Дневник 1852 года (Добролюбов)

Дневник 1852 года
автор Николай Александрович Добролюбов
Опубл.: 1852. Источник: az.lib.ru

H.A. Добролюбов. Собрание сочинений в девяти томах

Том восьмой. Стихотворения. Проза. Дневники

М.-Л., «Художественная литература», 1964

<ДНЕВНИК 1852 ГОДА>

править
1 января 1852 г.

Вот и еще один год «юркнул в вечность».1 И еще год прошел; и еще годом сократилась жизнь моя! Грустно встретил я этот год, которого ждал я, можно сказать, с нетерпением. Много я надеялся на него и от него… Но вот пришел он, и при самом вступлении его надежды мои рассыпаются прахом… Грустно, невесело!.. Тяжелый день провел я ныне. Теперь (12-й час вечера) на дворе «бушует ветер, злится буря, свистит и воет, и бурлит»,2 и это довольно близко к состоянию души моей. Я не сделал ныне ничего доброго и полезного. Встречая Новый год, не хотел я спать всю ночь, но в два часа «лег полежать» — не больше — и задремал и уснул… А свеча осталась на столе непогашенная, а книга лежала раскрытая. К счастию, огарок был невелик и, вероятно, скоро догорел и погас сам собой. Впрочем, может быть, погасила и няня. Я не говорил об этом ни слова, но целое утро был в каком-то смущении. «Наделал было я дела», — подумал я, проснувшись, и прямо бросился в другую комнату к столу, свече и книге и, нашед все в целости, немало был удивлен и еще более обрадован… Потом я поздно пришел к обедне, простоял у порога, сконфузился при исполнении нелепой фантазии, пришедшей мне в голову, — поздравить в церкви А. И. Никольскую,3 которая мне только кивнула на мое приветствие и ушла, не достояв молебна. Потом вздумалось мне идти поздравить мать крестную — Л. В. Польд;4 я пошел, встретил сухой прием, проскучал лишние полчаса в жизни, был раздосадован невниманием к себе, получил поручение, которое потом позабыл исполнить, и не знаю еще — как отделаюсь!.. Дома оскорбил маменьку, но вскоре помирился. В половине 6-го пошел к одному из товарищей, хорошему знакомому, В. В. Лаврскому,5 просидел там часа два — ни скучно, ни весело, хотя смеялся очень много… Оттуда мне чрезвычайно хотелось, необыкновенно хотелось побывать у постояльцев наших Щепотьевых,6 поиграть там с их прекрасными детьми… особенно одна… Там было бы так весело!.. Все это думал я дорогой; но дома ждало меня достойное заключение этого чудного дня… Нужно было случиться, чтоб у нас в этот день сбежала со двора наша корова… Папенька и так ныне был довольно в худом расположении духа по некоторым обстоятельствам; но когда сказали ему об этом, он окончательно расстроился, и, пришедши домой, я застал его в крайне мрачном расположении, особенно потому, что это случилось в Новый год и, следовательно, предвещало несчастия в будущем — предрассудок, оказавший, однако, сильное влияние на папашу. К вящему несчастию, мамаша с старшею моею сестрой уехали к А. И. Никольской на вечер, папаша был один, и я должен был подвергнуться неприятностям. Сначала папаша пожалел о корове, побранил заочно работницу — за дело! — и принялся писать свои дела… Я подумал, что ждать мне больше нечего, взял свечу и пошел к себе в комнату. Но папаша позвал меня к себе и сказал, что «если б я мало-мальски радел отцу, жалел его, если бы у меня хотя немного было мозгу в голове, то я занялся бы этим делом, а не оставил его без внимания, будто мне все равно, хоть все гори, все распропади…» После этого нечего было ждать ласкового слова. Я таки испугался предстоящей сцены и поскорее по приказанию папаши сошел в кухню и расспросил кухарку об успехах ее поисков, которые были совсем безуспешны. Узнавши это, я в точности донес папаше. Он стал что-то говорить, и вдруг — бог весть как — разговор перешел ко мне, и тут-то я должен был выслушать множество вещей, которых теперь и не припомню в подробности. Но только главный смысл их был таков: «Ты негодяй; ты не радеешь отцу; не смотришь ни за чем; не любишь и не жалеешь отца; мучишь меня и не понимаешь того, как я тружусь для вас, не жалея ни сил, ни здоровья. Ты дурак; из тебя толку не много выйдет; ты учен, хорошо сочиняешь, но все это вздор. Ты дурак и будешь всегда дураком в жизни, потому что ты ничего не умеешь и не хочешь делать. Вы меня не слушаете, вы меня мучите; когда-нибудь вспомните, что я говорил, да будет поздно. Может, я недолго уж проживу. От таких беспокойств, тревог и неприятностей поневоле захочешь умереть; лучше прямо в могилу, чем этак жить. Ничего в свете нет для меня радостного; нигде не найду я отрады; весь свет подлец; все твои науки никуда не годятся, если не будешь уметь жить. Умей беречь деньгу, без денег ничего не сделаешь; деньги — ох! — трудно достаются; надо уметь, да и уметь, приобретать их; как меня не будет, вы с голоду все умрете; никакие твои сочинения тебе не помогут!.. Из тебя ничего хорошего не выйдет; хило-гнило, хило-гнило; не много в тебе мозгу; а еще умным считаешься». Все это, на разные манеры повторяемое, я слушал от восьми до одиннадцати часов — ровно три часа… Каково это вынести? Не в первый и не в последний раз слышал я эти упреки, но ныне они особенно были тяжелы для меня. Они продолжались три часа; произносились не с сердцем, не в гневе, но очень спокойно, только в необыкновенно мрачном и грустном тоне. Я не видел никакого повода к такому обороту разговора, хотя большею частью и сознавал относительную справедливость высказываемых замечаний. Но все это ничего бы: особенно поразили меня упреки в нелюбви, нерадении к отцу, пророческие слова о том, что из меня ничего не выйдет; всего же более эти жалобы на свои труды и беспокойства, на то, что недолго ему остается жить. Я чуть не плачу и теперь, припоминая это. Однако мне не хочется верить, и я не смею верить этим словам. Но когда папаша говорил, я не смел, я не мог произнести ни одного слова, если он сам не спрашивал меня: «так ли?» — на что я отвечал только: «так-с»… Я бы нашелся, что сказать, но у меня недоставало духу говорить… Не понимаю, что это такое. А папаше это, видимо, неприятно… Но что же делать? Не так, не так надо со мной говорить и обращаться, чтобы достигнуть того, чего ему хочется. Нужно прежде разрушить эту робость, победить это чувство приличия пред родным отцом, будто с чужим, смирить эту недоверчивость, и тогда уже явится эта младенческая искренность и простота… Впрочем, что винить папашу? Я виноват, один я причиной этого. Должно быть, я горд, и из этого источника происходит весь мой гадкий характер. Это, впрочем, кажется, у нас наследственное качество, хотя довольно в благородном значении… Однако чудный денек! Все так встречают Новый год? Не правда ли?.. Можно повеселиться!..

8 января, 4 часа утра

Вот неделя прошла нового года, а я еще только раз открывал мой дневник. А все эта неотразимая лень, сильная своей «энергией слабости».7 Она даже уверила меня, что в эти дни нечего было записывать, и еще когда-нибудь уверит, что в моей ничтожной жизни вовсе нечего записывать, и потому дневник мой надобно прекратить… Но прежде чем сделать это, я спешу — тем более что опоздал извиниться перед новым годом за мои несправедливые нарекания, которые я делал ему в стихах и в прозе.8 Право, он вовсе недурен для начала. Год как год. Ничего особенно страшного. Немножко, правда, холоден: градусов 20 и свыше, со 2-го или 3-го числа, стоит постоянно… Но это еще не великая беда. Однако не мешает припомнить что-нибудь по порядку.

