Д. С. Мережковскій. Вѣчные спутники. Портреты изъ всемірной литературы. Спб. 1897 г. Ц. 2 р. Отличительное свойство г. Мережковскаго, какъ поэта, романиста или критика — претенціозность. Въ его стихахъ не чувствуется искренности, нѣтъ сердечной теплоты, потому что авторъ занятъ исключительно самимъ собой и не можетъ, не въ состояніи отдаться чистому, безличному и свободному порыву. Онъ всегда «позируетъ». Совершенно такимъ же онъ остается и въ своихъ критическихъ очеркахъ, которые, не смотря на видимое разнообразіе, посвящены одному высокому предмету — самому г-ну Мережковскому, чего онъ нисколько и не скрываетъ въ предисловіи. «За это соединеніе столь различныхъ, повидимому чуждыхъ другъ другу, именъ въ одну семью, въ одну галлерею портретовъ, могутъ упрекнуть автора въ отсутствіи систематической связи. Но онъ питаетъ надежду, что читателю мало-по-малу откроется не внѣшняя, а субъективная, внутренняя связь въ самомъ я, въ міросозерцаніи критика, ибо — повторяю — онъ не задается цѣлями научной или художественной характеристики. Онъ желалъ бы только разсказать со всей доступной ему искренностью, какъ дѣйствовали на его умъ, сердце и волю любимыя книги, вѣрные друзья, тихіе спутники жизни. Это записки, дневникъ читателя въ концѣ XIX вѣка». Итакъ, предметъ, предлагаемый вниманію читателя (всего за 2 р.), — я г-на Мережковскаго.
И вотъ оно, это драгоцѣнное «я», передъ нами въ стѣнахъ аѳинскаго «Акрополя». «Я взглянулъ, увидѣлъ все сразу и сразу понялъ… Я чувствовалъ себя молодымъ, бодрымъ и сильнымъ… Я всходилъ по ступенямъ Пропилей, и ко мнѣ приближался чистый, дѣвственный, многоколонный на пыльной поблѣднѣвшей лазури полуденнаго неба, несказанно-прекрасный Парѳенонъ… Я вошелъ, сѣлъ на ступени портика подъ тѣнью колонны… Я ни о чемъ не думалъ, ничего не желалъ, я не плакалъ, не радовался — я былъ спокоенъ»… Словомъ, я, я, я — безконечное, однообразное «я» г-на Мережковскаго, изъ-за котораго не видно ни Акрополя, ни его красотъ. Мы узнаемъ только о великомъ открытіи, сдѣланномъ «я» г-на Мережковскаго, что греки творили «согласно съ природой», — фраза, рѣшительно ничего не поясняющая. Каждый художникъ творить «согласно съ природой», но только вносить въ твореніе свое пониманіе природы, въ чемъ и проявляется его индивидуальность, оригинальность, безъ чего нѣтъ и не можетъ быть художественнаго произведенія. По г-на Мережковскаго ни мало не трогаютъ читательскія недоумѣнія, — онъ просто «позируетъ» на развалинахъ Акрополя и кокетничаетъ съ читательницами: «Я пишу эти строки осеннею ночью (замѣтьте хорошенько — ночью, а не днемъ, это очень важно для пониманія Акрополя!), при однообразномъ шумѣ дождя и вѣтра, въ моей петербургской комнатѣ. На столѣ у меня лежатъ два маленькихъ осколка настоящаго древняго камня изъ Парѳенона. Благородный пентеликонскій мраморъ все еще искрится при свѣтѣ лампы… И я смотрю на него съ суевѣрной любовью, какъ благочестивый паломникъ на святыню, привезенную изъ далекой земли». Такія подробности, не имѣющія никакого отношенія къ Акрополю, только и можно понять, какъ необходимое дополненіе картины, изображающей «я» г-на Мережковскаго.
