Девичья погибель (Семенов)

Девичья погибель
автор Сергей Терентьевич Семенов
Опубл.: 1894. Источник: az.lib.ru(Рассказ крестьянки)

Семенов Сергей Терентьевич

Девичья погибель

Date: декабрь 2009

Изд: Семенов С. Т. Рассказы и повести (Из наследия) / Сост., вступ. статья С. П. Залыгина. — М.: Современник, 1983.


Девичья погибель

править
(Рассказ крестьянки)
Повесть

Много на белом свете с людьми разных делов бывает — и мудреных и простых. То, глядишь, с человеком случится такая беда, что не придумаешь, как выпутаться из нее, а потом, смотришь, пройдет, как ничего не бывало; а то приключится просто пустое что-нибудь, ан, глядь, — погиб человек. Такие дела, чай, всякому известны. Видала и я в свою жизнь их.

Только больше всего одно мне помнится. И дело-то просто вышло, а сколько горя из-за него перетерпели! Сейчас вспомнить, и то сердце болит, а тогда-то и говорить нечего.

Случилось дело это, когда я еще в девках была. В ту пору на девок у нас урожай был: много их росло, да и девки-то все хорошие, но первой из всех считалась Настасья Большенина. Из семьи она была небольшой, а исправной; были у нее отец да мать, а больше никого.

Отец ее, дядя Василий, был мужик тверезый, работящий; мать, тетка Марина, тоже хлопотунья, оттого они хорошо и жили, всего у них вволю было. Настасью они баловали — работой не мытарили, а наряжали ее лучше всех. За наряды да за красоту свою она первою и считалась. И характером хороша была Настасья; другие чуть что, сейчас и нос задерут, а она всегда одинакова была и со всеми просто себя держала. Из девок ни одной не было, чтобы кто ее не любил или говорил про нее худо; все ее любили и водились больше всех с ней; другой какой не скоро такое счастье и выпадет.

Вот с этой-то девкой история и случилась. Началась она вот как:

Пришли святки, а святки для девок, знамо, — самое веселое время. Чего только не делают! И у нас они весело проходили. Откупали мы на святках избушку и собирались в ней каждый вечер, и мало ли что за это время у нас в ней делалось: и гаданье и гулянье, — все шло; приходили ребята, мы с ними и в карты играли, и во «вьюны», и в «соседи». До самого крещенья у нас дым коромыслом стоял. Надеялись мы так проводить святки и в этот год; тоже откупили избушку и собрались в ней в первый же вечер. Собрались одни, ребят не позвали.

Сидели-сидели мы, — скучно нам стало.

— Давайте что-нибудь делать, — говорим.

— Что ж делать? — говорит Настасья. — Песни петь для первого вечера, кажется, нехорошо, в карты играть без ребят не стоит, да мне что-то грустно сегодня.

— Давайте гадать, — надоумила одна девка.

— И то, давайте, — и начали мы советоваться, как лучше погадать.

— Вот как, — сказала одна девка, — давайте наставим на лавку горшков или кринок и положим в один кусочек хлеба, в другой луковицу, в третий кольцо чье-нибудь, в четвертый ножницы, а пятый так оставим; и вот завяжем кому-нибудь из нас глаза, и пусть девка эта отходит к двери, а оттуда идет на горшки, — в какой горшок она попадет, такой и муж у нее будет. Если в первый, то домохозяин, во второй — горький пьяница, в третий — щеголь и богатей, в четвертый — мастеровой, а в пятый — пустодом.

Нам всем очень это понравилось, и принялись мы уставлять горшки. Уставили и стали выбирать, кому идти первой.

Первой выбрали Настасью. «Пусть, — говорим, — она погадает: может, скорей и грусть-то пройдет».

Настасья не отказалась. Завязали мы ей глаза, отвели на другой конец избы и пустили на горшки.

Подошла Настасья к горшкам, сунула руку наугад и попала в тот горшок, где кольцо лежало.

Увидали мы это, закричали:

— Ай, ай! За богатого попадешь да за форсуна, вот счастье-то!..

Улыбнулась Настасья и говорит:

— А ну-ка, другой раз!

Завязали мы ей глаза, переставили горшки и пустили другой раз. Опять Настасья попала в тот же горшок. Мы все диву дались.

— Это что ж, — говорим, — в другой раз!.. Батюшки мои!..

Раззадорилась Настасья, развеселилась.

— Давайте, — говорит, — в третий раз.

Пустили мы ее в третий раз; подошла Настасья опять к горшкам, сунула руку — и опять в тот же горшок. Мы так и ахнули.

— Голубушки! Вот диво-то! Три раза, и все одно.

Другие говорят:

— Знамо, не зря. Быть тебе, Настасья, нонче замужем за справным да за богатеем.

Сорвала Настасья платок с глаз.

— Посмотрим, — говорит.

И видно, что ей по сердцу было, что нагадала она: вся она раскраснелась, грусти как не бывало, веселая такая сделалась.

Стали другие гадать, но никому не удалось так, как Настасье, — всем разное выходило. Перегадали все мы, надоело уж. Подошли к Настасье и говорим:

— Какая ты счастливая, ишь как тебе задалось!

— Ну, — говорит Настасья, — это, може, так случилось. Неужели вправду сбудется все, что нагадала?

— Сбудется ли, нет ли, а дивное дело, — никому так не подошло.

Задумалась девка, отошла к стороне и весь вечер молчала. Поиграли мы еще кое-как в тот вечер и разошлись по домам.