2-го числа в среду корова нашлась. Папаша успокоился, был очень весел, но за обедом все-таки — не помню, по какому поводу — повторено мне было извлечение из вчерашнего нравоучения, с особенным ударением на то, что во мне мозгу нет, и с приполнением таковым, что, дескать, напрасно я написал огромную задачу, где напорол множество чуши, а между тем своего дела не знаю. Нужно сказать здесь, что перед рождеством я написал сочинение о мужах апостольских, листов в 35, опустил при этом несколько казенных задач, и уже несколько раз мне доставалось за это… В этот день вечером ходил я к Никольским, относил книгу — «Письма Святогорца», взял вторую часть их же;8 слышал там, что у них в тот день был преосвященный. Я спрашивал, не говорил ли он чего о папаше, но сказали, что ничего не поминал. Когда я, пришедши домой, сказал об этом папаше, он сказал: «Ну уж от Никольских не жди добра, опять чего-нибудь напутают, наговорят. Все зло, ежели я что получил, так от них…» Вот подозрительность! Вот преувеличение! Жаль, что пишу я эти слова… У Никольских видел я, между прочим, madame, приставленную к детям, Н. Л. Наз. Это что-то новое для меня. По романам я представлял гувернантку именно таким несчастным существом, как ее описывают; но это совершенно другое дело! Она жеманится, важничает, жалуется на угар, сердится, говорит: «я не могу», «я не хочу»; а ей все смотрит в глаза, все за ней ухаживает, все ей кланяется. Мне кажется, она весь дом заберет скоро в свои руки, если уж не забрала, Пришедши домой, я застал у нас В. И. Добролюбова, моего дядюшку, который забежал к нам на минутку, чтобы сказать, что он женится… Каких, подумаешь, глупостей не взбредет на ум человеку от нечего делать… Вот три года он на службе и два года с половиной собирается жениться. Надо заметить, что ему 21 год, и он получает 700 или 800 жалованья. Человек, напыщенный сознанием собственного достоинства, и на знати ни по знати, засылающий свах там, где бы надобно-предварительно познакомиться, войти в дом, познакомить с собой и сделать самому предложение, как обыкновенно ныне водится…10 3 января в четверг была у нас — «ангел мой! Христос с вами! душка мой! ангел мой!» — К. П. Захарьева.11 Странная женщина!.. Нежна до приторности, чувствительна до обидчивости и слезливости, деликатна до сентиментальности. Словечка в простоте не скажет: все с ужимкой…12 Раз я играл с ней в карты… Возможности нет! Только и слышишь: «позвольте мне спашевать»… или: «Николичка! ангел мой! будьте так добры, — передайте мне прикупку»… или: «а мне повистовать позвольте?»… И все с такой раздирающей душу приторно-жеманной гримасой, таким рассыпающимся нежным голосом, с такой кисло-сладкой улыбкой, что я едва удерживался, чтоб не воскликнуть: «прошу тебя, не мучь меня!..» Часто она пишет письма к папаше, такие же, как и она сама; так и веет от них Катериной Петровною, как от аптеки лекарствами. Признаюсь, и впечатление они на меня производят такое же, как аптека. Начинает она обыкновенно очень рома-

16 января

(Вот как я ленив! Когда я дописал тот лист, под рукой не было другого. — Я поленился встать и вынуть его и таким образом провел более недели!.. Каково?..)

нически, например: «Хижина в селе Борцове» — так называет она свой господский дом.

Папашу обыкновенно зовет она в письмах вместо — милостивый государь такой-то — «всегда благородный и никогда незабвенный духовник мой!..» или: «всегда мне милый! благодетель мой!»… Кроме того, в конце или в начале каждого письма обыкновенно пишет: «целую драгоценные ручки ваши и детей-ангелов целую». Весьма приятная и очень образованная женщина!.. Впрочем, мне еще придется поговорить о ней… Она обещала прислать мне книгу — «Апостолы», по духу очень похожую на нее. На другой день я получил эту книгу и прочитал уже. Дрянная книжонка какого-то г. Яковлева, впрочем очень хорошая для подобных К. П. Захарьевой. Может быть, автор на них и рассчитывал.13

4-го был я у Л. Ив. Сахарова. Заговорили о Н. А. В.,14 отправившемся в нынешнем году в университет, и Леонид Иванович сказал, что он пишет к нему, что экзамен сдал хорошо и легко, что заниматься там легче, чем даже в семинарии. А уж чего легче заниматься в семинарии. Я нисколько не занимаюсь, и все-таки из первых не выхожу. Я сказал, что и мне хотелось бы поступить туда же. Леонид Иванович даже обрадовался этому, очень охотно стал со мной говорить об этом, сам вызвался написать к Н. А. о моем желании и сказал даже, что «он (то есть Н. А.) и программой может послужить». Кроме того, он давал мне несколько советов, как вести себя в семинарии, чтобы успеть приготовиться и чтобы меня не стали удерживать в семинарии, и еще сказал: «Нет ли из ваших прихожан кого-нибудь знакомого с Погодиным?15 Он может одним благосклонным словом сделать для вас многое». Это надо принять к сведению. Мы разошлись, и Леонид Иванович сказал, что мы еще об этом потолкуем… Но после я был у него раза два, и нам еще «потолковать» не удавалось… Впрочем, с тех пор я начал серьезно об этом подумывать. Главное затруднение теперь в том, что я плохо знаю языки: латинский довольно хорошо, греческий плохо, немецкий — еще хуже, а французского вовсе не знаю. А учителя для меня теперь нельзя нанять, потому что я учусь на фортепиано, а платить двум учителям вдруг тяжело… Впрочем, с чего можно я готовлюсь.

5-го числа был я у Никольских, отнес вторую часть «Писем Святогорца» — очень хорошая книга, вторая часть хуже первой — и взял первый том истории Карамзина, за которую еще и доселе не принялся. В сочельник за вечерней я увидел какого-то гимназиста: лице очень мужественное, прекрасное и благородное. Хотелось бы узнать, кто это, и, если можно, познакомиться. В этот же день от верных людей услыхал я, что у Ив. Ив. Лебединского был сговор дочери с смотрителем печерского училища Степаном Алексеевичем Добротворским, но после узнал, что это неправда, что он только еще сватает, но торгуется в приданом. Иные говорят — просит он 5000 р., а дают 1500, иные же уверяют, что просит 3000, а еще иные утверждают, что просит 7000, а дают 5000. Пришедши от вечерни в сочельник, я имел случай отнести к Щепотьевым святую воду, которая прислана была из церкви с нашей Афросиньей, видел Феничку — все такая же хорошенькая. В крещенье была у нас Анна Федоровна,18 говорила со мной о книгах, хвалила «Полину Бутлер», «Ветку фуксии», «Семейную тайну», бранила «Вечного жида», «Парижские тайны», «Мертвое озеро», восхищалась «Тремя мушкатерами». Видно образование женщины, получившей это образование из романов же!.. Она взяла у меня две книжки «Отечественных записок». Вечером я ходил к ним, отнес взятую у них V часть ист. нар. и взял XI-ю. Анна Федоровна уже прочла Оливера Твиста в «Отечественных записках» и говорит, что в нем нет ничего хорошего.17 Старшие барышни спали. Они, говорят, ложатся в девять и встают в три часа поутру, для учения уроков. Это очень жаль — для меня.

21 января

7-го числа был именинник Ив. Ал. П.18 и еще за несколько дней убедительно звал нас к себе. Повечеру в этот день, часов в 6, я пошел к нему один, потому что мамаша отказалась… Но только я вышел за ворота, как навстречу мне попался папаша, ехавший на лошади домой. Я воротился; и потом решили, после некоторого несогласия и упорства со стороны мамаши, что прежде я отъеду на этой лошади, а потом и они, то есть папаша с мамашей, приедут, может быть. Я приехал туда… Ив. Ал. П. живет в доме Фавсты Васильевны Благообразовой, моей тетеньки… Приехавши туда, я вошел прямо в комнаты тетеньки, а не к Ив. Ал., и увидал там madame et mesdemoiselles Lebedinsky.[1] Странное обстоятельство, подумал я. Ив. Ал. живет у тетеньки на хлебах, он не имеет с Лебединскими никакого знакомства; еще накануне говорили, что у них никого не будет посторонних, и вдруг в его именины… Впрочем, меня это не так много заняло. Истинная трагикомическая сцена началась с приездом папаши и мамаши. Папаша по известным отношениям имеет весьма основательные причины бояться, как ножа вострого, этих Лебединских. И вдруг, нежданно-негаданно, явились перед ним эти интересные дамы. Слава богу, что еще «самого» не было! Описывать встречу их нечего, нужно только заметить à propos,[2] что Лебединские поздоровались с ними как самые искренние приятельницы, даже больше — почти как родные. Мамаша должна была сидеть с ними и заниматься приятными разговорами. Но папаша и я ушли к Ив. Ал. — имениннику, — и потом, через маленького Володю,19 который тоже был с нами, довольно тонко, но, кажется, понятно для них, объявили, что мы приехали к имениннику, но они нам помешали. Вообще папаша умел показать им свое невнимание; я также не смотрел и не обращал на них внимания, только гораздо с меньшим успехом, так что от этого только мне становилось как-то неловко. Скоро папаша и мамаша уехали, а я остался и ужинал у Ив. Ал., причем за столом мне казалась крайне неуместной излишняя веселость моего двоюродного братца, Михаила Ивановича Благообразова. На его нахальные шутки я довольно спокойно отвечал очень пристойными — хоть и не совсем острыми — остротами и непременно с ним поссорился бы, если бы он был несколько в менее веселом расположении духа. Я же, напротив, — в этот вечер был очень недоволен как потому, что Лебединские — мои личные враги, так и потому, что дурное расположение духа, в которое папаша приведен был их появлением, высказалось отчасти и на мне.

