А нарты поют свою песенку
правитьМне бы песню хотелось спеть об этой веснушчатой девушке. В этой песне я бы рассказал о том, как спускается над миром великая полярная ночь, вспыхивает на полнеба северное сияние, далекое и холодное; о том, как лиловеют снега и фиолетовые тени ползут по сопкам от северных звезд. Но где мне найти такие слова?
Маленький аргиш семнадцать суток мчится по поющему насту, и на последних нартах сидит девушка с обмороженным лицом. Девушку зовут Тоня Ковылева, и она плачет от обиды. Резкий, пронизывающий ветер застудил ее. Ноги онемели. Ей хочется упасть в снег и заснуть крепко, надолго, как она никогда не спала за всю свою, жизнь, полную ошибок и детских обид.
Но ясовей гонит упряжку все дальше и дальше и только иногда останавливает ее, чтобы покормить оленей и справиться, не замерзла ли хабеня и не хочет ли она поспать, как слабый человек. И Тоня говорит:
— Я вовсе не слабая. Я такая же, как и все люди.
И втихомолку вытирает слезы, засыпая на ходу.
Проводник сочувственно улыбается, ставит палатку и переносит в нее девушку.
Недолгий сон ее по-детски бездумен и крепок.
Луна вновь показывается над восточными сопками, и проводник будит девушку.
И вновь бесконечная песенка полозьев и чечетка оленьих копыт. Под ритм ее приятно вспомнить далекие города, оставшиеся позади, Костю, мать, и Москву, и подруг. Вспомнить все, что забыто и оставлено на долгие месяцы неведомой и заманчивой жизни.
Звенит наст. Качаются низкие северные звезды, и Тоня вспоминает все, что стало сейчас таким далеким и милым… Высоко к небу поднимались тонкие прозрачные дымки.
— Видишь, хабеня, — сказал проводник и остановил аргиш на вершине сопки, — щеки потри, девушка, мороз…
Тоня слезла с нарт и достала платок. Она долго оттирала им лицо, пока щеки не запылали. Вскочив на нарты, посмотрела в долину. На дне ее полукругом расположилось стойбище. Несколько упряжек стремительно вылетели навстречу Тоне и ее проводнику.
— Сколько мы едем, а я не знаю, как вас звать, — устало говорит девушка.
— Хойко, — отвечает проводник. — Я ведь охотник.
— Хойко, значит, — говорит Тоня. — Это очень хорошо, что ты охотник.
— Поедемте, хабеня, — смущается юноша и, исподлобья всматриваясь в раскрасневшееся лицо девушки, с гиком садится на нарты.
Упряжка, окутанная снежной пылью, мчится прямо к стойбищу.
Оленеводы сдержанно улыбаются девушке. Юноши освобождают оленей от упряжи.
Топя протягивает каждому маленькую озябшую руку.
— Здравствуйте, — говорят они, — мы вас давно ждем.
И, поставив вместе с проводником палатку, уводят Тоню в один из чумов.
«Итак, начинается моя вторая жизнь», — невольно думает девушка, и от сознания этого на душу ее ложится какая-то щемящая, неосознанная грусть. «Теперь уже поздно отступать, и Костя, и мама далеко. Пусть будет так».
— Здравствуйте, — неестественно весело говорит она, войдя в чум и еле различая при сумеречном свете костра лица мужчин и женщин. — Ань-дорова-те, — неторопливо отвечает старик со слезящимися глазами, растирая в деревянной ступочке махорку. Женщины подбрасывают в огонь хворосту, и Тоня видит широкие доски у костра. Слепая, горбатая старуха пододвигает к доскам деревянное лукошко с выжженными на крышке цветами, и губы ее тихо произносят:
— Садись, хабеня, устала, поди.
— Чаю попейте, чаек после дорожки хорош-хорош, — несется неожиданно ласковый голосок от занавески.
Пламя охватывает хворост со всех концов палевыми лепестками, и Тоня с надеждой всматривается в человека.
