Дешевая юмористическая библиотека «Сатирикона». Выпуск 32 (Аверченко)

Дешевая юмористическая библиотека "Сатирикона". Выпуск 32
автор Аркадий Тимофеевич Аверченко
Опубл.: 1911. Источник: az.lib.ru • Их праздник
Глухая исповедь
Преступление на Бармалеевой улице (Хроника)
Кухарка Аксинья Демина

Дешевая юмористическая библиотека «Сатирикона»
Выпуск 32
(1911)

Аверченко А. Т. Собрание сочинений: В 13 т.

Т. 3. Круги по воде

М.: Изд-во «Дмитрий Сечин», 2012

Их праздник

Глухая исповедь

Преступление на Бармалеевой улице (Хроника)

Кухарка Аксинья Демина

ИХ ПРАЗДНИК

Всякий вновь входящий считал своим долгом облобызаться с юбиляром-антрепренером, который встречал гостей у дверей, кланяясь всем с беспокойно ликующим видом.

Всякому вновь входящему юбиляр говорил так:

— Семен Иваныч! Низкое спасибо за то, что ответили на мое скромное приглашение! Вася! Здравствуй! Низкое спасибо за то, что… скромное приглашение… вспомнил… Григор Григорич! Низкое спа… за приглашение… скромная память… Василий Пентелеймоныч! Низкое… ничего, что насморк, поцелуемся… Скромное приглашение… низкое спас… Игнатов!..

Напустив в комнату достаточное число почитателей, юбиляр пошептался с распорядителем, и, похлопав в ладоши, крикнул с искусно разыгранной скромностью:

— Дорогие гости! Пожалуйте за стол перекусить чего-нибудь… У меня очень невзыскательно…

Он лгал. В душе его все пело и ликовало, потому что ужин был приготовлен не такой уж скромный, — и закуски, и горячее, и шампанское. А десерт был совсем диковинный: выдолбленные ананасы с какой-то былой штукой внутри.

Уселись за столы. Места хватило всем, кроме одного обиженного судьбой, потертого юноши. Юноша долго бродил между столами с видом человека, который развязно спешит куда-то по собственному делу, и едой не интересуется. Не найдя места, юноша, снедаемый горем, пробрался к дверям и незаметно ушел, решив раз навсегда порвать с шумным светом и заняться научными исследованиями…

Закуски уничтожались почитателями юбиляра с изумительной торопливостью. Так отступающая армия спешит сжечь и, вообще, уничтожить все приготовленные запасы, чтобы они не достались неприятелю. Успокоились только тогда, когда неприятель был поставлен в безвыходное положение. И, наконец, подали какой-то бульон.

Первым встал местный рецензент единственной в городе газеты, человек до того изысканный и светский, что окружающие тускнели около него, как светляки перед электрическим фонарем. Но да и этот человек, умевший владеть собой, сейчас волновался. Стараясь скрыть обуревавшие его чувства, он схватился за сползший на бок галстук, передвинул его еще дальше и начал странной нотой, как отсыревший орган:

— Кге!.. Милостивые государыни и милостивые государи! Позвольте мне, скромному летописцу русского театра, сказать несколько слов о том, к кому сегодня прикованы все любящие восторженные взоры, — о том, кто сейчас сидит со скромно опущенной, талантливой головой, одним словом, — об антрепренере здешнего театра, Кузьме Федоровиче Сверкалове! Кузьма Федорыч! Позволь тебе поклониться от имени зрителя и принести нашу теплую благодарность за те минуты незабываемого, трепетного восторга, который мы переживаем в этом театре, превращенном твоим гением в светлый храм искусства. Пусть в этот день все узнают и услышат о тебе правду, — о тебе, чутком, умном художнике, обаятельном товарище и кротком, милосердном человеке к младшей актерской братии… Ура!

Грянули аплодисменты. Все гуськом потянулись к юбиляру целоваться. Образовалась очередь, которую бледный от восторга антрепренер не всегда видел даже у своей театральной кассы.

Когда, разбушевавшиеся волны общего восхищения и приязни к юбиляру немного улеглись, раздался стук ножа о тарелку.

— Тссс!.. Слушайте, слушайте!