С другого дня веселье у нас пошло настоящее. Только смерклось, как забрались мы в избушку и опять гадать стали, песни петь. Ребят наших еще не было в избушке. У нас под боком была деревушка Маликово; в этой деревушке девок почти никого не было, а ребят — много; а у нас ребят мало было. Вот маликовские и приходили по праздникам гулять к нам; и так мы к ним привыкли: бывало, как не придут они к нам, то словно и скучно станет. Вот, чтобы повеселее святки-то начались, мы и послали своих ребят за маликовскими. И долго они что-то не приходили. Нам уже надоело одним. Мы и в окна стали глядеть, и на улицу выскакивать — не идут ли? А их нет и нет… Зазевали мы, головы опустили… Вдруг, слышим, застучали в сенях. Отворилась дверь, и входят наши ребята. Мы было бросились к ним. хотели обругать их, что долго не приходили, — глядь, а ребята-то не одни наши и маликовские, а пришел с ними еще какой-то молодец, какого мы и не видали никогда: справный, словно не из мужиков, в суконном тулупе, шапке барашковой. Как увидали мы его, отскочили назад да и плюхнулись всякая на свое место.

Стали ребята раздеваться, скинул тулуп и незнакомый молодец. Глядим, — под тулупом у него кожаная курточка; достал он из кармана беленький платочек, утерся им, весело таково поглядел на нас и говорит:

— Здравствуйте, красные девушки!

Мы так опешили, что на его слова и сказать не знаем что. Поклонились ему молчком да и сидим, не зная что делать.

Долго мы так сидели. Ребята с нами разговаривают, а мы и слово-то молвить боимся. Насилу-то осмелились, и когда один парень запел песню, ребята ему подтянули, подхватили и мы. Мало-помалу стало посмелее нам, пошли мы со «вьюном».

В этой игре всех смелее Настасья была. Она бойко таково обходилась со всеми, не боялась и этого форсуна-гостя, выбирала его к себе в пару, садилась рядом с ним. Он тоже больше всех с ней занимался, а один раз, как сидел с нею рядом, что-то шепнул ей такое, отчего она как маков цвет покраснела вся, а глаза так и загорелись… В этот вечер веселились мы до петухов. Только после петухов стали ребята ко дворам собираться.

На прощанье незнакомый молодец сказал:

— Ну, милые кралечки, очень рад знакомству вашему. Позвольте мне другой раз прийти.

— Мы, — говорим, — это никому не запрещаем.

Он сделал со всякой девкой рукотрясенье и ушел с маликовскими ребятами.

Только он ушел, мы сейчас обступили своих ребят и начали пытать:

— Ребята, чей это? Где вы его взяли?

— А что, — говорят ребята, — хорош парень?

— На что лучше! Чей он?

— А он, — говорят ребята, — из Безгрошева; там новый управляющий теперь, — так это его сынок. Зовут его Николай Васильич. Приехал-то было он к ребятам в Маликово, а как стали маликовские к нам собираться, и он увязался. Довольны вы им?

— Довольны, — говорим.

— Так смотрите, хорошенько обходитесь, а то он и ходить не будет.

Стали мы собираться ко дворам, вышли из избушки, но долго не расходились. Дольше петухов на улице стояли и все судили да рядили про нового молодца.

На другой день чуть не с утра мы опять на улицу вышли, слонялись, шутили, играли и не заметили, как день прошел, — пришла пора в избушку идти.

Разошлись мы по домам, принарядились и пошли в избушку. Не успели мы придумать, какую игру сперва начинать, как — бац! — опять маликовские ребята идут, и с ними Николай Васильич этот. На этот раз он пришел с гармонией-тальянкой. Поздоровались ребята, разделись.

Поговорили мы кой-что.

И заиграл Николай Васильич на тальянке песню, хорошо заиграл; запели все, и петь-то легко как-то было. Спели одну песню, ударил Николай Васильич плясовую, — плясовая еще лучше вышла; ребята ударились плясать.

Поплясали ребята, вдруг поднимается наша Настасья.

— А ну-ка, — говорит игроку, — почаще!

Да как пошла, индо нам всем завидно стало, — и где только она научилась!

Порядком поплясала Настасья и отошла к стороне. Николай Васильич как бросит гармонию, а сам в ладоши.

— Ловко, ловко! — говорит. — Молодец! А я думал, тут все монашки; ан есть и живые люди. Спасибо!

И сейчас подошел он к Настасье и рукотрясенье с ней сделал.

После пляски в карты стали играть. Играли в короли. Николай Васильич как бывал королем, то как его спросят: «Король, король, куда пошлешь?» — так он такую штуку загнет, что у всех индо животики от смеха надорвутся.

Надоело играть в короли — бросили; Николай Васильич спрашивает:

— А кто знает фокус — как сухари со стола пропадают?

Настасья говорит:

— Я знаю.

— Молодец! на все горазда, — похвалил ее Николай Васильич. — А кто не знает?

Все молчали. Только одна девка, всех помоложе, Малашкой звали, говорит:

— Я не знаю.

— Хошь, покажу?

— Покажи.

— Слушай сперва, как делается это. Вот положу я на стол два сухаря, накрою двумя шапками, а они пропадут.

— Куда же они денутся-то?

— Вот куда хошь и думай!

Опешила Малашка, собрались мы в кучу, смотрим, что будет. Взял Николай Васильич две шапки. Сходил в чулан за сухарями, положил их на стол, накрыл шапками и говорит Малашке:

— Перевернись три раза.

Перевернулась Малашка.

Взял одну шапку Николай Васильич и ей подал, а другую взял сам и спрашивает:

— Сухари тут?

— Тут, — говорит Малашка.

— Так шапкой нос трут.

И он стал своей шапкой тереть себе лицо и Малашке велел то же делать. Стала Малашка тереть нос, а он в это время взял одной рукой сухари и хотел спрятать их; заметила это Малашка, бросила шапку и говорит:

— А!.. ты их спрятать хочешь, ишь какой ловкий!.. Хитер!..

Засмеялся Николай Васильич, положил свою шапку.

— Что ж делать, — говорит, — не удалось. Ишь ты, и бедовая какая! Тебя не проведешь.

Обрадовалась Малашка, что не далась в обман, повернулась к нам; взглянули мы на нее да так и покатились со смеху: все лицо у Малашки было черное-пречерное, — в саже выпачкано. Это когда он ходил в чулан за сухарями, то там повозил шапкой в трубе; этой шапкой Малашка и терла свое лицо.