— Меня звать Васька Харьяг — первый что ни наесть помощник власти. Власть пришла новая, царя сбросили. Наш народ темный, что знает? Выбрали меня родовым старшиной. Пять лет ходил в начальниках, а в тундровый совет стали выбирать, я отказался. Что мне с бумагой делать? Люди ученые больше меня знают. Правду я говорю?
Черные волосы, подстриженные кружком, широкие скулы, узкие глаза.
«Нация… — думает Тоня. — Хороший человек. Побольше бы вот таких».
— А члены партии у вас есть? — спрашивает она.
— Как не быть! Есть. Явтысый. Зачем молчишь, сват?
Старик, неторопливо растиравший табак, смотрит на Тоню. Лоб его, странно изрезанный кривыми морщинами, лоснится от пота.
В тишине глухо тонут его слова, полные значения и силы:
— Васька Харьяг правду говорит.
Он откладывает ступку в сторону и торопливо что-то ищет под своей малицей. Маленький партийный билет, завернутый в шершавую шкурку нерпы, появляется в его левой руке.
— Вот, — произносит он. — Мне говорят, что я исключен, девушка. Посмотри, правда ли это?
— Я думаю — так правда. Исключили, — равнодушно говорит Васька Харьяг.
Тоня невольно поворачивается на голос. Надменная улыбка «помощника власти» настораживает ее. Тоня сурово смотрит на Ваську Харьяга, и тот мрачнеет.
— Все в порядке, товарищ Явтысый, — говорит она, — ничего особенного. Взносы отвезете через месяц — это разрешается.
Явтысый с благодарностью смотрит в сухощавое лицо девушки и, не зная, чем выразить полноту своих чувств, подносит ей табакерку. Не успевает он опомниться, как Тоня берет на ноготь щепотку и нюхает. Слезы брызжут из ее глаз, и она долго чихает под хохот мужчин, женщин и детей.
— Вот лешак-то! — восхищенно говорит кто-то из темноты. — Грамотная и табак нюхает. Хорошо!
Тоня хохочет вместе со всеми и, сняв рыжий полушубок, садится пить чай. Васька Харьяг неожиданно подходит к ней.
— Приезжай-ко в гости, чего ли. Я, взять к примеру, недалеко живу.
— Хорошо, — говорит Тоня, — я объеду все ближайшие чумы, узнаю,-кто как живет, и начну обучать всех детей грамоте.
— Тарем, — говорит Васька Харьяг, а лицо Явтысого мрачнеет.
Когда гость выходит, Явтысый говорит тихо, одними губами, поднося кружку чаю девушке:
— Это шаман, хабеня. Понимаешь? — Да, — так же тихо отвечает Тоня, — теперь я понимаю…
Возвратившись в свою палатку, Тоня зажгла лампу-молнию и, поставив ее на тумбочку, долго не могла заснуть на маленькой складной койке. Какими-то далекими-далекими казались ей прошедшие годы, юность, детство. Она пока одна наедине с этим неизвестным миром. «Хорошо, что так много книг взяла», — думает Тоня.
И бояться ей тоже нечего: чем она хуже других? Шаманы. Кулаки. Неизвестная жизнь. Да это и не так уж страшно. И то, что Явтысый попросил поддержки у нее, беспартийной девушки, — разве не доказательство того, что она здесь нужна больше, чем ее подруги, имеющие только мужей и нигде не работающие? А трудно было всем: и Феликсу Эдмундовичу, и Владимиру Ильичу.
Тоня улыбается теплой и гордой улыбкой. Она наполовину выползает из спального мешка и, подняв с полу чемодан, кладет его себе на колени. Из чемодана она вынимает маленький портрет Ленина и ставит его на тумбочку, подальше от лампы. Ильич щурит добродушно глаза, и Тоня тихо смеется от радости. Ей кажется, что Ильич понимает ее состояние и думает сейчас: «Ага, попала, Тонька! Боишься, трусиха?» И, заснув, девушка продолжает волноваться за свое такое заманчивое будущее.
