Марк Криницкий
правитьДобрый суд
правитьОбыкновенная обывательская квартира в нижнем этаже. Только над парадным — большая белая вывеска, по которой черными буквами написано:
Первое впечатление, когда войдешь, такое, как будто попал на приемные испытания в школу. Всюду стоят и сидят, главным образом, бабы с ребятишками школьного возраста. Девочки и мальчики постарше стоят в дверях и скромно ждут очереди. И только присутствие входящих и выходящих тяжелою поступью городовых наводит на мысль, что перед нами не школа, а преддверие участка и тюрьмы, а это… вот тот мальчик лет десяти, как будто только что прибежавший со двора, где он играл в перышки, и эта девочка в белом платочке, похожая на ученицу из модной мастерской, тихо стоящая возле старухи в темно-зеленом платье — юные преступники: воры, мошенники, похитители со взломом, которых сейчас будут судить, а иных уже и судят, вот там, сейчас налево за дверью, откуда беспрестанно выходят в тесный коридорчик, где я стою, вместе с городовыми, интеллигентного вида дамы и чисто одетые господа в разнообразных пиджаках. Возле двери — толпа.
Не смея заглянуть в детские личики (точно я виноват перед ними в чем-то), прохожу мимо и стараюсь проникнуть в заветную дверь. Меня, очевидно, принимают за «попечителя» поднадзорных и, предупредительно расступаясь, пропускают.
Суд, как суд. В углу, за зеленым столом, покрытым кипами бумаг, судья с вызолоченной широкой цепью натруди. Перед столом в принужденных позах какие-то люди. Присматриваюсь: те двое, которые по краям, взрослые, средний — худой, голенастый подросток. На мгновенье опять мелькает напрашивающееся сравнение с экзаменом: мальчишка, как будто, вытащил трудный билет, переминается… Но голос судьи разрушает иллюзию:
— Семьдесят седьмую статью, штемпель, дайте сюда! Зачем вы постоянно ее у меня берете?
Он стучит костяшкой согнутого пальца кому-то в соседнюю стену-перегородку. Очевидно, здесь по-домашнему; Это смягчает первое, суровое впечатление.
Сам судья тоже, как видно, добрый и судит тоже совсем по-домашнему. Голос у него «обыкновенный», не-судейский, похожий на тот, каким добрые инспектора распекают гимназистов.
— Ты зачем же взял эту пустую коробку? Она где лежала? — спрашивает он стоящего подростка.
— В ящике, — сипло раздается со стороны голенастого мальчонки.
При этом он переступает с ноги на ногу и одною ногою начинает усиленно тереть на полу, а голову низко наклоняет.
— Экой ты какой чудак, — говорит судья опять «добрым» голосом. — Чудак ты, Ваня, а? Мало ли, что лежит в ящике.
— Ящик был пустой, — сипит голос, — и коробка из-под чаю тоже пустая. Да я больше не буду.
— То-то "не буду "…Коробка была пустая и ящик пустой,, а смотри:, сколько ты наделал канители… и себе и нам… Ах, мерси!
Судья благодарит барышню, которая принесла ему штемпель.
— Ну, Ваня, дело твое мы немного протянем: коли больше ни в чем не попадешься, оправдаю. Слушайся твоего попечителя… Вот твой паспорт.
Мальчуган, точно нехотя, сгорбившись, отходит. Судья мгновенье роется в бумагах.
— Никифоров, Иван Гаврилович.
К столу подходит Иван Гаврилович
Никифоров, малютка лет десяти, худенький и черный, как жук. Когда он стоял раньше у стены, дожидаясь очереди, я приметил его прищуренные со вниманием на судью глаза и оскаленные (тоже от чрезмерного внимания) белые зубы. И сейчас, мне кажется, я вижу явственно его лицо, хотя он стоит ко мне черным вихрастым затылком.
— Сознаешься или нет? — спрашивает судья.
Но меня сейчас больше занимает дама, очевидно, «попечительница». Она садится с боку зеленого стола, левою рукою оправляет юбку, а правою надевает пенсне… Лицо ее тоже проникнуто добротою. Она спокойно перелистывает перед собою бумаги, и вид у-нее совершенно такой, как будто она только что принесла редактору сделанный ею перевод с немецкого (ах, эта наша непривычка к общественным выступлениям женщин!), и перевод этот будет сейчас одобрен. И мне делается от этого покойнее за судьбу Ивана Гавриловича.
К столу подходит плотный, тоже черноволосый мужчина. Я слышу отрывистый допрос:
— Вы — Ермаков? Сколько вам лет? Православный? Уличить можете?
— Как же не могу, коли он взял у меня конец трубы?
Ермаков делает плечами движение, означающее: «это довольно-таки странно», и покорно соединяет руки на животе.
— Сознаешься или нет?
— Никак нет! — отвечает бойко Иван Гаврилович Никифоров, вытягиваясь, по-военному.
