Душечка
правитьА. П. Чехов. Полное собрание сочинений и писем в тридцати томах
Сочинения в восемнадцати томах. Том десятый
МОСКВА — 1986
ИЗДАТЕЛЬСТВО «НАУКА»
Оленька, дочь отставного коллежского асессора Племянникова, сидела у себя во дворе на крылечке, задумавшись. Было жарко, назойливо приставали мухи, и было так приятно думать, что скоро уже вечер. С востока надвигались темные дождевые тучи, и оттуда изредка потягивало влагой.
Среди двора стоял Кукин, антрепренер и содержатель увеселительного сада «Тиволи», квартировавший тут же во дворе, во флигеле, и глядел на небо.
— Опять! — говорил он с отчаянием. — Опять будет дождь! Каждый день дожди, каждый день дожди — точно нарочно! Ведь это петля! Это разоренье! Каждый день страшные убытки!
Он всплеснул руками и продолжал, обращаясь к Оленьке:
— Вот вам, Ольга Семеновна, наша жизнь. Хоть плачь! Работаешь, стараешься, мучишься, ночей не спишь, всё думаешь, как бы лучше, — и что же? С одной стороны, публика, невежественная, дикая. Даю ей самую лучшую оперетку, феерию, великолепных куплетистов, но разве ей это нужно? Разве она в этом понимает что-нибудь? Ей нужен балаган! Ей подавай пошлость! С другой стороны, взгляните на погоду. Почти каждый вечер дождь. Как зарядило с десятого мая, так потом весь май и июнь, просто ужас! Публика не ходит, но ведь я за аренду плачу? Артистам плачу?
На другой день под вечер опять надвигались тучи, и Кукин говорил с истерическим хохотом:
— Ну что ж? И пускай! Пускай хоть весь сад зальет, хоть меня самого! Чтоб мне не было счастья ни на этом, ни на том свете! Пускай артисты подают на меня в суд! Что суд? Хоть на каторгу в Сибирь! Хоть на эшафот! Ха-ха-ха!
И на третий день то же…
Оленька слушала Кукина молча, серьезно, и, случалось, слезы выступали у нее на глазах. В конце концов несчастья Кукина тронули ее, она его полюбила. Он был мал ростом, тощ, с желтым лицом, с зачесанными височками, говорил жидким тенорком, и когда говорил, то кривил рот; и на лице у него всегда было написано отчаяние, но всё же он возбудил в ней настоящее, глубокое чувство. Она постоянно любила кого-нибудь и не могла без этого. Раньше она любила своего папашу, который теперь сидел больной, в темной комнате, в кресле, и тяжело дышал; любила свою тетю, которая иногда, раз в два года, приезжала из Брянска; а еще раньше, когда училась в прогимназии, любила своего учителя французского языка. Это была тихая, добродушная, жалостливая барышня с кротким, мягким взглядом, очень здоровая. Глядя на ее полные розовые щёки, на мягкую белую шею с темной родинкой, на добрую наивную улыбку, которая бывала на ее лице, когда она слушала что-нибудь приятное, мужчины думали: «Да, ничего себе…» и тоже улыбались, а гостьи-дамы не могли удержаться, чтобы вдруг среди разговора не схватить ее за руку и не проговорить в порыве удовольствия:
— Душечка!
Дом, в котором она жила со дня рождения и который в завещании был записан на ее имя, находился на окраине города, в Цыганской Слободке, недалеко от сада «Тиволи»; по вечерам и по ночам ей слышно было, как в саду играла музыка, как лопались с треском ракеты, и ей казалось, что это Кукин воюет со своей судьбой и берет приступом своего главного врага — равнодушную публику; сердце у нее сладко замирало, спать совсем не хотелось, и, когда под утро он возвращался домой, она тихо стучала в окошко из своей спальни и, показывая ему сквозь занавески только лицо и одно плечо, ласково улыбалась…
Он сделал предложение, и они повенчались. И когда он увидал как следует ее шею и полные здоровые плечи, то всплеснул руками и проговорил:
— Душечка!
Он был счастлив, но так как в день свадьбы и потом ночью шел дождь, то с его лица не сходило выражение отчаяния.
После свадьбы жили хорошо. Она сидела у него в кассе, смотрела за порядками в саду, записывала расходы, выдавала жалованье, и ее розовые щеки, милая, наивная, похожая на сияние улыбка мелькали то в окошечке кассы, то за кулисами, то в буфете. И она уже говорила своим знакомым, что самое замечательное, самое важное и нужное на свете — это театр и что получить истинное наслаждение и стать образованным и гуманным можно только в театре.
— Но разве публика понимает это? — говорила она. — Ей нужен балаган! Вчера у нас шел «Фауст наизнанку», и почти все ложи были пустые, а если бы мы с Ваничкой поставили какую-нибудь пошлость, то, поверьте, театр был бы битком набит. Завтра мы с Ваничкой ставим «Орфея в аду», приходите.
И что говорил о театре и об актерах Кукин, то повторяла и она. Публику она так же, как и он, презирала за равнодушие к искусству и за невежество, на репетициях вмешивалась, поправляла актеров, смотрела за поведением музыкантов, и когда в местной газете неодобрительно отзывались о театре, то она плакала и потом ходила в редакцию объясняться.
Актеры любили ее и называли «мы с Ваничкой» и «душечкой»; она жалела их и давала им понемножку взаймы, и если, случалось, ее обманывали, то она только потихоньку плакала, но мужу не жаловалась.
И зимой жили хорошо. Сняли городской театр на всю зиму и сдавали его на короткие сроки то малороссийской труппе, то фокуснику, то местным любителям. Оленька полнела и вся сияла от удовольствия, а Кукин худел и желтел и жаловался на страшные убытки, хотя всю зиму дела шли недурно. По ночам он кашлял, а она поила его малиной и липовым цветом, натирала одеколоном, кутала в свои мягкие шали.
— Какой ты у меня славненький! — говорила она совершенно искренно, приглаживая ему волосы. — Какой ты у меня хорошенький!
В великом посту он уехал в Москву набирать труппу, а она без него не могла спать, всё сидела у окна и смотрела на звезды. И в это время она сравнивала себя с курами, которые тоже всю ночь не спят и испытывают беспокойство, когда в курятнике нет петуха. Кукин задержался в Москве и писал, что вернется к Святой, и в письмах уже делал распоряжения насчет «Тиволи». Но под страстной понедельник, поздно вечером, вдруг раздался зловещий стук в ворота; кто-то бил в калитку, как в бочку: бум! бум! бум! Сонная кухарка, шлепая босыми ногами по лужам, побежала отворять.
— Отворите, сделайте милость! — говорил кто-то за воротами глухим басом. — Вам телеграмма!
Оленька и раньше получала телеграммы от мужа, но теперь почему-то так и обомлела. Дрожащими руками она распечатала телеграмму и прочла следующее:
«Иван Петрович скончался сегодня скоропостижно сючала ждем распоряжений хохороны вторник».
Так и было напечатано в телеграмме «хохороны» и какое-то еще непонятное слово «сючала»; подпись была режиссера опереточной труппы.
— Голубчик мой! — зарыдала Оленька. — Ваничка мой миленький, голубчик мой! Зачем же я с тобой повстречалася? Зачем я тебя узнала и полюбила? На кого ты покинул свою бедную Оленьку, бедную, несчастную?..
Кукина похоронили во вторник, в Москве, на Ваганькове; Оленька вернулась домой в среду, и как только вошла к себе, то повалилась на постель и зарыдала так громко, что слышно было на улице и в соседних дворах.
