Домик в Коломне (Брюсов)

Домик в Коломне
автор Валерий Яковлевич Брюсов
Опубл.: 1907. Источник: az.lib.ru

Валерий Брюсов. Мой Пушкин. Статьи, исследования наблюдения

М. —Л., Государственное издательство, 1929

ДОМИК В КОЛОМНЕ править

Давно обращено внимание на поразительное разнообразие творчества Пушкина. Он пробовал свои силы во всех «родах» поэзии, старался перенять все формы, выработанные на Западе, словно спешил проложить для новой русской литературы просеки по всем направлениям. Своим «Домиком в Коломне» Пушкин хотел усвоить русской поэзии тот род шутливой романтической поэмы, который в те годы имел особенный успех в Англии и во Франции. Если в «Евгении Онегине» Пушкин до известной степени подражал «Дон-Жуану», то для «Домика в Коломне» он имел перед собой, как образцы, «Беппо» Байрона и «Намуну» Альфреда де-Мюссе.

Все три поэмы, Байрона, Мюссе и Пушкина, написаны строфами. Общий тон во всех трех один и тот же: легкой шутки; ко всему, чего касается рассказ, авторы относятся с насмешкой, но тем большую силу получают отдельные замечания, сказанные серьезно и грустно. На каждом шагу авторы прерывают свой рассказ то вводными замечаниями, то длинными неожиданными отступлениями, словно забывают свой сюжет, говорят о вещах совершенно посторонних и возвращаются к рассказу каким-нибудь восклицанием, как, например, у Мюссе: «Où diable en suis-je doncl» (Ср. у Пушкина в Путешествии Онегина: «А где, бишь, мой рассказ несвязный?») Постоянно авторы выступают перед читателем, так сказать, из-за спины своих персонажей, говорят от первого лица, охотно сообщают о самих себе разные интимные подробности, превращают эпический рассказ то в лирику, то в газетный фельетон, то в дружескую болтовню.

Такая форма была очень по душе поэтам 20-х и 30-х годов XIX века. Она открывала им возможность под видом шутки высказать много такого, что иные из них не решились бы сказать прямо. Она отвечала их романтической жажде во всем свободно проявлять свою личность. Наконец, смешивая в одно все условные «роды» лжеклассической поэзии, эта форма сама требовала от поэта, чтобы он руководился не правилами пиитики, но личным вкусом и тактом. Сохранить свое достоинство среди постоянных шуток, не стать ни надоедливым, ни вульгарным, оставаясь занимательным, — такова задача, которая вставала перед авторами подобных поэм; если ее удавалось разрешить Байрону, Мюссе и Пушкину, то далеко не всегда — их подражателям.

Если сравнивать «Беппо» и «Домик в Коломне» строфу за строфой, то местами повесть Пушкина кажется прямым подражанием, почти переводом. Как не узнать октав «Домика в Коломне» в таких, например, строфах Байрона:

«Пользуясь первой попавшейся рифмой из словаря Уокера, я приплетаю ее к моему блуждающему стиху, а за неимением подходящей не брезгаю и худшей и не обращаю внимания, как бы то следовало, на коварство критиков. Я бы даже был не прочь снизойти до прозы, но стихи более в моде, и вот я их и сочиняю». (Стр. LII.)

«Но возвращаюсь, — снова возвращаюсь. Чорт возьми, нить этого рассказа постоянно выскальзывает из моих рук; он довольно медленно подвигается вперед, потому что я должен сообразоваться с требованиями строфы: я начал в этой стихотворной форме, не могу ее теперь произвольно изменить и должен сохранить такт и напев, как общественные певцы. Но если я, наконец, не справлюсь с настоящим размером, то изберу себе другой, как только будет досуг». (Стр. LXI1I.)

Но, конечно, было бы в высшей степени несправедливо ставить эту близость в вину Пушкину. Здесь мы имеем дело с тем свободным заимствованием, когда поэт чужое претворяет в свое. Так Вергилий подражал Гомеру; так все античные поэты подражали своим предшественникам, оставаясь вполне оригинальными. К тому же самая форма шутливой поэмы, хотя и была разработана романтиками, вовсе не была их изобретением: ее можно найти у старых итальянских поэтов, у Вольтера и др. И А. де-Мюссе, в «Намуне», предвидя упрек в подражательности, заранее ответил своим критикам:

Byron, me direz-vous, m’a servi de modèle.

Vous ne savez donc pas qu’il imitait Pulci.