И снится ей, что Васька Харьяг — шаман — приходит в ее палатку и садится к тумбочке, где пьет чай Владимир Ильич.
— Здравствуй, гражданин Ленин, — говорит он.
— Садись, — отвечает Ильич.
Васька Харьяг хмуро садится на пол и говорит лисьим голоском:
— А мы придушим твою девку, гражданин Ленин.
Ильич улыбается насмешливо, гладит по лбу Тоню и говорит шаману:
— Попробуй…
— Она не комсомолка. Она беспартийная, — говорит Васька Харьяг.
Ильич долго всматривается в лицо Тони и вновь улыбается тепло и приветливо.
— Правда? — спрашивает он.
— Да, — шепчет Тоня.
— Тогда за нее ты, Васька Харьяг, ответишь втрое. Она беспартийная, а вот в тундру приехала. Далеко.
Шаман хочет что-то сказать, но Ильич смотрит на него угрожающим взглядом, и Васька Харьяг уползает из палатки.
— А в комсомол ты все-таки вступи, — тихо говорит Ильич, — трудно будет — не плачь…
— Обязательно вступлю, — шепчет Тоня и засыпает крепким, спокойным сном.
Утром к ней приходит Хойко. Войдя в палатку, он садится, поджав под себя ноги, и терпеливо ждет ее пробуждения. Тоня инстинктивно чувствует присутствие кого-то в палатке и открывает глаза.
— Здравствуй, — говорит Хойко и неожиданно выходит из палатки. Через несколько минут он возвращается и приносит вязанку хвороста. Тоня вновь прячется в спальный мешок.
— А ты не стыдись, хабеня, я ведь все знаю, — говорит спокойно юноша, — и потом, я на тебя не буду смотреть.
— Ну не смотри, — сердится девушка, — и потом, что ты такое знаешь, которое может называться «все»?
— Я учился в школе два года и прочел уже семь книг, — говорит Хойко, — я знаю, что такое девушка, и стыдиться этого не надо.
— Ого! — говорит смущенно девушка. — В следующий раз ты все-таки ко мне стучи, а то я рассержусь, понимаешь?
— Понимаю, — говорит Хойко, — все культурные люди стучатся в двери. Я это раньше помнил. Если бы я не убежал из школы, то это не забыл бы, верно.
И он старательно растопляет печку-каленку, снимает малицу и говорит:
— Жарко. Как в Архангельске.
— Зачем ты убежал из школы?
— Соскучился.
— О ком?
— Ты все равно этого не поймешь. Я соскучился по тундре.
— Отчего же, — сказала Тоня, — это очень понятно.
Они помолчали, внимательно вглядываясь друг в друга. Брови Хойко покрылись потом.
«Волнуется», — улыбнулась Тоня.
— Знаешь, — сказала она, — ты умеешь говорить по-русски. Поедем со мной по чумам, а когда соберем ребятишек в школу, будешь вместе со мной готовиться в институт. Согласен? Ну, вот. А пока зови всех пастухов в гости. У меня чай попьем и радио послушаем. Хойко утвердительно кивает головой и нарочито неторопливо выходит из палатки. — Ой, сколько работы! — шепчет Тоня, и лицо ее становится задумчивым.
Двадцать пять дней пути до тундры она думала о своей будущей жизни. В Красном городе ей доверили тяжелую и поэтому, казалось Тоне, заманчивую работу — заведующей Красным чумом.
Три месяца по восемь часов в сутки она изучала на курсах красночумцев педагогику, ненецкий язык, радиотехнику и санитарию. Она подружилась с ненецкими девушками, и чувство большой гордости наполняло ее сейчас. Завтра она поедет по стойбищам собирать детишек. Тундровый совет поручил ей провести первичный учет. Она должна выучить за две недели до начала занятий с детьми пятьдесят ненецких слов.