— Многоуважаемые собравшиеся! — сказал оратор, ражий поклонник театрального искусства. — Здесь говорили сейчас о маститом юбиляре — гордости русской сцены! Да! Он этого вполне заслуживает… Но не забудем же и о тех скромных трудолюбивых муравьях, с помощью которых достиг уважаемый юбиляр своего величия и значения! Не забудем, господа, и об актерах-строителях этого храма, руководителем и вдохновителем которых был юбиляр… За них поднимая я свой бокал! Господа! За здравие актеров!

И снова зазвенела тарелка, о которую неистово колотили черенком ножа.

— Господа! — сказал третий оратор. — Сейчас здесь мой многоуважаемый оппонент говорил об актерах, назвав их строителями храма, рабочими, если так можно выразиться, подрядчиком которых, вдохновителем которых был юбиляр. Нет, господа! Настоящим вдохновителем и творцом всего является режиссер — гениальный полководец этой разнокалиберной армии, и за него я поднимаю свой бокал! А юбиляр — это просто большая финансовая сила, которая сумела организовать коммерческую сторону предприятия… Итак, за здоровье режиссера! Ура!!

Восторженное ура прокатилось по комнате.

И четвертый оратор тоже встал и скромно начал:

— Здесь говорили об уважаемом юбиляре, как об организаторе деловой, коммерческой стороны предприятия. Откуда оратор это взял? Позвольте мне, господа, поднять бокал за истинную вдохновительницу и доброго гения коммерческой части нашего театра — купеческую вдову, Агнию Стечкину, которая, к сожалению, сейчас доведена болезнью до печального пребывания в доме для умалишенных. Ура!

Все выпили и потом притихли, так как встал следующий оратор:

— Здесь говорили о болезни многоуважаемой купеческой вдовы Стечкиной, о болезни, которая довела последнюю до сумасшедшего дома. Так… Болезнь довела ее до сумасшедшего дома, а кто, или что довело ее до болезни? Не то-ли предприятие, организатора которого мы здесь чествуем? И я считаю своим долгом выпить за то, чтобы наступили те светлые времена, при которых подобные вещи казались чудовищными, а не собирали бы здесь толпу людей, инертно любующихся на развал искусства… Да здравствует будущее, когда все антрепренеры из волков превратятся в овец!

Гром аплодисментов не помешал сказать следующему оратору:

— Здесь говорили сейчас о каком-то золотом веке, веке добрых антрепренеров… Жалкий оптимистический бред! Нет! Долго еше не выведутся эти грабители, эти канальи! Конечно, о присутствующих не говорим, но самое лучшее, господа, выпьем — и молчок! Черт с ним! Ура!

— Предыдущий оратор, — сказал следующий оратор, — сказал фразу: «о присутствующих не говорим»… Да почему? Вот, я, например, имею мужество сказать в лицо юбиляру: куда вы дели залоги театральных служащих? Почему второй актер Беззубов пытался отравиться и не отравился только потому, что у него не было денег — ты ему не заплатил ни копейки! Почему бездарная лошадь Паникадилова играет первые роли? Почему я с тебя уже три месяца не могу получить пятьдесят рублей? Тебе кричали ура? Нет, брат, нужно кричать «караул!»

Следующий и последний оратор сказал очень кратко:

— Да разве с ним словами можно? Намять ему бока, чтобы знал… Сеня, ты сидишь ближе к нему — дай-ка ему, как следует!

Сеня, пошатываясь, встал, — и чествование юбиляра затянулось далеко за полночь…

ГЛУХАЯ ИСПОВЕДЬ

Неизвестный старик шел в сумерки по улице, прихрамывая и нюхая воздух своим длинным острым лисьим носом.

Неизвестный старик повернул в переулок, вошел в ворота большого дома, поднялся по широкой лестнице на четвертый этаж и постучал в дверь.

— Эй, племянник, ежовая голова… Отопри-ка!

Он дернул дверную ручку и дверь распахнулась.

— Ишь, ты… Не запираетесь. Как будто, нарочно гостей ждете. Эй, племянничек! Будет тебе дуться. Ты бы встретил своего престарелого родственника.

Он вошел в комнату и огляделся. На широком диване лежала лицом к стене какая-то фигура, которая даже не обернулась при появлении старика.

