснить, каково было положение дел. Уже несколько месяцев, как вошло в привычку дважды в неделю отправлять «дилижанс с сокровищами» из Дедвуда в Сидней (Небраска). А у грабителей вошло в привычку нападать на этот дилижанс. Эта практика стала такой невыносимой — даже бронированные дилижансы с бойницами для ружей оказались напрасной затеей, — что шахтовладельцы осуществили более практичный план. Они завезли из Калифорнии полдюжины самых знаменитых «вооружённых курьеров» из компании «Уэллс, Фарго» — бесстрашных, надёжных малых с инстинктом убийц, ловкостью на уровне интуиции и таким чувством ориентировки, что они посылали пулю, куда нужно, даже не прицеливаясь. Они владели потрясающим умением стрелять, и, наблюдая за ними, вы не верили своим глазам.
В течение нескольких недель эти ребята лишали грабителей добычи и жизней, нападая на них везде, где находили. Одним солнечным утром двое из них гуляли по улице Дедвуда и узнали пятерых-шестерых мерзавцев. Они зашли в отель за ружьями, вернулись и убили всех!
Бун Мей был одним из этих мстителей. Когда я нанял его в качестве курьера, он был привлечён к суду за убийство. Он сотни миль выслеживал одного грабителя в Бедлендсе [9], вёз его в Дедвуд и остановился в нескольких милях от города, связав арестованного на ночь. Отчаявшийся мужчина пытался сбежать, и Мей нашёл целесообразным пристрелить его и похоронить. Вероятно, могила у обочины до сих пор указывает на место этого любопытного случая. Мей сам сдался, был обвинён в убийстве, выпущен под залог, а я был вынужден дать ему отпуск, чтобы он поехал в суд, где его оправдали. Некоторые нью-йоркские директора моей компании были настолько чувствительны, что выразили своё неодобрение тому, что я нанял «такого человека». Я не мог не признать их частичную правоту, и отныне Мей проходил в платёжных ведомостях как «Бун Мей, убийца». Теперь позвольте мне вернуться к моей истории.
Я хорошо знал дорогу, поскольку проехал здесь на лошади все пятьдесят миль с карманами, разбухшими от денег, и рукой на револьвере со взведённым курком. Путешествовать с товарищем было большим удовольствием. И всё же мелкий дождик причинял некоторые неудобства. Мей, сгорбившись, сидел рядом со мной, на его плечах было прорезиненное пончо, а между коленей — винчестер в кожаном чехле. Я думал, что он забыл об охране, но ничего не сказал. Еле заметная дорога была покрыта камнями, повозка дребезжала, а рядом протекала ревущая река. Вдруг сквозь весь этот шум мы услышали сзади цокот копыт и одновременно короткий, резкий приказ:
— Руки вверх!
Я рванул поводья так, что лошади встали на дыбы, и потянулся за своим револьвером. Бесполезно! С быстротой, которую я видел только у кошек, — почти до того, как слова слетели с уст всадника — Мей откинулся назад, развернулся, и дуло его ружья оказалось в ярде от груди нападавшего. Что произошло с нами троими дальше там, в сумраке леса, полагаю, никогда не будет точно описано.
Бун Мей давно умер в Бразилии от жёлтой лихорадки, и я — Единственный Выживший.
Когда я плыл через Атлантику в Нью-Йорк, мне повезло встретить одну знаменитую примадонну[10]. На самом деле, наш общий друг взвалил на меня приятную обязанность заботиться о её безопасности и удобстве. Мадам была любезна, умна, очаровательна. Не прошло и двух дней, как полдюжины мужчин на борту, которых она разрешила мне ей представить, были влюблены в неё по уши, как и я сам.
Наше соревнование за её благосклонность не сделало нас врагами; напротив, мы сплотились в некий наступательно-оборонительный союз благодаря общему горю — успешному сопернику, красавчику-итальянцу, который сидел с ней за столом. Он был так усерден в своих ухаживаниях, что моя должность проводника, философа и друга была почти синекурой, а что касается остальных, у них не было ни малейшей возможности доказать свою верность: этот предприимчивый сын Италии полностью владел положением. Каким-то дьявольским предвидением он угадывал все пожелания мадам: ставил её кресло в самое тенистое место на палубе, закутывал её в одеяло и вообще вёл себя самым неосмотрительным способом. Хуже того, мадам принимала его услуги с беззастенчивой любезностью, которая «так же просто, как шёпот»[11], говорила, что между ними существует идеальное взаимопонимание. Ещё тяжелее было то, что по отношению к нам этот человек был раздражающе вежлив; казалось, он едва замечает наше существование.
Наше возмущение было негромким, но глубоким. Ежедневно в курительной комнате мы выдумывали самые затейливые, самые чудовищные планы его погибели; наименее жестокий заключался в том, чтобы тёмной ночью заманить его на верхнюю палубу и без покаяния отправить за борт; но никто из нас не знал итальянского так, чтобы передать ему необходимое ложное послание, и это сводило на нет все планы установления справедливости. В нью-йоркском порту мы попрощались с мадам скорее с печалью, чем с гневом[12], а с её торжествующим кавалером — с вежливым презрением.