Прижав щеку к прохладному целлулоидному оконцу, она смотрит на белесые холмы, покрытые полярной ивой. Неуверенный мягкий мрак ползет по снегам от горизонта, и бледные северные звезды становятся ярче. Темнота уже сгустилась в щелях оврагов. Курится поземка вокруг чумов, ероша и без того лохматых собак, свернувшихся калачами у нарт. Из соседнего чума выходит Явтысый. За ним тянутся женщины и дети. — Проходите, — говорит Тоня, откидывая парусиновое полотнище, прикрывающее вход в палатку.
Хойко вновь подкладывает хворосту в каленку, и через минуту в палатке становится так жарко, что мужчины откидывают капюшоны малиц и торопливо садятся на пол.
— Радио будем слушать, — говорит Тоня, садясь к радиоприемнику и включая лампы накала.
Редкий поток звуков наполняет палатку до отказа. В свисте и речитативе азбуки Морзе еле-еле слышны затихающие слова цыганской песни.
Тоня ловит радиостанцию, и невидимый конферансье объявляет:
— Церетели сейчас исполнит…
«В Доме союзов, наверное», — думает Тоня, радуясь, что до Дома союзов далеко-далеко…
А Церетели тем временем поет песенку о нищем цыганском таборе. В песенке есть много несказанно грустного — бескрайние русские просторы, серые дороги, покрытые теплой пылью, маленькие березовые перелески, мокнущие под осенним дождем, и одинокие слезы девушки, потерявшей любимого…
Только Тоня легла спать, свернувшись под теплым байковым одеялом, как в оконце кто-то постучал. Тоня вздрогнула и повернулась к светлому квадратику.
— Можно? — услышала она голос своего проводника.
— Завтра, Хойко. Завтра обо всем поговорим.
— Нет. Надо сегодня, хабеня.
И не успела Тоня как следует подумать об этом, как в палатку вошел Хойко. Лицо его было тревожным.
— Глупая, — сказал он, — ты боишься меня как мужчины? Не бойся. У меня уже есть невеста, и я к тебе приставать не буду. Не зажигай огонь, так лучше.
— При чем тут невеста? — испуганно спросила девушка.
— Когда мне было три года, мои родители уже высватали мне невесту. Ей было около двух лет. Они ей подарили залог: трех олешков, серебряное обручальное кольцо и алый венчальный платок. Теперь ей уже шестнадцать лет, и через два года мы поженимся. Я только не знаю, какая она. Мне ее не показывают.
— Ой, как интересно! — выпростав из-под одеяла руки, сказала Тоня. — А если ты в другую влюбишься? — Я не знаю, что такое любовь, — сказал Хойко. — Если ты знаешь, что это такое, — расскажи. Мне нравится твой голос, и мне хорошо с тобой. Верно, ты — хороший человек!
Тоня смущенно посмотрела на Хойко, на его лицо, задумчиво-грустное.
— Это нельзя объяснить, Хойко, — сказала она. — Там, в Москве, далеко отсюда, у меня есть любимый парень. Звать его Костя. Он работает на фабрике. Мне с ним почти всегда бывает хорошо. Верно, это и есть любовь.
Тоня замолчала. Хойко сгорбившись сидел на ее чемодане и смотрел в оконце. Так хорошо было обоим молчать и каждому думать о своем. — А знаешь, кто такой Васька Харьяг? — первым нарушил тишину Хойко. Голос его был уже тверд и спокоен.
Тоня поняла, что обидела его чем-то.
— Шаман, Хойко. Это вроде наших попов и знахарей.
— Это правда. Но его зовут Харьягом…
— Ну и что же?
— Харьяг — это на твоем языке, хабеня, — извилистая река, понимаешь?
— Нет, — растерянно пожала плечами девушка, — что ж из этого, что его зовут «Васька Извилистая река»?
— Его не прозвали прямой рекой, девушка. Утром он будет здесь, чтобы ты ездила только с ним. Понимаешь?
Тоня задумалась. На лбу ее собралась тонкая резкая складка.