— Душечка! — говорили соседки, крестясь. — Душечка Ольга Семеновна, матушка, как убивается!
Три месяца спустя как-то Оленька возвращалась от обедни, печальная, в глубоком трауре. Случилось, что с нею шел рядом тоже возвращавшийся из церкви один из ее соседей Василий Андреич Пустовалов, управляющий лесным складом купца Бабакаева. Он был в соломенной шляпе и в белом жилете с золотой цепочкой и походил больше на помещика, чем на торговца.
— Всякая вещь имеет свой порядок, Ольга Семеновна, — говорил он степенно, с сочувствием в голосе, — и если кто из наших ближних умирает, то, значит, так богу угодно, и в этом случае мы должны себя помнить и переносить с покорностью.
Доведя Оленьку до калитки, он простился и пошел далее. После этого весь день слышался ей его степенный голос, и едва она закрывала глаза, как мерещилась его темная борода. Он ей очень понравился. И, по-видимому, она тоже произвела на него впечатление, потому что немного погодя к ней пришла пить кофе одна пожилая дама, мало ей знакомая, которая как только села за стол, то немедля заговорила о Пустовалове, о том, что он хороший, солидный человек и что за него с удовольствием пойдет всякая невеста. Через три дня пришел с визитом и сам Пустовалов; он сидел недолго, минут десять, и говорил мало, но Оленька его полюбила, так полюбила, что всю ночь не спала и горела, как в лихорадке, а утром послала за пожилой дамой. Скоро ее просватали, потом была свадьба.
Пустовалов и Оленька, поженившись, жили хорошо. Обыкновенно он сидел в лесном складе до обеда, потом уходил по делам, и его сменяла Оленька, которая сидела в конторе до вечера и писала там счета и отпускала товар.
— Теперь лес с каждым годом дорожает на двадцать процентов, — говорила она покупателям и знакомым. — Помилуйте, прежде мы торговали местным лесом, теперь же Васичка должен каждый год ездить за лесом в Могилевскую губернию. А какой тариф! — говорила она, в ужасе закрывая обе щеки руками. — Какой тариф!
Ей казалось, что она торгует лесом уже давно-давно, что в жизни самое важное и нужное это лес, и что-то родное, трогательное слышалось ей в словах: балка, кругляк, тес, шелёвка, безымянка, решётник, лафет, горбыль… По ночам, когда она спала, ей снились целые горы досок и теса, длинные, бесконечные вереницы подвод, везущих лес куда-то далеко за город; снилось ей, как целый полк двенадцатиаршинных, пятивершковых бревен стоймя шел войной на лесной склад, как бревна, балки и горбыли стукались, издавая гулкий звук сухого дерева, всё падало и опять вставало, громоздясь друг на друга; Оленька вскрикивала во сне, и Пустовалов говорил ей нежно:
— Оленька, что с тобой, милая? Перекрестись!
Какие мысли были у мужа, такие и у нее. Если он думал, что в комнате жарко или что дела теперь стали тихие, то так думала и она. Муж ее не любил никаких развлечений и в праздники сидел дома, и она тоже.
— И всё вы дома или в конторе, — говорили знакомые. — Вы бы сходили в театр, душечка, или в цирк.
— Нам с Васичкой некогда по театрам ходить, — отвечала она степенно. — Мы люди труда, нам не до пустяков. В театрах этих что хорошего?
По субботам Пустовалов и она ходили ко всенощной, в праздники к ранней обедне и, возвращаясь из церкви, шли рядышком, с умиленными лицами, от обоих хорошо пахло, и ее шелковое платье приятно шумело; а дома пили чай со сдобным хлебом и с разными вареньями, потом кушали пирог. Каждый день в полдень во дворе и за воротами на улице вкусно пахло борщом и жареной бараниной или уткой, а в постные дни — рыбой, и мимо ворот нельзя было пройти без того, чтобы не захотелось есть. В конторе всегда кипел самовар, и покупателей угощали чаем с бубликами. Раз в неделю супруги ходили в баню и возвращались оттуда рядышком, оба красные.
— Ничего, живем хорошо, — говорила Оленька знакомым, — слава богу. Дай бог всякому жить, как мы с Васичкой.
Когда Пустовалов уезжал в Могилевскую губернию за лесом, она сильно скучала и по ночам не спала, плакала. Иногда по вечерам приходил к ней полковой ветеринарный врач Смирнин, молодой человек, квартировавший у нее во флигеле. Он рассказывал ей что-нибудь или играл с нею в карты, и это ее развлекало. Особенно интересны были рассказы из его собственной семейной жизни; он был женат и имел сына, но с женой разошелся, так как она ему изменила, и теперь он ее ненавидел и высылал ей ежемесячно по сорока рублей на содержание сына. И, слушая об этом, Оленька вздыхала и покачивала головой, и ей было жаль его.
— Ну, спаси вас господи, — говорила она, прощаясь с ним и провожая его со свечой до лестницы. — Спасибо, что поскучали со мной, дай бог вам здоровья, царица небесная…
И всё она выражалась так степенно, так рассудительно, подражая мужу; ветеринар уже скрывался внизу за дверью, а она окликала его и говорила:
— Знаете, Владимир Платоныч, вы бы помирились с вашей женой. Простили бы ее хоть ради сына!.. Мальчишечка-то небось всё понимает.
А когда возвращался Пустовалов, она рассказывала ему вполголоса про ветеринара и его несчастную семейную жизнь, и оба вздыхали и покачивали головами и говорили о мальчике, который, вероятно, скучает по отце, потом, по какому-то странному течению мыслей, оба становились перед образами, клали земные поклоны и молились, чтобы бог послал им детей.
И так прожили Пустоваловы тихо и смирно, в любви и полном согласии шесть лет. Но вот как-то зимой Василий Андреич в складе, напившись горячего чаю, вышел без шапки отпускать лес, простудился и занемог. Его лечили лучшие доктора, но болезнь взяла свое, и он умер, проболев четыре месяца. И Оленька опять овдовела.
— На кого же ты меня покинул, голубчик мой? — рыдала она, похоронив мужа. — Как же я теперь буду жить без тебя, горькая я и несчастная? Люди добрые, пожалейте меня, сироту круглую…
Она ходила в черном платье с плерезами и уже отказалась навсегда от шляпки и перчаток, выходила из дому редко, только в церковь или на могилку мужа, и жила дома, как монашенка. И только когда прошло шесть месяцев, она сняла плерезы и стала открывать на окнах ставни. Иногда уже видели по утрам, как она ходила за провизией на базар со своей кухаркой, но о том, как она жила у себя теперь и что делалось у нее в доме, можно было только догадываться. По тому, например, догадывались, что видели, как она в своем садике пила чай с ветеринаром, а он читал ей вслух газету, и еще по тому, что, встретясь на почте с одной знакомой дамой, она сказала:
— У нас в городе нет правильного ветеринарного надзора и от этого много болезней. То и дело слышишь, люди заболевают от молока и заражаются от лошадей и коров. О здоровье домашних животных в сущности надо заботиться так же, как о здоровье людей.
Она повторяла мысли ветеринара и теперь была обо всем такого же мнения, как он. Было ясно, что она не могла прожить без привязанности и одного года и нашла свое новое счастье у себя во флигеле. Другую бы осудили за это, но об Оленьке никто не мог подумать дурно, и всё было так понятно в ее жизни. Она и ветеринар никому не говорили о перемене, какая произошла в их отношениях, и старались скрыть, но это им не удавалось, потому что у Оленьки не могло быть тайн. Когда к нему приходили гости, его сослуживцы по полку, то она, наливая им чай или подавая ужинать, начинала говорить о чуме на рогатом скоте, о жемчужной болезни, о городских бойнях, а он страшно конфузился и, когда уходили гости, хватал ее за руку и шипел сердито:
— Я ведь просил тебя не говорить о том, чего ты не понимаешь! Когда мы, ветеринары, говорим между собой, то, пожалуйста, не вмешивайся. Это, наконец, скучно!