В тот вечер я навестил её в отеле на Юнион-сквер. Вскоре после моего прихода за окнами послышался шум: толпа с духовым оркестром впереди, ведомая, несомненно, чистой любовью к искусству, явилась, чтобы воздать почести великой певице. Зазвучала музыка — серенада, — затем толпа закричала имя леди. Казалось, она немного нервничает, но я вывел её на балкон, и она произнесла небольшую прелестную речь, которой придавал пикантности очаровательный акцент. Когда шум и гам стихли, мы вернулись в комнату, чтобы продолжить разговор. Не хочет ли месье выпить бокал вина? Конечно. Она на мгновение вышла из комнаты; затем вошли вино и бокалы на подносе, который нёс этот невозможный итальянец! На его руку было накинуто полотенце — это был слуга.
Не считая кое-кого в оркестре и толпе, я, несомненно, Единственный Выживший, поскольку мадам давным-давно получила постоянный ангажемент на небеса, а моя вера в божественную справедливость запрещает мне думать, что этому услужливому негодяю, который низложил сильных с престолов [13], было дозволено пережить спутницу его жизни.
Обед на семерых в старой лондонской таверне… Хороший обед, память о котором ещё не стёрлась со скрижалей нёба. Суп, блюдо с рыбой, заправленной лимоном и красным перцем, огромный кусок ростбифа, от которого мы отрезали, сколько хотели, прикрытый с флангов бутылками старого сухого хереса и портвейна с осадком, да какого портвейна! (И от нас требуют быть патриотами страны, которая не может его изготовить! А от португальцев требуют любить страну, которая от него избавляется!) Таков был этот обед — на нём был сыр стилтон; было бы позором не упомянуть о стилтоне. Он был хорошим, полезным, вкусным, жирным, с ореховым привкусом. Тот стилтон, который доставляют сюда завёрнутым в фольгу, — это чудовищная дрянь, ничуть не лучше, чем наш американский сорт. После обеда были грецкие орехи, кофе и сигары. Ничего не могу сказать о сигарах; в Англии они не очень хороши: полагаю, слишком долго находятся в море.
В общем, это был памятный обед. Даже в своих второстепенных чертах он был на высоте. Официант был поразительно серьёзен, пол покрыт белоснежным песком, участники компании достаточно отличились в литературе и искусстве, чтобы их можно было отслеживать через газеты. Они все мертвы — мертвы, как королева Анна, все до единого! Я — в своей любимой роли Единственного Выжившего. Она мне привычна. Она мне даже нравится.
В компании было два выдающихся гастронома — назовём их мистер Обжора и мистер Выпивоха, — которые так сильно ненавидели друг друга, что собрать их под одной крышей мог только хороший обед. (Кажется, они поссорились из-за достоинств амонтильядо, которое, кстати, как настаивал один, является хересом, несмотря на Эдгара Аллана По, знавшего толк в виски, но не в вине [14].) После того, как убрали скатерть и принесли кофе, орехи и сигары, компания встала и на мотив, сочинённый Обжорой, спела следующую поразительную и достойную порицания песню, которую во время заседания сочинил Единственный Выживший. Она послужит подходящим завершением этого безрассудного пиршества.
ПЕСНЯ
Джек Сатана — величайший из богов,
И Ад — лучшее из обиталищ.
Путь к нему лежит через Долину Комьев Земли
По семидесяти прекрасным дорогам.
Ура Семидесяти Дорогам!
Ура Комьям Земли, которые стучат
С гулким, громыхающим звуком!
Ура Лучшему из Обиталищ!
Мы будем служить ему до последнего вздоха,
Джеку Сатане, величайшему из богов.
Всем его врагам — смерть
И дом в Долине Комьев Земли!
Ура грому Комьев Земли,
Которые подавляют души его врагов!
Ура духу, который идёт
Жить у Величайшего из Богов!
Примечания
править[1] — Уильям Бэбкок Хейзен (1830—1887) — американский военачальник, генерал армии Севера во время Гражданской войны. Бирс служил в его штабе, а после войны, в 1866 году сопровождал его в поездке по западным фортам.
[2] — Джеймс Пирсон Бекворт (1798—1866) — американский торговец пушниной, охотник, исследователь.
[3] — Цитата из 62 сонета У. Шекспира.
[4] — Цитата из поэмы Дж. Г. Байрона «Манфред».
[5] — Цитата из поэмы Дж. Г. Байрона «Осада Коринфа».
[6] Джон Кэмден Хоттен (1832—1873) — английский издатель. Опубликовал первую книгу Бирса «Бесовское наслаждение».
[7] — Джордж Огастес Сала (1828—1895), Генри Сэмпсон (1841—1891), Том Худ (1835—1874) — английские журналисты и писатели. Худ и Сэмпсон редактировали журнал «Фан», в котором печатался Бирс.
[8] — Дэниел Бун Мей (1852—1910?) — американский стрелок, «самый быстрый ствол в обеих Дакотах».
[9] — Бедлендс — район в Юж. Дакоте (ныне национальный парк).
[10] — Имеется в виду Тереза Иоганна Александра Титьенс (1831—1877) — немецкая оперная певица венгерского происхождения.
[11] — Цитата из стихотворения Томаса Худа «Дом с привидениями» (1844). Томас Худ (Гуд; 1799—1845) — английский поэт, отец Тома Худа.
[12] — Скорее с печалью, чем с гневом — цитата из трагедии У. Шекспира «Гамлет».
[13] — «Низложил сильных с престолов» — цитата из Библии (Евангелие от Луки, 1:52).
[14] — В рассказе Э. А. По «Бочонок амонтильядо» один персонаж произносит фразу: «Лукези не сможет отличить амонтильядо от хереса».