Дневник 1853 года (Добролюбов)

Дневник 1853 года
автор Николай Александрович Добролюбов
Опубл.: 1853. Источник: az.lib.ru

H.A. Добролюбов. Собрание сочинений в девяти томах

Том восьмой. Стихотворения. Проза. Дневники

М.-Л., «Художественная литература», 1964

<ДНЕВНИК 1853 ГОДА> править

24 января 1853 г.

Сегодня минуло мне семнадцать лет, и потому я хочу написать что-нибудь в моих заметках, или mémoires,[1] как я называл их год тому назад. Не знаю, что мне писать здесь, но, по обыкновению моему, думаю заняться рассмотрением прошедшего года в отношении ко мне. Но для этого надобно подумать, а я ничего не помышлял об этом до сего часа… Начну с этих записок. Хоть передо мной и нет теперь первых листов их за прошлый год, но я помню ясно, что в тот год я хуже писал: нынче у меня рука тверже, и как-то размашистее пишу я. Во-вторых, я припоминаю, что в начале прошлого года я записал спор свой и поражение В. Соколова, теперь я иначе смотрю на это, и мне стыдно, что обратил внимание на подобную мелочь… Нынче подобных вещей со мной было уже с десяток, но я не внесу их сюда. Вот другое приобретение, довольно важное. Потом — тогда я все собирался ехать в университет, и между тем ничего не делал; нынче мои предположения определеннее, и я готовлюсь их выполнить. Тогда мне представлялось, что в университете лучше учиться, чем в академии. Но я считал тогда совершенно излишним думать о том, что будет по окончании курса; теперь я подумал об этом и нашел, что разница между тем и другим самая малая, а между тем сберегается в четыре года около 1000 руб. серебром — вещь немаловажная. Кроме того — заметно даже мне самому (впрочем, это не диво: я люблю наблюдать за собой), что я сделался гораздо серьезнее, положительнее, чем прежде. Бывало, я хотел все исчислить, все понять и узнать; науки казались мне лучше всего, и моей страстью к книгам я хотел доказывать для себя самого — бескорыстное служение и природное призвание к науке. Ныне я в своих мечтах не забываю и деньги и, рассчитывая на славу, рассчитываю вместе и на барыши, хотя еще не могу отказаться от плана — употребить их опять-таки для приобретения новой славы. Страсть мою к книгам я не называю нынче влечением к науке, а настоящим ее именем и вижу в ней только признак того, что я большой библиофил, потому что я люблю книги, какого бы рода они ни были, и сгораю желанием, увидя книгу, не узнать то, что в ней написано, но только узнать, что это за книга, какова и пр. Самому чтению какой бы то ни было книги я большею частию предаюсь только для удовольствия сказать себе: я читал то и то; эта, и другая, и третья, и десятая книга мне известны… Потому-то я так люблю ныне читать журналы, и преимущественно отдел библиографии и журнальные заметки. Недавно присоединилось сюда и другое побуждение: я читаю иное для того, что это пригодится на приемном экзамене. Далее пока я не простираюсь. Литературные цели мои достигаются пока только записыванием, списыванием и писаньем. Кстати замечу, что в декабре прошлого года послал я двенадцать стихотворений своих в редакцию «Сына отечества», приняв поэтическое имя Владимира Ленского. Нынче я уже не объявлял никаких требований, — не то что в ноябре 1850 года, когда я просил от редакции «Москвитянина» 100 руб. серебром, обещая прислать 40 плохих стихотворений. Это давно лежит у меня на совести, и если когда-нибудь выведут меня на чистую воду, то я не знаю, что еще может быть для меня стыднее этого?..6 Писал я также три статейки для «Нижегородских ведомостей», но одну цензор не пропустил — невиннейшую статью — о погоде; другие две, кажется, сгибли у редактора, по крайней мере я доселе остаюсь для них, то есть они для меня остаются — во мраке неизвестности.7 Но это все пока вздор; гораздо важнее для меня приобретение некоторых положительных познаний, кой-какой навык — малый — в немецком языке и большая установленность или твердость взгляда и убеждений. В начале прошлого года я как-то все сбивался: хотел походить на Печорина и Тамарина, хотел толковать как Чацкий, а между тем представлялся каким-то Вихляевым и особенно похож был на Шамилова.8 Изображение этого человека глубоко укололо мое самолюбие, я устыдился и если не тотчас принялся за дело, то по крайней мере сознал потребность труда, перестал заноситься в высшие сферы и мало-помалу исправляюсь теперь. Конечно, много здесь подействовало на меня и время, но