8-го ходил я в семинарию, и все было очень неудачно. Не помню теперь, на чем именно, но помню, что на чем-то я все резался, как в 7-м (у А. И. Лилова), так и в 8-м No (у Н. А. Н.).20 В этот день слушал я в семинарской церкви молебен перед учением, заметил, что о. Паисий служить не умеет, очень много был облит водой от о. Антония с приговором: «будет с тебя, будет»… Остряк, чудо какой остряк! И в монахах такой же, как в мире! Мне кажется, он и на том свете острить не перестанет… В этот же день при выходе из церкви о. Паисий сказал нам, что отец ректор А(?) Феофил21 в дороге… А между тем он и до сих пор не приехал! После молебна заходил к Л. И. Сахарову, но уже ничего не заговаривал об университете. Услышал от него, что о. Антоний представлен в адъюнкты о. ректору по кафедре богословия, и что при этом случае преосвященный Иеремия то сам старался, то не соглашался представить его, и что о. ректор Феофил прислал сюда две бумажки — одну частную к о. М.,22 где делается колкость архиерею, и другую — официальную, в семинарское правление, где делается род выговора семинарскому правлению. Это очень хорошо. Кстати о ректоре: как-то еще прежде, то есть на этих же днях, читал письмо студента Московской духовной академии М. А. Кострова к брату его И. А. Кострову,23 где он пишет, что ректор сначала покажется строгим, но потом будет лучше; что он очень любит порядок и, заметивши что-нибудь не в порядке, до тех пор не успокоится, пока не исправит всего, как ему хочется; по временам бывает вспыльчив, любит хорошеньких учеников, показывает им свое благоволение; телесному наказанию подвергать (то есть сечь!) не любит, а если не видит в ученике надежды к исправлению, то уже прямо прогоняет его из семинарии. Хорошо, если так. Впрочем, я, вероятно, буду еще иметь случай поверить все это. Только что-то долго не едет он: это меня беспокоит (немного).

9-го опять ходил я в семинарию, и на этот раз удачнее первого. С А. И. Лиловым я поговорил что-то очень интересно… В комнате H. A. H. (с которым я, впрочем, незнаком) я встретился с В. И. Соколовым и выдержал следующий разговор, дающий некоторое отрывочное понятие о его гениальном уме.

Я сидел в 7 No с братом этого В. И. Соколова — Дм. И. Соколовым — замечательный эксцентрик.24 Вошел тут же и В. И., поздоровался со мной и начал с обыкновенного у бурсаков вопроса:

— Чай, всё занимались в святки-то, Николай Александрович?

— Как же, — отвечал я каким-то неопределенным тоном.

— Да как же — без этого нельзя, — понес обычный бред мой философ — Д. И. Соколов.

— Ну да, ведь я знаю, понимаю, — отвечал В. И. — Я затем и спросил, что это вещь известная…

— Так зачем же и спрашивать, — сказал я, — если ответ известен?

— Да так, — заговорил В. И., думая блеснуть светскостью. — Я не знал, об чем спросить Николая Александровича, а завязать разговор надо было. Вот и взял вещь очень обыкновенную, чтобы хоть что-нибудь сказать…

— Притом же, — дополнил я, — тут представляется случай поймать меня

— Нет, не-е-ет, — возразил тоном убеждения В. И., — я не думал, чтобы вы могли принять слово «заниматься» в его тесном значении.

— Вопрос так странен, — заметил я на это, — что поневоле примешь его в тесном значении.

Д. И. засмеялся, а В. И. спросил с легким оттенком иронии:

— Неужели странен?

14 февраля 1852 г.

(Мне сильно хочется бросить этот дневник, или, правильнее, месячник, но я все еще стараюсь противиться искушению.)

— Очень странен в том смысле, в каком вы его предложили, — ответил я, и закончил разговор, занявшись с кем-то другим.

В. И. ответил только той полуулыбкой, полугримасой, которой обыкновенно умные люди стараются прикрыть неприятное чувство.

Признаюсь, как ни мелочно подобное обстоятельство, но мне приятно было одержать в нем верх над этим гениальным человеком, по единодушному признанию всей Нижегородской семинарии. «Так вот какими лучами светит это светило», — подумал я!..

В классе встретился я с Лаврским… Отбросив дверь в класс и увидя там несколько учеников, я сказал:

— А, да здесь, кажется, люди есть.

— Или уж вы нынче и людей не видите, — вдруг услыхал я у самого уха. Это говорил Лаврский. Теперь я не нашелся ответить и вместо ответа только поздоровался с ним, а потом и с прочими. Признаюсь, если б я не знал, что он столько же близорук, как и я, я бы не на шутку обиделся этой шуткой.

Просидев до десяти часов и не дождавшись ничего, мы с Лаврским решились идти домой. Но предварительно я решился спросить П. В. Л.,26 чередного старшего, можно ли отправляться домой. Он принял на себя чрезвычайно важную осанку, как прилично старшему, и, как на мальчика, закричал на меня, что «нет, нет, никак невозможно, надобно дождаться хоть до двенадцати часов!..» Оскорбленный его неуместной важностью, я мало обратил внимания на эту галиматью и все-таки отправился с Лаврским. На дороге попался нам А. Е. Востоков,28 наш профессор. Он ехал на лошади, но, увидя нас, остановился и махнул нам. Мы подошли, поклонились. Я хотел тут же надеть фуражку, но увидел, что Лаврский стоит без оной, и удержался. Скоро, однако, Андрей Егорович сам велел нам надеть шапки. Он спросил нас, есть ли классы. Мы сказали, что доселе не было и, кажется, нынешний день не будет (их, точно, и не было). Потом Лаврский еще что-то поговорил с Андреем Егоровичем, и вдруг тот, вероятно желая сказать какую-нибудь любезность, обратился ко мне и сказал:

— Ну, прислал ты мне… кипу…

Дело шло о моей задаче, которую я принес к Андрею Егоровичу и, не застав его дома, отдал жене его. Я отвечал довольно резко:

— Я не прислал, а сам принес.

— Да, ну без меня оставил, все равно, — сказал Андрей Егорович и прибавил: — Извини, что я не так сказал.

Видимо — он обиделся… Я мало тужил об этом, хотя дорогою Лаврский и давал мне наставления, что это не годится, что он так и сельскому священнику не сказал бы…

Дома все было хорошо.

10-го, не предполагая, что будут серьезные классы, я пошел в семинарию часам к девяти. Пришел, а у нас уже сидит Андрей Егорович в классе. Я не пошел на первые часы, а ушел в комнату к А. И. Лилову и там пролежал, читая Апостолов. В десять часов я просил П. В. Л. вычеркнуть меня из журнала, и он согласился, с привычной важностью и покровительственным тоном… Подлый дурак или глупый подлец!.. В этот день я начал терять надежду, что И. М. Сладкопевцев27 будет учить у нас немецкому языку.

Потом ничего не помню до 14-го числа, в которое был у нас А. А. С., священник собора, переведенный туда от печерского училища. Он сказал нам, что у И. И. Лебединского действительно сватает дочь С. А. Добротворский,28 но что они еще торгуются… Он дает 1500 ассигнациями, а жених просит 1500 серебром… А между тем моя тетушка, очень хорошо и близко знакомая с Лебединскими, спрашивала их об этом деле, и они сказали, что удивляются, с чего берутся эти слухи о сватовстве! В этот же день в три часа пополудни присылали к папаше, чтобы он готовился служить в соборе с владыкой, по случаю баллотировки дворянства. Папаша был чрезвычайно рад и всем, даже мне, сказывал, что его преосвященный назначил служить с ним. Вечером папаша послал Авксентия Васильевича, пономаря, к Лебединскому известить его, что завтра, 15 января, будет у нас заутреня в шесть часов и потому не угодно ли ему будет прийти в церковь, если хочет служить заутреню. Это часто случалось прежде, и потому папаша и послал к нему. Приходит Авксентий Васильевич и говорит, что И. И. Лебединский велел сказать, что преосвященный все меняет, кого служить назначил, и что, может быть, папаше служить не велит, что Лебединский идет сейчас к преосвященному и если папаше нужно служить, то он повестит, а если не повестит, то чтобы он и не готовился… Папаша ужасно расстроился и начал обычную филиппику против Лебединского, сравнивая его с Нероном, тираном и пр., и пр…. Правду сказать, впрочем, дело очень подлое!..

15-го числа служил с архиереем вместо папаши А. А. В. Мирские священники и прочие остались те же… В классе у меня все хорошо. С учениками в мире и добром согласии. Андрей Егорович все косится на меня, и я отвечаю ему тем же.

16-го (помнится) вздумали мы с папашей съездить в Кунавино, к дяденьке,29 у которого мы не были целую зиму и который на святках нарочно заезжал к нам, чтобы побранить, что долго не были.

22 февраля 1852 г.