Малашка сразу не догадалась, чему мы смеемся. Взяли ее тогда за руку, подвели к зеркалу; взглянула она на себя да как взвизгнет, — еще пуще засмеялись все.

После этого еще по-разному играли. Потом стали домом собираться маликовские и Николай Васильич. Обещался он как-нибудь еще к нам побывать. Мы его очень желали.

После этого до Нового года не был у нас Николай Васильич. В Новый же год приехал; приехал он один на хорошей лошади, в маленьких саночках. Привязал лошадь у избушки и вошел к нам. Мы все ему обрадовались, а он и говорит нам:

— Сегодня ведь Новый год. Надо повеселее его встретить, старый проводить. Нельзя ли самоварчик поставить? Чайку вместе попьем.

Занялись мы самоваром, а Николай Васильич вышел к санкам и принес оттуда два штофа с вином (в одном было зеленое, а в другом — красное) и два узла с чем-то; стали развязывать узлы, глядим — в них всякие гостинцы: пряники, орехи, конфеты, баранки сдобные… Разложили все на стол. Стал Николай Васильич всех усаживать и угощать, кого красным вином, кого зеленым… По одному выпили, потом по другому, а там по третьему, раскраснелись все, развеселились… Попили чаю, давай опять играть по-всякому. Потом Николай Васильич и говорит:

— Ну, пора мне! Спасибо за добро да за компанию.

Сколько мы его ни упрашивали: «Что ты, куда ты?» — не тут-то было. «Некогда», — говорит.

Сел он в саночки, тронул лошадь. Мы опять в избу пошли; только одна Настасья не пошла с нами — домой отправилась.

— Что ты, — говорили мы ей, — рано так? Погуляем еще!

— Нет, мне не хочется.

— Ну, как хочешь.

Взошли в избу мы; ребята стали насмехаться над Настасьей:

— Ишь, Настасья-то! При купчике гуляла, а без него с нами и займаться не хочет!

— Ну пущай она теперь на печке сидит, а мы вот повеселимся, — сказали мы.

И пошло у нас веселье, какого больше во все святки до самого крещенья не было.

Николай Васильич после этого что-то не приезжал, словно его бабушка отворожила. Мы шибко дивились этому, «Что за притча?» — думаем. Думали было — в крещенье не приедет ли, и в крещенье не был, да и маликовские не приходили: скучные такие все были в этот вечер, а скучнее всех Настасья: ни песен не пела, не говорила почти ни с кем. Запели было мы песню. Так она такая сделалась, словно вот расплакаться хочет. Мне ее индо жалко стало.

«Что она? — думаю. — Не втюрилась ли в этого форсуна, что грустит так?»

В крещенье хоть и грустна была Настасья, да с нами все-таки была, а после этого она на люди и глаз не стала показывать. Бывало, и к подругам бегала и ко мне хаживала, а тут засела дома, и не выманишь ее никак.

Да не только к другим ходить, а к ней-то когда придешь, кажись, не рада была: сидит молчит, ни слова путем не скажет, не улыбнется, а уж то ли не поговористая была. Шибко мы дивились этому.

После крещенья стали по деревням сваты ездить: то к той девке заедут, то к другой завернут. Заехали и к Большениным. Сваты были из села, дом богатый, и жених ничего, только одет серо. Стали Настасью сватать; отец с матерью с радостью отдают, а девку и в оглобли не введешь: не идет, да и только. Так и отказали сватам.

Узнали об этом на улице. Иные девки стали смеяться.

— Куда, — говорят, — она пойдет за такого сиволапого? Она за какого-нибудь щеголя выйдет! Эна она что нагадала! — говорят.

Пришло время к масленице; на масленице мы тоже вроде святок повеселиться хотели; только не в избушках, а на улице в эту пору все гулянье идет. В последние дни сговорились мы кататься ехать в село. Наняли у одного мужика двух лошадей, запрягли их ребята гусем, насело нас полные дровни, и поехали. Настасья тоже согласилась кататься ехать.

В этот день что-то она разгулялась, развеселилась — бойкая, как бывало, стала. Выехали за деревню, запели песню — Настасья на затяге. С песнями-то мы не заметили, как и к селу стали подъезжать.

Как увидали село, подбодрились мы, оправились, откашлялись, и только хотели новую песню запевать, вдруг, глядим, из села нам встречники выезжают, молодежь, и тоже гусем на паре, народу полные дровни, тоже песни поют. Доехали мы друг до дружки, стали разъезжаться, глядим на них и видим: сидят девки и ребята, все красные, видно выпивши, и так-то заливаются-поют; а в середине их, обнявшись с одной девкой, сидит тот молодец, что у нас в святки бывал, Николай Васильич, и тоже шибко выпивши.

Как увидали наши ребята его, закричали Николаю Васильичу:

— Что же это ты нас забыл?

Николай Васильич сперва словно было не узнал нас, вытаращил глаза, глядит.

Оглядел всех, вспомнил, видно, да как крикнет:

— На кой-то вы мне такие хорошие! — и отвернулся.

Ребята и девки в тех санях так и загоготали как лошади.

— У-у-у!.. — орут. — Что, нарвались? Хо-хо-хо!..

И ребятам и нам стыдно стало. Разъехались, ударили по лошадям да скорей в село.

Проехали раза три по селу, ребята и говорят:

— Надо в трактир заехать, чайку попить. Будете, девки?

Кто говорит буду, кто — нет.

— Э, да вас не поймешь! Кто не хочет, оставайся на дровнях, а кто хочет — в трактир пойдем, — говорят ребята, и подъехали к трактиру. Знамо, в санях никто не остался, все пошли в трактир. Уселись за стол, заказали чаю. Опять ребята спрашивают:

— Девки, вино будете пить?

Настасья поглядела на ребят, качнула головой и говорит:

— Эх вы! Это все равно что «сват, ночуй, а то вот твоя шапка». Вы, если хотите попотчевать, закажите да поднесите. А то: «Будете вино пить?» — а вина-то еще и нет…

— За вином дело не станет, — говорят ребята, — только хотим узнать, сколько заказывать.

