Сильфида: Фантастические повести русских романтиков/ Сост. и примеч. И. Н. Фоминой.
М.: Современник. 1988.
Архимед говорил: дайте мне точку вне земли, и я сдвину землю с ее оси. Сохрани нас боже от таковой мысли! Но чтоб судить о современных происшествиях, нравах и вероятных их последствиях, должно мысленно перенестись в другое время. В «Европейских письмах» мы предполагаем, рассматривая события, законы, страсти и обыкновения веков минувших, быстрым взглядом окинуть и наш век. Посему мы мысленно перенесемся в будущее: американец, гражданин северных областей, путешествует в XXVI столетии по Европе; она уже снова одичала, и наблюдатель-странник пишет к своему другу о прошлой славе, о прошлом величии, о прошлом просвещении.
Наконец я здесь, в стороне, из которой перелились в нашу часть света рабство и просвещение, убийства, грабежи, искусства и науки, инквизиция и кроткое Христово учение, — я в Европе.
Наше плавание было счастливо, и начальник парохода, на котором прибыли мы в Кадикс, уверяет, что давно уже не совершал столь успешного пути.
Вчера я представлялся старшине нашей здешней вашингтонской колонии. Он меня пригласил очень ласково и обещал дать мне проводников во внутренность Испании, в которую почти невозможно проникнуть, не подвергаясь величайшим опасностям.
Дикие гверилассы, единственные обитатели сей страны, переходят со своими стадами из долины в долину и под предводительством отважных атаманов грабят мирных африканских купцов и путешественников. Единственное средство предохранить себя от их разбоев: у начальника ближайшей шайки брать провожатого, за которого вносить значительную сумму.
Я отправлюсь на следующей неделе; теперь на досуге перечитываю свои испанские и португальские книги. Более прочих обращает на себя внимание Камоэнс и творец «Дон-Кишота». Конечно, первый далеко отстоит от Гомера, Вергилия и некоторых эпиков золотого века российской поэзии; он по изобретению и плану — подражатель, но оригинал по своим смелым и диким изображениям, по своей резкой и мрачной рисовке. Он занимателен особенно для меня потому, что описывает Индию — край, в котором провел я молодость свою, в котором обогатился обширнейшими познаниями и чистою, прелестною философиею. Гордое прозрение, с которым поэт говорит об индостанцах, показывает, что он не мог предчувствовать будущего величия их, что он вовсе не имел понятия о древнем их просвещении. Признаюсь, любезный друг, что суеверие и жестокость, ознаменовавшие все предприятия испанцев и португальцев в Индии и Америке, противоречат понятию, которое мы, в счастливый век наш, имеем об истинной образованности. Имена Кортеца, Пизарро и других опустошителей взвешивают имена Ласказаса, Ксименеса, Эмануила. Конечно, теперешние испанцы не имеют театра, на котором представляли бы драматические произведения Калдерона и Лопеца; конечно, ни один из атаманов их не в состоянии построить огромного Эскуриала; но в замену у них нет теперь Торквемады, нет костров для людей мыслящих, нет цепей для народов свободных и счастливых.
Заметим, что опасности и трудности в отдалении нам кажутся гораздо большими, нежели они вблизи и на самом деле. Гверилассы, которых мне описывали такими черными красками, меня везде принимали гостеприимно и дружески, — и я теперь живу посреди их в совершенной беспечности. Характер их почти тот же самый, каковой был за 600 лет перед сим. Гвериласс столько же горд, сколько предок его — древний кастилянец. У него то же богатство в именах и титлах: между добрыми пастухами, которых гостеприимством пользуюсь, множество грандов, дюков и графов. Мой хозяин дон Алваро Фернандо граф де Мендора с наслаждением говорит о знатности своего рода и, не умея ни читать, ни писать, чрезвычайно любит, когда я ему рассказываю о подвигах его предков. Иногда, забывая чины и важность, он вскакивает, обнимает меня и говорит дочери своей: «Донна Анжелика! Не угодно ли вам подоить нашу корову, чтобы попотчевать этого доброго господина, который так хорошо знает историю королей дона Карлоса и дона Филиппа?»