Приехавши туда, мы нашли у них Ф. М. М. с женой М. П. и наших родных — Фавсту Васильевну с Михаилом Ивановичем.30 Встретили и приняли нас хорошо, против нашего ожидания. Меня засадили играть в карты с Ф. М. и Михаилом Ивановичем. Как сел я играть, в первую же игру Михаил Иванович обремизился, и Ф. М. записал за ним консоляцию, несмотря на то, что играли втроем только. Удивленный этим, я спросил:

— Что это, — у вас консоляции разве пишутся?

— У нас все пишется, где нам побольше идет… Мы ведь что… деревня матушка… У нас все по-своему. Деревня — так деревня и есть.

Я был поражен таким заносчивым и обидчивым ответом и вспомнил, между прочим, гордость смирения К. (?) В. О!31

Однако, пробормотав что-то такое, должно быть — в извинение, хотя косвенное, я продолжал играть, наблюдая великую осторожность в словах, и по окончании игры — что же? — Ф. М. изволил прогневаться на Михаила Ивановича за то, что он очень часто повторял: «да ну же», «скорее», «чего тут думать-то», и пр., и т. п. «Нет, нет, нет — вы спешите», — кричал упрямый старик и не пустил его играть вторую пульку. Сначала мы принимали все это за шутку, но он начал довольно громко кричать: «Нет, вам некогда, вы спешите», и во избежание соблазна Михаил Иванович отступился от старика, который даже и не извинился потом, хоть бы шутя. Впрочем, на вторую пульку сел сначала сам папаша и дядюшка, а потом, когда они ушли за каким-то делом, то сел пришедший потом Э. А. Васильков,32 другой священник в Кунавине, и я… Следовательно, как бы то ни было, а я поправил первую ошибку…

У Эльпидифора Алексеевича взял я книг творений св. Василия две части и жизнь Василия Великого, которая у него переплетена отдельно от прочих прибавлений к творениям святых отцов. Все было хорошо. Папаша поторопился оттуда, потому что дал слово мамаше приехать домой пораньше. Действительно — в девятом мы выехали оттуда и в десять были дома. Но у нас есть очень хорошие часы, которые постоянно бывают впереди и которые на этот раз ушли более часа вперед. По этим часам мы приехали в одиннадцатом уже часу, и папаша подвергся от мамаши нареканиям, что поздно воротился. Папаша расстроился, не ужинал, кажется, не спал ночь, и вообще все это было очень дурно.

17 января папаша снова назначен был служить с преосвященным и на этот раз служил действительно. Преосвященный же служил в этот день по случаю начатия выборов у купечества; с его стороны, говорят, это очень похвально и выгодно.

В этот же день, пришед из класса, я пошел в дворянское собрание на хоры, чтобы посмотреть на выборы. Отыскав там Василия Ивановича, моего почтеннейшего дядюшку, я пошел с ним и долго не мог ничего видеть, потому что сначала не счел за нужное надеть очки, а тут, при таком многочисленном обществе, было совестно. Наконец пришел ко мне сам Василий Иванович и, когда я поведал ему свое горе, посоветовал мне надеть очки, уверяя, что это ничего и что тут можно посмотреть на очень хорошенькую форму одного гусара, Мяс. Я послушался — впрочем, когда уже народу стало поменьше — и не раскаялся: воистину — в очках увидел я новый свет!.. Это, должно быть, очень хорошо — быть человеком с хорошим зрением!.. Гусар М. действительно заслуживает того, чтобы посмотреть на него, как по костюму, так и по физиономии. Здесь же видел я Мах. (?) и узнал, что он уже не учится в гимназии, а исключился и числится на службе в дворянском собрании. Сколько можно было видеть, я смотрел — и любовался Львом А. Фостиковым.33 Как он хорошо держит себя: именно «лев», в фешьонабельном значении этого слова!.. Да, хорошо, что я очки надел… Здесь пробыл я часов до трех и в класс после обеда уже не пошел.

18-го 17 июня34

Пора возобновить забытый мой дневник, излить в нем новые живые впечатления, которые я ныне получил. Да — это стоит того, чтобы записать, и я займусь этим теперь же, пока еще не прошел первый пыл моего восторга, который — надо заметить — проходит необыкновенно скоро. Оставлю все свои воспоминания и заметки: теперь не до них; когда-нибудь в другое время. Я слишком занят настоящим. Нынешний день я познакомился с Иваном Максимовичем Сладкопевцевым — давнишнее мое желание и цель, к которой я стремился с пламенной ревностью, но которая никогда бы не была, вероятно, достигнута без особенно счастливого стечения обстоятельств. Вот в чем дело. Иван Максимович после пасхи нынешней стал учить у нас немецкому языку вместо Порфирия Асафьевича,35 который отказался по случаю определения своего в попы к Покрову. По этому случаю Иван Максимович немного узнал меня, особенно потому, что он уже познакомился с папашей на свадьбе (у Лебединского, у которого таки взял дочь С. А. Добротворский. Потом женился товарищи <нрзб> б. (?) друг Ивана Максимовича А. А. Крылов, и взял дочь гордеевского священника, в которой-то степени родственницу моей тетушке В. В. Колосовской).

Иван Максимович был шафером; тетушка была на свадьбе: они познакомились. После того как-то Иван Максимович был и у них, то есть у моего дядюшки Л. И. Колосовского с тетушкою Варварою Васильевной, и тут-то был разговор обо мне. Тетенька, которой я уши прожужжал Иваном Максимовичем, сказала ему о моей чрезвычайной привязанности к нему; Иван Максимович очень ловко отклонил от себя это довольно щекотливое обстоятельство, похвалил меня, заговорил о моих занятиях и сказал даже, что он бы желал со мною познакомиться. Все это было довольно давно, но он с тех пор не переменил со мной своего обращения и на немецких классах не подавал ни малейшего вида, что отличает меня от других. Поэтому я боялся, или, лучше, совестился, — ни с того ни с сего идти к нему и ожидал все, не представится ли случая обратиться к нему как к наставнику. Но такового не представилось, и я все не был знаком с ним, хотя и пламенно желал этого, то есть так пламенно, как только могу я желать, а у меня натура довольно холодная. Наконец представился довольно благовидный предлог, под которым мог я явиться к Ивану Максимовичу и по крайней мере посмотреть, что из этого будет? Я спрашивал в семинарской библиотеке книгу; мне сказали, что она у Ивана Максимовича, что он взял ее очень давно и что я могу попросить эту книгу у него. В самом деле — не было ничего проще, и к кому-нибудь другому я бы, ни минуты не задумавшись, сходил и взял. Но при мысли, что нужно идти к Ивану Максимовичу, мне было как-то неловко, как-то боязно, и я все не мог решиться сходить к нему и, вероятно, не пошел бы вовсе, если бы не помогли тут особенные счастливые обстоятельства, которые как-то вообще довольно ко мне благосклонны, особенно во всем, что касается внешности. В самое время моего глубокого раздумья, которое обыкновенно начиналось во мне всякий раз, как мне было нечего больше думать, — моя тетушка сообщила мне о своем разговоре с Иваном Максимовичем, дядюшка сказал мне о желании его, чтобы я пришел к нему, а с другой стороны И. А. Веселовский 36 как-то сообщил мне, что идти к наставнику и выпросить книгу, взятую им из семинарской библиотеки, нет ничего легче, что это делается очень часто и вообще всеми принимается как вещь самая обыкновенная. Я наконец решился (NB: надо заметить, что г-н Ив. Г. Журавлев37 прежде отговаривал меня от этого, представляя, что это неловко); но, решившись, просбирался с неделю и наконец ныне зашел к нему почти нечаянно, почти не думая идти к нему. Вот судьба! Впрочем, некогда, некогда — спрятать скорее, завтра окончу рассказ о своих похождениях.