— Заказывайте больше, чай, не скиснется, все разойдется.

Заказали ребята два полштофа, стали сами пить и нас угощать. Из нас кто выпил помаленьку, кто не стал. Дошел черед до Настасьи.

— Я не откажусь, — говорит девка и сейчас взяла стакан и кувырк его в рот. — Налей-ка еще, — говорит.

Мы индо переглянулись друг с дружкой — очень нам дивно стало, что это с ней стряслось. Стали глядеть, что дальше будет.

Выпили еще кой-кто из девок; ребята по одной пропустили. Пришел опять черед до Настасьи; опять она целый стакан выпила. И стала она еще веселее: над всеми трунить стала, смеяться, всех пересмеяла. Некоторые девки даже обиделись.

— Ишь, — говорят, — зубоскалка какая!.. Надсмехается над всеми… над тобой надо бы посмеяться.

— Смейся кто хошь, не заказано! — говорит Настасья. — На чужой роток не накинешь платок.

Посидели в трактире, вышли вон, сели в дровни, опять поехали кататься, опять песни загорланили.

Катались вплоть до вечера; приехали домой, стали вылезать из дровней, ребята лошадей стали отпрягать, а мы по дворам пошли. Мне с Настасьей в один конец было идти. Идем мы дорогой, я и говорю:

— Ты вечером на улицу выйдешь?

— Выйду, — говорит, — заходи за мной.

— Ну, ладно.

Пришла я домой, скинула уборы, поужинала и пошла на улицу. Зашла я к Настасье, а она в чулане сидит; в избе никого нет, скотину убирают. Как была она нарядная, так и сидит, вся бледная такая, а глаза красные, опухли, словно плакала она. Удивилась я.

— Что ты, — говорю, — Настасья?

Обхватила меня Настасья за шею обеими руками да как зальется слезами, а сама причитает:

— Милая моя подружка, знала бы ты мое горюшко лютое, пожалела бы меня, бесталанную! А то никто моего гори не знает… никто не ведает…

И долго так плакала она, пока не выплакалась; отклонилась она от меня, стала лицо утирать. Стала я ее на улицу звать, а она говорит:

— Нет, не до того мне; ступай одна.

Пошла я одна на улицу; но уже невесело и на улице мне было. Думала я все о Настасье, но как ни кидала мыслями, никак не могла разгадать, что это с ней приключилось.

Постом нам уж, как и водится, редко приходилось видеться: то холсты допрядаешь, то ткешь; разве в праздник когда соберешься на улицу, да и то ненадолго: так стоять не хочется, песни петь нельзя. Не видалась я с Настасьей за семь недель и семи раз путем; только в последние дни на страстной потолковали мы.

Зашла я к ней, чтобы спросить, пойдет ли она к обедне в светлый день. Сказала, что пойдет. Стала я спрашивать, во что нарядится.

— Во что придется, — говорит.

Спросила, не справила ли она себе чего-нибудь к празднику. Поглядела на меня Настасья, вздохнула и говорит:

— Рубашку с длинными рукавами справила.

— Вот те раз! — говорю. — К святой-то? Это на пост к причастью да если кто помирать думает такие рубашки-то справляют.

— Бог знает! — говорит Настасья. — Может, и помрешь.

— Ну, что зря болтать-то, в такие-то года!

— А что ж, и в такие года помирают за милую душу…

— Ну, — говорю, — мы с тобой еще поживем. Вот святая придет, погуляем; а там весна наступит. Пора-то какая: живи да радуйся! Как подумаешь, так сердце замирает.

— А мне, — говорит Настасья, — и это время встречать словно не хочется. Ничто не мило.

— Да что ты, — говорю, — Настенька? И что с тобой подеялось? Тебя и слушать чудно, говоришь незнамо что.

— Я знаю, что я говорю. Погоди, скоро, может быть, узнаешь. Кому другому не скажу, а тебе скажу. Жалеешь ты меня?

— Вот как жалею, — говорю, — все сердце у меня выболело, на тебя глядя. Только не знаю, что у тебя на душе лежит; скажи сейчас, — может, тебе полегче будет.

— Нет, сейчас не скажу… нельзя, погоди маленько.

— Ну, погожу… Только ты уж не очень кручинься-то. Проводи, как бывало, пасху-то, а то ты, пожалуй, и на праздниках такая будешь.

— Как придется… — говорит.

В первый день на святой, после отдыха, пришла я к Настасье и потащила ее на улицу. Нарядилась девка и шла. Гляжу я на нее, — наряд ее, а облик словно не ее: худая, белая, глаза в синих кругах, губы как-то побелели. Бывало, она по красоте первой девкой была, а теперь никакой и красоты в ней нет. Опять я задумалась, что и с ней приключилось, и смерть мне хотелось узнать, что у ней на душе таится… Так бы я и заглянула к ней в нутро и прочитала все, что там деется.

Всю пасху Настасья на улицу ходила, а веселья прежнего от нее никто не видал; как ни приставали к ней девки, не поддавалась она: так, бывало, все и держится в стороне да поодаль.

Ко мне она больше всех девок жалась, на улицу и с улицы все со мной ходила, когда зайдет ко мне посидеть или к себе затащит.

В отставное воскресенье моя мать ушла к тетке в другую деревню семян попросить; отец со старостой пошел в волость насчет разбора магазеи хлопотать; братишки и сестренки мои на улице бегали, осталась я одна в избе. Сижу я так и думаю: «Дома ль сидеть или на улицу идти?» — как, глядь, идет ко мне Настасья.

— Никак ты одна? — говорит.

— Одна, говорю.

— Прими меня к себе домовничать.

— Просим милости, — говорю.

Разделась она, села на лавку, стала говорить о том, о сем. Долго она у меня просидела, вдруг, гляжу, идет мать ее.

— Настюшка, иди домой!

— Зачем? — говорит Настасья.

— Нужно, иди скорей!