не могу не сознать, что и чтение «Богатого жениха» также способствовало этому. Оно пробудило и определило для меня давно спавшую во мне и смутно понимаемую мною мысль о необходимости труда и показало все безобразие, пустоту и несчастие Шамиловых. Я от души поблагодарил Писемского. Кто знает — может быть, он помог мне, чтобы я со временем лучше мог поблагодарить его!? Нужно заметить еще одно приятное приобретение: я освободился наконец от влияния В. Лаврского. Вообще степенью моего уважения и расположения к этому человеку я измеряю мои нравственные и умственные успехи. Было время — я как-то боялся его: замечал каждое его слово, которое могло иметь отношение ко мне, не смел противоречить его мнениям, любил выставлять себя пред ним с хорошей стороны и пр. Ныне я уже не имею к нему столько уважения, не смеюсь его остротам, свободно могу высказывать при нем свое мнение, не боюсь показывать ему свои сочинения, говорить с ним о том, что я делаю, смеяться над тем, чем он восхищается, и уважать то, над чем он смеется. Только еще, как памятник давно прошедшего, осталось во мне желание говорить с ним о моей душевной жизни и удовольствие — пересказывать ему все, что встретится мне смешного. Но надеюсь скоро избавиться и от этого. Чудное дело, как подумать, что значит школьный товарищ. Не сойдись бы я с ним, — я уверен, что мое развитие пошло бы совершенно иначе. Я-то на него, конечно, не имел влияния, но он на меня — довольно значительное. Не могу еще решить, хорошо или худо было это влияние, но оно состояло вот в чем: он научил меня, по природе серьезного, смеяться над всем, что только попадется на глаза; он заставил меня, человека довольно основательного и медленного, смотреть на предметы поверхностно, произносить об них суждение, посмотревши только форму и не касаясь содержания; из ума моего он сделал остроумие, из презрения ко многому — насмешку над этим многим, из внимательности — находчивость. Быть может, это мне и пригодится, но теперь это дурно, не говоря уже о том, что от этого страждет теперь мое необъятное самолюбие. Но довольно о нем; обращусь к другому человеку, другому знакомому прошлого года, который успел оставить во мне самое чистое, самое сладостное воспоминание. Это Иван Максимыч!.. Я уже писал здесь о моей к нему привязанности. Теперь могу только прибавить, что она не уничтожается с течением времени, как я опасался, а продолжается все так же, как и прежде. Даже теперь я как будто все более и более начинаю понимать его, как будто в отдалении он представляется мне в большем свете, и я лучше могу рассмотреть превосходные черты великой души его. Положа руку на сердце, говорю, что я не знаю никого лучше Ивана Максимыча, без всяких исключений. Великость моей к нему привязанности я могу выразить вот чем. От природы добрый, но нестерпимо гордый, я не отвечаю обыкновенно на оскорбления (разумеется, действительное оскорбление, а не на шутку какую-нибудь или неосторожное слово), но мое молчание продолжается очень надолго, если не навсегда. Точно так же — если я замечу, что меня принимают слишком сухо и презрительно, я перестаю туда ходить и после того не внимаю уже первому зову. Это у меня случается даже с родными. Но в отношении к Ивану Максимычу я чувствую совершенно не то. И смело говорю, что если б он меня обидел — если б случилось такое несчастие, — то я заплакал бы от досады на себя, наделал бы кучу неприятностей другим, но ничего худого не подумал бы об Иване Максимыче. Напротив, я постарался бы заслужить от него прощение в том, что мог заслужить от него упрек, мог довести его до оскорбления — его, который так великодушен, так высокоблагороден. Если бы он не захотел принимать меня, то я, отложив гордость в сторону, пришел бы к нему со слезами умолять его, чтобы он позволил мне снова наслаждаться его беседой… Многие не поймут в этом ничего, но человек, имеющий в себе гордость, поймет из этого всю великость моей привязанности. А что я не лгу — свидетель в этом совесть моя. Что я не обманываюсь — свидетель мой рассудок, который, кажется, довольно уже окреп и довольно ясно различает ложь от истины, по крайней мере в своей душе. Я хотел еще записать кое-что, но это воспоминание так хорошо, этот предмет так прекрасен для меня, что на нем хочу я окончить нынешний день, с желанием, чтоб и ночью посетило меня во сне мое прелестное видение, мой идеал — в образе Ивана Максимыча.