<2 сентября>29

<…> пока я не видал ее.30 Но, взошедши в сад и очутившись с ней лицом к лицу, я понял всю глупость затеваемой проделки. В самом деле, не глупо ли пускаться в такие объяснения шестнадцатилетнему мальчику с двенадцатилетней девочкой? Будь бы у нас пятью-шестью годами больше на плечах, это еще бы куда ни шло!.. Но теперь… смешно… А все-таки я не вдруг решился отказаться от своего замысла. Она была окружена прочими детьми; я постарался отсторонить их всех и остался с ней наедине. Я подозвал ее к кусту крыжовника, поднял нижние ветки и указал ей ягоды, которые она тотчас и начала рвать. А она очень любит крыжовник. Несколько раз хотел я заговорить с ней о том, что было у меня на душе, подходил к предмету и с той и другой стороны, заговаривал потом, что она последний раз уже гуляет с нами по саду, и о том, что она исколот о крыжовник свои хорошенькие ручки; но, доведя разговор до «настоящей точки», я вставал на этой точке и не мог продолжать дальше. Своею шаловливостью, резвостью и беззаботностью она более страшила меня, нежели бы могла устрашить суровой неприступностью какая-нибудь светская красавица. Притом же эта женская насмешливость, в которой проглядывало даже что-то похожее на презрение, еще более связывала меня и отнимала у меня охоту говорить. Нерешительность моя дошла до отчаяния, и я, не смея просить позволения, просто без спросу наклонился и поцеловал ее ручку в то время, как она, доставая ягоду крыжовника, приблизилась несколько к моим губам. Много хотел я сказать при этом, но сумел сказать только очень глупые четыре слова: «Ах, как вы рвете-то!» В ответ на это она очаровательно передразнила меня и продолжала рвать ягоды. Потом мы бегали и гуляли по саду, и в ней я заметил уже некоторую ко мне недоверчивость, которая, впрочем, вскоре рассеялась… Я старался делать ей всевозможные угождения, напевал ей разные вещи, называвшиеся в старину комплиментами, и успех был более, нежели я мог надеяться. Но, увы, то был успех для моего самолюбия, а не для сердца. Она понимала, какую «заднюю мысль», хотел я выразить моими словами, потому что иногда улыбалась, а иногда с наружной досадой отвечала мне: «перестаньте, пожалуйста», или: «ну, уж вы…» и т. п. Но она оставалась холодна и не подарила мне ни одного ласкового взгляда, хотя и смотрела на меня во все глаза — прекрасные черные глаза, в которых так и просвечивалось женское лукавство и какое-то гордое, вовсе не женское сознание своей силы, своего могущественного влияния… Нагулявшись в саду, пошли к нам пить чай. Я подавал ей чай и принимал у нее чашки и заставил ее, против ее обыкновения, выпить две чашки вместо одной. Я ходил за ней из комнаты в комнату, говорил ей, что мне ее очень жалко, что я заплачу, что я хочу наглядеться на нее в последний раз и т. п. глупости; так что наконец я успел порядочно надоесть ей. Между прочими шутками она сказала, что нашла для меня невесту. Эта шутка еще не кончена. К позднему вечеру, то есть к тому времени, когда нужно было подавать огонь, мы совсем уже помирились и сели играть в короли. Сыграв игор пять, она скучилась этой игрой, и я, поставив себе за долг исполнять малейшие ее желания, тотчас смешал карты и спросил у ней, как она хочет играть. Она захотела в дураки, и я стал играть в эту ненавистную игру, и она была для меня очень приятна. Да и как же не быть приятною игре, когда напротив меня сидела она, моя красавица, моя жизнь, моя радость, да — жизнь и радость, потому что, когда она уехала, я почувствовал, будто что-то оторвалось у меня от сердца и я стал жить не так полно, как прежде, и какая-то неведомая мне грусть посетила мою душу, и долго, долго мечтал я об ней!..

3 сентября

Вчера вдруг помешали мне писать и остановили в очень быстром скачке моем от «дураков» к грустным моим мечтам на моей далеко не роскошной постели. Пользуюсь свободными минутами, чтобы еще записать несколько отрадных, хотя и грустных воспоминаний, чтобы поговорить о ней хоть с самим собой, за недостатком другого собеседника, который бы с участием выслушал мои признания. Не могу не записать особенно приятного воспоминания о том, как мне в продолжение вечера еще раз удалось поцеловать ее восхитительную ручку, всегда пробуждающую во мне какие-то странные думы… Она сошла вниз и сидела там, я ждал ее на лестнице… Когда она пошла вверх по лестнице, я шутя сказал ей: «Позвольте мне взойти рядом с вами!..» Она также шутя отвечала: «Извольте-с…» И мы пошли было, но лестница у нас так узка, что двоим в ряд трудно пройти, и притом я нарочно старался жаться к ней… вследствие чего она и прошла вперед, а я остался позади, держа между тем ее за руку, которую она подала мне, шедши со мной рядом. Когда она была впереди, ручка ее, держась в моей руке, осталась назади у ней… она не видала… и я страстно, с каким-то ожесточением — надо говорить правду — поцеловал ее… Она только сказала: «ах, вы…», но руки не отняла…

Наконец Александр Иванович произнес роковое: «пора», и сердце сжалось у меня, а потом застучало так тоскливо, тоскливо… Феничка начала одеваться… оделась, стала прощаться с нашими, и я имел счастье почувствовать пожатие этой маленькой ручки, пожатие, которое отдалось как-то грустно и радостно в душе моей. Я проводил их до экипажа… Она села, а я пошел с Александром Ивановичем в опустелые комнаты их квартиры; затворили там окошки, осмотрели, не забыто ли чего, и наконец и Александр Иванович сел в экипаж — не видал, какой это был, — и я снова, в последний раз, пожал руку Феничке, закричал: «прощайте!», услышал в ответ: «до свиданья», и…

Прости, дорогая, прости!..


И вот два дня прошло без них, и я не исцеляюсь от тоски моей, а только все больше и больше грущу и печалюсь. Редко-редко я на минуту забуду о ней, но потом тотчас же снова что-нибудь напомнит или просто сердце само скажется и так жалобно заговорит о ее очаровательной прелести. Я не могу назвать, не могу прибрать имени для этого мрачного, грустного чувства, которое постоянно ощущаю в себе с тех пор, как расстался с ней. Что-то подобное должно быть, кажется, после смерти близкого или нежно любимого человека. Какая-то пустота кругом, как будто в мире нет более людей; какое-то безотрадное горе, как будто бы нет более на свете радостей; какое-то отвращение ко всякому занятию, как будто бы все предметы слишком ничтожны, когда не одушевляет их ее присутствие. А ведь случалось же и прежде, что я не видался с ней не только по два дня, а и по целым неделям, но я все-таки был спокоен; я знал, что она недалеко, у нас в доме, может быть напротив, у окна, что мне стоит сделать несколько шагов, и я ее увижу… А теперь она так далеко-далеко, и я осужден подолгу, подолгу не видать ее восхитительного личика, не слышать ее чудного голосочка, и — увы! — никогда уже не целовать этой очаровательной ручки!.. Боже мой! Где это минутное очарование, этот поэтический призрак, которым я так недавно наслаждался?.. И опять осужден я вращаться в этом грязном омуте, между этими немытыми, нечищеными физиогномиями, в этой душной атмосфере педантских выходок, грубых ухваток и пошлых острот… И ничего в вознаграждение за эту бедственную жизнь, ни одного светлого проблеска ума и чувства в этой тьме невежества и грубости, ни одного отрадного дня за дни и месяцы тоски и горя. А бывало, я каждое почти воскресенье наслаждался обществом этого милого созданья и забывал всю пошлость моей всегдашней, обыкновенной жизни… А теперь… О, я сойду с ума или сделаюсь мизантропом, что почти одно и то же, и, во всяком случае, одно другого стоит… Скорее, скорее… спать пора… Не отнимайте лишнего часа спокойствия у этой животной жизни!..