— Скажешь — так пойду…

Помялась-помялась ее мать и говорит:

— Сваты приехали…

— Откуда?

— Из Черепкова Мешковы. Дом хороший и жених славный; поди-ка, погляди…

— Не пойду, — говорит Настасья.

Мать индо осердилась.

— Будет, — говорит, — дурить-то! Ты погляди-ка, за кого сватают-то! стоишь ли ты еще этого места!..

— Стою ль, не стою ль, а не пойду. Так и скажите им: мол, не хочет идти.

— Ну, ладно, смотри! — говорит тетка Марина. — Вот я отцу твои слова скажу!

— Говори кому хошь.

Ушла тетка Марина. Гляжу я на Настасью, думаю: «Что скажет?» А она сложила руки на груди, уперлась глазами в пол и ни слова. Посидели мы молчком маленько, глядим — дядя Василий сам идет, и сердитый такой. Только вошел он, как закричит на Настасью:

— Ты что ж это, такая-проэтакая, к сватам нейдешь? Аль век в девках сидеть думаешь?

Настасья, как вошел отец, бледная такая сделалась, а в ответ отцу не сробела.

— Може, век и просижу, вам-то что? — говорила она.

Ощетинился дядя Василий еще пуще:

— Что ж, ты все думаешь нашу шею глодать? Нет, будет! Мы и до этих пор измучились, справлявши и наряжавши тебя…

— А теперь не заставлю, ничего не спрошу. Чай, я не маленькая, сама себя могу оправить.

— Да ты замуж-то иди!

— А замуж не пойду.

— Я тебе все косы выдеру?..

— Хоть голову отрежь, я все не пойду…

Плюнул дядя Василий и ушел из избы.

Вскоре, глядим, и сваты из деревни поехали. Как приехали-то, мы не видали, а тут видим, лошадь хорошая, сбруя новая с бляхами; на тележке сидят трое: старик — отец, должно, — в суконной поддевке, старуха-мать и жених. Жених тоже нарядный: в чуйке, в малиновой рубашке шерстяной.

— Дура ты! — говорю я Настасье. — Что не идешь? Это что, какой парень!..

— Наплевать мне на него! — говорит Настасья. — Ты вот что: пойдем мы с тобой завтра в Безгрошево…

— Зачем это такое?

— Спросим, работки какой нет ли, пока за свою не принимались. Там именье, — може, что и есть…

— Да зачем же это?

— Ты себе на наряд или еще на что заработаешь, а я тоже себе на справку…

— Да что тебе за нужда?

— Нужда. Отец с матерью теперь будут хлебом попрекать, а я покажу им, что я свой хлеб могу достать.

Чудно мне было слушать Настасью; словно на дело похоже, что она говорила-то, и не верилось, будто за другим чем она шла.

А она пристает:

— Пойдем, Параша.

— Ладно, — говорю, — пожалуй, пойдем…

Сговорились мы пораньше из дому выходить, и пошла моя Настасья домой…

Утром рано поднялись мы и пошли в Безгрошево. Пришли мы туда, подошли к управителю.

— Вот, — говорим, — поработать чего нет ли.

Поглядел на нас управитель и велел идти сад огребать.

Дали нам грабли, показали, с чего начинать и куда сгребать. И принялись мы за дело.

Огребаем мы листья, старые сучья, а Настасья моя все по сторонам глядит… Я ее спрашиваю:

— Настя, что тот парень, что к нам в святки приезжал, здесь живет?

— Здесь.

— Это что ж, отец его — управитель-то?

— Да, — говорит Настасья, и неохотно таково, сквозь зубы.

Проработали мы полдня, поели хлебца, лепешек, что из дома взяли, отдохнули и опять принялись за дело. Нагребли мы кучи две, глядь, идет к нам парень какой-то. Пригляделись, а это Николай Васильич… Подходит не спеша, папироску покуривает. У меня отчего-то сердце так и забилось… Гляжу на Настасью, а та и грабли бросила… стоит, опустя руки, а в лице хоть бы кровинка…

Подошел к нам Николай Васильич, остановился и говорит:

— Здравствуйте, красные девушки! Откуда вы?

Пошевелила губами Настасья, откашлялась, глянула на него так востро и говорит:

— Ишь ты, и не узнаешь!.. Коротка же у тебя память!

Вгляделся в нас Николай Васильич и узнал.

— Вы луховские? — говорит.

— Луховские.

— Это Настасья?.. А, моя милая… как ты переменилась-то!..

— Вот когда узнал-то, — говорит Настасья. — Еще полгодика прошло бы, и как звать позабыл бы. Что ж ты плохо навещаешь нас?

— Дороги нет… ишь — все распутица…

— Тебе, видно, куда распутица, а куда все путь… — говорит Настасья, а сама так и уперлась в него глазами.

— Как придется… — говорит Николай Васильич.

— То-то, как придется… следовало бы навестить нас…

— Когда же? То пост был, то святая, — гулять нельзя было…

— Тебе бы все гулять… А за делом-то не хошь ехать?

— За каким? Кажись, делов-то туда нет…

— Ты уж забыл… А что в Новый-то год говорил?..

Съежился Николай Васильич, глаза такие нехорошие сделались, — как у мышонка бегают… На нас и не глядит и уйти неловко…

— А я тебе, беспутному, поверила… думала — ты правду говоришь… исполнишь свое обещание…

— Мало ли что мы говорим, а вы и верьте нам; в таком разе чего не скажешь.

— Так зачем же обманывать-то? Сказал, так и будь верен слову! Зачем же такие дела-то делать? Губитель ты этакий! Зачем надругаться-то над нашей сестрой! — закричала Настасья, а слезы так и брызнули из глаз.

— Кто над вами надругается, коли вы сами того не пожелаете… Никто бы не тронул вас. Держали бы ухо вострей да пословицу помнили бы: на то и щука в море, чтоб карась не дремал…

— Больше ничего не скажешь?

— Ничего.

Сразу осеклась Настасья, съежилась как-то.