17 февраля

Запишу нынче вчерашние впечатления; это может мне пригодиться для справок. Вчера приходил к нам П. М. Добротворский. Он в 1850 году кончил курс в семинарии, не поехал в академию и до сих пор готовился к поступлению в университет. Все это время жил он у кн. Грузинского и потом у кн. Оболенского в качестве домашнего учителя. Теперь он едет в Москву учиться юриспруденции. Явился он таким франтом, «форсом», как говорят у нас, в очках и с весьма развязными приемами. В самом начале меня поразили книжные выражения, неловко вставленные в живую и пустую болтовню. Но когда еще он говорил о деле, все было хорошо (он приходил к папаше по делу); говорил об ученье — ничего; желание выказать себя энциклопедистом по этой части (ученой) понятно для меня, точно так же как и все его ученые замашки и выражения не превышали моих понятий. Но вот пошла речь о жизни вельмож, о «светских», как он говорил, — и тут мне показался человеком очень mauvais ton[2] и, кроме того, даже пустым человеком, который хотя имеет понятие о внешности «светской», но не имеет породы. Он говорил обо всем, кривлялся и ломался, с великой непринужденностью, но все это мне почему-то не нравилось. Врал он беспощадно, хвалился своим умом и способностями (что доказывал тем, что он выучивал по 800 французских слов в день) и совершенно очаровал папашу. Но я не завидовал похвалам, которые потом папаша расточал ему…9

15 марта 1853 г.

Свершились желания! Давно задуманное и жданное исполнено! Что же я так равнодушен, что же так холодно принял известие об окончании моего дела?10 Или я привык уже к этой мысли, или сомнение, все еще тревожащее меня, препятствует мне радоваться вполне? Или я даже разочаровался?.. Не знаю; я еще не разберу хорошенько своих чувств и мыслей касательно этого предмета. Верно только то, что чувств, мне кажется, совсем нет, а мыслей, непосредственно сюда относящихся, также не много… Однако замечу здесь все, что нужно, и расскажу историю моего дела.

Август и сентябрь прошлого года были бурны для моей душевной жизни. Во мне происходила борьба, тем более тяжелая, что ни один человек не знал о ней во всей ее силе. Конечно, я не проводил ночей без сна, не проливал ведрами слез, не стонал и не жаловался, далее не молился, потому что подобные выходки не в моем характере, а молиться — сердце мое черство и холодно к религии, а я тогда даже и не заботился согреть его теплотой молитвы.11 Это самое, вероятно, делало еще тяжелее борьбу мою. Я совершенно опустился, ничего не делал, не писал, мало даже читал… Что-то такое тяготило меня и, указывая на всю суету мирскую, говорило: к чему? что тебя здесь ожидает? тебе суждено пройти незамеченным в твоей жизни, и при первой попытке выдвинуться из толпы обстоятельства, как ничтожного червя, раздавят тебя… и ничего ты не сделаешь, ничего не можешь ты сделать, несмотря на всю твою самонадеянность, — и припоминался мне желчный стих Лермонтова:

Не верь, не верь себе, мечтатель молодой!..12

А между тем все дело было очень просто, причины такого состояния очень нехитрые: мне непременно хотелось поступить в университет. Папенька не хотел этого, потому что при его средствах это было невозможно. Но он не говорил мне этого и представлял только невыгоды университетского воспитания и превосходство академического. Тогда этого рода доказательствами меня невозможно было убедить: я был непоколебимо уверен, что если могу где-нибудь учиться в высшем заведении, то это только в университете. Но между тем я видел ясно, что для моего отца действительно очень трудно, почти невозможно было содержать меня в университете. Конечно, будь я порешительнее, я бы объявил, что хочу этого и что проживу там на пятьдесят целковых в год, только бы учиться в университете. Но я не хотел и не мог этого; решительного объяснения не было, а во мне кровь кипела, воображение работало, рассудок едва сдерживал порывы страсти. Счастье или несчастье мое, что у меня нет крепкой воли!.. А то бы наделал я дела. Теперь же случилось так, что, по пословице, сила есть, да воли нет… и все дело окончилось тем, что я раза три поговорил с родными так грустно и жалобно, с таким отчаянным видом — который, однако ж, никого не тронул, — походил несколько времени повеся нос, помурлыкал про себя Кольцова:

Долго ль буду я

Сиднем дома жить?..

Да

Путь широкий давно…18

да из Лермонтова:

Не верь себе…

и

В минуту жизни трудную…14

да еще из Баратынского:

Напрасно мы, Дельвиг, мечтаем найти…15

Жутко было мне тогда; но наконец папенька сказал, что мое желание выполнить невозможно, что тысячу рублей ассигнациями в год он мне определить не может, а меньше нельзя. Больше он слушать ничего не хотел, как ни уверял я его, что половины этой суммы для меня слишком достаточно. И как только сказали, что этого нельзя, я успокоился, потому что добиваться невозможного я никогда не стараюсь. И стихи Гете:

Невозможное возможно

Человеку одному 10 —

не для меня писаны.

Но при всем том я не мог помириться с мыслью — остаться еще на два года в семинарии, где ученье было очень, очень незавидное. Благородный отзыв Ивана Максимыча о Петербургской академии решил дело: ему первому сообщил я мысль отправиться туда. Он сказал: «хорошо», и его одобрения было для меня очень довольно, чтоб начать дело. На это дело папенька согласился легче; не было возражений о трудности учиться, ни о возможности поступить туда; сказано было только несколько слов о моей молодости, но я представил, что молодому еще легче учиться, и дело было слажено. До отъезда еще Ивана Максимыча я мог уже (в начале ноября) сообщить ему, что я решился непременно ехать в Петербургскую академию. Превосходный этот человек с участием принял мои слова, дал несколько советов и даже проговорил прошение, которое я должен был подать к графу Протасову, так что я написал теперь прошение почти с его слов. В декабре начал приставать уже к папеньке, чтобы сходил к нашему о. ректору и спросился его. Но в декабре не собрались, а в январе начали уже возникать сомнения насчет выгод и пользы учения в Петербургской академии. Думали и сомневались, решались и передумывали, ходили к ректору, не заставали его дома и опять раздумывали целый месяц. Наконец 3 февраля папенька сходил к ректору — тот одобрил и мое желание и меня самого. В этот же вечер написал я просьбу к графу Протасову, обер-прокурору св. синода; но долго еще лежала она без употребления; наконец получил я приказание переписать ее, и 18 февраля папенька снова ходил к о. ректору, показал просьбу, и ректор несколько поправил ее. 19 февраля папенька пошел к архиерею и спросил также его благословения на это дело. Преосвященный Иеремия принял даже участие в этом деле и приказал принести к нему просьбу, обещаясь послать ее от себя. 24 февраля папенька принес к преосвященному мое прошение, он посмотрел и сказал: «хорошо, подавайте». Папенька удивился такому обороту дела и сказал: «Ваше преосвященство! эта просьба написана на имя графа; не прикажете ли переменить и написать на ваше имя?» Тогда преосвященный еще посмотрел прошение и сказал, что если уж так, то «нужно подать просьбу еще на мое имя. Вы уже подайте от своего имени». 26-го числа, в четверток на масленице, папенька подал преосвященному просьбу к нему о моем желании, приложив и мое прошение к обер-прокурору. В это время был у преосвященного и отец ректор семинарии; они поговорили между собой, и преосвященный сказал моему отцу: «ваше желание будет исполнено». 27-го числа, на другой день, архиерей сдал мое дело в семинарское правление с резолюцией: «представить мне семинарского правления справку о его поведении и успехах обстоятельную». На первой неделе делами преосвященный не занимался, и потому эта справка, состоящая из моего аттестата, подана была ему уже 9 марта. 10-го он сдал все дело в консисторию, чтобы там некто Городков заготовил от него письмо обо мне к графу. В этот же день вечером моя просьба была еще раз переписана, потому что нашлась в ней ошибка и каплюшка салом. 11 марта черновое письмо подано к преосвященному, и он, исправив его, снова сдал в консисторию переписать. 12 марта переписали и подали ему. 13-го отослали с отходящей почтой в СПбург. Вот моя история, не длинная и не важная. По окончании дела мне бы следовало радоваться, а я очень равнодушен. Правду сказать — я и теперь еще не уверен в превосходстве академического образования, и мысль поступить в университет не оставляет меня. Впрочем, это по обстоятельствам. Главным образом соблазняет меня авторство, и если мне хочется в Петербург, то не по желанию видеть Северную Пальмиру, не по расчетам на превосходство столичного образования: это все на втором плане, это только средство. На первом же плане стоит удобство сообщения с журналистами и литераторами. Прежде я безотчетно увлекался этой мыслию, а теперь уже начинаю подумывать, что