— Так, — сказала она.
Хойко сурово улыбнулся и встал.
— Тогда мы едем с тобой, Хойко. Ты, наверное, очень хороший парень, понимаешь? Только не хмурься. Не люблю хмурых.
Хойко засмеялся и вышел из палатки. Через полчаса он подъехал с оленьей упряжкой и, постучав в оконце, занес Тоне малицу.
— Одень, девушка, замерзнешь.
— Ишь ты, — сказала Тоня, — тоже заботится об уюте, как моя мамаша. Я не ребенок.
— Как хочешь, — сказал Хойко, — до пармы Васьки Харьяга далеко.
И, подхватив Тонин чемодан, он вышел из палатки. Малицу он положил на нарты, закутав в нее чемодан, и все это прикрутил к копыльям тонким ремнем. Тоня вышла в романовском полушубке с большим рыжим воротником. Она села на нарты и, близоруко всматриваясь в нежно-лиловый горизонт, сказала:
— Едем!
— Охэй! — крикнул юноша и, прикрывая девушку своей спиной, повел упряжку между холмов, по руслу узкой реки. «Хорошо», — подумала Тоня.
Стеклянную и грустную песенку поют нарты. Серебристый иней тонкой пыльцой оседает на рукавах ее полушубка. Мимо пролетают овраги. Они кажутся странно глубокими, потому что в них отстоялась темнота, похожая на воду. Края оврагов оторочены резкой каемкой кустарника. Это похоже на атолл — коралловый ошейник с лагуной в середине.
Вершины сопок бледно-лиловы от незримого света. Хорошо быть в далеком пути на поющих свою песенку нартах! И ничего в мире нет, кроме низких, кое-где проступающих звезд, бледных, мягко светящихся. — Хорошо, — шепчет девушка.
Может быть, и она здесь родилась когда-то, много тысячелетий тому назад. Она ела сырое мясо и пила тепловатую оленью кровь. Почему так сильно горит одинокая звезда почти над ее головой? Это Полярная звезда. Олени, закинув рога на спину, мчатся, резко выбрасывая в сторону ноги. Грустными красивыми глазами они смотрят на Нгер Нумгы — свою звезду. Тоня знает, почему они в тихие ночи так грустно глядят на Полярную звезду! Эту ненецкую сказку она слышала еще в городе.
Великий Нум, создав человека, опустил его на землю. Он сказал человеку:
— Если ты достоин жизни, проживи один, ничего не требуя от меня.
И спустился человек на землю, и заплакал он от горя. Снег от края до края покрывал ее.
И взмолился человек перед богом, и сказал Великий Нум гордости всех звезд — Нгер Нумгы:
— У тебя много оленей. Они едят ягель и не знают, что такое горе. Спусти их на землю, и когда люди станут богатыми все до одного, олени могут возвратиться к тебе. Своим светом ты будешь покровительствовать им.
И опустились олени на землю, чтоб служить людям. Они много работают и мало едят, а глаза их становятся из века в век печальнее. И почему-то в тихие морозные ночи, когда Нгер Нумгы выходит на небо посмотреть свой народ, олени смотрят на нее, и глаза их наполняются слезами. Они просят Нгер Нумгы взять их обратно к себе, но Великий Нум лишил их дара речи, и красавица Нгер Нумгы не берет их обратно к себе в Страну Голубого Света.
Тоня вздыхает. Ей по-хорошему грустно.
— Скоро приедем, — говорит Хойко, — чай будем пить. Ты замерзла?
— Нет, — говорит Тоня. — Помолчим давай. Мне очень хорошо.
— Помолчим, — говорит Хойко, но Тоне уже хочется говорить.
Она чувствует, как онемели ее ноги и холод пробрался к телу.
«Зря малицу не взяла», — думает она.
— Подожди немного, я хочу узнать, крепкий ли наст, — говорит она смущенно и, не дожидаясь ответа, прыгает с нарт.