— Так бог с тобой! Дай бог тебе счастья… — сказала она словно не своим голосом.

Повернулся Николай Васильич и пошел от нас прочь как ни в чем не бывало.

Отошел он. Настасья как зарыдает — и грохнулась оземь. А и стою как обухом пришибленная: не знаю — ни что говорить, ни что делать. «Батюшки мои, — думаю, — вот какие дела-то делаются! Да как же это, господи боже мой!»

И поняла я, отчего Настасья так переменилась после святок и упиралась замуж идти, и грустила все, и гуляла так в масленицу, и зачем сюда работать пришла. Жалко, жалко мне ее стало!

Опамятовалась я маленько, подошла к Настасье, стала ее поднимать да уговаривать.

Обошлась маленько девка, перестала плакать, принялась за дело…

Дело у нас после этого плохо клеилось; кое-как добили мы до вечера, пошли к управителю, разочлись и отправились домой.

— Настя, да неужто правда, — говорю я дорогой, — с тобой такой грех случился?

Вздохнула Настасья и тихо говорит:

— Случился… Ты и не думала?

— И во сне не видала и не чаяла… Ведь это диво дивное… Да как же это, когда?

— На святках нонче. Помнишь, чай, он со мной больше всего занимался-то? Мне это по душе пришлось; как ни говори, а парень завидный. Я с первого дня стала об нем думать… Догадался он про это, должно, да в Новый год, как с вином и гостинцами-то приехал, и шепнул: «Нужно, говорит, мне с тобой два слова сказать наедине. Как, говорит, это сделать лучше?» — «Говори здесь», — сказала я. «Нет, говорит, здесь неудобно, услышат». — «Ну, на улице». — «Нет, говорит, и на улице не складно, — увидят другие, начнут судачить… Мы лучше вот что сделаем: я поеду домой, выеду за деревню да поворочу по дороге за сараи, а ты выйди туда, там и потолкуем». — «Да об чем толковать-то?» — «Дело важное есть да хорошее, — вот увидишь». Поверила я, думала, что правду говорит он, вышла, а он подхватил меня в саночки, да и марш. Хотела я закричать, а он говорит то да се: «Я женюсь на тебе, будешь моя навеки». От его слов-то, от вина-то, что выпили тогда, помутилось у меня в голове, да вспомнилось, что нагадала-то я в первый вечер. Сбывается, думаю, — и сделалась сама не своя… Думала я, что на другой день или на третий меня сватать приедет или пришлет кого, а от него и слуху нет: не шлет никого и сам не показывается. Эх, Парашенька, знала бы ты только, что у меня тогда на душе творилось! Ад кромешный, — хуже, чем сейчас.

— Плохо дело, — говорю я. — Да авось, бог даст, обойдется все.

— Нет, — говорит, — не обойдется.

— Отчего? Замуж выйдешь.

— Как же я замуж пойду, когда я с ним совсем связана?

— Как же связана, — говорю, — когда он вон что говорит?

— Пущай что хошь говорит, а у меня от него под сердцем бьется.

— Неужели правда?

— Ей-богу, так!

Как услыхала я это, не знаю, что и сказать; подрал меня мороз по коже, а язык в горле колом стал.

Пришли домой мы уже поздно — и прямо по домам. Поужинала я, легла спать и долго-долго об Настасье думала, и что ни мекала, все выходило — плохие ее дела.

На другой день мы не пошли на поденщину — незачем было. Дома сказали, что работы там больше нет, и занялись домашними делами: я стала платки строчить, а Настасья шить что-то.

Дня два прошло уж и фоминой недели. На третий к Настасье опять приехали сваты, опять из хорошего дома, и шибко сватали ее; выговоров, каких хотела, давали, но Настасья ни на что не глядела, — уперлась, да и все тут.

Так и уехали сваты ни с чем.

Только уехали сваты, пошла я проведать Настасью. Вошла в избу, смотрю — сидит она в чулане, угрюмая такая. Дядя Василий по избе ходит злой-презлой, а тетка Марина под окном сидит и тоже невеселая. Только вошла я в избу, она и говорит:

— Погляди: твоя подруга-то сдурилась, да и все тут. Никак не уговорим замуж идти. И чего она только хочет?..

— Сам дьявол не поймет, до чего она добивает, — сказал дядя Василий. — Дураками нас, что ли, хочет оставить.

— Да что вы об этом очень хлопочете-то? Ну, не пойду, и все тут. Что же вы очень горюете-то об этом?

— Да ведь тебе добра желают, дура, ты пойми это! Ведь не миновать замуж идти? Чего ж хорошие места-то упускать!

— Да, може, я совсем не пойду замуж…

— Да отчего? Скажи на милость!

Настасья соскочила с места, вышла вон из чулана; глаза у нее так и горят, румянец по щекам разошелся.

— Оттого я нейду замуж, что тяжела я!

Дядя Василий как остановился у стола, так и плюхнулся на лавку, а тетка Марина всплеснула руками и заголосила:

— Батюшки мои, родные мои! До чего мы дошли-то, до чего дожили!

И заплакала она горько-горько и головой об стол ударилась.

Дядя Василий перевел дух маленько, поглядел на Настасью сердито так и сказал:

— Так вот что!.. Вот как!.. хорошо… спасибо, дочка! Разуважила!

И не стал он больше в избе сидеть, а вскочил с места, схватил шапку да вон…

А тетка Марина как набросится на Настасью и начала ее ругать:

— Ах ты, плеха этакая, паскудница, что ты наделала сама с собой? Загубила ты свою головушку… и нас совсем осрамила! Разве на то мы тебя растили?.. Для того заботились?..

Опустила голову Настасья и пошла опять в чулан. Вижу я, что мне тут уж делать нечего, вышла от них и пошла домой.

«Ну, что-то будет! — думаю. — Подняла бурю Настасья, и как это у ней смелости хватило…»

Весь день до вечера у меня сердце ныло, ждала я чего-нибудь плохого после этого. Пришел вечер, легла я спать, и уж успела уснуть, — думаю, что петухи уж тогда пропели, — вдруг слышу, в окно стук-стук.