— Ведь, не спишь же, — хрипло рассмеялся старик, — чего там притворяешься? Я бы имел больше права на тебя дуться — подумай-ка: ты не ответил на два моих письма! Что это — у тебя новый ковер? Поздравляю.

Племянник промолчал. Дядя прошелся по комнате, потыкал пальцем землю в цветочном горшке и сел.

— Сердишься? Все еще сердишься?

Племянник ничего не ответил.

— Что это за моду ты выдумал — укрываться пальто с головой — ведь, жарко.

Тиканье будильника было ему ответом.

Старик ударил себя по коленке и энергично сказал:

— Я ведь знаю, за что ты сердишься и презираешь своего добряка дядю… За историю с Анфисой! Да? Угадал ведь? Мне только интересно — откуда ты узнал? А людишки что передадут, то и переврут. А по-моему, все это не так уж и страшно… Ну, зашел я ночью в ее комнату, ну, хотел ее поцеловать — эка важность. Простая горняшечка. Да, ведь, и не обидел бы я ее, в случае чего. Мы-то старые люди щедрее вас молодых… Что в ней, в сущности, особенного? А я ей обещал подарить костяную коробочку для булавок и десять целковых наличными… Что? Ты, кажется, что-то ворчишь? Нет? Хоть бы ты словечко мне сказал, дерево ты бесчувственное!

Старик снова потыкал пальцем землю в цветочном горшке и вздохнул.

— Ты б поливал чаще. Сухо… Гм… Значит, ты, я вижу, не за Анфису сердишься, а за что-то другое… Очень я подозреваю, что к тебе в последнее время завертывал проклятый Егорка. Когда выгонял его — чувствовало мое сердце, что побежит он к тебе жаловаться. Эх, ты! Вместо того, чтобы дуться — ты бы лучше постиг душу своего дяденьки. Легко мне это было? Легко, когда Анфиска прямо в глаза мне заявляет, что я для нее ничто, а письмоводитель мой Егорка для нее все! Должен был я выгнать Егорку или нет? По-моему, — должен.

Старик поджал печально губы и потом, озаренный какой-то мыслью, внезапно вскрикнул:

— Эге! Да ты не потому ли так освирепел на меня, что у Егорки в сундучке мои золотые часы нашли? Так, ведь я ж его под суд не отдавал. Только предлог выискал, чтобы выгнать эту гадину. Иначе, сам посуди, за что? Не могу же я ему сказать — хе-хе, — что сам не прочь приволокнуться за Анфиской. Еще бы ты мог негодовать не меня, если бы я взломал Егоркин сундук, да и сунул туда часы. А, ведь, сундучок-то его был открыт… Я даже замка не портил… Ну, что же ваше королевское величество? Смените свой гнев на милость?

— Тик-так, тик-так, — ответили часы.

— А за Егорку будь спокоен — я его облагодетельствую. Я ему местечко тут нашел у приятеля в страховой конторе. Правда, вакансии у него нет, да я, брат, тут целый планчик соорудил… У этого приятеля служит девица в машинистках — рожа, ни на какую постройку негодная. На какую же штуку я пускаюсь? Иду я, братец ты мой, к приятелю этому и рассказываю, будто бы его машинистка в одном обществе говорила, что его контора мошеннические полисы выдает. Озверел он, как черкес. Я, говорит, ее без объяснения причин в двадцать четыре часа уволю. Ладно, думаю, вот оно и хорошо: от Егорки я избавлюсь и место ему нахожу, чтобы он у меня вдруг да опекунского отчета не потребовал. Ты, ведь, знаешь, я его опекун.

Племянник молчал, будто воды в рот набрал.

— Да, брат, опекун. Ты, впрочем, может быть, на то и сердишься, что я его денежки пустил по широкой дорожке? Какая собака могла это принести тебе на хвосте? До этого, брат, никому дела нет пока, потому что Егорка еще несовершеннолетний…

Вдруг старик беспокойно завозился в кресле, поглядывая на молчаливую фигуру злобно настроенного племянника.

— Послушай! Ты, может быть, оттого и злишься, что узнал историю с Егоркиной метрикой?.. Миленький мой! Да кто теряет, — тем более, Егорка — оттого, что он двадцатичетырехлетний балбес по документам числится восемнадцатилетним. Экая важность! Да когда у меня будут деньги, я снова переделаю его метрику и паспорт и заткну ему глотку деньгами!

