Д. С. Пасманик (Жаботинский)

1.

В русском сионизме, в интеллигентском сионизме вообще, есть за покойным, по крайней мере, одна большая заслуга. Он был одним из первых, связавших сионистскую идею с общими данными социальной науки. Это очень трудно объяснить молодежи — не только совсем еще юной, но и такой, которой ныне под тридцать. Они привыкли к тому, что у сионизма есть своя теория, опирающаяся на данные экономического быта разных стран и на законы миграции разных народов. Они даже не очень этим интересуются: сионизм уже давно стал фактом. Спор о нем из области теоретических обоснований перешел в область совсем иную. И им кажется, что так было всегда. Но мы, пожилые люди, хорошо помним время, когда это было не так. Сионистской идее приходилось пробивать себе дорогу в атмосфере постоянной дискуссии. Противники просто отрицали за ней всякое право на серьезное отношение. У противников этих были готовые, притом чрезвычайно искусно и красиво слаженные, идеология и фразеология — марксистские; их создатели не предусмотрели важности ни миграционного, ни национального момента в социальном процессе, и противники наши поэтому отметали сионизм за порог и науки, и практики. Для интеллигентного сиониста это создавало положение беспомощное и унизительное. Многих оно даже и вконец отпугнуло. В этом отношении литературная и лекторская работа Пасманика в России и за границей (за границей, главным образом, среди студенческих «колоний») сыграла роль поворотной стрелки. Как начетчик в области марксистского богословия он был сильнее большинства своих оппонентов; он, кроме того, много занимался и литературой об эмиграции, колонизации, национальных вопросах Австро-Венгрии, которой его оппоненты 25 лет тому назад еще пренебрегали. Как диалектик, он был один из лучших, кого я вообще встречал: умел выделить главное, умел сопоставить ярко и выпукло, умел подметить слабый пункт противника и умел всё это делать вежливо. Я бы не сказал, что он создал научную теорию сионизма: поскольку она имеется (конечно, только в основном наброске), она есть продукт коллективной работы, в которой больше всего сделали социалистические фракции сионизма. Но и Бер Борохов, давший больше всех остальных в этом отношении, даже вложивший в это дело подлинную искру самородной почти-гениальности, признавал, что «начал Пасманик». Теперь многие думают, будто все это уже не нужно. Они очень ошибаются. Даже в самой Англии, которая якобы не интересуется теориями, наша политическая самозащита в ближайшем будущем должна будет принять отчасти характер научного спора: о емкости территории, о влиянии морального фактора на экономику. И мы будем выдвигать и развивать доводы, двадцать пять лет тому назад намеченные в «Письмах к еврейской молодежи» Пасманика, и, вероятно, даже спасибо, как водится на земле, его памяти не скажем. Но хоть над могилой надо вспомнить, чем дело наше обязано этому человеку.

2.

О размолвке Пасманика с русским сионизмом в годы гражданской войны и после я мало что знаю. Много расспрашивал и много слышал, но как-то не проникло в память и никогда не казалось мне лично убедительным. Возможно, что не может понять этих вещей человек, которого тогда в России не было и который думал в те годы не о Деникине и Врангеле, а об Алленби и Cтoррсе. Но, признаюсь, нет у меня и никакой охоты «понять эти вещи», т. е. до такой степени проникнуться обидой, чтобы на целые народы и на целые движения поставить для себя крест. Мне всегда казалось, что на случай погрома надо иметь револьверы и пр. и уметь с ними обращаться; но с народами еще придется жить и с их идеалами считаться. Я бы и с арабами охотно вступил в переговоры, если бы не тот неопровержимый факт, что у них просто нечего нам предложить, кроме искренней просьбы о ликвидации сионизма. С англичанами нужно и очень нужно вести переговоры, хотя никакой моральной разницы между поведением их деникиных и «нашего» Деникина не вижу. Если есть разница, то не в их пользу: они куда сильнее. Если можно и надо вести переговоры с этими обидчиками, я просто не понимаю, почему нельзя или не надо с другими. Также точно не понимаю, почему нельзя якшаться с монархистами. Впрочем, раз получилась размолвка, и такая глубокая, то, должно быть, так и надо было, и решающий голос тут надо предоставить людям, бывшим в те годы в России и в Крыму. Но я думаю, что и они всегда верили в честную, горячую, безудержную искренность Пасманика.

3.

Странное было у нас всех ощущение над его могилой. Собрались представители двух народов — с русской стороны большие представители, многие с именами всероссийской звучности — и собрались в настроении взаимной примиренности над общей потерей. Символом того сборища могли бы быть протянутые руки. Но в атмосфере чувствовалась сдержанность, словно каждый шептал себе самому: тут есть что-то непонятное. И было что-то непонятное. Мы не привыкли к типу души, которая, действительно, вмещала в себе два настоящих патриотизма. Фразу о двойном патриотизме часто произносим мы все — т. е. все те из нас, сионистов, у которых есть приличный паспорт, и я не сомневаюсь, что произносим ее искренно и готовы исполнять оба гражданских долга. Но у Пасманика было нечто другое: два «надрыва». Казалось бы, что любить с «надрывом» можно только одну национальную идею; второй из них можно подарить только спокойную привязанность, если не просто тщательную корректность. Пасманик несомненно любил Россию в том же смысле, как любил еврейство: например, не только сознавал разумом, что России нужна та или иная отрезанная провинция, но и внутренне ощущал болезненность этого отреза, как мы чувствуем отрез Заиорданья. Ненавидел большевиков не только за то, что они — черная сотня, как ненавидим мы, но, прежде всего, за унижение России. Поскольку он свою деятельность контролировал рассудком, «обосновывал», постольку, я думаю, он отдавал примат еврейскому, а не русскому моменту: считал, что и через русское свое служение служит еврейству. Но в сфере непосредственного переживания примата не было. Ту особенную, непередаваемую воспаленность души, которая была самой «восточной» его чертою, он отдавал одинаково и нам, и России. Вряд ли счастливо живется такому человеку с двумя пожарами в одной грудной клетке. Я ему не завидовал и не завидую. Но шапку снимаю: это не порок души, это богатство души; роскошь неудобная, часто губительная, как губительно для человека родиться с талантом музыканта и живописца вместе; но неподдельная роскошь, истинный дар Б-жий. Ценный умер человек, и с почетом надо проходить мимо его могилы. И тяжело умер человек. Всё, чему он служил, не удалось. Как дикая кошка в спину доброго коня, вцепилась красная хлыстовщина в обезумевшую от боли Россию, и не видно этому конца. Ключ от Палестины попал в руки старого знакомца нашего по книге «Давид Копперфильд», Урии Гипа, елейного, богобоязненного (кстати, и на нем тоже красная нашивка), и он виляет руками и ногами и торгуется: я обещал вам то, а не это… я бы рад уплатить, но на векселе клякса… Тяжело умирать в такое время; и над гробом трудно говорить слова надежды, которые звучат фальшью, — даже несмотря на то, что они не фальшь, а надежда и вера — в то, что всё пройдет, и царство дервишей над Россией, и эпоха Урии Гипа над Англией, и совесть проснется.