Олени резким рывком выносят нарты на вершину сопки, а девушка, падая на скованный морозом снег, поднимается и бежит вслед за ними. Плохо расхоженные валенки жмут ей ноги.
— Хойко! — кричит она, задыхаясь от радости. — Хойко!
Хойко смеется в ответ. Он размахивает хореем уже на вершине соседней сопки. При сумеречном свете звезд она видит, как он отвязывает чемодан и малицу.
Подбежав к упряжке, Тоня покорно надевает малицу и толкает в снег Хойко.
— Вот беда, — говорит Хойко, — ученая, а толкается!
Они смеются оба заразительно, как дети.
«Да он такой же, как я», — думает Тоня, садясь на нарты.
При утреннем рассвете они въезжают в парму Васьки Харьяга.
Свежий след, правее крайнего высокого чума, успокаивает Хойко:
— Посмотри, девушка: Васька Харьяг час тому назад поехал за тобой.
— Ну что ж, за работу, — говорит Тоня, и голос ее звучит сурово и деловито.
В парме Васьки Харьяга стояло пять чумов.
— К Терентию Вылко пойдем, — сказал Хойко.
Они вошли в средний чум, прикрытый ветхими нюками.
Слабый свет, сочившийся через мокодан, еле освещал внутренность чума: чадящий костер, выщербленный по краям котел, подвешенный на крюке. — Ань-дорова-те! — сказала Тоня.
— Здравствуй-здравствуй, — приветливо ответила пожилая женщина с русским лицом и уже поседевшими косами.
Мужчина, дремавший на шкурах у постели, поднял голову и посмотрел на Тоню. Зеленовато-желтое, испитое лицо. Пораженная нервным тиком левая щека, темная впадина на лбу у самых волос.
«Батрак», — подумала Тоня сочувственно.
Делая вид, что она пришла только в гости, девушка наклонилась к костру и подула на огонь. Женщина удивленно посмотрела на русскую и подала ей хворост:
— Спасибо, что заехали. Пить чай будем.
Хойко крякнул от удовольствия, и женщина улыбнулась.
— Закурим, Терентий, — сказал Хойко и бесцеремонно взял у хозяина кисет.
— Закурим, — тихо ответил Терентий, и на глазах его показались слезы.
— Не надо, Терентий, — мягко сказал Хойко, — он тебя чем-нибудь обидел?
Терентий испуганно посмотрел на Тоню и торопливо ответил:
— Нет-нет, нет.
— Ну, вот и хорошо, — сказал Хойко, — давай-ка лучше чаю попьем, оно и ладно будет. У русской хабени чай-то есть ли?
— Есть у меня чай, — засмеялась Тоня, — принеси чемодан.
Хойко вышел из чума и принес чемодан.
Тоня достала чаю и конфет.
Распивая чай, Тоня рассматривала паницу хозяйки — из белых шкурок, она была расшита разноцветными сукнами и делала женщину очень красивой.
— Хорошая у тебя хозяйка, Терентий.
Лицо хозяина засветилось теплой улыбкой.
— Хорошая? — еле слышно переспросил он. — Она очень хорошая.
«Теперь приступим к делу», — подумала Тоня и вслух:
— Верно, олешков у тебя много? Такая паница дорого стоит. Или ты в батраках?
— Я ведь со своими олешками, — хмуро ответил хозяин и подозрительно посмотрел на девушку.
— Это хорошо, — сказала Тоня. — Сколько их у тебя? Голов триста будет?
— А может быть, и столь…
— А не тридцать?
— Пожалуй, и тридцать, — согласился Терентий Вылко.
Тоня взяла с колен Хойко коробку спичек и, рассыпав их на маленьком столике, попросила:
— Покажи, сколько их у тебя.
Терентий Вылко понимающе улыбнулся. Он быстро отложил шесть спичек на колени девушке и дальше не знал, что делать.
— У меня плохо выходит, — сказал он.
— Три спички еще положи, и будет правда, — посоветовала женщина.