Старик скривил губы в плаксивую гримасу:

— Ах, как это все мне грустно! Уж вот, я тебе скажу так: если и грешить и делать неверные шаги, так для чего-нибудь, во имя каких-нибудь таких вещей… Ну, для детей, что ли, жены… А, ведь, от бедности и жену свою в гроб вогнал. Помнишь тетю Катю? Ты еще ее любимцем был. Гм… Не пронюхал ли ты, мой милый, старинную историю с ее родильной горячкой? Я тогда этой проклятой акушерке заткнул глотку красненькой, чтобы молчала, а она, гляди, и разболтала. Ну, положим, я и не знал, что в это время бабье бою не переносит — легонечко потрепал ее, а она и того… «Иде же, как говорится, несть ни печали, ни всякого другого». Охо-хо…

Старик встал и долго ходил по комнате, поглядывая на племянника, похлопывая рукой по обоям и насвистывая беззубым ртом какой-то марш.

— Черт тебя знает… Не пойму я. Не приходил ли к тебе случайно мальчишка, лет этак шестнадцати и не рассказывал ли он тебе душераздирательной истории о гнусном отце, который в младенчестве оставил его, малютку в багажном отделении на станции Раздельной? Так я тебя обрадую: наполовину врет! Да-с… Я давно боялся, что этот пронырливый мальчишка выплывет, ибо он и тогда еще — двухлетним щенком — отличался самыми продувными свойствами. Врет он потому, что я не бросил его, а просто потерял. Потом спохватился, да где там! Поезд уже верст восемьсот отошел. Туда-сюда — ничего подобного. Вот, брат, как… Это уж верно, как по писаному…

Старина нерешительно кашлянул.

— Ну, что ж… Ты и сейчас не протянешь дядьке, своему старому дяденьке, руки примирения, как говорится в романах с политипажами в тексте. Хе-хе! Ну, племяш, будет. Это даже невежливо… Я тебе все, как на ладони, а ты, как рыба: ни адью, ни бонжур. Ну, вставай, что ли!!

Старик схватил племянника за плечо и в удивлении отскочил в сторону, потому что плечо в его руках смялось, как тряпка. Он взял племянника за рукав, но и в рукаве ничего не было. Он поднял лежавшее на диване пальто — под пальто никого не было. Диван был пуст и комната была пуста.

— Эх, эх, — укоризненно сказал старик. — Такой неряха… Вечно пальто на диван как попало бросит.

Неизвестный старик взял племянниково пальто, аккуратно повесил его на гвоздь и, хмыкнув носом, ушел… Вышел на лестницу, спустился вниз, вышел из ворот, зашагал по переулку, нюхая острым носом воздух, и пропал за углом, оставшись таким же загадочным, как и тогда, когда появился.

ПРЕСТУПЛЕНИЕ НА БАРМАЛЕЕВОЙ УЛИЦЕ
(Хроника)

Это лето было какое-то особенное: жара была сильная, а общественная жизнь чрезвычайно слабая; мух было колоссальное количество, а газетной темы — ни одной.

И наша маленькая газетка «Чебоксарские Вести» в это лето влачила жалкое существование, что мы, сотрудники, глядя ее предсмертные конвульсии, плакали. Хитрые читатели почти не покупали «Чебоксарских Вестей», зная, что, кроме объявлений, статьи по албанскому вопросу и петербургских перепечаток «об оздоровлении города», они ничего в ней не найдут.

— Странно, что в городе нет убийств, — удивлялся издатель. — Взял бы кто-нибудь да убил бы кого-нибудь…

— За что? — спрашивает редактор.

— Да я не знаю. Тому виднее. Подлецы все! Не кровь течет в жилах, а вода. Опять же — корыстолюбия в них нет, желания присвоить что-нибудь, утащить что-нибудь у своего ближнего!

— Что вы такое говорите! — возмутился редактор.

— Да ей-Богу! Если бы они еще были благонравны из-за добродетелей, а то ведь так… из-за простой трусости. Слякотный народишка!

Такой разговор они вели пятого июля; а 6 июля случилось преступление на Бармалеевой улице.