Вчера я до самой полуночи бродил между развалинами Эскуриала. События минувших времен сопровождали меня. Казалось, я видел пред собою в смутной высоте тени коварного Фердинанда и честолюбивой Изабеллы; Карла, который в своей душе соединял души сих великих предков своих; ужасного Филиппа и несчастного его сына; Ксименеса, Альбы, Дон-Жуана Австрийского. Они прошли мимо, и я не заметил недостойных преемников их, — но век Буонапарта пробудил меня. Испания, наводненная необузданными полчищами Мюрата, Испания в борьбе за свободу и независимость, за священные права народов — великий и назидательный пример для потомства! Холодный ветер, поднявшийся с севера, прервал мои мечтания, но я еще долго бродил, задумчивый, между развалинами и чувствовал ничтожность свою и всего земного!
Испания теперь за мною: я в Италии, в земле, коей жители в отношении политическом и нравственном, без сомнения, занимали некогда первое место между народами европейского мира.
Как описать тебе, мой друг, чувства, с которыми я в первый раз вступал на сей классический берег, на сей феатр минувших всемирных происшествий. Тени повелителей вселенной встретили, кажется, меня у самой пристани: я видел призраки другого могущества, другой славы, другого просвещения, я искал их развалины — и не мог найти и следа их. Генуа, некогда князь между торговыми городами, отдавала преимущество одной только Венеции, повелительница через половину тысячелетия западной части Средиземного моря, страшная и уважаемая даже до XVII столетия, ныне не что иное, как бедная деревушка. Могли ли Дории, могли ли Фиэско предчувствовать такой переворот судьбы?
Начало падения Генуи было открытие европейцами нашей части света — Америки. Христофор Колон, или, как его обыкновенно называют, Колумб, генуэзец, первый положил основание гибели своего отечества: он исхитил у союза италийских торговых городов их исключительную торговлю с Индиею и с островами Тихого океана. Но и без Колумба Генуа, утратив свою независимость, утратила бы свое могущество, свое богатство, и без Колумба Генуа ныне, быть может, была бы бедною деревушкою, ибо торговля и изобилие, деятельность и просвещение требуют свободы и вянут под жесткою рукою тирании. Их можно сравнить с нежным пухом, которым осыпаны крылья бабочки: она прельщает, манит блеском своих цветов; безрассудный ребенок — чужеземный завоеватель — хватает ее, и в руках у него безобразное насекомое!
Меня ждет Рим, ждут развалины Августовой древности, ждут развалины древности другой, более близкой для нас — древности Льва X и, посреди сих останков двух периодов, из которых один составляет давно минувшее для нас, а другой — давно минувшее для живших в первом; посреди сих останков — обелиск, пришлец из Египта, пришлец из туманного времени баснословия, о котором сами римляне говорили с каким-то благоговейным ужасом.
Здесь почти невозможно достать итальянских книг. Чтобы узнать словесность и политическую жизнь Италии, надобно не выезжать из Америки. Если бы я не запасся уже в Филадельфии лучшими творениями веков Августа и Медицисов, я совершенно был бы без занятия для ума и сердца. Люблю читать Ариоста: его паладины в диких пустынях другого мира, кажется, нашли бы Италию в таком же, а может быть, в еще более диком состоянии, в каком ее оставили. Воскреснув, они подумали бы, что только проснулись от богатырского сна.
Рим существует, между тем как города столь же богатые и могущественные, между тем как Париж, как Лондон исчезли с земли. Что же могло быть причиною его целости посреди общего разрушения? Слава на сей раз была хранительницею жизни, или, лучше сказать, бальзамом, употребляемым судьбою для сбережения мумии Древнего Рима.
Здесь нет собственно того, что в других городах называется населением. В Риме живут одни почти приезжие иностранцы. Они, подобно перелетным птицам, поклоняются его развалинам, потом покидают его, чтоб уступить место свое новым пришельцам. Между жителями сего города почти нет ни одного, в котором бы текла кровь, не говорю уже древних квиритов, но даже и единоплеменников Кановы и Метастазио. Точно так в окаменелом дубе почти нет древесных частиц; он весь составлен из стихий чуждых, нанесенных тем ветром, тою бурею, которые исторгли из земли исполина лесов, а потом развеяли прах его.
Здесь странное смешение людей всех народов и всех земель: уроженец квебекский нанимает дом возле богатого мандарина из Кантона. Русский торговец живет возле японского ученого, негр из Гаити дышит одним воздухом с своим африканским единомышленником. Здесь говорят всеми языками, кроме италиянского, но читают почти исключительно италиянские и латинские книги.