— Прасковья дома?

Слышу — тетки Марины голос.

— Дома, — говорит моя мать.

— Вышли ее ко мне.

Накинула я на себя зипун, вышла к ней.

— Что такое? — спрашиваю.

— Настюшка у тебя не была недавно?

— Нет, — говорю.

Заплакала тетка Марина.

— Куда ж это она делась-то?

— Батюшки мои! А что, — спрашиваю, — или дома ее нет?

— Да, — говорит, — нету.

— Давно ли?

— Вскоре, как скотину убрали, ушла.

— Куда же?

— Не знаю. Пойдем со мной, я тебе расскажу, как было дело.

Пошла я с теткой Мариной, и стала она мне рассказывать:

— Василий-то после того в кабак прямо пошел, выпил там и пришел домой пьяный и сердитый такой, каким я его сроду не видала. Как вошел в избу, я его и не узнала даже: лицо страшное, глаза как у волка. Только он через порог переступил, как заревет: «Где наша шалава-то?» Я было хотела схоронить куда-нибудь, сказать, что нету, — пока обойдется-то он, — а она, как на грех, вышла сама из чулана: «Что тебе, батюшка?» Заревел мужик еще пуще: «Ты что наделала-то? А?!» Да как набросится на нее, как вцепится руками в косы, да как грохнет ее об пол головой, — и давай тузить: и кулаками-то, и сапогами. Бросилась я было к ней — заступиться хотела, — а он как саданет меня наотмашь — я так горошком и отскочила… Уж так-то он ее бил, так-то бил, а она хоть бы пикнула: валяется это на полу, зубы стиснула, побелела вся, из глаз слезы катятся, а голосу не дает. Наколотился он досыта, схватил за руку ее и потащил из избы вон. Я за ними — гляжу, что будет. Притащил он ее через двор да в заднюю калитку на огороды и выпихнул. Хотела я к ней выскочить, а он запер калитку, схватил меня да тоже отдул, — отдул да в омшаник под горенкой и запер, а сам ушел, не знаю куда. Уж я билась-билась там, и кричала-то, и молила — никто меня не услыхал. Как мне выбраться? Стала потолок пробовать; расшатала одну потолочину да в горенку и вылезла да на огороды. Прибегла я туда, а там Настюшкина и духа нет. Хотела было я по соседям пойти, спросить, нет ли у кого ее, да побоялась: будут придираться, спрашивать, почему ушла да зачем. И что я буду рассказывать? До того ли мне!.. Так и решилась тебя позвать на помогу к себе. Поди, родимая, по соседям, послушай; може, она у кого-нибудь у них сидит.

Пошла я по дворам, по заоконью, думаю: «Если у кого сидит Настасья, то, верно, не спят те, а разговаривают». Обошла дворов десять — ни у кого ни гугу: все спят. Так и воротилась ни с чем к тетке Марине.

— Ну, что, нету? — спрашивает.

— Должно, нету, — говорю, — ни у кого не слыхать.

— Ах ты, батюшки! Где же это она делась-то?

— Давай, — говорю, — за дворами поищем; може, она где в овине сидит или в половине.

Заплакала тетка Марина.

— Давай, давай! — говорит. — И что же это такое делается-то, батюшки мои!

Пошли мы по овинам, обошли в нашем конце все — нигде нет Настасьи. Пропели вторые петухи, месяц взошел, видно таково стало. Говорю тетке Марине:

— Пойдем, поглядим следы за двором; земля сырая — видны, чай, они. Може, скорей найдем.

— Пойдем, пойдем! — говорит.

Пошли мы ко двору, стали глядеть следы: сперва незаметно было, потом — смотрю — ступня на земле, другая, да чисто так, и в разные стороны разбиты; видно, тихо шла девка и пошатывалась. Кое-где от рук следы видны, — знать, падала она. Пошли мы по следу, — за овины вел он, а там по полосам, да как раз в лесок, что за полем был. Догадались мы об этом… Тетка Марина еще пуще заплакала.

— Никак она в лес ушла? Это раздевши, разувши-то!.. Да она зазябнет там совсем; ведь гляди, какой заморозок сегодня!

Тогда, правда, заморозок большой был.

— Так надо скорей идти туда, — говорю. — Побежим!.. Пустились мы чуть не бегом в лес, за полем уж следа не видно было. По луговине разошлись мы по лесу наудачу, стали по кустам шарить. Хожу я круг елок, приглядываюсь — ничего не видать. Долго ходила я так; вдруг слышу — тетка Марина кричит мне:

— Прасковья!

Откликнулась я, побегла на ее голос; прибегаю к ней, гляжу, а она у одной елки на коленках стоит, а под елкой на земле Настасья лежит, растрепанная, глаза закрыты и не движется — без памяти совсем.

— Батюшки мои! — говорит тетка Марина. — Никак она неживая!

Нагнулась я к Настасье, слышу — дышит; только прознобило, должно, очень ее: холодная как лед.

— Надо домой тащить ее поскорей, — говорю.

Взяли мы ее за руки, подняли, подхватили под мышки и понесли. Несем мы Настасью, а она плеть плетью: ни головы не держит, ни руками не шевельнет; только отогреваться стала.

Принесли мы ее в избу, положили на лавку, а она и совсем разгорелась: лицо красное сделалось, от головы как от печи запышало. Вдруг открыла она глаза, установилась на нас и глядит.

— Настюша, милая, — говорит тетка Марина, — худо тебе?

Ничего не сказала Настасья, только простонала да повернулась лицом к стене.

Стали щупать мы ее тело, чуем — опять простывать стала… Вдруг ударило ее в дрожь, да в такую сильную. Стали мы ее одевать, на ноги валенки надели, шубой накрыли, под голову шубу положили, а ее все трясло.