Преступление состояло в следующем: в квартиру гимназического надзирателя Шаплюгина, воспользовавшись его отсутствием, забрался неизвестный злодей, взломал надзирателев комод и похитил надзирательские сбережения в сумме 140 р., а также новый сюртук, сшитый портным Канцлером.

7-го числа «Вести» уже писали об этом:

«Преступление на Бармалеевой улице».

«Гнусное злодеяние, взволновало и возмутило все мыслящие общественные элементы»…

После подробного изложения события и описания первых шагов сыскной полиции, газета настойчиво спрашивала:

«Можем ли мы быть уверены, что подобные, леденящие кровь преступления не повторятся? Можем ли мы спокойно спать в то время, когда преступник, этот тигр в образе человека, это существо без жалости и милосердия в душе, может быть, в это же время под кровом ночи бродит, сжимая в руке окровавленный кровью несчастной жертвы нож и задумывая новое преступление?»

Конечно, никто не мог спокойно спать. И не спали.


Восьмого июля в городе только и было разговоров, что о преступлении на Бармалеевой улице, а газета того же числа писала:

Передовая статья:

— Дума 3-го созыва — работоспособная дума в кавычках — отдыхает на лоне природы, и до судеб страны ей такое же дело, как до прошлогоднего снега. Проект обязательного обучения народа лежит до сих пор под сукном, и несчастный народ, темный, неграмотный, не озаренный светом знания, дичает, звереет, опускаясь и падая иногда до грабежей и преступлений… Случай на Бармалеевой улице достаточно показывает, до чего может довести преступное промедление в рассмотрении законопроекта о всеобщем обучении.

Фельетон носил такое заглавие:

«Отцы города и преступление на Бармалеевой улице». — Свершилось! Как раз то, что мы предсказывали… Преступное равнодушие наших «гласных» (иначе, как в кавычках, этого слова нельзя поставить), отсутствие интереса у них к вопросу о ночных сторожах привели нас к тому, что теперь называется Цусимой… Да! На Бармалеевой улице гор. Дума имела новую Цусиму — все по причине той же прославленной русской лени, русского «авось» и русского «небось»… Ха-ха. Слово за вами, господа «гласные».

Что касается хроники «Вестей», то она прямо неистовствовала… Было описание улицы, места преступления, план дома, предполагаемый путь преступника (пунктиром), интервью с Шаплюгиным, — очень подробное и содержательное… Писал хроникер так:

— Вчера мы посетили жертву преступления на Бармалеевой улице. Несчастный чувствует себя очень удрученно и о грабителе говорит не иначе, как с чувством глубокого возмущения. Он даже заболел и, большею частью, лежит. Сообщают, что полиция уже напала на следы. Вчера допрашивали портного Канцлера, сделавшего Шаплюгину сюртук. Маленькая подробность: в момент совершения преступления потерпевший был с друзьями в трактире «Пекин».

9-го июля в передовой «Вестей» говорилось так:

«Как это ни печально, но весь наш бюджет зиждется на доходах от винной монополии, и правительство сознательно попустительствует злу пьянства, приводящего народ к несчастьям и разорению. Пусть преступление на Бармалеевой улице стоит перед министерством финансов живым укором! Если бы хозяин квартиры Шаплюгин не сидел в момент преступления в трактире с горячими напитками — „Пекин“, а сидел бы дома — преступления бы не случилось… Впрочем, что эти укоры министерству финансов?!..

И погромче нас были витии…»

Хроника сообщала, что жена Шаплюгина, узнав о трагическом преступлении, выезжает из Старой Руссы, где она гостила у сестры. Хроника приводила рассказ дворника и показания портного Канцлера. Хроника обещала, в виду сенсационности всего дела, поместить портрет пострадавшего и рисунок (от руки) дома, где произошло преступление. Хроника это сделала.

Во всем городе самым известным человеком считался теперь Шаплюгин. Им интересовались, некоторые восхищались его стойкостью и мужеством, некоторые завидовали, а большинство с лихорадочным интересом ожидало раскрытия преступления…

Город понемногу стал оживляться. В газете появились свежие объявления: портного Канцлера, трактира «Пекин» и какого-то слесарного мастера, предлагавшего обывателям делать замки такой прочности, которая не позволит никому вновь пережить «ужасы Бармалеевой улицы».