— Сколько ты живешь у шамана Васьки Харьяга? — сурово спросила Тоня.
Терентий Вылко вздрогнул. Он опустил голову, и Хойко пришел ему на помощь.
— Не надо так, хабеня.
— А худо и помню, — тихо ответил Терентий Вылко.
— Десять и еще девять лет, — сказала женщина, и лицо ее перекосилось от злобы.
— Ты не плачь, Терентий, — задушевным голосом проговорила Тоня, — судиться тебе надо.
— Боюсь судиться. Выгонит. Куда я денусь?
Губы женщины вздрогнули. Руки ее задрожали, как у истерички, и, задыхаясь от гнева, внезапно охватившего ее, она сжала кулаки и, подняв их над головой, с ненавистью погрозила чуму хозяина, что стоял против выхода:
— Он его бьет каждый день. Он пробил ему хореем лоб, и у Терентия разум стал худым, как вода. Десять и еще девять лет он работал на Ваську Харьяга, а что получил, русская хабеня? От ревности он позвал злых духов, и у нас теперь никогда не будет детей. Мне тяжело так жить. Я хочу ребенка. Я хочу его, понимаешь ты, хабеня? А тебе трудно понять…
— Я понимаю это, — сказала смущенно Тоня. — У тебя уже уходят годы, но мы вылечим Терентия, и у вас будут дети.
— Я сильно люблю его, — сказала женщина, и глаза ее наполнились слезами.
Тоня пододвинулась к женщине и поцеловала ее в бледные губы, как подругу, у которой большое, но поправимое горе.
— Ничего. Все будет хорошо, — сказала она, и в душу ее легла первая тень человеческого горя. — Ничего. Понимаешь?
Она молча попила чаю и вместе с Хойко пошла в соседний чум.
В чуме Васьки Харьяга его две жены шили одежду для батраков. Увидев вошедших Тоню и Хойко, они бросили работу и уползли за занавеску, что была подвязана за шесты над широкой постелью.
— Здравствуйте, — сказала Тоня.
— Им не полагается без мужчин разговаривать с посторонними, — сказал Хойко. — Садись к костру и подождем брата Васьки Харьяга. Он чинит нарты. До слуха Тони действительно донесся стук топора, потом он стих, и через минуту вошел высокий мужчина в малице с откинутой сюмой.
— Ань-дорова-те! — приветствовал он, протягивая руку Хойко. Руку Тони он не взял.
«Не полагается, видно», — с неприязнью подумала Тоня и вытащила синенькую тетрадку.
— Зачем приехали? — осторожно спросил мужчина.
Хойко кивнул головой на девушку.
— Из Москвы приехала, сват.
— Из Москвы?
— Да, — сказала Тоня, — буду жить в тундре и учить вас грамоте.
Мужчина промолчал. Он исподлобья осмотрел девушку, и на лбу его легла тяжелая складка.
— Мне все равно, — сказал он.
— Мы ничего и не хотим, — сказал Хойко, — она тебя только спросит немного, чтобы запомнить все это на бумаге, и мы можем попить чаю. Мужчина посмотрел на женщин, и одна из них, взяв котелок, вышла за снегом.
— Большое хозяйство у вас? — спросила Тоня подчеркнуто равнодушно.
— Хозяйство?
— Сколько олешков, спрашивает хабеня.
— Олешков?
Мужчина потрогал левой рукой тощую бороденку и задумался. Через минуту он спросил:
— А зачем это знать хабене?
— Это нужно, — сказал Хойко.
— Ладно, я подумаю, — произнес мужчина, посмотрел в костер, покрытый легким пеплом листьев тундровой березки, встал и вышел из чума. Вновь издалека донесся стук топора.
— Как ты думаешь — он скоро вернется? — спросила растерянно Тоня.
— Не знаю, — сказал Хойко, — он ведь кулак.
Вошла женщина с котелком, полным снега. Она подбросила хворосту в костер и ушла за занавеску.