9 ноября

О, как она хороша!.. И как идет к ней эта прическа и это белое платье!.. Чудно хорошо!.. А между тем это еще не распустившийся цветок!.. Что же будет через год, через два? И кто будет обладать всем этим? Нынешний вечер я готов был пожертвовать всем моим умом, познаниями, благородством, лучшими убеждениями — за поверхностное образование, пошлую болтовню и развязные манеры светского фата… Нынешний вечер я пожалел, что я так дурен лицом, а это со мной не часто бывает. Наши сношения продолжаются по-прежнему… Напрасно я думал, что между нами прервана цепь знакомства: мы видимся чуть ли не чаще прежнего, но все это — не то, что прежде. Не так вольно, не так свободно. Главное, что меня тревожит, — я не могу знать, что у них делается постоянно, и без моего ведома может к ним в дом втереться какой-нибудь милый вор и похитить сердце воровки моего покоя!.. Это меня очень занимает, и даже как будто сердце немного ворочается при этой мысли… Из этого я прямо вывожу, что я ревную и, следовательно, люблю, люблю, глубоко, хоть и не пламенно, потому что это не в моей натуре. Я три года наблюдал в себе помаленьку это чувство и вижу по ходу дела, что это даром не кончится. Конечно, тут не будет никогда рыцарской борьбы с обстоятельствами, не будет даже внешних признаков борьбы, но тем не менее мне предстоит выдержать борьбу внутреннюю, неприметную, но жестокую и разрушительную для моих надежд и убеждений. Я имею горестное утешение в том, что понимаю себя с моим еще неустановившимся характером, с моими шаткими убеждениями, с моей апатической ленью, даже с моей страстью корчить из себя «рыцаря печального образа» Печорина или по малой мере «Тамарина».40 Знаю, что тут много поддельного, что это просто кровь кипит и сил избыток,41 что со временем все это пройдет, и я сам буду смеяться над собой. Но все это придет еще не скоро, а до тех пор ничто не помешает мне бороться, страдать и внутренно представлять себя героем нашего времени или по крайней мере романа… Я вижу, что она прекрасна, и при взгляде на нее у меня сердце, как птичка в клетке, запрыгает, и душа просится навстречу ее душе, выражающейся в лице ее… В то же время рассудок уверяет меня, что мне нет никакой надежды, что полюбить меня она не может, жениться на ней мне невозможно, обольстить ее не могу, насиловать в исступлении страсти… но уже это верх безумия во всех отношениях. Насильно… Я очень хорошо знаю все это и, кроме того, знаю, что в жизни встречу я других хорошеньких, которые будут мне более по плечу… Но все это нисколько не мешает мне видеть ее красоту, рваться к ней навстречу, томиться желаниями, досадовать на себя и на мою мачеху-природу… и выхожу я такой же дурак, как и все, но только дурак сознательный, дурак весом и мерою, с глупостью рассужденной и обсужденной… Стало быть, мое желание быть пустым светским человеком довольно справедливо. Глупость X на глупость = глупости. В проигрыше быть нельзя. А между тем участь светского дурака или умника — как угодно — гораздо лучше участи дурака или умника ученого, кабинетного. Во всяком порядочном обществе пошлый любезник гораздо лучше принимается, чем мрачный ученый, и между тем как первый наслаждается триумфом, гордому таланту, с высоты своих умозрений презрительно взирающему на этот свет, остается только, бессильной злобой пламенея,42 завидовать счастию глупого болтуна. Впрочем, я не знаю, с чего мне вздумалось озлиться: ныне подобных соперников у меня не было, и я был еще награжден милым комплиментом, что я очень хорошо сочиняю… (Надобно заметить, что я написал статейку для газеты,43 которой редактор — ее отец; кажется, это помогает его благосклонности ко мне и доставляет мне случай чаще с ними видеться, потому что он уверен, что одной статьей не кончится.) Но, кажется, на все эти мысли навело меня неоднократное напоминание о каком-то Nicolas S.[3] Сначала мать ее Анна Федоровна говорила, что шутила с отцом S. о будущей свадьбе дочери с его сыном. Не знаю — почему, мне показалось, что шутка могла иметь тайный смысл и со временем исполниться. И я начал придумывать различные препятствия для этого брака и, придумав, несколько успокоился, как будто, кроме S., еще и женихов не могло быть на свете. Потом и сама она, Феничка, говорила о нем, сказывала, что пишет ему письма (это чистый вздор: она очень трудно пишет по-мелкому!) и что если она пойдет в монастырь, то и он за нею… Это тоже пустяки, вздор, но очень милая мысль пришла ей в голову — идти в монастырь по тому поводу, что умерла старая няня… и с какой важностью она говорит об этом, как выхваляет прелести монастырского житья!.. Мне почему-то досадно на такое положение дел, но я не ненавижу этого Nicolas, a мне просто хочется с ним познакомиться, да и покороче… Что я стал бы делать дальше, я и сам теперь не знаю. Рассудок — злой советник! — говорит, что я бы его потом постарался одурачить, а остатки прежнего романтизма — самая глупая вещь! — внушают, что я бы сдал ему Феничку с рук на руки и довольствовался бы тем, что она жена моего лучшего друга, следовательно, и мой друг. Еще есть советник — очень грубый, чувственный, — который говорит, что я обольстил бы ее и потом отдал дружку… Мудреного нет, что я скорее приму третье, чем второе решение, но первое всего привлекательнее… только жаль — средств нет. Да и к чему? Ей двенадцать, мне шестнадцать. Когда ей будет семнадцать, мне будет двадцать один, я только еще кончу курс в академии, и, во всяком случае, о женитьбе нельзя думать… Просто овладеть — хоть бы возможно было — совестно, жалко, грустно, не смею… Она возбуждает во мне такое чистое чувство! А уж дальше семнадцати такие красавицы не засиживаются, а если засидятся, значит, есть какая-нибудь особенная причина… Вот как я рассудителен… А между тем я не могу, да и не хочу, противиться моему страстному влечению и отдаюсь ее прелестям без всяких определенных намерений… Сказать правду — я нахожу в этом какое-то удовольствие. Эта безнадежность, столь верно, математически рассчитанная мною, мне нравится, я нахожу в этом что-то особенное, необыкновенное, и мне хочется выставить себя человеком, имеющим полное и законное право ненавидеть весь мир и жаловаться на судьбу. Во мне таки есть порядочный запас ненависти против людей — свойство ума холодного, осторожного, подозрительного, — и злопамятности против судьбы — признак сердца сухого, черствого при всем этом. Я уже сказал, что не могу не чувствовать красоты, и первый взгляд на хорошенькую женщину рождает во мне желание познакомиться с ней, просто для того, чтобы быть знакомым, без всяких расчетов чувственности или самолюбия, хотя невидимо-то, разумеется, тут действует…44

11 ноября

Вот и завтра!.. Оно продолжалось до сих пор, и теперь уже поздно описывать подробности моего знакомства с ним, когда оно так неожиданно прерывается.45 Да, я с ним познакомился, и даже наши отношения достигли некоторой короткости, но я был недостоин этого счастия, и оно улетело от меня. Теперь не будет вокруг меня ни одной души, к которой я чувствовал бы сердечную привязанность (исключая, разумеется, ближайших родных — отца и матери), с которой мог бы отдохнуть в веселом или умном разговоре от пустоты моей жизни… Боже мой! Люди пристращаются к красотам природы, к картинам, статуям, к деньгам, и они не имеют препятствий для наслаждения ими. Все эти вещи могут принадлежать им, быть их неотъемлемой собственностью, если только не принадлежат всем, что также не мешает всякому наслаждаться ими… Чем же виноват я, что привязываюсь к человеку, превосходнейшему творению божию? Чем я несчастлив, что моя душа не любит ничего в мире, кроме такой же души? Ужели преступление то, что я инстинктивно отгадываю ум, благородство, доброту человека и, отгадавши, всеми силами души моей привязываюсь к нему? И за что же наказывать меня, за что отнимать у меня мое счастие, когда оно так чисто, невинно и благородно? Сколько ни имел я привязанностей, всегда злая судьба умчит от меня далеко любимый предмет, и в душе — тоскливое воспоминание и горькое сознание своего несчастия… Я рожден с чрезвычайно симпатическим сердцем: слезы сострадательности чаще всех вытекали, бывало, из глаз моих. Я никогда не мог жить без любви, без привязанности к кому бы то ни было. Это было так, что я себя не запомню. Но эта постоянная насмешка судьбы, по которой все мои надежды и мечты обыкновенно разлетались прахом, постоянно сушит и охлаждает мое сердце, и нет ничего мудреного, что скоро оно будет твердо и холодно, как камень. Вот хоть бы и теперь — что вдруг понадобилось Ивану Максимовичу в Тамбове? Чем ему нехорошо здесь? Что за обстоятельства?.. А между тем я страдаю, и еще как страдаю, тем более что мне этого нельзя ни перед кем выказывать: все станут смеяться. Я бешусь только внутренно и произношу тысячу проклятий… Но какие проклятия, какие слова выразят то, что я чувствую теперь в глубине души моей! Я пробовал все энергические восклицания русского народа, которыми он выражает свои сильные ощущения, но все, что я знаю — слабо, не выражает… и я по-прежнему взволнован, и по-прежнему в душе моей кипит и бурлит страшное беспокойство. Я теперь наделал бы черт знает что, весь мир перевернул бы вверх дном, выцарапал бы глаза, откусил бы пальцы тому негодяю, тому мерзавцу, который подписал увольнение Ивану Максимовичу. Но увы — это ни к чему не поведет, и мне остается только стараться смирить свои бешеные порывы… И еще считают меня за человека хладнокровного, чуть не флегматика!.. тогда как самые пламенные чувства, самые неистовые страсти скрываются под этой холодной оболочкой всегдашнего равнодушия. Если б мне вдруг сказали, что меня исключают из семинарии, это не поразило бы меня так, как известие об отъезде Ивана Максимовича. О, как огромно это бедствие, как незаменима моя потеря! С кем теперь могу я провести вечер так незаметно, так счастливо, как с ним! В чьем разговоре могу я отвести душу, забыться от этих мелких неудовольствий, составляющих несчастие моей жизни!.. Я никогда не поверял ему сердечных тайн, не имел даже надлежащей свободы в разговоре с ним, но при всем том одна мысль — быть с ним, говорить с ним — делала меня счастливым, и после свидания с ним, и особенно после вечера, проведенного с ним наедине, я долго-долго наслаждался воспоминанием и долго был под влиянием обаятельного голоса и обращения… Что-то особенное привлекало меня к нему, возбуждало во мне более нежели просто привязанность — какое-то благоговение к нему. И точно: при всей короткости наших отношений я уважал его, как не уважал ни одного профессора, ни самого ректора или архиерея, словом — как не уважал ни одного начальника. Ни одним словом, ни одним движением не решился бы я оскорбить его; просьбу его считал я законом для себя. Вздумай бы он публично наказать меня, я послушался бы, перенес наказание, и мое расположение к нему нисколько бы от того не уменьшилось… Как собака, я был привязан к нему, и для него я готов был сделать все, не рассуждая о последствиях. За него я стоял горой и готов был возненавидеть человека, который стал бы доказывать мне, что Иван Максимович нехороший человек. Но, к счастию, этого никогда не случалось: его любили и хвалили все. Его душа, благородная и высокая, во всех более или менее возбуждала чувство любви и уважения. Но, конечно, никто не любил его более меня… Я следил за его взглядом, за каждым движением, подмечал каждое изменение его голоса, и все в нем казалось мне совершенным, превосходным… и вдруг, о боже мой!.. лишиться всего этого, лишиться так внезапно, так неожиданно! Как хотите, но это жестоко, это невыносимо!.. «О, жизнь, жизнь, — говорил он, — чего-то в ней не случается, куда-то не кидают нас обстоятельства!» Но он едет на родину, к друзьям и знакомым, он не оставляет здесь ничего, что бы ему было особенно дорого, — что ему! Побудет там месяц-другой и позабудет всех нижегородцев, с которыми он не успел еще сродниться… Да и что могло здесь представиться ему интересного, достойного его внимания? Все пошло, глупо, мелко, ничто не удовлетворяет порывов высокого ума, глубоко чувствующего сердца. Но я остаюсь без него, как в пустыне без проводника и товарища, от меня он уносит лучшую половину души моей, так же как уносит мои лучшие надежды и желания. Нынешний вечер сидел я у него, и чудные, непонятные желания томили меня… Голова моя горела: мне хотелось — то расплакаться, то разбить себе череп, то броситься к нему на шею, расцеловать его, расцеловать его руки, припасть к ногам его. С грустным отчаянием смотрел я на него, наглядывался, может быть, в последний раз, и никогда еще, казалось мне, черные волосы его не лежали так хорошо, в чудном беспорядке на голове его, никогда смуглое мужественное лицо его не было так привлекательно, никогда в темно-голубых его глазах не отражалось столько ума, благородства, добродушия и этого огня и блеска, в котором выказывалась сильная и могучая душа его. Я мысленно прощался с ним, и сердце мое надрывалось… И вот жизнь наша: были знакомые, в хороших отношениях, души наши сроднились несколько, и вдруг — несколько сот верст расстояния разделяют нас, и мы ничего не знаем друг о друге, и мы чужие один другому, и нет между нами ничего общего… Я даже не могу иметь и последнего утешения разлучающихся — не могу просить от него тех «нескольких строк», которые так жадно получил бы я от него! Не знаю даже, станет ли у меня духу высказать ему, как я был привязан к нему, высказать хоть сотую долю истины? Господи! Неужто же мы расстанемся как простые знакомые, которые случайно сошлись и должны разойтись так же случайно? О, не дай, господи! Даруй мне силу открыть ему мое сердце и ему внимание выслушать меня и благосклонность принять мои признания не с легким смехом, но хоть с легким чувством!..