Уже приехала жена Шаплюгина… уже его выбрали в члены клуба, и незнакомые вежливо раскланивались с ним на улице… Уже была написана передовая о реформе полиции в связи с нераскрытием преступления на Бармалеевой улице, — а преступник все не обнаруживался.

Наконец, он обнаружился самым странным образом, самым простым образом: в трактир «Пекин» пришел заблудший бродячий дьяконов сын Геранька, и, так как на нем был надзирателев сюртук, и менял он надзирателеву сторублевку — его схватили. Он заплакал, стал на колени и поцеловал буфетчику руку.

Злодея связали и под конвоем громадной толпы повели в часть… Наэлектризованная громовыми статьями «Вестей», толпа эта едва не растерзала негодяя.

Хроникер «Вестей» навестил его в участке и даже беседовал с ним. Леденящие душу подробности сообщил он в газете.

Передовая была — «о реорганизации духовного ведомства в связи с причастностью сына священнослужителя к злодейству на Бармалеевой улице…»

Напечатано было стихотворение о страшном дьяконовом сыне, под заглавием:

— «Десница Божия».


Весь август был целиком занят сенсационным преступлением на Бармалеевой улице, судом над преступником и приговором. (Передовая — реформа местного суда и недостатки министерства юстиции).

Часть сентября питалась слабыми отголосками преступления, описанием самочувствия заключенного злодея и чертами из жизни Шаплюгина…

А с октября месяца в нашей газете подуло свежим ветром, паруса бодро надулись и мы весело ринулись вперед на борьбу с реакцией. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Однажды дождливым ноябрьским днем, в редакции появился Шаплюгин… Мы, признаться, уже забыли о нем и были, поэтому, очень удивлены его визитом.

— Что вам угодно?

— Несчастье, — сказал он. — Такое, перед, которым бледнеет «преступление на Бармалеевой улице». Вот-то материалу вам, господа!

Мы сухо спросили:

— Да, в чем дело?

— Ночью к нам забрались трое мужчин в масках, связали нас и вынесли все, что можно было унести. У одного даже был револьвер. Жена ранена…

— Хорошо, — небрежно кивнул головой редактор. — Можете идти. Спасибо.

И на другой день в хронике появилось петитом:

— «Третьего дня трое неизвестных, войдя к гимназическому надзирателю Шаплюгину, произвели нападение и унесли кое-что из утвари. Дело ограничилось одним испугом, да мелкими царапинами, полученными женой Ш. К розыску приняты меры».

КУХАРКА АКСИНЬЯ ДЕМИНА

Многие люди солидного, преклонного возраста каким-то образом застревают на одном из ранних периодов своей жизни, и сидят на этом периоде до самой смерти…

У солидного господина есть борода, государственная служба, взрослые дети. Но он, как только выберет свободную минуту, — поймает свою комнатную собачку, привяжет к хвосту бумажку и, бегая за изумленным животным, испытывает самое искреннее, неподдельное веселье. Или он будет стараться закрутить свой серебряный портсигар на поверхности стола так искусно, чтобы портсигар вертелся минуты две. Если ему это не удается — он нервничает, волнуется, а при удаче — рад безмерно и искренно.

Этот человек застрял на восьми годах от роду.

Однажды, когда я был в этом возрасте — меня впервые взяли в цирк. Я сидел рядом с сестрой, десятилетней нервной девочкой, уже смотревшей раз эту цирковую программу.

Когда кончался какой-нибудь номер, она поворачивалась ко мне и порывисто шептала:

— Сейчас выедет такой, на белой лошади. Через ленты будет прыгать. А рыжий клоун будет хватать лошадь за хвост и бегать за ней.

И я, действительно, через минуту видел и белую лошадь, и рыжего клоуна.

И все мое удовольствие тонуло в целом море зависти к сестре, в страстном желании видеть все происходившее не в первый, а во второй раз и, так же, как и сестра, объяснять кому-нибудь:

— Сейчас будет ходить по проволоке.

Лучшим человеческим наслаждением мне казалась именно эта осведомленность, эта возможность во всякий момент сообщить соседу:

— А сейчас один будет ломаться на трапеции.

Весь тот вечер сестра казалась мне высшим существом. Теперь мне тридцать лет.

Когда я сижу в театре на втором представлении новой пьесы, я шепчу соседу:

— Сейчас героиня будет писать любовнику письмо и в это время неожиданно войдет граф.