— Хозяйка, — сказал Хойко, — Васька Харьяг просил тебя рассказать хабене, какое у вас стадо. Ему нельзя говорить об этом русской женщине, чтобы не заболели ваши олешки.
— Няхар йонар будет, однако, — сказала спокойно женщина.
— Три тысячи как не быть? — подтвердил юноша. — Запиши-ко.
Тоня записала.
— А как тебя звать, девушка? — спросила она.
— Ма-ань? Игарам.
Тоня записала в тетрадку «Мария».
— Не так записала, — поправил Хойко, — она спросила, про ее ли имя спрашивают.
— Конечно, про ее, — смутилась девушка.
— Она говорит, что не знает своего имени. Ее звать Олена.
— Надоели мне эти китайские церемонии, — сказала Топя.
— Я не знаю, что такое китайские церемонии, — смущенно, точно извиняясь, сказал Хойко.
Тоня уныло посмотрела на Хойко и прислушалась. Стук топора прекратился. В чум вошел брат Васьки Харьяга. Он достал табакерку, понюхал и не торопясь посоветовал Хойко:
— В тундре худо жить — передай это хабене. В тундровом Совете знают, сколько у меня с братом олешек, пусть там спросит.
— Я это узнаю и у тебя, — сурово сжав губы, сказала Тоня, — завтра Васька Харьяг сам приедет и скажет мне. Иначе он не будет спокойно спать полгода.
— У тебя есть оружие?
Тоня вывернула карманы и открыла чемодан.
— Видишь, у меня нет оружия. Но завтра Васька Харьяг приедет ко мне и скажет, что у него олешков няхар йонар — три тысячи.
Мужчина пытливым взглядом обвел женщин, и те поежились от страха.
— В тунсовете записана только тысяча оленей, сват, — сказал Хойко. — В тунсовете думают, что у вас только один батрак…
— Нам нечего здесь делать, — захлопнув чемодан, сказала Тоня. — Нам не хотят говорить правду.
— Мы и без русских хорошо жили, — угрюмо ответил мужчина, — русским никогда мы кланяться не будем.
— До свиданья, брат Васьки Харьяга. Пусть завтра в мой чум приедут все ваши батраки. Послезавтра это уже будет поздно…
И Тоня вышла впереди Хойко.
Когда нарты двинулись в обратный путь, юноша и девушка услышали женский крик в чуме Васьки Харьяга.
— Он их бьет, — сказал Хойко.
Девушка вздрогнула.
— Остановись, — попросила она, — его надо проучить.
— Нельзя, хабеня, — мягко запротестовал Хойко.
— Остановись! — крикнула Тоня. — Я ему, сволочи, покажу!..
Хойко остановил упряжку.
— Ладно, поедем, — тихо сказала она, — пока еще рано… Надо обдумать. Гони скорее в тунсовет. Жалко, что я не собрала всех свидетелей. Хойко улыбнулся и в низине между сопок, у кустов яры, остановил упряжку.
— Пиши, — сказал он, смеясь, — я ведь все знаю.
И озябшими руками Тоня записала страшные подробности жизни Васьки Харьяга и его брата. Хойко знал все. — Что ж ты мне этого сразу в палатке не рассказал? — удивилась Тоня.
— Ты мне очень нравишься, — застенчиво улыбнулся Хойко, — мне хотелось ехать с тобой до самых теплых рек, откуда прилетают птицы. — Ишь ты… — сказала Тоня и, сбросив варежки, провела озябшими руками по щекам Хойко. — Хочешь, я тебя поцелую?
И, крепко обняв за шею, она поцеловала Хойко в лоб ласковым дружеским поцелуем.
— Дай руку! Ты очень хороший парень.
И вновь бесконечная песенка нарт. Кажется, что они поют о многих годах хорошей дружбы. О том, что никак нельзя выразить скупой человеческой речью.
Под тихое похрустывание скованных морозом равнин хорошо думать о том, что впереди так много радостей, обид и счастья. «Хойко!.. Милый», — с нежностью думает Тоня.