19 ноября 1852 г.

Он наконец окончательно простился со мной, кумир души моей, мой идеал, мой добрый гений!.. Коротко и неожиданно для меня было наше прощание, и я не успел высказать многого, что хотел сказать, и только едва успел выпросить у него позволения — писать к нему. Ныне после класса я зашел к нему: нет дома. Посидев у подлекаря в больнице, я опять пошел к нему, опять не застал, походил и побыл еще в больнице и наконец нашел его дома. Он был несколько расстроен, занимался сборами, на меня обращал очень мало внимания, и наконец, напившись чаю, он собрался идти на именины к А. Е. <Востокову> — в последний раз провести вечер в кругу нижегородских знакомых. Я пошел вместе с ним; дорога была очень неровная и скользкая, ночь очень темная, разговаривать было очень неловко. Однако же я начал было что-то, надеясь высказать ему очень многое, но вдруг он сказал, что надо взять извозчика, крикнул «извозчик», тотчас же явился какой-то, и только успел я сказать ему: «прощайте же, Иван Максимович», он пожал мне крепко руку, поцеловал трижды, пожелал быть счастливым, но не так, как он, и сел в сани. Тут я просил у него позволения писать к нему, хоть не отсюда, а из другого места. Он сказал, что ему будет очень приятно и что отсюда ему будет еще интереснее, «а уж если вы будете в академии, то, разумеется…» Потом он еще раз сказал «прощайте», пожал мне руку и скрылся из глаз моих в темноте ночи. Вот и прощанье наше! Мне чрезвычайно грустно и как-то тяжело на сердце, особенно потому, что я не высказал ему всего, что хотел высказать, и расстался с ним просто, без всяких особенных объяснений. Но я напишу к нему. Подожду месяц, уверюсь окончательно, что мое теперешнее чувство не порыв разгоряченного воображения, не пустая фантазия, не обман сердца, и тогда выскажу ему все, что волнует душу мою.46 Но, чтобы навсегда была драгоценна для меня память его, я даю обещание пред своею совестью. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .47 я решительно хочу оградиться этим воспоминанием, как щитом и покровом… Да и от какой низости не удержит образ этого благородного, мужественного, доброго и вполне умного человека… Во мне всегда мысль о его достоинствах возбуждала благородное чувство и стремление к подражанию, и я с новой силой, с новой энергией принимался за дело, и ум мой как будто прояснялся, и терпение возрастало, и все существо мое оживлялось и возвышалось, и какое-то священное одушевление разливалось во мне и поддерживало меня в моих занятиях. О, как жаль, что я теперь могу жить одним воспоминанием и что не может теперь уже повториться влияние его на меня, столько благотворное для меня и делавшее меня так счастливым, так веселым, так довольным!.. Прощай — все!..

ПРИМЕЧАНИЯ

править
УСЛОВНЫЕ СОКРАЩЕНИЯ

Аничков — H. A. Добролюбов. Полное собрание сочинений под ред. Е. В. Аничкова, тт. I—IX, СПб., изд-во «Деятель», 1911—1912.

ГИХЛ — Н. А. Добролюбов. Полное собрание сочинений в шести томах. Под ред. И. И. Лебедева-Полянского, М., ГИХЛ, 1934—1941.

ГПБ — Государственная публичная библиотека им. M. E. Салтыкова-Щедрина (Ленинград).

Дневники, изд. 1 — Н. А. Добролюбов. Дневники. 1851—1859. Под ред. и со вступ. статьей Валерьяна Полянского, М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев. 1931.

Дневники, изд. 2 — Н. А. Добролюбов. Дневники. 1851—1859. Под ред. и со вступ. статьей Валерьяна Полянского, изд. 2-е, М., изд. Всесоюзного общества политкаторжан и ссыльно-поселенцев, 1932.

«Добр. в восп. совр.» — Н. А. Добролюбов в воспоминаниях современников. Вступ. статья В. В. Жданова. Подготовка текста, вступ. заметки и комментарии С. А. Рейсера, Гослитиздат, 1961.

Изд. 1862 г. — Н. А. Добролюбов. Сочинения, тт. I—IV, СПб., 1862.

ИРЛИ — Институт русской литературы (Пушкинский дом) Академии наук СССР.

Княжнин, No — В. Н. Княжнин. Архив Н. А. Добролюбова.

Описание… В изд.: «Временник Пушкинского дома. 1913», СПб., 1914, стр. 1—77 (второй пагинации).

Лемке — H. A. Добролюбов. Первое полное собрание сочинений. Под редакцией М. К. Лемке, тт. I—IV, СПб., изд-во А. С. Панафидиной, 1911 (на обл. — 1912).

Летопись — С. А. Рейсер. Летопись жизни и деятельности Н. А. Добролюбова. М., Госкультпросветиздат, 1953.

ЛН — «Литературное наследство».

Материалы — Материалы для биографии Н. А. Добролюбова, собранные в 1861—1862 годах (Н. Г. Чернышевским), т. 1, М., 1890.

Некрасов — Н. А. Некрасов. Полное собрание сочинений и писем, тт. I—XII, Гослитиздат, 1948—1953.

«Совр.» — «Современник».

Чернышевский — Н. Г. Чернышевский. Полное собрание сочинений, тт. I—XVI, М., ГИХЛ, 1939—1953.

<ДНЕВНИК 1852 ГОДА>

Впервые (отрывки) — «Совр.», 1862, № 1, стр. 275—286 и 293—301. Полностью — ГИХЛ, VI, стр. 361—380. Печатается по автографу ИРЛИ.

1. Источник цитаты не установлен.

2. Источник цитаты не установлен.

3. А. И. Никольская — жена преподавателя Нижегородского дворянского института П. И. Никольского.