Я ловлю себя на том превосходстве, с которым сообщаю соседу это сведение, и — холодею:

— Неужели мне 8 лет?!..


Безработная кухарка Аксинья Демина была существом угрюмым, нелюдимым и, казалось, с момента своего рождения смотрела на весь мир, нахмурив раз навсегда жидкие бледные брови.

Когда она шла по улице, направляясь, по обыкновению, в рекомендательную контору — не было на свете женщины более необщительной, суровой, солидной, ушедшей в самое себя.

Снаружи казалось, что эта женщина изнемогает под бременем невыносимой солидности и положительности. Казалось, что ее угрюмые, неподвижные глаза заморозили бы своим тяжелым холодным взглядом каждого, кто попытался бы сделать что-нибудь, выходящее из рамок строгого делового отношения к жизни.

Но у Аксиньи Деминой под твердокаменной корой положительности — теплились свои стремления и идеалы, глупые, величиной с воробьиный нос, смешные и никому непонятные, но все же ее, Аксиньины, идеалы, из-за которых она бедствовала, ужасающе голодала и хронически бродила без места.

У кухарки не может быть такого же идеала, как у Наполеона или Байрона. Аксинья имела самый мелкий и низменный идеал:

— Поразить.


Сидя скромно в уголку рекомендательной конторы, Аксинья терпеливо выжидала своей счастливой минуты и вся дрожала от внутреннего, грудного смеха, загнанного туда раз навсегда.

Из всей ожидающей ангажемента прислуги — она была самой жалкой, обтрепанной, с самым серым, невеселым лицом, — но это-то и придавало пикантности тому, что она считала приятным долгом проделывать почти каждый день.

Приходили барыни, с брезгливо выдвинутой нижней губой, и пытливым взором выискивали себе будущую «за повара», «полубелых» и со стиркой. Все барыни были непоколебимо убеждены, что ряд женщин, стоявших перед ними — закоренелые воровки, развратницы и сообщницы убийц. Все искусство выбора, значит, заключалось в том, чтобы выбрать наименее корыстолюбивую воровку и, если убийцу, то такую, которая из-за пустяков на преступление не пойдет.

А выбираемые женщины хранили в душе стойкое убеждение, что барыня пришла нанимать прислугу не для какой-либо надобности, а просто, чтобы сжить лишнего человека со света, вогнать в гроб, отравить капризами жизнь и, в конце концов, погубить ни в чем неповинную «за повара» или «полубелую»…

Осмотрев всех «полубелых» и найдя их наглыми грязнухами, барыня неосторожно приближалась к Аксинье Деминой.

— А ты, голубушка… Умеешь готовить?

Аксинья равнодушно смотрит на барыню.

— Да чего ж его не готовить? Конечно ж готовлю.

— Что ж ты готовишь?

Аксинья на секунду медлила и, вдруг, неожиданно, забрасывала барыню самыми причудливыми блюдами, которые она измыслила во время долгих часов ожидания:

— Плюмажи, разные лампасе, загибалы соусные — мало ли!

Ошеломленная барыня качала одобрительно головой и спрашивала:

— А сколько ж ты хочешь в месяц?

И здесь в груди Аксиньи снова зарождался внутренний, далеко запрятанный, счастливый смех — это была долгожданная минута!

Аксинья равнодушно смотрела в угол и, делая вид, что занята какими-то расчетами, апатично говорила:

— Сколько же вам положить?.. Сорок рублей в месяц.

Изумленная барыня отшатывалась от Аксиньи, а она крутила концы дряхлого платка и стояла наружно спокойная, безмятежная.

— Сорок рублей положите — настоящая цена.

— Да ты в уме?

— А чего ж нам! В уме. Нам из ума выйти — последнюющее дело.

Барыня, ругаясь, отходила к другим женщинам, а Аксинья, безмерно счастливая, возвращалась на свое место.

Знающие ее, подсмеивались над этой глупой бесшабашной старухой, а она сидела, значительно поджав губы, серьезная, жалкая в своей солидности…

Что она делала вне своей рекомендательной конторы? Как она бедствовала, сидя месяцами без места, голодная, сурово-непреклонная, нося в груди дрожащий смех и нелепое сладострастное стремление:

— Оглушить.