А она смотрела на него с изумлением и с тревогой и спрашивала:
— Володичка, о чем же мне говорить?!
И она со слезами на глазах обнимала его, умоляла не сердиться, и оба были счастливы.
Но, однако, это счастье продолжалось недолго. Ветеринар уехал вместе с полком, уехал навсегда, так как полк перевели куда-то очень далеко, чуть ли не в Сибирь. И Оленька осталась одна.
Теперь уже она была совершенно одна. Отец давно уже умер, и кресло его валялось на чердаке, запыленное, без одной ножки. Она похудела и подурнела, и на улице встречные уже не глядели на нее, как прежде, и не улыбались ей; очевидно, лучшие годы уже прошли, остались позади, и теперь начиналась какая-то новая жизнь, неизвестная, о которой лучше не думать. По вечерам Оленька сидела на крылечке, и ей слышно было, как в «Тиволи» играла музыка и лопались ракеты, но это уже не вызывало никаких мыслей. Глядела она безучастно на свой пустой двор, ни о чем не думала, ничего не хотела, а потом, когда наступала ночь, шла спать и видела во сне свой пустой двор. Ела и пила она, точно поневоле.
А главное, что хуже всего, у нее уже не было никаких мнений. Она видела кругом себя предметы и понимала всё, что происходило кругом, но ни о чем не могла составить мнения и не знала, о чем ей говорить. А как это ужасно не иметь никакого мнения! Видишь, например, как стоит бутылка, или идет дождь, или едет мужик на телеге, но для чего эта бутылка, или дождь, или мужик, какой в них смысл, сказать не можешь и даже за тысячу рублей ничего не сказал бы. При Кукине и Пустовалове и потом при ветеринаре Оленька могла объяснить всё и сказала бы свое мнение о чем угодно, теперь же и среди мыслей и в сердце у нее была такая же пустота, как на дворе. И так жутко, и так горько, как будто объелась полыни.
Город мало-помалу расширялся во все стороны; Цыганскую Слободку уже называли улицей, и там, где были сад «Тиволи» и лесные склады, выросли уже дома и образовался ряд переулков. Как быстро бежит время! Дом у Оленьки потемнел, крыша заржавела, сарай покосился, и весь двор порос бурьяном и колючей крапивой. Сама Оленька постарела, подурнела; летом она сидит на крылечке, и на душе у нее по-прежнему и пусто, и нудно, и отдает полынью, а зимой сидит она у окна и глядит на снег. Повеет ли весной, донесет ли ветер звон соборных колоколов, и вдруг нахлынут воспоминания о прошлом, сладко сожмется сердце, и из глаз польются обильные слезы, но это только на минуту, а там опять пустота, и неизвестно, зачем живешь. Черная кошечка Брыска ласкается и мягко мурлычет, но не трогают Оленьку эти кошачьи ласки. Это ли ей нужно? Ей бы такую любовь, которая захватила бы всё ее существо, всю душу, разум, дала бы ей мысли, направление жизни, согрела бы ее стареющую кровь. И она стряхивает с подола черную Брыску и говорит ей с досадой:
— Поди, поди… Нечего тут!
И так день за днем, год за годом, — и ни одной радости, и нет никакого мнения. Что сказала Мавра-кухарка, то и хорошо.
В один жаркий июльский день, под вечер, когда по улице гнали городское стадо и весь двор наполнился облаками пыли, вдруг кто-то постучал в калитку. Оленька пошла сама отворять и, как взглянула, так и обомлела: за воротами стоял ветеринар Смирнин, уже седой и в штатском платье. Ей вдруг вспомнилось всё, она не удержалась, заплакала и положила ему голову на грудь, не сказавши ни одного слова, и в сильном волнении не заметила, как оба потом вошли в дом, как сели чай пить.
— Голубчик мой! — бормотала она, дрожа от радости. — Владимир Платоныч! Откуда бог принес?
— Хочу здесь совсем поселиться, — рассказывал он. — Подал в отставку и вот приехал попробовать счастья на воле, пожить оседлой жизнью. Да и сына пора уж отдавать в гимназию. Вырос. Я-то, знаете ли, помирился с женой.
— А где же она? — спросила Оленька.
— Она с сыном в гостинице, а я вот хожу и квартиру ищу.
— Господи, батюшка, да возьмите у меня дом! Чем не квартира? Ах, господи, да я с вас ничего и не возьму, — заволновалась Оленька и опять заплакала. — Живите тут, а с меня и флигеля довольно. Радость-то, господи!
На другой день уже красили на доме крышу и белили стены, и Оленька, подбоченясь, ходила по двору и распоряжалась. На лице ее засветилась прежняя улыбка, и вся она ожила, посвежела, точно очнулась от долгого сна. Приехала жена ветеринара, худая, некрасивая дама с короткими волосами и с капризным выражением, и с нею мальчик, Саша, маленький не по летам (ему шел уже десятый год), полный, с ясными голубыми глазами и с ямочками на щеках. И едва мальчик вошел во двор, как побежал за кошкой, и тотчас же послышался его веселый, радостный смех.
— Тетенька, это ваша кошка? — спросил он у Оленьки. — Когда она у вас ощенится, то, пожалуйста, подарите нам одного котеночка. Мама очень боится мышей.
Оленька поговорила с ним, напоила его чаем, и сердце у нее в груди стало вдруг теплым и сладко сжалось, точно этот мальчик был ее родной сын. И когда вечером он, сидя в столовой, повторял уроки, она смотрела на него с умилением и с жалостью и шептала:
— Голубчик мой, красавчик… Деточка моя, и уродился же ты такой умненький, такой беленький.
— Островом называется, — прочел он, — часть суши, со всех сторон окруженная водою.
— Островом называется часть суши… — повторила она, и это было ее первое мнение, которое она высказала с уверенностью после стольких лет молчания и пустоты в мыслях.
И она уже имела свои мнения и за ужином говорила с родителями Саши о том, как теперь детям трудно учиться в гимназиях, но что все-таки классическое образование лучше реального, так как из гимназии всюду открыта дорога: хочешь — иди в доктора, хочешь — в инженеры.
Саша стал ходить в гимназию. Его мать уехала в Харьков к сестре и не возвращалась; отец его каждый день уезжал куда-то осматривать гурты и, случалось, не живал дома дня по три, и Оленьке казалось, что Сашу совсем забросили, что он лишний в доме, что он умирает с голоду; и она перевела его к себе во флигель и устроила его там в маленькой комнате.
И вот уже прошло полгода, как Саша живет у нее во флигеле. Каждое утро Оленька входит в его комнату; он крепко спит, подложив руку под щеку, не дышит. Ей жаль будить его.
— Сашенька, — говорит она печально, — вставай, голубчик! В гимназию пора.
Он встает, одевается, молится богу, потом садится чай пить; выпивает три стакана чаю и съедает два больших бублика и пол французского хлеба с маслом. Он еще не совсем очнулся от сна и потому не в духе.
— А ты, Сашенька, не твердо выучил басню, — говорит Оленька и глядит на него так, будто провожает его в дальнюю дорогу. — Забота мне с тобой. Уж ты старайся, голубчик, учись… Слушайся учителей.