Весь день для меня здесь проходит в ученых упражнениях. Меня в особенности чрезвычайно занимают памятники римской живописи; к несчастию, они почти все более или менее потерпели от руки времени. Альфреско все без исключения погибли. Я до сей поры не могу понять, как художник, влюбленный в свое искусство, мог обречь свои произведения на неминуемую смерть, соглашаясь писать на глине. Если бы не немецкие и английские граверы, мы не имели бы и понятия о лучших произведениях кисти Рафаэля и Михель-Анжело.
Храм Святого Петра хотя и в развалинах, однако же еще живо напоминает воображению свое прежнее величие. Я смотрел на него и днем, при полном блеске солнечных лучей, и ночью, при тихом лунном сиянии. Признаюсь, что днем сей пышный и тлеющий памятник зодчества делал на меня болезненное впечатление: мне казалось, что нетленная, всегда торжествующая природа как будто издевается над ничтожным великолепием человеческим. Но ночью я был утешен: тишина великого храма, огромные размеры его, изглаженные следы истребления — меня возвысили; все здание мне явилось преображенным. Так, думал я, и род человеческий в ту ночь, которая настанет после его дня, явится преображенным; все его несчастия, все мнимые разрушения утонут в гармонии целого. Мыслящий мудрец, выходец из другого мира, взглянет с благоговением на сие великое создание верховного строителя. Он поймет, что в жизни нашего племени не было ничего потеряно, что не было ни одного слова, согретого на сердце доброго, ни одной мысли, ни одного чувства, как бы они ни скрывались глубоко в душе человека самого забытого, которые бы не содействовали благотворительно воспитанию самых отдаленных поколений. Самые заблуждения, самые пороки и злодеяния не были бесплодны, ибо они служили к открытию истины, ибо они доказали людям непреложность того, что было так часто повторяемо, но так редко чувствовано и понято, — что отступить от правил честности и добродетели — значит добровольно отказаться от счастья, что быть справедливым и быть благоразумным — все равно. Не сомневаюсь, что настанет время, когда все народы, все правительства, все люди своими поступками постигнут, что они верят сей аксиоме; не сомневаюсь, что настанет время, когда быть порочным и быть сумасшедшим — будет одно и тем же.
Мы уже гораздо менее злополучных предков наших удалены от сего блаженного века. Конечно, пройдут, быть может, еще тысячелетия, пока не достигнет человечество сей высшей степени человечности. Но оно достигнет ее, или вся история не что иное, как глупая и вместе ужасная своим бессмыслием сказка!
Читаю Тацита и благодарю бога, что между нами ныне уже не может развиться Тацит; ибо не могут родиться Нероны и Тиберии. Как тщетны и безрассудны жалобы тех, которые грустят и горюют об отцветших украшениях веков минувших! Они забывают, что богатства прошлых столетий не потеряны; сии сокровища живут для нас в воспоминании, и сим именно лучшею жизнию, в таинственном тумане прошедшего; над ними плачет элегия, и они драгоценны, трогательны, святы для нашего сердца; в существенности они, может быть, оставили бы нас холодными.
Усовершенствование — цель человечества. Пути к нему разнообразны до бесконечности (и хвала за то провидению!). Но человечество подвигается вперед. Окинем только быстрым взглядом разные феатры, на коих выступал человек в века различного своего образования. Как тесен, как мал феатр, на котором является глазам наблюдателя художественное греческое развитие ума человеческого: Аттика, Коринф, некоторые города великой Греции, Сицилии и Малой Азии — и вот все! Век римского образования, подражания греческому, но принявши силу и суровость потомков Ромула, диких и в самом просвещении, разливается уже над гораздо большим пространством земного шара. Холодное, часто убийственное просвещение квиритов должно было затмиться на время пришествием свежих, девственных сынов Севера, чтобы принять и жизнь и пламя в их теплых душах, чтобы распространиться над всею Европою. Наконец и европейцы состарились: провидение отняло у них свет, но единственно для того, чтобы повелеть солнцу истины в лучшем блеске воссиять над Азией, над Африкой, над естественною преемницей Европы — Америкою. […]
Между европейскими народами ни один не был оклеймен такою худою славою, как италиянцы. Скажем, однако же, что они точно были лучше того мнения, которое о них имели их современники. Все почти италиянцы были влюблены в прекрасное, были влюблены в славу своего отечества, — а любить прекрасное и славу не может человек, совершенно отверженный природою. Большая часть даже величайших извергов, которые встречаются в италиянской истории, но встречаются равно в истории всех народов, — большая часть из них в других обстоятельствах, вероятно, представляла [бы] нам героев добродетели. Ибо они были злодеями, потому что имели сильные страсти, а человек с сильными страстями необходимо должен иметь свежую душу, — в увядшем, слабом народе самые страсти вялы и малодушны, он может быть подлецом, но великим злодеем — никогда.