Какое дитя сидело в этой странной закоренелой старухе?

Однажды в контору пришла маленькая очень молодая дама под руку с мужем.

Она с любопытством осматривалась, как птичка, из-под полей громадной черной шляпы, прижималась к руке мужа, и всем своим видом показывала, что она замужем уже не менее трех дней, что ее все смешит и что жизнь она изучила с добросовестностью и тщанием годовалого младенца.

Дама эта указала рукой на Аксинью и шепнула мужу:

— Какая смешная… Как будто, из папье-маше. Наймем ее.

— Куропатка ты моя, — возразил муж. — Кухарок нанимают, насколько я знаю, вовсе не по той причине, что они смешные. И потом у нее лицо, как у каменной бабы…

— Ну. Наймем ее, Костя… Я же прошу тебя!

Из-под шляпы на него смотрели два молящих глаза. Муж засмеялся.

— Ну, иди, нанимай.

Дама подошла и поклонилась Аксинье.

— Здравствуйте, сударыня.

— Здравствуйте, — сказала, вздыхая, Аксинья.

Они стояли одна против другой и, молча, смотрели друг на друга.

— Вы… простите меня за нескромный вопрос… кухарка?

— Она, — отвечала Аксинья. — Могу готовить разное супе, загибалы, пирожные…

— Какие странные блюда, — удивилась дама. — А сколько вы хотите в месяц?

Барыня произвела на Аксинью благоприятное впечатление. Подумав, Аксинья ответила:

— Тридцать пять рублей!

Зная, что настоящие хозяйки торгуются, барыня сморщила нос и предложила:

— Возьмите тридцать.

Аксинья вздрогнула, но сдержала крик изумления и уверенно сказала:

— Самая низменная цена: тридцать пять рублей.

— Ну, хорошо, — согласилась барыня. — Служите у нас.

Она задумалась и потом сделала то, что считала первым и необходимым условием всякой сделки:

— Вот вам тогда задаток. Десять рублей.


На новом месте Аксинья ходила смущенная, растерянная, забыв закрыть изумленный рот, который грозил так и остаться в этом неудобном положении.

В первое утро она решила раз навсегда «оглушить» молодую барыню бешеными ценами на припасы и, явившись к ней, заявила:

— Денег дайте на рынок. Пятнадцать рублей. Маловато, да и готовить-то ведь на троих… Картофелю куплю — по полтине фунт, круп на трешницу, да мясо — дерут нынче за говяду по семи гривен — мяса еще куплю. Опять же зелень разная, пустерняк, лук-порей…

И она безнадежно замолчала.

— Сейчас, — засуетилась барыня. — Вот вам пятнадцать рублей. Ничего, что золотом? А вы соль и горчицу уже посчитали здесь? Может, не хватит.

Аксинья не ощутила в груди знакомого сладострастного дрожащего смеха…

Ни ошеломления, ни эффекта не было.

И почва заколебалась под ногами обескураженной кухарки.


В тот же день, когда молодые супруги, сидя за обедом, уничтожали с аппетитом ее странную подозрительного вида стряпню, кухарка Аксинья вошла в столовую и остановилась у порога.

— Чего вы желаете, Аксинья? — вежливо спросила барыня. Аксинья заплакала.

— Невтерпеж мне! Какая я кухарка? Таких кухарок метлой нужно гнать из кухни. Тридцать пять рублей мне нужно давать? Три рубли много! Где ваши глаза-то были? Нешто такой обед пятнадцать целковых стоит? Рупь ему цена! Берите ваши деньги!.. Тоже нанима-ают… Ну вас!

Она положила на стол деньги и убежала.


На другой день ее видели шагающей по улице по направлению рекомендательной конторы. Была она еще холоднее, сумрачнее и строже.

В конторе забилась в самый угол, а когда одна из барынь попыталась нанять ее, она, даже не думая, заявила:

— Семьсят пять!

КОММЕНТАРИИ

Сборник вышел впервые в Петербурге в 1911 г. Все рассказы выпуска публиковались впервые.

В настоящем издании печатаются по данному выпуску.

Глухая исповедь.

…в романах с политипажами в тексте. — Политипаж — отпечаток гравюры на дереве в тексте книги (от греч. поли — много и типос — отпечаток).