Откуда он уже успел усвоить себе эту военную выправку?
Водворяется молчание. Очевидно, ответ Ивана Гавриловича роняет его репутацию во мнении окружающих. Судья углубляется в чтение бумаг и вдруг, неизвестно почему, спрашивает кого-то в пространство, поворачиваясь в сторону:
— Присяжный поверенный Исаак Леонтьевич Крумберг здесь?
Но и Крумберга нет. Добрая дама озабоченно перелистывает свой перевод с немецкого: очевидно, в нем обнаружились какие-то существенные погрешности. И мне становится страшно за судьбу Ивана Гавриловича. Зачем он выдумал запираться? Это, во-первых, непрактично, а, во-вторых… во-вторых, мне стыдно за Ивана Гавриловича: столько вокруг добрых и расположенных к нему лиц! А он… Ай-ай-ай! .
Становится неприятно. Воображение живо подсказывает последующую сцену, изобличения, когда ему все-таки, как-никак, а придется под давлением неопровержимых улик, которыми обладает черная приземистая фигура, сознаться в краже конца (почему конца?) какой-то странной трубы. Что это, кстати, за труба? И чего ему стоит сознаться? Нехорошо, Иван Гаврилович.
Но в это время меня берут приятельски сзади под руку. :
— — Ба! Все-таки заглянули к «нам»?
Оборачиваюсь. Еще одно доброе, на этот раз знакомое лицо.
— Пойдемте. Хотите стакан чаю? А то не желаете ли присутствовать при первом опросе? К нам ведь приводят сюда прямо из участка…
— С кем?
— Разумеется, с городовыми. Чай сюда — налево, а опрос производится в этой комнате — направо. Сейчас я познакомлю вас с попечителем. Иван Иванович!
Еще одно доброе лицо. Крепкое рукопожатие.
— Вы хотите присутствовать? Вот пожалуйте сюда, на диванчик.
В маленькой длинной комнатке окно распахнуто настежь, и в него видна яркая зелень сада. Я подхожу к нему. На дорожке сада стоит шестилетний карапуз и протягивает мне пестрого котенка:
— Дяденька, хотите котеночка?
Я делаю строгое лицо и отхожу.
Вводят арестованного. Чем-то он напоминает Ивана Гавриловича, не только ростом и цветом волос, а и еще чем- то. Или все они такие, на одно лицо?
В рваной серой курточке. Подняв одно плечо выше другого и руками комкая картуз, останавливается у столика, за которым располагается с большой опросной карточкой Иван Иванович. Я усаживаюсь на клеенчатом диванчике.
— Ты где служил? — спрашивает Иван Иванович приведенного.
Называет известный московский магазин.
— Сколько же ты получал жалованья?
— Пять рублей, обед их, а ужина у нас не полагается.
— Сколько платил за квартиру?
— Два рубля. За койку. А остальные я матери относил.
— Значит жалованья хватало?
— Хватало.
— А купон зачем взял?
Молчание.
— Ты ведь купон взял?
Понуря голову, сипло:
— Взял. Я пошутить.
Голова немного приподнимается, но глаза из предосторожности смотрят в сторону.
— Так ты говоришь, что взял пошутить?
— Зачем же я так буду брать? Он не мой.
Доброе лицо Ивана Ивановича делается немного недобрым.
— А другой купон зачем взял?
Значит, выходит, мальчонка солгал.
И зачем они это делают? Ну, взял, так и сказал бы прямо, что взял. Я возмущаюсь вместе с Иваном Ивановичем.
Заглядываю мальчонке в лицо. Глаза у него неподвижные, остановившиеся, как-то смотрящие «мимо всего». И только вздрагивают ресницы.
Лицо Ивана Ивановича делается еще немного менее добрым.
— А третий купон зачем ты взял?
По-прежнему неподвижный взгляд. Мне делается от него жутко, и хочется почему-то остановить Ивана Ивановича словами:
— Ведь своим молчанием он уже вам во всем сознался. Чего вам более?
Но Иван Иванович, видно, хорошо знает свое дело. Он продолжает:
— Сколько всего ты взял купонов?
Молчание.
— Ты не хочешь отвечать?
Искривив губы, допрашиваемый выдавливает из себя:
— Четыре.
И тотчас переводит теперь уже равнодушный взгляд на потолок, осматривает стены, замечает меня и встряхивается.
Я недоумеваю, зачем Ивану Ивановичу нужно добиться от него непременно словесного сознания.
— Зачем же ты это сделал?
— Я так.
Он усмехается.
— «Так», мой милый, ничего не делается. Где ж ты их разменял? В пивной. И пива взял? Так и запишем. А деньги снес матери? Нет. Часть с ребятами прогулял, а часть отобрали в полиции. А в электрический театр ходить любишь? И на эти деньги ходил? Вот какой ты, братец… Кстати, как тебя зовут? Спицын? Вот какой ты, Спицын. Хорош?