Согрели мы маленько Настасью, прошла дрожь у нее, вроде заснула она немного. Отошла я от нее, прилегла на лавку и тоже заснула и проспала до самого света…

Утром, только открыла глаза я, вижу: Настасью перенесли на долгую лавку и положили под божницу. В ногах ее сидит тетка Марина, а перед ней стоит дядя Василий. Не узнала я дядю Василья, с похмелья ли он был или ему так уж горько на дочь было глядеть, только был он совсем на себя не похож: лицо белое-белое, морщины на нем большие легли, много старше он стал, чем вчера был. Зашевелилась я, повернулся он ко мне; гляжу, а у него на глазах слезы стоят. Поняла я, что не с похмелья он такой и досадно мне стало. «Вот так, думаю, — вчера мытарился как ни попало, а сегодня жалко стало. Эх, что это за народ такой безрассудный, мужики эти!»

Поглядела я на Настасью: лежит она, чуть дышит.

— Что, ничего она не говорила? — спрашиваю тетку Марину.

— Нет, ничего, — говорит.

Пошла я домой к себе.

После обеда опять пришла к Большениным. Настасья все так же лежала; к вечеру она было пришла в себя, да ненадолго; а ночью вступил в нее сильный жар: стала она бредить, метаться, ни отца, ни матери не узнает. Поняли все, что не отходить ее, стали понемногу готовиться к ее кончине.

На другой день я и домой не ходила, все около Настасьи была. Дядя Василий с теткой Мариной совсем с ног сбились от горя и ничего уж путем и сделать не могли. Отбились они от еды совсем. И Настасью-то жалко, и на них глядеть живот замирает.

А Настасья так переменилась… совсем не та девка: из лица осунулась, нос большой стал, глаза в ямах. То мечется она, то спокойнее сделается. Лежит, дышит, а в груди у нее переливается, словно оторвалось что. К обеду она вдруг очнулась, открыла глаза, долго-долго в потолок глядела, потом перевела их на меня и вздохнула.

— Настя, — говорю я, — ну, как тебе? Нехорошо?

— Нет, ничего, — говорит тихонько Настасья.

— Как ничего, — говорю, — на что ты похожа-то стала? Таких в гроб кладут.

— И меня в гроб скоро положат.

— С этих-то пор! — говорю. — Эх, Настя, жаль мне тебя! Жить бы нам с тобой да радоваться.

— Что ж делать, — говорит. — Видно, такая доля моя.

— Неужели тебе не тяжело умирать-то!

— Нет. Мне лучше смерти и ждать нечего было бы. Куда я гожусь? Вековухой век мыкаться радости мало, а замуж идти — чужой век заедать…

— Зря ты так думаешь, — говорю. — Може, во какое счастье выпало бы.

— Нет, потеряла я свое счастье. Потеряла, не воротить бы… Эх, Параша!

И прослезилась Настасья, отвернулась к стене, а меня слезы прошибли. Думаю: «Господи, за что девка гибнет? Эх, жизнь наша!»

Ударило ее после этого опять в жар, опять забредила она, заметалась, стала об стену руками и ногами биться, — видно, очень лихо-то ей было. Дядя Василий с теткой Мариной пытались ухаживать за ней, и то и это делали, — ничего не помогли, пока сама она из сил выбилась.

После этого Настасья и в себя не приходила; все хуже и хуже ей делалось. К вечеру она совсем ослабла, а на другой день утром и богу душу отдала.

Готовились к этому дядя Василий с теткой Мариной, а как увидали, что кончилась она, стали они около долгой лавки, обнялись друг с другом да завыли обои в голос:

— Милая наша дочка, цвет ты наш алый, на то ли мы тебя растили и лелеяли, на то ли берегли и холили? Думали мы — ты наши глаза закроешь, а пришлось — сама закрыла вперед ясные очи. Зачем мы до этого дожили? Зачем только это увидали?

Собрался народ, девки, бабы… Набилась полна изба, и все поголовно плакали, глядя на них, а я в этот день просто свету божьего не видала, — так мне горько было.

Обмыли Настасью, положили в гроб, поехали могилу рыть, и все добрые люди, а сами Большенины словно обезумели от горя: ни сделать ничего не могли, ни распорядиться ничем.

На третий день вынос назначили.

Приехал диакон поднимать Настасью, отслужил панихиду. Стали прощаться. Дядя Василий опять так плакал, как прощался с дочкой, как редко мужик плачет, а тетку Марину насилу от гроба оттащили. Навалилась она на него да и не поднимается. Стали ее уговаривать, а она как грохнется на пол, да так без памяти и покатилась.

Из избы по деревне и через поле несли Настасью девки; оделись все по-великопостному — косы распустили… Сердце замирает, как вспомнишь, как несли ее. И сколько слез тогда все пролили, просто страсть!

Пронесли свое поле, захватили чужого, и тут-то и простились с покойницей. Могильщики поставили гроб на телегу и повезли ее на кладбище, а мы всей гурьбой домой пошли. Грустные все такие были мы, — жалко нам было подругу.

Только стали мы подходить к перекрестку, глядим — по большой дороге едет кто-то на дрожках на хорошей лошади. Приостановились мы, видим — Николай Васильич, этот губитель-то Настасьин. Как увидала я его, так и затряслись у меня руки и ноги. Так бы и бросилась бы я на него да все глаза ему повыцарапала бы. Подъехал к нам он, остановил лошадь и говорит:

— Вы никак луховские?

— Луховские.

— Откуда, красные девицы? Никак провожали кого? Приходите-ка в это воскресенье в Безгрошево на гулянье, — со многих деревень девки соберутся. Пряниками угостим.

Тут уж не вытерпела я, как закричу:

— Чтоб тебе подавиться твоими пряниками. Через твои пряники да гулянки мы одну на тот свет сейчас проводили.

— Что ты мелешь! Кого вы проводили?

— Настасью Большенину.

Переменился он тут в лице и говорит:

— Ничего я не знаю. Ни при чем я тут.

Да как ударит по лошади, только его и видели, — одна пыль на дороге осталась.

Уж не знаю, не догнал ли он похоронников или в сторону где своротил, только не видали его они.

1894 г.