— Ах, оставьте, пожалуйста! — говорит Саша.
Затем он идет по улице в гимназию, сам маленький, но в большом картузе, с ранцем на спине. За ним бесшумно идет Оленька.
— Сашенька-а! — окликает она.
Он оглядывается, а она сует ему в руку финик или карамельку. Когда поворачивают в тот переулок, где стоит гимназия, ему становится совестно, что за ним идет высокая, полная женщина; он оглядывается и говорит:
— Вы, тетя, идите домой, а теперь уже я сам дойду.
Она останавливается и смотрит ему вслед, не мигая, пока он не скрывается в подъезде гимназии. Ах, как она его любит! Из ее прежних привязанностей ни одна не была такою глубокой, никогда еще раньше ее душа не покорялась так беззаветно, бескорыстно и с такой отрадой, как теперь, когда в ней всё более и более разгоралось материнское чувство. За этого чужого ей мальчика, за его ямочки на щеках, за картуз она отдала бы всю свою жизнь, отдала бы с радостью, со слезами умиления. Почему? А кто ж его знает — почему?
Проводив Сашу в гимназию, она возвращается домой тихо, такая довольная, покойная, любвеобильная; ее лицо, помолодевшее за последние полгода, улыбается, сияет; встречные, глядя на нее, испытывают удовольствие и говорят ей:
— Здравствуйте, душечка Ольга Семеновна! Как поживаете, душечка?
— Трудно теперь стало в гимназии учиться, — рассказывает она на базаре. — Шутка ли, вчера в первом классе задали басню наизусть, да перевод латинский, да задачу… Ну, где тут маленькому?
И она начинает говорить об учителях, об уроках, об учебниках, — то же самое, что говорит о них Саша.
В третьем часу вместе обедают, вечером вместе готовят уроки и плачут. Укладывая его в постель, она долго крестит его и шепчет молитву, потом, ложась спать, грезит о том будущем, далеком и туманном, когда Саша, кончив курс, станет доктором или инженером, будет иметь собственный большой дом, лошадей, коляску, женится и у него родятся дети… Она засыпает и всё думает о том же, и слезы текут у нее по щекам из закрытых глаз. И черная кошечка лежит у нее под боком и мурлычет:
— Мур… мур… мур…
Вдруг сильный стук в калитку. Оленька просыпается и не дышит от страха; сердце у нее сильно бьется. Проходит полминуты, и опять стук.
«Это телеграмма из Харькова, — думает она, начиная дрожать всем телом. — Мать требует Сашу к себе в Харьков… О господи!»
Она в отчаянии; у нее холодеют голова, ноги, руки, и кажется, что несчастнее ее нет человека во всем свете. Но проходит еще минута, слышатся голоса: это ветеринар вернулся домой из клуба.
«Ну, слава богу», — думает она.
От сердца мало-помалу отстает тяжесть, опять становится легко; она ложится и думает о Саше, который спит крепко в соседней комнате и изредка говорит в бреду:
— Я ттебе! Пошел вон! Не дерись!
ПРИМЕЧАНИЯ
правитьВпервые — «Семья», 1899, № 1, 3 января (ценз. разр. 31 декабря 1898 г.), стр. 2-4, 6. Подзаголовок: Рассказ Антона Чехова. Подпись: Антон Чехов.
Вошло в издание А. Ф. Маркса.
Печатается по тексту: Чехов, т. IX, стр. 289—303.
В 1893 или в 1894 году в записной книжке Чехова появилась заметка, ставшая зерном рассказа «Душечка»: «Была женой артиста — любила театр, писателей, казалось, вся ушла в дело мужа, и все удивлялись, что он так удачно женился; но вот он умер; она вышла за кондитера, и оказалось, что ничего она так не любит, как варить варенье, и уж театр презирала, так как была религиозна в подражание своему второму мужу» (Зап. кн. I, стр. 48). В рассказе вместо кондитера — лесоторговец, позднее — ветеринар; в конце — мальчик Саша, которого нет в записи.
К образу Душечки протягиваются нити от начатой в конце 80-х годов, но оставленной повести; от нее уцелели записи на отдельных листах (ЦГАЛИ, ф. 549. оп. 1, ед. хр. 198, лл. 2-7 и Музей-заповедник А. П. Чехова в Мелихове). Мотивы повести использованы также в «Рассказе неизвестного человека» и повести «Три года». В записях намечены черты облика некой Ольги Ивановны, обладающей редкой способностью любить. Образ этот предназначался для повести «Три года», но не вошел в нее, а получил развитие в рассказе «Душечка».
Одна из таких записей, тематически связанная с рассказом «Душечка», созвучна рассуждениям Григория Ивановича Орлова из «Рассказа неизвестного человека»: «Внутреннее содержание этих женщин так же серо и тускло, как их лица и наряды; они говорят о науке, литературе, тенденции и т. п. только потому, что они жены и сестры ученых и литераторов; будь они женами и сестрами участковых приставов или зубных врачей, они с таким же рвением говорили бы о пожарах или зубах. Позволять им говорить о науке, которая чужда им, слушать их, значит льстить их невежеству» (ПССП, т. XII, стр. 300—301).
Об эволюции женского образа в заметках и записях Чехова, а также в вариантах «Рассказа неизвестного человека» и повести «Три года», образа, нашедшего воплощение в характере Ольги Семеновны, см. в статье: А. С. Мелкова. Творческая судьба рассказа «Душечка». — Сб. «В творческой лаборатории Чехова». М., 1974, стр. 82-88. См. также: З. Паперный. Записные книжки Чехова. М., 1976, стр. 291—312.
Еще 3 ноября 1892 г. Н. Е. Эфрос, секретарь редакции газеты «Новости дня», приглашал Чехова к участию в еженедельном журнале «Семья», который начал издаваться с 1 ноября при этой газете («Левенсоном, а на самом деле — Липскеровым»). Он заверял, что «журнал будет скромный, но приличный, чистый, честный и живой». В мае 1897 г. Эфрос вновь и вновь просил Чехова дать рассказ, надеясь поднять репутацию журнала: «…появись Ваше имя в „Семье“ — брешь будет пробита, и следом за Вами пойдут многие» (ГБЛ).
Письма Чехова к Эфросу за это время не сохранились. Но по письму Эфроса (от 18 июня 1898 г. — ГБЛ) можно судить о том, что в июне 1898 г. они встречались в Москве. Возможно, тогда Чехов обещал дать рассказ в «Семью». Позднее Эфрос напомнил об этом: «Вспомните, дорогой Антон Павлович, о своем обещании, которым Вы так меня обрадовали, и дайте что-нибудь мне. Вы обещали так категорически, и я в полной уверенности, что не обидите меня и я получу от Вас рассказ, маленькую повесть, что хотите» (б/д. — ГБЛ).
Вероятно, рассказ написан между 26 ноября и 7 декабря 1898 г.: 26 ноября Чехов отослал в Петербург «По делам службы», а 9 декабря рассказ «Душечка» был получен Эфросом; в тот день он телеграфировал: «Великое спасибо чрезвычайно обязали бы разрешением поспешить в рождественском номере газет<ы>. Деньги высылаем» (ГБЛ). Ответ Чехова неизвестен, но он был против помещения рассказа в газете, что явствует из письма Эфроса, отправленного вскоре после 9 декабря: «Все Ваши желания, конечно, исполню в точности: рассказ помещу в один прием, в „Семье“, и не в рождеств<енском> номере („Новостей дня“), раз Вы этого не хотите. <…> Корректуру вышлют завтра. Будьте добры, дорогой, вышлите ее так, чтобы 20-го я ее получил обратно, не позднее» (ГБЛ).