Опять неподвижный, невидящий взгляд по направлению к окну. Видимо, это и составляет цель опроса: чтобы мальчик перемучился и сознал всю глубину своего падения.
— Хорош ты, Спицын?
— Нет, не хорош.
— Значит, надо исправиться.
Спицын усмехается. Видимо, он плохо верит в свое исправление. И мне кажется, что Иван Иванович сделал в чем-то непоправимую ошибку своим, настойчивым допросом: мальчик точно перестал конфузиться; ему, стало, как будто, все равно: ведь скрывать и стыдиться теперь уже больше нечего, все стало известно.
Впрочем, я ведь не специалист.
Иван Иванович вдумчиво глядит на мальчика и обращается к опросной карточке.
— — Имя? Отчество? Отец и мать твои жили в браке?
— В браке.
— Где учился? Как звали отца? Чем занимался? Конторщик? Так и запишем. Скольких лет отец умер? Отчего умер?
— Он был болен.
— Это не ответ. А не пьянствовал он?
— Пьянствовал.
— Сильно?
— Сильно.
— От пьянства и умер?
— От пьянства.
— Так и запишем. А мать отец бил? Бил. Сильно? А мать отчего умерла? От лихорадки? А не от пьянства? Так и запишем. Все. Ну, поди, Спицын, подожди городового. Давайте следующего.
Вводят взлохмаченного мальчика с неприятно подергивающеюся нижнею челюстью (нечто в роде пляски св. Вита).
— Ты где служил?
— В табачном магазине.
Мальчик тяжело дышит: должно быть, скоро шел и с разлету остановили его. Дико озирается.
— Ты из участка сейчас? Ну, ладно. Как же было в первый раз дело-то?
— Я в первый раз денег не брал. Пошел я на почту два рубля семь гривен хозяйских денег отправить. Хозяин дали мне десять рублей. Семь рублей пятнадцать копеек я им сдачи принес, положил.
— Куда же они делись?
— Я положил на конторку. Кто-нибудь взял. Они сами видели, как я положил. За что же он мне их в книжку записал?
— А в другой раз как было дело?
— Другой раз послал меня деньги уплатить… семь рублей. А я ушел с ними.
— Куда же ты ушел?
— К Николе-Угреши. Что ж, я взял свои деньги. Еще за ним моих 15 коп. остались. А дальше, проживши в Николе-Угреши две недели… на фабрику меня, значит, не приняли… я деньги исхарчил, пошел в участок. А в участке говорят: приходи завтра… Мать к себе не приняла меня.
— Где ж ты ночевал?
— Так, ходил по улице.
— Почему ж ты не пошел ночевать к сестре? У тебя сестра замужняя.
— У них свекровь. Так целую неделю занапрасно и ходил в участок.
— А днем что делал?
— Днем я «марабелью» торговал. Ягода есть такая, «марабель». На 10 коп. купил марабели и расторговался. С того и ел. А потом и вовсе в участок забрали… третьего дня.
— Давно ли у тебя подергивается нижняя челюсть?
— С самого Елизаветинского приюта.
— Что же с тобой в приюте было?
— Не знаю. Так. Напугался. Я ночью боюсь. Будто кто сидит. Я боюсь.
— Кто же сидит?
— Будто кто сидит. Я не знаю.
— Воры? Разбойники?
— Ну да, воры, разбойники.
— А тебя в приюте не обижали?
— Нет, в приюте хорошо было. Я завсегда вспоминаю о приюте.
— А в электрический театр ты любишь ходить?
Мальченка весь насторожился, задвигался.
— Зачем мне туда ходить? Я больше рыбу люблю ловить, ежели для собственного удовольствия.
Иван Иванович испытующе смотрит на него, потом переходит ко второй части опроса.
— Чем занимается твоя мать?
— Она — старуха.
Но я уже не слушаю. Меня знаками спрашивают из двери, не хочу ли я выпить чаю.
Я иду в чайную комнату. Здесь несколько дам и мужчин, и тоже в одном из углов совершается опрос.
Опрашиваются две девочки, в коричневых платьицах и белых платочках.
Из убежища.
Обе малюсенькие, лет 9 — 10, У одной лицо побойчее и в веснушках.
— А тебя за что собираются судить? — спрашиваю ту, которая постарше и побойчее.
— Я деньги украла, — отвечает она и смотрит смело на меня в упор ясными голубыми глазенками.
— А ты?
Глядит исподлобья, перебирает пальчиками край белого передника, говорит хрипло:
— Я два аршина шелкового канауса стащила.
Бедная детка! Кто тебя! Так научил говорить о себе? Скажи просто: взяла. И пусть тебя за это выбранит, как следует, твоя мама. Где твоя мама? Маму сюда, маму!
Источник текста: Криницкий, Марк. Припадок [и др. рассказы] — Москва: Современные проблемы, 1916, 260 с. 18 см. (Библиотека русских писателей).