Та же позировка утонченностью эстетическихъ эмоцій составляетъ суть и дальнѣйшихъ очерковъ, написанныхъ свойственнымъ г-ну Мережковскому напыщенно-сладостнымъ языкомъ, съ постоянными потугами на глубокомысліе и вдохновенность откровеній. Въ «Дафнисѣ и Хлоѣ» авторъ прельщаетъ читателя своимъ пониманіемъ «невинной игры любви и величайшаго цѣломудрія, граничащихъ съ опаснымъ и утонченнымъ соблазномъ». Онъ не скрываетъ, что эта простенькая и на взглядъ читателя нашего времени пустенькая поэма, крайне скабрезна и сладострастна, и ему доставляетъ высокое удовлетвореніе — внушить читателю, какъ его «я» свободно проходитъ между Сциллой и Харибдой ничѣмъ не прикрытой чувственности, не забывая объ эстетикѣ. Отъ развращеннаго автора «Дафниса и Хлои» онъ нарочно перескакиваетъ жъ аскетическому Марку Аврелію, чтобы контрастомъ усилить эффектъ бездонной глубины своего всеобъемлющаго «я». Плиній Младшій долженъ выказать глубокую ученость и классическую начитанность автора, въ которомъ онъ возбуждаетъ восторгъ своимъ «умѣніемъ жить». Трудно понять, почему Плиній попалъ въ число «вѣчныхъ спутниковъ», и самъ г. Мережковскій не высокаго мнѣнія о немъ, какъ писателѣ и человѣкѣ. «Авторъ писемъ. — говоритъ онъ, — не герой, не рѣдкое исключеніе, а типическій представитель времени. Добродѣтели его — добродѣтели средняго хорошаго человѣка той эпохи. Онъ не разыгрываетъ роли, напротивъ, — онъ не хочетъ и не умѣетъ скрывать своихъ маленькихъ слабостей, своихъ недостатковъ, а главный недостатокъ его — литературное тщеславіе». Все это, можетъ быть, и вѣрно, но тѣмъ менѣе даетъ ему право служить «вѣчнымъ спутникомъ» въ ряду великихъ писателей, вмѣстѣ съ Маркомъ Авреліемъ, Сервантесомъ, Ибсеномъ Пушкинымъ и другими. Чувствуется натяжка, желаніе автора щегольнуть своей оригинальностью, «субъективной критикой», для которой, будто бы, законъ не писанъ. Ларчикъ открывается очень просто, если взглянуть на странный подборъ «спутниковъ» автора съ точки зрѣнія, отмѣченной въ самомъ началѣ: авторъ позируетъ выборомъ чтенія, не доступнаго профанамъ, но составляющаго достояніе глубокихъ «эстетовъ». На томъ же основаніи зачисленъ въ вѣчные спутники Кальдеронъ, котораго и сами испанцы не читаютъ теперь, такъ какъ и имъ трудно уже вникать въ его средневѣковой католическій мистицизмъ.
«Субъективныя» характеристики Флобера, Ибсена, Достоевскаго, Гончарова и Майкова не блещутъ ни глубиной, ни оригинальностью. Въ нихъ авторъ повторяетъ ходячіе труизмы, ничего не внося своего, не давая никакого новаго освѣщенія. Недостатокъ его языка, крайняя банальность эпитетовъ и образовъ, особенно даетъ себя чувствовать въ этихъ характеристикахъ. Напр., характеристику Ибсена онъ заканчиваетъ слѣдующимъ возгласомъ, словно позаимствованнымъ изъ какого-либо фельетона: «Мы понимаемъ трагическую судьбу поколѣній, обреченныхъ рождаться и умирать въ эти смутныя, страшныя сумерки, когда послѣдній лучъ зари потухъ и ни одна звѣзда еще не зажглась, когда старые боги умерли и новые еще не родились». «Тургеневъ — художникъ по преимуществу… Л. Толстой — громадная стихійная сила… Достоевскій — этотъ величайшій реалистъ, измѣрившій бездны человѣческаго страданія, безумія и порока, вмѣстѣ съ тѣмъ величайшій поэтъ евангельской любви», и т. д. Оригинальнѣе другихъ характеристика Пушкина, но въ чемъ заключается эта оригинальность, читатели нашего журнала знаютъ изъ «Критическихъ Замѣтокъ» прошлаго года (см. іюльскую книгу), почему касаться ея еще разъ считаемъ излишнимъ. Въ новомъ изданіи эта характеристика, насколько намъ помнится, осталась безъ измѣненій (первоначально была помѣщена въ «Философскихъ теченіяхъ русской поэзіи»" изд. г. Перцева)