Европейские путешественники обыкновенно называли италиянцев хитрыми, вероломными, обманщиками. Они забывали, что между англичанами, французами, немцами столько же было обманщиков и клятвопреступников, сколько между италиянцами; они забывали, что сказал славный Винкельман, когда его в Германии однажды спросили: много ли в Италии мошенников? «Так! — сказал он. — Мне случалось видеть в Италии мошенников, но могу вас уверить, что в Германии встречался я с честными людьми!» Италиянцы в продолжении тысячелетия не имели бытия народного, а без бытия народного трудно не быть коварным, хоть благородным и прямым. Италиянцы были хитры по той же причине, по которой у всех народов, во всех веках и во всех странах земного шара женщины были и будут хитрее мужчин: они были слабыми и угнетаемы. Несмотря на то что обыкновенно италиянцев европейские писатели обвиняли в жестокости и мстительности и из сего вообще выводили, что они злы, я смею сказать, что, читая их историю, читая картины их нравов в их романах и народных сказках, сих верных изображениях свойств народных, я нахожу какое-то трогательное добродушие. Италиянец знает свои слабости, и по сему самому он снисходителен к слабостям других. Он не насмешлив, как французы, ибо знает из собственного опыта, как больно быть предметом насмешки; он не имеет строгости немца в своих суждениях о других, ибо не забывает, что ему самому нужно снисхождение; он и понятия не имеет о гордости испанца, ибо гордость и обхождение с ним возмущает его более всякой обиды; холодное пренебрежение к другим английских эгоистов одно только еще более может ожесточить его, чем самая надменность испанца, ибо италиянец, сын пламенного неба, не в состоянии презирать — он может или любить, или ненавидеть.
Французы — не девятнадцатого и следовавшего за ним столетий, а осьмнадцатого и всех предшествовавших революции — могли некоторым образом называться детьми между европейскими народами, но детьми избалованными. Они столько же были легкомысленны, сколько жестоки, столько же опрометчивы в своих мнениях и столько же нечувствительны (ибо чувствительность истинная, неподдельная, развивается в юношеском возрасте, в сем летнем времени человеческой жизни).
Немцы, вечные мечтатели, вечные путешественники в области таинств и воображения, никогда в продолжение всей своей истории не достигали зрелости, никогда не пользовались твердым, надежным гражданским благосостоянием. Дерзкие нередко до безумия в своих предположениях и в феориях, они всегда были робки на самом деле; они никогда не выходили из-под опеки, потому что никогда и нигде не переставали быть юношами.
Северо-западные народы, и в особенности англичане, могли называться мужами и мужчинами между европейцами: они жили на земле и в жизни, а не в пустых пространствах воздуха и фантазии. Они одни только долгое время исключительно наслаждались правами граждан и человеков, но в то же время, когда в полной мере владели всеми преимуществами мужеского возраста, сии сильные племена имели и все недостатки холодной зрелости — суровость, корыстолюбие, нечувствительность.
Что же касается до италиянцев, я уже заметил, что они в своем характере имели большое сходство с женщинами вообще: они были страстны, как женщины, они были одарены всеми достоинствами и всеми пороками женскими. Сластолюбивы и пылки, они в то же время были постоянны в любви и дружбе; они были чувствительны не по воображению, но по сердцу, были готовы жертвовать всем для того, кто умеет приобретать их всегда пламенную привязанность. Но горе тому, кого они ненавидели! Горе ему, если он некогда был предметом их удивления, их обожания! Они в своем мщении, в своей ревности были тиграми. Но, подобно женщинам, они медлили ненавидеть: их сердцу больно было отказаться от сладостной веры в достоинство своего любимца.
Поэт, прозаик, критик и переводчик. Учился в Царскосельском лицее, где подружился с Пушкиным и Дельвигом. После окончания лицея поступает на службу в Коллегию иностранных дел. В 1820 году в качестве секретаря А. Л. Нарышкина уезжает в заграничное путешествие, во время которого встречается с Гете, выступает с лекциями о русской литературе в Париже.
Вместе с В. Ф. Одоевским издавал альманах «Мнемозина», сотрудничал в журнале «Сын отечества». Принял участие в декабристском восстании. Был сослан в Сибирь, умер в Тобольске.