Очевидно, от М. П. Чеховой о «Душечке» узнал Е. З. Коновицер, соиздатель газеты «Курьер». 16 декабря он телеграфировал в Ялту: «Редакция „Курьера“ уполномочила меня слезно просить Вас прислать рассказ новогодний номер внемлите просьбе не откажите» (ГБЛ).
Ответ на телеграмму Чехов дал в письме к сестре от 17 декабря 1898 г.: «Я охотно бы послал что-нибудь в „Курьер“, конечно, в тысячу раз охотнее, чем в „Семью“, но в „Курьере“ я не могу сотрудничать, пока с „Русских ведомостей“ не снимут цензуру. Если я стану работать у конкурента „Русских ведомостей“, то они, т. е. „Р<усские> в<едомости>“, дурно это истолкуют и обидятся».
В. А. Гольцев, печатавшийся в «Курьере», писал Чехову 17 декабря 1898 г.: «Дорогой друг, что случилось? Неужели ты попал в „Семью“ Липскерова? Сегодня Коновицер мне об этом сказал. Неужели „Новости дня“ достойнее „Курьера“? Мы почувствовали и личное оскорбление» (ГБЛ, ф. 77, к. X, ед. хр. 42).
Впоследствии и М. О. Меньшиков выразил сожаление, что рассказ «Душечка» опубликован в «Семье», а не в «Неделе»: «Такие вещицы, например, как „Душечка“, затерявшаяся в „Семье“, и даже самые крохотные Ваши рассказы были бы приняты с величайшей радостью» (письмо от 14 сентября 1899 г. — ГБЛ).
«И, действительно, Эфрос не по чину берет», — замечал П. А. Сергеенко в письме к Чехову от 3 февраля 1899 г. (ГБЛ).
Чехов был недоволен нечеткостью работы редакции. 20 декабря 1898 г. он отвечал Эфросу: «…уже 20-е, вечер, уже пришли Московские газеты от 18-го, а из Вашей конторы, как говорится, ни слуху ни духу. Очевидно, контора не исполнила Вашего распоряжения. Как бы ни было, не сердитесь, если корректуру получите не к 20-му. Не моя вина». Сведений о получении Чеховым корректуры, ее правке и отсылке в переписке нет.
В своих письмах Чехов жаловался па Эфроса: Вл. И. Немировичу-Данченко сообщал, что Эфрос обращается с ним «просто по-свински» (29 января 1899 г.); А. С. Лазареву (Грузинскому): «…никак не упрошу Эфроса прислать мне номер журнала с моим рассказом. Раз пять писал — и никакого ответа» (10 февраля 1899 г.).
Рассказ был послан А. Ф. Марксу для тома IX сочинений. (О работе Чехова над корректурой этого тома см. примечания к рассказу «По делам службы».)
Помещая «Душечку» в собрание сочинений, Чехов снял подзаголовок. Им была проведена небольшая стилистическая и синтаксическая правка. В речи Ольги Семеновны определение мальчика «умный» заменено на «умненький», «повстречалась» — на «повстречалася», более просторечное; вместо «Часто заболевают» стало: «То и дело слышишь, люди заболевают», что еще больше подчеркнуло привычку героини прислушиваться к чужим мнениям. Вместо «Андреевич» в двух случаях — разговорное «Андреич». Исправлены опечатки.
Слова Чехова об опечатках в тексте рассказа приведены в воспоминаниях М. Горького (см. ниже, стр. 411).
В повествовании о неудачнике-антрепренере Кукине отразилось состояние русского опереточного театра. В 1890-е годы Оперетта в России переживала период упадка. В газете «Курьер» (1899, № 64, 6 марта, под рубрикой «Театр и музыка», стр. 3) говорилось, что «за минувший год» «несли убытки большей частью опереточные труппы…»
В какой-то мере прообразом Кукина мог послужить ялтинский антрепренер, арендовавший городской театр и куриал, руководитель опереточной труппы С. Н. Новиков.
В Ялте не было постоянной труппы, и в течение осени 1898 г., после приезда Чехова в Ялту, там давали спектакли заезжие артисты: с 22 сентября по 8 октября — Общество артистов итальянской оперы; с 11 по 24 октября — Товарищество русских драматических артистов; с 29 ноября и до конца года — Товарищество русско-малорусских артистов под управлением И. Ю. Португалова; с 12 ноября по 6 декабря гастролировал цирк Мануэля Герцога, давал представления клоун Дуров (см.: «Крымский курьер», 1898, № 11-118, 15 августа — 31 декабря; ср. в рассказе — стр. 104, строки 27-29).
Публика в Ялте шла в театр неохотно, и С. Н. Новиков терпел постоянные убытки. Позднее Чехов сообщал Вл. И. Немировичу-Данченко (10 марта 1900 г.): «…полных сборов в театре никогда не бывает, и театр пустует». 11 октября 1898 г. галета «Крымский курьер» так писала о гастролях итальянцев: «Злополучная италианская труппа покончила у нас свои печальные представления.
Последние спектакли проходили у них весьма трагически. Отсутствие сборов и поэтому отсутствие денег дошло до того, что один из спектаклей труппы <…> мог окончиться только при благосклонном содействии… полиции» (Z. Злобы дня. — № 54). Подобная судьба ждала и следующую труппу: «В субботу, 24 октября <…> закончило свои спектакли Товарищество русских драматических артистов, не будучи в состоянии бороться „с равнодушием публики“. Стараясь примениться ко вкусам публики, наполняющей театр во время представления опереток, труппа, прилично сыгравшая сначала несколько драм, перешла на легкую комедию и фарсы. <…> комедии и фарсы тоже не посещались публикой» (там же, б/а, отдел «Театр», № 66, 27 октября). То же было и с малорусской труппой. «Пьеса привлекла в театр немного публики», — свидетельствовал И. Зет (там же, № 114, 24 декабря, отдел «Театр») (ср. в рассказе — стр. 102, строки 19-24; стр. 104, строки 10-14, 17-18).
Вопрос о городском театре и курзале не сходил со страниц «Крымского курьера» осенью 1898 г., когда Чехов работал над «Душечкой».
Упоминаемые в рассказе оперетты в 1898 г. после приезда Чехова в Ялте не ставились, но шли в Москве, в театрах: «Эрмитаж» (Каретный ряд, дир. Я. В. Щукин), «Буфф» (летнее помещение — сад «Аквариум», угол Тверской и Садовой, и зимнее — Камергерский переулок, дир. Ш. Омон) и Интернациональном театре В. Н. Шульца — Русская комическая опера и оперетта, под управлением А. Э. Блюменталя-Тамарина (Б. Никитская ул.).
Оперетта «Фауст наизнанку» была поставлена 7, 9, 12 и 23 июля в театре «Эрмитаж», 26 октября и 1 ноября в театре «Буфф», 12 ноября — в Интернациональном театре В. Н. Шульца («Новости дня», 1898, № 5424, 5426, 5429, 5440, 5535, 5541, 5552).
Оперетта «Орфей в аду» была возобновлена 24 мая в театре «Эрмитаж», затем шла 25 мая, 8 июня, 4 октября, 8 ноября в театре «Буфф» и 11 октября — в Интернациональном театре В. Н. Шульца («Новости дня», 1898, № 5380, 5381, 5395, 5513, 5548, 5519).
Газета «Новости дня», в разделе «Театральная хроника», помещала отзывы о постановках этих пьес (№ 5522 и 5536, 13 и 27 октября). Чехов постоянно следил за этой газетой. «Читаю „Новости дня“, которые покупаю по гривеннику…», — писал он Е. З. Коновицеру 21 сентября 1898 г.