У Пушкина, как и у его предшественников, большая часть отступлений сгруппирована в первой половине поэмы. В этих отступлениях всего характернее сказалась разница трех поэтов, или, вернее, трех стран. Всего разнообразнее отступления Байрона; он говорит не только о «cavaliers servants» и о соусах для рыбы, но и о свободе печати и пера, о Habeas Corpus, о парламентских прениях, которые дороги поэту, «если не затягиваются слишком долго», о «небольших волнениях», которые «имеют целью показать, что Англия — свободная страна», и т. д. У Мюссе все отступления вращаются около вопросов любви. Он жестоко осмеивает французское лицемерие, противопоставляет Манон Леско, «столь истинно человечную», Элоизе, этой «пустой тени», славит Дон-Жуана с его «тремя тысячами женщин» и т. д. Внимание Пушкина почти исключительно занято вопросами литературы.

В самом деле, вся первая половина повести Пушкина (стр. I—XXI) говорит только о литературных делах и, к сожалению, о литературных дрязгах своего времени. Сначала с остроумной шутливостью и с поразительной меткостью он делает характеристику разных размеров стиха, бывших наиболее обычными в его время: четырехстопного ямба, гекзаметра, александрийского стиха, октавы. Тут же он бросает несколько острых замечаний о романтизме. Однако скоро приходят ему на память его «журнальные приятели», и он, пожалуй, больше, чем следовало бы, отводит места в своих октавах «углу Северной пчелы», пресловутой «телогрейке».[1] Московским журналам и тем критикам, «наехав» на которых поэту не оставалось ничего другого, как пригласить их к обеду.[2] Эти строфы (XV—XXII), которые, впрочем, сам Пушкин и не напечатал, остаются горестным свидетельством, как больно ощущал он ту травлю, которую предприняли против него в те годы критики и которую он старался презирать. Может быть, изображая современный ему «литературный табор», Пушкин не без горечи написал от первого лица:

И там себе мы возимся в грязи,

Торгуемся, бранимся так, что любо…

Несомненно, что, создавая эти вступительные строфы своей повести, Пушкин имел в виду и читателей, для которых литературные интересы стояли на первом плане. Чтобы шутить над «стихом александрийским», над «цезурой на второй стопе» или над «рифмой наглагольной», надо быть уверенным, что читатели поймут эти термины и интересуются этими вопросами. Местами Пушкин требует от своего читателя прямо редкое знание стихотворной техники. Чтобы вполне почувствовать октаву, которую Пушкин решается «пустить на пе», или ту, где он говорит о «господине Копе», надо знать, как мало в русском языке соответствующих рифм и какой tour de force сделан поэтом, когда он отважился поставить эти слова на конце своего стиха.

Вторая половина повести занята собственно рассказом. Пушкин ко времени создания «Домика в Коломне» разочаровался в эффектных сюжетах, которыми он увлекался, когда писал «Кавказского пленника», «Бахчисарайский фонтан» и отчасти «Цыган». Понемногу он пришел к убеждению, что все низменное и ничтожное столь же может быть содержанием поэтического создания, как возвышенное и трагическое. В «Путешествии» Онегина, которое писалось за год или за два до «Домика в Коломне», уже есть замечательная в этом отношении строфа

Порой дождливою намедни

Я завернул на скотный двор…

Позднее, в «Медном всаднике», Пушкин избрал своим героем бедного Евгения, а в «Родословной моего героя» вступил в знаменательный спор с критиком:

— «Куда завидного героя

Избрали вы! Кто ваш герой?»

— А что? Коллежский регистратор?

. . . . . . . . . . . . . . . . .

Зачем крутится вихрь в овраге?

Зачем от гор и мимо башен

Летит орел, угрюм и страшен,

На пень гнилой?

«Домик в Коломне» — как бы пример к этой новой поэтике Пушкина. Создавая эту повесть, он мог сравнивать себя с орлом, который летит прочь от гор и мимо высоких башен на гнилой пень. Поэт повествует о мелких волнениях какой-то Параши и ее матери, тогда как сотни героев и тысячи возвышенных предметов" тщетно ждут своего певца. {См. «Родословную моего героя»:

Стремиться к небу должен гений,

Обязан избранный поэт

Для вдохновенных песнопений

Избрать возвышенный предмет.

Что нет к тому же перевода

Прямым героям… и т. д.} Он упрямо ведет свой «рассказ бессвязный», не слушая криков «глупца»: «Куда? куда? дорога здесь!» или упреков «черни»: «О чем поет? чему нас учит?» А на все вопросы о моральном смысле повести отвечает с явной насмешкой:

Вот вам мораль: по мненью моему, Кухарку даром нанимать опасно.