То кровь кипит, то сил избыток…17

Надежда на журналистов для меня очень плоха, потому что, не доучившись год в семинарии, я в академии должен буду заниматься очень сильно и времени праздного у меня не будет, и притом я не знаю новых языков, следовательно, переводное дело уже не по моей части, а иначе как начать?.. Подумаешь, подумаешь, пишешь стихотворение:

Мучат сомнения душу тревожную…18

и потом опять какая-то апатия нападет на душу, как будто это до меня и не касается. Одна надежда на премудрый промысл поддерживает меня. С тех пор как благодетельная уверенность в благости и неусыпной заботливости о нас божией посетила меня, мне кажется, что я даже несравненно легче снесу, если меня и прогонят назад в Нижний из академии. Этого я также имею причины опасаться, хотя и не теряю надежды сдать, хоть кое-как, приемный экзамен. Много теперь нужно мне трудиться, необычайная энергия требуется, чтобы поддержать себя, а между тем я как будто и не думаю об этом и едва-едва потихоньку принимаюсь готовиться. А тут еще классные уроки, задачи и пуще всего надоедающие классы, особенно о. Паисия, драгоценного моего инспектора и бесценного преподавателя догматического богословия, с присловьями Цицерона и Квинтилиана, с анекдотами Суворова и Балакирева, с допотопными понятиями о науке и литературе, и при всем этом — с совершенным отсутствием здравого смысла, с пустейшей головой, с отвратительной претензией на подлое (плебейское) остроумие и, наконец, с положительной бездарностью преподавания!.. Скоро ли-то я избавлюсь от этого педанта, глупца из глупцов?.. А что, ежели придется воротиться к нему?..

ПРИМЕЧАНИЯ править

УСЛОВНЫЕ СОКРАЩЕНИЯ

Аничков — H. A. Добролюбов. Полное собрание сочинений под ред. Е. В. Аничкова, тт. I—IX, СПб., изд-во «Деятель», 1911—1912.

ГИХЛ — Н. А. Добролюбов. Полное собрание сочинений в шести томах. Под ред. И. И. Лебедева-Полянского, М., ГИХЛ, 1934—1941.