В сюжетную ткань рассказа вплетаются темы, злободневные для ялтинской жизни того времени. В разговорах Оленьки об отсутствии правильного ветеринарного надзора в городе, о городских бойнях, о частых болезнях слышатся отзвуки судебного дела, начатого городскою думой 13 апреля 1898 г. и законченного 3 марта 1900 г. («Дело о состоянии ветеринарного санитарного надзора в городе Ялте». — Крымский областной государственный архив. Симферополь, ф. 522, он. 1, № 1000). Обитатели дачи «Омюр» были дружны с Д. А. Усатовым, одним из гласных городской думы, бывшим оперным певцом (см. о нем ниже), и могли от него узнать о ходе этого дела.
В «Крымском курьере» постоянно публиковались отчеты о ветеринарном обследовании животных, о непорядках на городской бойне (см., например, № 93 и 95, 29 ноября и 2 декабря 1898 г.).
Рассуждения Душечки о том, что «классическое образование лучше реального», отражают слухи об ожидавшихся в конце 1898 г. преобразованиях в системе просвещения: «По слухам, в конце настоящего года Министерством народного просвещения будет рассматриваться вопрос о разрешении лицам, окончившим реальные училища, поступать в университеты, за исключением медицинского и юридического факультетов, без дополнительных экзаменов», — говорилось в «Крымском курьере» (б/а. «Ялта, 4 октября». — «Крымский курьер», 1898, № 48, 4 октября).
Возможно, в заключительных сценах рассказа в какой-то степени преломились воспоминания Чехова о сыне М. В. Киселевой, Сереже, жившем у Чеховых в 1888 г.: «Каждое утро, лежа в постели, я слышу, как что-то громоздкое кубарем катится вниз по лестнице и чей-то крик ужаса: это Сережа идет в гимназию, а Ольга провожает его», — писал Чехов М. В. Киселевой 2 ноября 1888 г.
Рассказ Чехова вызвал горячий отклик в обществе, причем мнения о героине были резко противоположны.
Уже 4 января 1899 г. «усердная читательница и почитательница» Чехова, Е. Ламакина из Москвы, просила объяснения: «…что именно Вы хотели сказать этим рассказом. Я привыкла — читая Ваши произведения последних лет — всегда выносить более или менее ясное представление о цели — ради которой писался Вами тот или другой рассказ <…> Вы доставите мне в целому кружку Ваших почитателей большое одолжение, если не откажете хотя в нескольких строках ответить мне — почему Вы остановились на подобном типе женщины, что подобный тип знаменует собою в современной жизни, неужели Вы считаете его положительным, благодаря только тем сторонам души, которые открылись в героине во второй половине ее жизни, — считаете ли Вы всю первую половину повести типичной для современного брака, для современной девушки среднего класса и образования <…> Должна Вам сознаться, что во мне и в большей части моего кружка тип, выведенный Вами, вызвал не столько сочувствие, сколько вполне отрицательное отношение, а во многих даже насмешку и недоумение — почему Вы сочли нужным обращать свое внимание на подобных женщин» (ГБЛ).
Напротив, писательница Е. М. Шаврова, а также все ее родственники и их друзья встретили «Душечку» восторженно. В письме от 10 января 1899 г. из Москвы она делилась с Чеховым своими впечатлениями: «От „Душечки“ здесь все в восторге, и такая она, право, милая! У нас даже произошла семейная распря, между сестрами, из-за первого номера „Семьи“» (ГБЛ).
23 февраля ее сестра, А. М. Шаврова, в письме к Чехову выразила свое восхищение рассказом и типичностью характера Ольги Семеновны: «В третий раз прочла Ваш прелестный рассказ „Душечка“ и в полном от него восторге. Какая прелесть! Какая прелесть! Когда читаешь этот рассказ, то так и видишь перед собой симпатичную „Оленьку“ и невольно начинаешь ее искать среди своих знакомых <…>
Весь истрепанный лежит у меня на столе No „Семьи“. „Душечку“ читали мы все по несколько раз <…> и каждый раз всё с тем же громадным интересом. А знакомые, которые не получают „Семьи“ и которым я давала читать этот рассказ, тоже в полном от него восторге и благодарили меня» (ГБЛ).
3 февраля 1899 г. П. А. Сергеенко сообщил Чехову свое мнение о рассказе: «На меня „Душечка“ произвела впечатление прекрасной дружеской беседы, после которой не осталось никаких недомолвок, ничего недосказанного» (ГБЛ).
В письме от 10 мая 1899 г. К. М. Иловайская, владелица дачи «Омюр», писала, что ей прислали «Душечку» — и «теперь вся Ялта ее читает. Даже Усатов между тешкой у себя и пельменями у меня читал „Душечку“ впопыхах и, прочитав ее, все-таки не смягчился нравом и по-прежнему громит и ругается, хотя уверяет, что она произвела на него впечатление и что все мужчины — подлецы, а все женщины — прелестные создания» (ГБЛ).
З. Г. Морозова вспоминала: «Я восхищалась <…> рассказом „Душечка“, вышила Чехову подушечку с надписью „За Душечку“ и послала ее ему в Ялту. <…> Чехов ответил мне: „Моя Душечка не стоит такой подушечки“; тут же он мне писал, что многие строгие дамы были недовольны его рассказом: „Пишут мне сердитые письма“» («Воспоминания об А. П. Чехове». — «Литературный музей А. П. Чехова. Таганрог. А. П. Чехов. Сборник статей и материалов». Вып. 2. Ростов н/Д., 1960, стр. 306).
По совету Л. Н. Толстого, его любимый чеховский рассказ был прочитан в кружке близкого его знакомого, судебного деятеля Н. В. Давыдова (у него собирались артисты, писатели, бывали А. И. Сумбатов-Южин и А. Ф. Кони). Об этом чтении вспоминал профессор медицинского факультета Московского университета А. Б. Фохт: «Читать поручили мне. Этот рассказ оценили вполне. Чехов думал сделать свою героиню смешной, но она вышла симпатичной, получился непосредственный женский тип, исполненный детской доброты. Талант не позволил! Талант оказался сильнее писателя, и Ключевский, присутствовавший при чтении рассказа, заметил: „Вот, какова сила таланта!“» (И. В. Федоров. Из воспоминаний профессора А. Б. Фохта об А. П. Чехове и Московском университете. — «Клиническая медицина», 1960, № 1, стр. 145—146).
Вл. И. Немирович-Данченко увидел в характере Ольги Семеновны воплощение самых типических женских качеств, о чем и писал Чехову 7 ноября 1903 г.: «Недавно прочел в первый раз „Душечку“. Какая прекрасная штука! „Душечка“ — это не тип, а целый „вид“. Все женщины делятся на „душечек“ и какой-то другой вид, причем первых — 95 %, а вторых только 5. Прекрасная вещь» (ГБЛ; Ежегодник МХТ, стр. 166).
Г. Н. Федотова выбрала «Душечку» для публичного чтения в Московской консерватории. «Вчера <…> Федотова читала твою „Душечку“», — сообщала М. П. Чехова брату 15 марта 1899 г. (Письма к брату, стр. 110).
И. А. Бунин причислял «Душечку» к лучшим произведениям Чехова (ЛН, т. 68, стр. 677).
Особенный восторг вызвал рассказ и образ героини у Толстого, нашедшего в «Душечке» художественное подтверждение своим мыслям о назначении женщины. В течение января 1899 г. он читал «Душечку» несколько раз вслух в московском доме.