«Европейские письма» написаны в 1819 году. В них изображается путешествие американца по Европе в 2519 году.
Впервые — Невский зритель. 1820; то же: Соревнователь просвещения и благотворения. 1820.
Печатается в сокращении по изданию: Декабристы. Антология: в 2 т. Л., 1975. Т. 2. С. 151—171.
С. 300. Дикие гверилассы…-- Кюхельбекер имеет в виду местных жителей. Понятие «гверилассы» было очень популярно в первые десятилетия XIX века: так назывались испанские партизаны, прославившиеся своей борьбой с войсками Наполеона в 1808—1813 годах.
С. 301. Камоэнс Луис (1524 или 1525—1580) — португальский поэт, автор лирических стихов, эпической поэмы «Лузиады» (1572).
Имена Кортеца, Пизарро…-- Эрнан Кортес (1485—1547) — испанский конкистадор. В 1519—1521 годах возглавил завоевательный поход в Мексику. Франсиско Писарро (1470 или 1475—1541) — испанский конкистадор. Участвовал в завоевании Панамы и Перу, в разграблении и уничтожении государства инков.
…имена Ласказаса, Ксименеса, Эмануила.-- Лас-Касас (1474—1566), испанский гуманист, историк, публицист. В 1502—1550 годах жил в странах Центральной и Южной Америки. Ксименес (Хименес) Франциско (1436—1517) — испанский церковный и государственный деятель. Жестоко преследовал еретиков. В то же время много сделал для совершенствования испанского войска, навел порядок в финансовой системе государства, учредил университет в Алкане (1509). Эмануил (Эммануил) Великий (1469—1521) — король Португалии; при нем был совершен ряд крупных географических открытий.
Калдерон (Кальдерон) Педро (1600—1781) — испанский драматург.
Лопец (Лопе де Вега) (1562—1635) — испанский драматург, крупный представитель культуры Возрождения.
Торквемада Томас (1420—1498) — глава испанской инквизиции с 1483 года; известен жестокими расправами с еретиками.
С. 302. …ужасного Филиппа и несчастного его сына… — Филипп II (1527—1598) — король Испании; ненавидя своего сына и наследника дона Карлоса, заточил его в одной из комнат дворца, где тот вскоре умер.
Ксименес (Ксимен Огустен Мари маркиз де) (1726—1817) — французский писатель из рода Хименссов, друг Вольтера, который часто цитировал его стихотворения в своих сочинениях.
Альба Альварес де Толедо Фернандо (1507—1582) — герцог, испанский полководец. Будучи правителем Нидерландов, жестоко расправлялся с борцами за освобождение Голландии от власти испанской короны, пытался подавить Нидерландскую буржуазную революцию.
Дон Жуан Австрийский (1547—1578) — побочный сын императора Карла V, известный полководец.
Мюрат Иоахим (1767—1815) — французский полководец; командовал французскими войсками во время их вторжения в Испанию в 1808 году.
Дории… Фиэско…-- влиятельные генуэзские семьи в XII—XIV веках, враждовавшие друг с другом.
С. 303. Лев X (1475—1521) — римский папа; покровительствовал искусствам.
Август (63 до н. э. — 14 н. э.) --триумвир, с 27 до н. э. римский император; эпоха Августа считается «золотым веком» в истории античного искусства.
…Медицисов…-- Имеется в виду семья Медичи, фактически правившая Флоренцией с 1434 года в течение почти всего XV века; Медичи были известны как покровители науки и искусства.
Ариосто Лудовико (1474—1533) — итальянский поэт, автор поэмы «Неистовый Роланд» (1532).
С. 304. Квириты — так назывались в старину римские граждане.
Канова Антоний (1757—1822) — знаменитый итальянский скульптор.
Метастазио Пьетро (1698—1782) — итальянский поэт и драматург-либреттист.
Альфреско — вид настенной живописи.
Рафаэль Санти (1483—1520) — великий итальянский живописец и архитектор.
Михель-Анжело (Микеланджело) Буонарроти (1475—1564) — великий итальянский скульптор, живописец, архитектор, поэт.
С. 305. Тацит Публий Корнелий (ок. 58 — ок. 117) — римский историк.
Тиберий Клавдий Нерон (42 до и. э, — 37 н. э.) и Нерон Клавдий Цезарь (37—68 н. э.) — римские императоры, известные своей жестокостью.