Лучшая оценка «Домика в Коломне» принадлежит Белинскому, который писал: «Поэтические произведения также имеют свой колорит, как и произведения живописи, и если колорит в картинах ценится так высоко, что иногда только он один и составляет все их достоинство, то так же точно колорит должен цениться и в поэтических произведениях. Правда, он меньше всего доступен большинству читателей, которые, по обыкновению, прежде всего хватаются за содержание, за мысль, мимо формы». Заключительная строфа повести Пушкина не оставляет сомнения, что он сознательно хотел показать, как мало значения в поэтическом создании придавал он «сюжету» и «морали», которые, в сущности, только предлог (может быть излишний) для поэта, чтобы выразить свою душу многообразными средствами слова.

Написан «Домик в Коломне» в 1830 году в Болдине. После XII строфы в рукописи есть помета: «5 октября»; в конце — другая: «10 октября». Впервые повесть была напечатана в 1833 году, в альманахе «Новоселье», с пометой «1829 г.», которой нельзя довериться. Друзьям Пушкина повесть была известна еще до своего появления в печати, и Гоголь еще в 1831 году писал из Царского Села А. Данилевскому: «У Пушкина повесть, октавами писанная, „Кухарка“, в которой вся Коломна и петербургская природа — живые».

В свое время «Домик в Коломне» не имел никакого успеха. Л. С. Пушкин рассказывает в своих воспоминаниях о брате: «Когда появилась его шутка „Домик в Коломне“, то публика увидела в ней такой полный упадок его таланта, что никто, из снисходительного приличия, не упоминал при нем об этом сочинении».

От П. А. Плетнева узнаем, откуда Пушкин почерпнул краски для «Домика в Коломне». «Пушкин, — сообщает он, — вышедши из лицея, действительно жил в Коломне,[3] над корфами, близ Калинкина моста, на Фонтанке, в доме, бывшем тогда Клокачева. Здесь я познакомился с ним. Описанная гордая графиня (стр. XXXV) была девица Буткевич, вышедшая за семидесятилетнего старика — графа Стройновского; ныне она уже за генералом Зуровым… Каждый стих для меня есть воспоминание или отрывок из жизни».

Надо заметить, что при жизни Пушкина повесть появилась в печати не полностью, без строф IV—IX и XV—XXII. Эти строфы были найдены в бумагах Пушкина переписанными отдельно, с надписью: «Сии октавы служили вступлением к шуточной поэме, уже уничтоженной». Из этого можно заключить, что Пушкин хотел напечатать эти строфы отдельно. Впрочем, они явно не закончены. Так, между VIII—IX строфой несомненен пропуск одной или, вероятнее, двух октав, в которых делалась бы характеристика октаве. Отвергнув в VIII строфе александрийский стих, Пушкин заканчивает строфу IX восклицанием:

До наших мод, благодаря судьбе,

Мне дела нет: беру его себе.

Слово «его», как и все предыдущее четверостишие, может относиться только к октавам, писаным пятистопным ямбом, о которых раньше не говорится ни слова. Незаконченность работы чувствуется еще в том, что не везде строго выдержана смена мужских и женских рифм (строфы V—VI, VII—VIII). Наконец, в строфе L недостает стиха.

С внешней стороны «Домик в Коломне» написан тем пятистопным ямбом, который Пушкин усвоил себе во второй период своей деятельности (см. предисловие к «Гаврилиаде», том II, стр. 602), т. е. со свободной цезурой. Несмотря на то, что с самого начала Пушкин разрешил себе (строфа II) «в рифме брать глагол», — глагольных рифм в повести немного, всего 15 на общее число 162 рифм. Зато несколько раз Пушкин позволил себе рифмы более или менее сомнительные: «знать — узнать» (стр. IX), «хочу — свищу» (стр. XVIII), «меня — воробья» (стр. XIX), «вместе — на месте» (стр. XXIV, и т. д.).

Из строф XVIII—XX явно, что первоначально Пушкин думал издать свою повесть без подписи своего имени.

1909.



  1. См. вариант строфы XV. Пушкин намекает на выражение Ивана Киреевского «душегрейка новейшего уныния», которое было подхвачено журналами своего времени и постоянно, с насмешкой, повторялось в разных статьях.
  2. В этом выражении можно видеть намек на светские отношения Пушкина к Булгарину и к ему подобным.
  3. Часть Петербурга, прилегающая теперь к Мариинскому театру, церкви Покрова, Калинкину мосту.