ГПБ — Государственная публичная библиотека им. M. E. Салтыкова-Щедрина (Ленинград).

Дневники, изд. 1 — Н. А. Добролюбов. Дневники. 1851—1859. Под ред. и со вступ. статьей Валерьяна Полянского, М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев. 1931.

Дневники, изд. 2 — Н. А. Добролюбов. Дневники. 1851—1859. Под ред. и со вступ. статьей Валерьяна Полянского, изд. 2-е, М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев, 1932.

«Добр. в восп. совр.» — Н. А. Добролюбов в воспоминаниях современников. Вступ. статья В. В. Жданова. Подготовка текста, вступ. заметки и комментарии С. А. Рейсера, Гослитиздат, 1961.

Изд. 1862 г. — Н. А. Добролюбов. Сочинения, тт. I—IV, СПб., 1862.

ИРЛИ — Институт русской литературы (Пушкинский дом) Академии наук СССР.

Княжнин, No — В. Н. Княжнин. Архив Н. А. Добролюбова.

Описание… В изд.: «Временник Пушкинского дома. 1913», СПб., 1914, стр. 1—77 (второй пагинации).

Лемке — H. A. Добролюбов. Первое полное собрание сочинений. Под редакцией М. К. Лемке, тт. I—IV, СПб., изд-во А. С. Панафидиной, 1911 (на обл. — 1912).

Летопись — С. А. Рейсер. Летопись жизни и деятельности Н. А. Добролюбова. М., Госкультпросветиздат, 1953.

ЛН — «Литературное наследство».

Материалы — Материалы для биографии Н. А. Добролюбова, собранные в 1861—1862 годах (Н. Г. Чернышевским), т. 1, М., 1890.

Некрасов — Н. А. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем, тт. I—XII, Гослитиздат, 1948—1953.

«Совр.» — «Современник».

Чернышевский — Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений, тт. I—XVI, М., ГИХЛ, 1939—1953.

<ДНЕВНИК 1853 ГОДА>

6. Черновик письма в редакцию «Москвитянина» (1850) сохранился. См. т. 9 наст. изд. (письмо к М. П. Погодину от ноября 1850 года). Письмо в редакцию «Сына отечества» неизвестно.

7. См. стр. 390—396 наст. тома.

8. Иван Вихляев — одно из действующих лиц водевиля П. А. Каратыгина «Натуральная школа» (СПб., 1847). В образе Ивана Вихляева, по ходу водевиля переименовывающегося в Виссариона Кесаревича Недостоина, Каратыгин сатирически изобразил, по-видимому, В. Г. Белинского и, может быть, И. И. Панаева (Добролюбов об этом не знал). Шамилаов — герой повести Писемского «Богатый жених» (1851).

9. В ИРЛИ хранится письмо П. М. Добротворского к Добролюбову от 12 июня 1851 года, написанное в высокопарном тоне и подтверждающее данную Добролюбовым характеристику (Княжнин, № 188).

10. В марте 1853 года из Нижнего Новгорода было послано в Петербург, в синод, дело Добролюбова о поступлении в С.-Петербургскую духовную академию.

11. Характерное признание, свидетельствующее о скептическом отношении Добролюбова к религии уже в это время и о формальном исполнении религиозных обязанностей.

12. Начало стихотворения «Не верь себе» (1839).

13. Начало стихотворений «Дума сокола» (1840) и «Путь» (1839).

14. Начало стихотворения «Молитва» (1839).

15. Начало стихотворения «Дельвигу» (1821).

16. Цитата из стихотворения Гете «Человеку» («Das Göttliclie») в переводе А. Н. Струговщикова, напечатанном в «Отечественных записках» (1842, т. 24, стр. 2).

17. Из стихотворения Лермонтова «Не верь себе» (1839).

18. Это стихотворение Добролюбова неизвестно.



  1. Воспоминания, памятные заметки (франц.). — Ред.
  2. Дурного тона (франц.). — Ред.