С. А. Толстая сделала в дневнике записи о трех чтениях: 14,15 и 24 января (запись 14 января см. в примечаниях к рассказу «По делам службы») («Дневники Софьи Андреевны Толстой. 1897—1909». М., 1932, стр. 109, 112).
Об этих чтениях сохранился ряд свидетельств. Сергеенко вспоминал, что журнал «Семья» принес в дом Толстых он зимой 1899 г.: «…после чтения Л. Н. с одушевлением заговорил о „Душечке“ и цитировал на память целые фразы.
— Как метко и хорошо, — говорил он, — схвачен Чеховым язык телеграфиста! И эти „хохороны“! И это истинное женское чувство, так сжато и так мастерски выраженное в „Душечке“! Превосходный рассказ! И как истинное художественное произведение, оно, оставаясь прекрасным, может производить различные эффекты.
Через некоторое время к Толстым пришли свежие гости. Л. Н. поздоровался и спросил:
— Читали новый рассказ Чехова — „Душечку“? Нет? Хотите послушать?
И Л. Н. опять начал читать „Душечку“» («О Чехове. Воспоминания П. А. Сергеенко». — «Нива. Ежемесячные литературные и популярно-научные приложения», 1904, № 10, стлб. 251—252; см. также с некоторыми изменениями: П. Сергеенко. Как живет и работает гр. Л. Н. Толстой. Изд. 2-е. М., 1908, стр. 54-56. См. о том же: П. А. Сергеенко. Записи. — «Литературное наследство». М., т. 37-38, ч. II, 1939, стр. 540. Та же оценка Толстым рассказа — в письме Сергеенко к Чехову от 3 февраля 1899 г. — ГБЛ).
А. Б. Гольденвейзер описал мастерское чтение Толстым этого рассказа: «Я раза три слышал „Душечку“ в его чтении. Читал Лев Николаевич чудесно. Очень просто, как будто сам что-то рассказывал <…> Единственным минусом его чтения было то, что он не всегда мог оставаться беспристрастным. В комических местах иногда начинал сам до слез смеяться, а в трогательных обливался слезами» («Вблизи Толстого». М., 1959, стр. 159).
Но однако не все слушатели Толстого разделяли его оценку образа Ольги Семеновны. Мнение «одной дамы, очень дружной с Толстым», передал Чехову Меньшиков в письме от 19 января 1899 г.: Чехов «слишком с юмористической стороны смотрит на женщину, выставляя ее доброй до глупости, не имеющей ничего своего, смотрящей на всё глазами мужчины. Написано очень хорошо, талантливо…» (ГБЛ).
И. И. Горбунов-Посадов несколько иначе ответил тот же факт в письме к Чехову от 24 января 1899 г.: «Это гоголевская совершенно вещь. „Душенька“ („Душечка“) останется также в нашей литературе, как гоголевские типы, ставшие нарицательными. Лев Н<иколаевич> в восторге от нее. Он всё говорит, что это перл, что Чехов — это большой-большой писатель. Он читал ее уже чуть ли не 4 раза вслух и каждый раз с новым увлеченьем. Ах, как он чудно читает и как мне хотелось, чтобы Вы были в эту минуту тут и видели его веселое, милое лицо и слышали, с какой любовью он читает! Какая-то дама сказала, что „Душенька“ написана очень мило, но что это насмешка обидная над женщиной. Она совсем не поняла рассказа. По-моему, отношение автора к Душеньке никак не насмешка, это милый, тонкий юмор, сквозь который слышится грусть даже над Душенькою, а их тысячи…» (ГБЛ; Изв. АН СССР, ОЛЯ, 1959, т. XVIII, вып. 6, стр. 518).
27 января Чехов ответил Горбунову-Посадову из Ялты: «Когда писал „Душечку“, то никак не думал, что ее будет читать Лев Николаевич. Спасибо Вам; Ваши строки о Льве Николаевиче я читал с истинным наслаждением». Сам Чехов назвал рассказ юмористическим (письмо к А. С. Суворину от 27 января 1899 г.).
Дочь Толстого, Т. Л. Толстая, восхищаясь мастерством психологического анализа Чехова, сообщала ему в письме от 30 марта 1899 г.: «Ваша „Душечка“ — прелесть! Отец ее читал четыре вечера подряд вслух и говорит, что поумнел от этой вещи. <…> в „Душечке“ я так узнаю себя, что даже стыдно. Но все-таки не так стыдно, как было стыдно узнать себя в „Ариадне“» (ЛН, т. 68, стр. 872).
Чехов передавал эти отзывы М. П. Чеховой (его письмо от 4 февраля 1899 г.).
И в последующие годы Толстой неоднократно возвращался к этому рассказу. См. письмо А. С. Бутурлина к П. А. Строеву из Ясной Поляны от 15 сентября 1902 г. (ГМТ; опубл. неточно: «Литературное наследство», № 22-24, 1935, стр. 779).
В Гаспре (1901—1902 гг.), в присутствии М. Горького, у Толстого возник разговор с Л. А. Сулержицким: «У Чехова есть прекрасный рассказ „Душечка“, — ты почти похож на нее.
— Чем? — спросил Сулер, смеясь.
— Любить — любишь, а выбрать — не умеешь и уйдешь весь на пустяки» («Лев Толстой». — Горький, «Наука», т. 16, стр. 311).
М. Горький вспоминает: «Как-то при мне Толстой восхищался рассказом Чехова, кажется — „Душенькой“. Он говорил:
— Это — как бы кружево, сплетенное целомудренной девушкой; были в старину такие девушки-кружевницы, „вековуши“, они всю жизнь свою, все мечты о счастье влагали в узор. Мечтали узорами о самом милом, всю неясную, чистую любовь свою вплетали в кружево.
Толстой говорил очень волнуясь, со слезами на глазах.
А у Чехова в этот день была повышенная температура, он сидел с красными пятнами на щеках и, наклоня голову, тщательно протирал пенсне. Долго молчал, наконец, вздохнув, сказал тихо и смущенно:
— Там — опечатки…» («А. П. Чехов». — Горький, «Наука», т. 6, стр. 61).
В январе 1903 г. чтение Толстым «Душечки» слушал X. Н. Абрикосов, о чем 27 января 1903 г. писал отцу — Н. А. Абрикосову («Государственный литературный музей. Летописи». М., 1948, кн. 12, т. II, стр. 441).
И. Л. Толстой сообщал Чехову 25 мая 1903 г., что Толстой отнес «Душечку» к своим любимым рассказам Чехова «1-го сорта» (см. т. III Сочинений, стр. 537).
В конце декабря 1904 г. Толстой просил корреспондента «Руси» Н. Попова зайти в Петербурге в издательство А. Ф. Маркса и узнать, можно ли перепечатать в «Круге чтения» рассказы Чехова «Беглец» и «Душечка» (Д. П. Маковицкий. Яснополянские записки. 1904—1910 годы. Вып. 1. М., 1922, стр. 55). 5 января 1905 г. Попов отвечал, что в издательстве хотели бы иметь «и письменный запрос с его (Толстого) стороны» (ГМТ). По этому поводу Толстой обращался к Л. Ф. Маркс, вдове А. ф. Маркса, с письмом от 9(?) февраля 1905 г. (Толстой, т. 75, стр. 218).