4. Польц Елизавета Васильевна — крестная мать Добролюбова, жена пристава по оптовой продаже соли.

5. Лаврский Валерьян Викторович (ум. после 1912) — сын профессора Нижегородской духовной семинарии, окончил Казанскую духовную академию, впоследствии профессор Нижегородской, профессор и ректор Самарской духовных семинарий. С 1862 года — священник. В. В. Лаврский — близкий друг Добролюбова в семинарии. Однако религиозность Лаврского вскоре оттолкнула от него Добролюбова. Уже в 1854 году наступило охлаждение их отношений (см. письмо Добролюбова к Лаврскому от 3 августа 1856 года, т. 9 наст. изд.).

6. Щепотьевы — семья, жившая некоторое время в доме А. И. Добролюбова. Александр Иванович Щепотьев — чиновник особых поручений при нижегородском губернаторе и редактор «Нижегородских губернских ведомостей». Впоследствии Добролюбов вывел Щепотьева в рассказе «Делец». Дочь Щепотьева Фенечка — первое юношеское увлечение Добролюбова.

7. Источник цитаты не установлен.

8. Стихотворения «15 старому году», «Новый год» на стр. 204 и 136 наст. тома. Проза, о которой пишет Добролюбов, неизвестна.

9. Иеромонах Серафим (Веснин). Письма и стихотворения Святогорца к друзьям своим о святой горе Афонской, изд. 2-е, СПб., 1850. Судя по «Реестрам», Добролюбов читал эту книгу 1—5 января 1852 года и перечитывал вторично в 1853 году, незадолго до отъезда в Петербург. К 5 января 1852 года относится следующая запись о книге: «Превосходная книга. Так просто, искренно, чистосердечно, наивно, но вместе с тем умно и благородно рассказывает Святогорец. Впрочем, первая часть лучше второй» («Реестры». ИРЛИ).

10. Добролюбов Василий Иванович (1831—1880) — дядя Н. А. Добролюбова (брат отца), мелкий чиновник в Нижнем Новгороде; женился на Елене Ефимовне Лебедевой, сестре Митрофана Лебедева; некоторое время был опекуном детей А. И. Добролюбова. Овдовев в 1858 году, он в январе 1859 года переехал в Петербург к племяннику, выполнял ряд мелких поручений Н. А. Добролюбова, особенно во время пребывания его за границей, и вместе с А. Я. Панаевой следил за воспитанием братьев Н. А. Добролюбова — Владимира и Ивана. Впоследствии — служащий государственного банка, автор книги «Банковая бухгалтерия…», СПб., 1864. Ср. «Добр, в восп. совр.», стр. 466.

11. О К. П. Захарьевой см. прим. 5 на стр. 649 наст. тома.

12. Неточная цитата из «Горя от ума» (д. II, явл. 5).

13. Упоминаемая Добролюбовым книга — Ф. Яковлев. Апостолы (М., 1849). Отзыв об этой книге см. на стр. 401 наст. тома.

14. О ком идет речь — не установлено.

15. Погодин Михаил Петрович (1800—1875) — историк, публицист и писатель, редактор журнала «Москвитянин», профессор Московского университета.

16. Анна Федоровна — жена А. И. Щепотьева.

17. «Полина Бутлер», «Ветка фуксий». — О каких книгах пишет Добролюбов — неизвестно. «Семейная тайна» — драма Е. П. Ростопчиной. «Вечный жид», «Парижские тайны» — романы Э. Сю. «Мертвое озеро» — роман Некрасова и И. Станицкого (псевдоним А. Я. Панаевой) — печатался в «Современнике» в 1851 году. «Три мушкетера» — роман А. Дюма. Ист. нар. — О какой книге идет речь, не установлено; может быть, об издании «Всеобщая историческая библиотека иждивением профессора Погодина», т. 1—16 (М., 1838—1840). «Оливер Твист» — роман Ч. Диккенса.

18. О ком идет речь — не установлено.

19. Младший брат Н, А. Добролюбова — Владимир Александрович (1849—1913); о нем см. «Добр. в восп. совр.», стр. 321—322.

20. Лилов Александр Ильич (1832—1890) — нижегородский семинарист, впоследствии окончил Казанскую духовную академию, был ее профессором. Кто такой H. A. H. — не установлено.

21. Архимандрит Феофил (Федор Иванович Надеждин, ум. 1865) — с 1852 по 1856 год ректор Нижегородской духовной семинарии, впоследствии епископ Полтавский.

22. Макарий (Николай Миролюбов, 1817—1894) — некоторое время инспектор Нижегородской духовной семинарии, археолог и историк церкви.

23. Михаил Алексеевич Костров в 1844—1847 годах был домашним преподавателем Н. А. Добролюбова, готовя его к поступлению в духовное училище. В 1857 году стал священником и женился на сестре Добролюбова Антонипе.

24. Добролюбов имеет в виду семинаристов В.(?) Ивановича и его брата Дмитрия Ивановича Соколовых.

25. О ком идет речь — не установлено.

26. Востоков Андрей Егорович (ум. 1875) — с 1842 по 1853 год профессор Нижегородской духовной семинарии.

27. Сладкопевцев Иван Максимович (ум. 1887) — профессор Нижегородской и позднее Тамбовской духовных семинарий, был предметом необычайной любви и уважения Добролюбова. Воспоминания И. М. Сладкопевцева о Добролюбове см. «Добр. в восп. совр.», стр. 23—33.

28. Добротворский Степан Алексеевич — смотритель Нижегородского духовного училища.

29. Дяденька — Лука Иванович Колосовский, муж Варвары Васильевны, сестры З. В. Добролюбовой.

30. Благообразова Фавста Васильевна (ок. 1810—1879), тетка Добролюбова; Михаил Иванович (1831—1862) — ее сын. Кто такие Ф. M. M. и М. П. — не установлено.

31. О ком идет речь — не установлено.

32. Васильков Эльпидифор Алексеевич, священник в Кунавине, брат Флегонта Алексеевича Василькова (см. прим. 101 на стр. 671).

33. Архитектор Нижегородской комиссии по дорожным и строительным делам. У Добролюбова ошибка в отчестве: Фостикова звали Лев Васильевич.

34. В рукописи обе даты: ни одна не зачеркнута.

35. Владимирский Порфирий Асафъевич (Иосафович) — с 1840 по 1855 год профессор Нижегородской духовной семинарии.

36. Веселовский Иван Александрович — товарищ Добролюбова по семинарии, с 1854 года — дьякон Вознесенского собора в г. Семенове, Нижегородской губернии. Добролюбов был близок с Веселовским в период пребывания в семинарии, пользовался книгами его библиотеки и поддерживал с ним переписку в первое время по приезде в Петербург.

37. Журавлев Иван Гаврилович — товарищ Добролюбова по семинарии. Вместо с ним Добролюбов выехал в Петербург для поступления в духовную академию. Отношения с Журавлевым Добролюбов поддерживал и впоследствии.

38. Начиная с этого места, публикуется сохранившийся отрывок дневника 1852 года, являющийся хронологическим продолжением предыдущих записей. Впервые — Дневники, изд. 1, стр. 45—51. Печатается по автографу ИРЛИ. Судя по пагинации, в рукописи недостает двух первых страниц. Первая запись датируется по связи с записью следующего дня.

39. Речь идет о Фенечке Щепотьевой.

40. Тамарин — герой одноименного романа М. В. Авдеева (1852).

41. Неточная цитата из стихотворения Лермонтова «Не верь себе» (1839). Следующие строки («сердце, как птичка в клетке, запрыгает») — неточная цитата из стихотворения Лермонтова: «Слышу ли голос твой…» (1837).

42. Бессильной злобой пламенея… — вероятно, неточная цитата из «Руслана и Людмилы» Пушкина: «Стесненной злобой пламенея» (песнь третья).

43. См. стр. 390—396 наст. тома.

44. На этом рукопись отрывка оканчивается. Далее продолжается текст автографа ИРЛИ, названного на стр. 654.

45. Речь идет о И. М. Сладкопевцеве; см. выше, прим. 27.

46. Добролюбов писал И. М. Сладкопевцеву 31 декабря 1852 года, 6 и 15 января, 30 мая, 6, 8 и 10 июля 1853 года. Все эти записи являются одним обширным письмом, сразу посланным адресату (см. т 9 наст. изд.). В день прощания со Сладкопевцевым Добролюбов написал стихотворение «На отъезд И. М. С--ва»; см.: Княжнин, № 11 (115). Это стихотворение не сохранилось.

47. В этом место в рукописи густо зачеркнуты и не поддаются прочтению 8 1/2 строк. На рукописи надпись: «Эти строки зачеркнуты мною, потому что в них были семейные тайны. Н. Чернышевский».



  1. Госпожу и барышень Лебединских (франц.). — Ред.
  2. Кстати (франц.). — Ред.
  3. Николае С. (франц.). — Ред.