Горбунов-Посадов, читая корректуру «Круга чтения», в первых числах января 1905 г. в письме к Толстому советовал не включать «Душечку» в «Круг чтения»: «Это превосходная вещь, но я боюсь, что он может подать повод к самым разномысленным толкованиям <…> Да, главное, как-то и не в тоне „Душечка“ как будто со всею книгой, слишком шутлив тон ее, а это как будто не идет к „Кругу чтения“» (ГМТ; опубл. неточно: Толстой, т. 42, стр. 610). 5 января 1905 г. по поручению Толстого Горбунову-Посадову ответил Д. П. Маковицкий: рассказ этот «надо поместить, Лев Николаевич настаивает на этом» (Толстой, т. 42, стр. 566). И Толстой добавил 6 января: «К Душечке мне бы хотелось написать предисловие, объясняющее ее значение» (Толстой, т. 75, стр. 199).
5 января 1905 г., передавая Маковицкому содержание рассказа, Толстой так его истолковал: «Чехов был тупого мировоззрения, но чуткий художник; как Мопассан, он своим поэтическим чутьем уловил истину. Он шутя хотел рассказать про любовь Душечки, но привязанность, любовь к любимому существу — самое трогательное, что есть в женщине». 8 января 1905 г. он говорил П. А. Буланже о действенной силе юмора Чехова: «И именно потому, что это описано с юмором, оно мило, деятельно так, как Карл Иванович» (в «Детстве» Л. Н. Толстого) (Д. П. Маковицкий. Яснополянские записки. Вып. 1, стр. 69, 78). См. также: А. Б. Гольденвейзер. Вблизи Толстого. М., 1959, стр. 158—159.
6 февраля 1905 г. Толстой уже читал вслух «Душечку» и свое «Послесловие» к ней. «Опять был тронут до глубины души. <…> Потом Л. Н. спросил, не будет ли обидно почитателям Чехова, что он пишет про него: что он хотел высмеять женщину, но что бог поэзии взял верх, и он описал их прелесть, самопожертвование» (Д. П. Маковицкий. Вып. 2, 1923, стр. 30).
21 февраля 1905 г. Толстой написал новое окончание «Послесловия к рассказу Чехова „Душечка“». В нем он привел библейскую легенду: моавитский царь Валак пригласил к себе Валаама, чтобы тот проклял народ израильский, но Валаам благословил его. «Это самое случилось с настоящим поэтом-художником Чеховым, когда он писал этот прелестный рассказ „Душечка“ <…> Он, как Валаам, намеревался проклясть, но бог поэзии запретил ему и велел благословить, и он благословил и невольно одел таким чудным светом это милое существо <…> Рассказ этот оттого такой прекрасный, что он вышел бессознательно» (Толстой, т. 41, стр. 374, 377).
Вероятно, после этого Толстой внес исправления в рассказ. Вычеркнул места, которые, по его мнению, обнаруживали ироническое отношение автора к героине, например: «А как это ужасно не иметь никакого мнения!» Выбросил указание на душевное состояние Оленьки после смерти второго мужа: «И так жутко, и так горько, как будто объелась полыни». А также снял два момента, отражающих внимание мужчин к ее физической красоте. Толстой использовал текст «Полного собрания сочинений» Ант. П. Чехова. Изд. 2-е, А. Ф. Маркса. СПб., 1903 («Приложение к журналу „Нива“ на 1903 г.»), т. 12. На стр. 14, в начале рассказа, запись Маковицкого: «Отмечено собственноручно Львом Николаевичем, Февр. 1905».
Описание исправлений Толстого см.: А. Е. Грузинский. Яснополянская библиотека. --«Толстовский ежегодник 1912 г.». М., 1912, стр. 139—140. См. также: «Библиотека Льва Николаевича Толстого в Ясной Поляне». 1.4.2. М., «Книга», 1975, стр. 440.
С сокращениями текст «Душечки» опубликован в кн.: «Круг чтения», т. 1. М., Изд. «Посредника», 1906, стр. 421—433.
18 марта 1905 г. Толстой заносит в дневник: «Тургенев написал хорошую вещь: Гамлет и Дон-Кихот и в конце присоединил Горацио. А я думаю, что два главные характера это — Дон-Кихот и Горацио, и Санхо Пан<са>, и Душечка. Первые большею частью мужчины; вторые большей частью женщины» (Толстой, т. 55, стр. 129).
Ряд отзывов Толстого о «Душечке» см. также в книге В. Лакшина «Толстой и Чехов». Изд. 2-е. М., 1975, стр. 81-84, 86-88, 97.
В критических работах образ «Душечки» рассматривался как тип социальный, как продукт общественных отношений.
Горький писал в 1904 г., говоря о чеховских героях, неспособных к протесту. «Вот тревожно, как серая мышь, шмыгает „Душечка“, — милая, кроткая женщина, которая так рабски, так много умеет любить. Ее можно ударить по щеке, и она даже застонать громко не посмеет, кроткая раба» (Горький, «Наука», т. 6, стр. 55).
Волжский (А. С. Глинка) образ Душечки относил к большим художественным обобщениям: «Есть здесь такие крайние проявления этой власти (действительности), как „Человек в футляре“, „Ионыч“, „Душечка“ и т. п. люди, рабски покорно, без тени протеста отдающиеся бессознательной силе стихийного течения обыденной жизни, угодливо позволяющие ей делать с собой что угодно…» (Волжский. Очерки о Чехове. СПб., 1903, стр. 66). По его мнению, Душечка представляет собой «переходную ступень между бессознательным равнодушием чистых сердцем и бессознательным равнодушием хищников» (там же, стр. 81). Образ Ольги Семеновны Волжский считал отрицательным из-за ее исключительной податливости внешним условиям. Эту податливость критик объяснял душевной бедностью, отсутствием духовных интересов: «…если нет жизни вне ее, внутренний мир Душечки пустеет, пропадает желание жить, всякий живой интерес <…> Душечка — типический случай, доведенный до высшей степени власти действительности, редкий по своей выразительности экземпляр из категории бессознательно-равнодушных людей Чехова» (там же, стр. 85).
В. И. Ленин использовал образ Душечки в борьбе против одного из лидеров меньшевизма — А. Н. Потресова. В статье «Социал-демократическая душечка» В. И. Ленин сравнивал Потресова с чеховской героиней, много раз менявшей свои вкусы: «Тов. Старовер очень похож на героиню чеховского рассказа „Душечка“. Душечка жила сначала с антрепренером и говорила: мы с Ванечкой ставим серьезные пьесы. Потом жила она с торговцем лесом и говорила: мы с Васечкой возмущены высоким тарифом на лес. Наконец, жила с ветеринаром и говорила: мы с Колечкой лечим лошадей. Так и тов. Старовер. „Мы с Лениным“ ругали Мартынова. „Мы с Мартыновым“ ругаем Ленина. Милая социал-демократическая душечка! в чьих-то объятиях очутишься ты завтра?» (В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 11, стр. 281).
Стр. 104. …шел «Фауст наизнанку», и почти все ложи были пустые… -- «Фауст наизнанку» — русское название оперетты «Маленький Фауст» Эрве (1825—1892). Либретто Г. Кремье и А. Жема (1869). В русском переводе В. Курочкина поставлена в России в 1869 г. и была встречена недоброжелательно, так как в ней пародия на оперу Ш. Гуно становилась самоцелью.
…ставим «Орфея в аду», приходите. — Оперетта Ж. Оффенбаха (1819—1880). Либретто Г. Кремье и Л. Галеви (1858). Представляет собой завуалированный памфлет на современность. Русский перевод В. Крылова — «Орфей в аду». Опера-фарс" четырех картинах. СПб., 1866. Впервые на русской сцене — в 1805 г. Спектакль пользовался неизменным успехом.
Стр. 108. …в черном платье с плерезами… — Плерезы — траурные белые нашивки на платье, по рукавам и воротнику.