Подперши лоб, я на пыланье
В моём камине дров смотрю
И во дворец Воспоминанья
Спешу сквозь сумрак и зарю.
Туманный саван одевает
Ряды равнин, холмов, домов,
И глаз напрасно вопрошает
На перекрёстке знак столбов.
Я прохожу среди развалин
Страны, исчезнувшей давно, —
Где мрак таинственно-печален,
Царить забвенью суждено.
Но вот, прозрачна и прохладна,
Явилась память вдалеке,
Она ведёт, как Ариадна,
С бечёвкой лёгкою в руке.
Теперь-то знаю я дорогу,
Сияет солнце без конца,
И выступают понемногу
За лесом башенки дворца.
И день под аркой затихает,
В глубоких спрятавшись листах,
И узкой лентой залегает
Тропинка прежняя во мхах.
Но как стена — терновник с краю;
Лиана спуталась, дразня;
И ветвь, что я отодвигаю,
Опущенная, бьёт меня.
И наконец среди лужайки
Я вижу старое жильё,
Где стены белы, словно чайки,
И башни тонки, как копьё.
Над крышею не видно дыма,
Летящего в обитель туч,
И ни в одном окне не зрима
Фигура чья-нибудь иль луч.
Устои моста развалиться
Готовы от моих шагов,
И водяная чечевица,
Как мантией, одела ров.
В простенках только плющ коварный,
Под ним не видно ничего,
И душит он, неблагодарный,
Столбы, принявшие его.
Крыльцо чуть видно из-под пыли,
Ему разрушиться судьба,
И губкою дожди водили
По краскам моего герба.
Взволнованный, я дверь толкаю,
Я слышу, как скрипит засов,
И, весь дрожащий, ощущаю
Холодный воздух погребов.
Кусающаяся крапива,
Репейник с зонтиком листов,
Под тенью омега счастливо
Восходят посреди дворов.
Две грозных мраморных химеры,
Порог разрушенный храня,
Стоят, одеты тенью серой
Дубов, подросших без меня.
И, лапу приподняв сурово,
Они полны глухих угроз,
Но тайное я знаю слово
На молчаливый их вопрос.
И прохожу. — Чуть двинув мордой,
Пёс снова дремлет на полу,
И эхо лишь на шаг мой гордый
В своём откликнулось углу.
Сквозь окна желтые салона
Сомнительный проходит день,
И приключенья Аполлона
На гобеленах скрыла тень.
Я вижу Дафну[1]. Ноги — корни,
И руки — сучья у неё,
Но ласки бога всё упорней,
Она бежит сквозь забытьё.
Стада, изъеденные молью
Пасёт поблекший Аполлон,
И девять муз с какою болью
На Пинде поднимают стон.
И Одиночество всё чаще
Выводит пальцем в полумгле
«Забвенье» на пыли, лежащей
На круглом мраморном столе.
Я различаю еле-еле,
Как будто дремлющих гостей,
Картины тёмные, пастели
Прекрасных дев, былых друзей.
Дрожу, завесу поднимая,
И вижу мёртвую любовь…
То Сидализа[2] молодая,
И кринолин красней, чем кровь.
Корсет распущен, обнаружив
Цветок, сердца берущий в плен,
И чуть сокрыта между кружев
Грудь белая с лазурью вен.
Её глаза слегка желтеют,
Как листья, тронуты зимой,
И щёки странно розовеют,
Румяна смерти, блеск дурной.
Она молчит с печальным взором,
О, этот милый, милый взор,
Как будто с тягостным укором
Он смотрит на меня в упор.
Хоть жизнь меня влечёт без цели,
Но ты со мной, как в первый день,
Ты, мёртвая, цветок пастели,
В костюме маскарадном тень!
Искусство для природы узко,
Мурильо[3] превзойдён вполне,
И вот в Париже Андалузка[4]
Смеётся на другой стене.
С причудливостью поэтичной
Одела зимняя пора
Пленительностью экзотичной
Вторую Петра Камара.
Горяче-золотые щёки
Покрыл пурпурный слой румян,
И сквозь ресницы луч далёкий
Блестит, как солнце сквозь туман.
Меж губок, с негою восточной,
Зубов поблёскивает ряд,
И вся она пылает, точно
Палящим летом цвет гранат.
Как звон гитар испанских, милой,
Мой голос пел ей всё «люблю».
Она пришла и превратила
В Альгамбру[5] комнату мою.
Но вот красавица иная[6],
Могучая, бросает зов,
Грудь мраморную выставляя
Из бархата и жемчугов.
Скучающею королевой
Перед послушною толпой,
Она облокотилась левой
Рукой на ящик золотой.
Рот влажный дышит вожделеньем,
Он красен, он сожжёт сейчас,
И царственным полны презреньем
Зрачки преступно страстных глаз.
И то не грация живая —
Стремительное забытьё.
Сказали бы — Венера злая,
И ненависть в любви её.
Как часто била Купидона
Венера эта — злая мать…
И моего не помнит стона,
Прости навек — прости опять.
Как, в зеркалах изображенья
Меня теперешнего нет!
И поднялся, как привиденье,
Там самый первый мой портрет!
Старинный призрак. Голос громок,
И взгляд, огнём горящий, встал
Из влитых в порошок потёмок,
Со дна взволнованных зеркал.
В жилете красном, словно роза[7],
И шелестящем, как змея,
Стоит… его годится поза
Для Буланже[8], Девериа[9].
И кудри, взбитые как надо
На ужас лысым буржуа,
На плечи падают каскадом,
Как золотая грива льва.
Таков, романтиком упрямым,
Солдат искусства, вечно смел,
Он проходил театром-храмом,
Когда Эрнани рог звенел[10].
…Ночь падает, и тени ночи
В заснувших прячутся углах,
Неведомое, тёмный зодчий,
На страх нагромождает страх.
Сквозь свет от факелов тяжёлый
Блеснёт свечей мгновенный пыл,
Широкие их ореолы
Сияют лампами могил.
И вот раскрылись двери сами
Замком не звякнув, в мой салон,
И ветра бледными гостями
Внезапно сумрак населён.
Портреты стены покидают
И жёлтым носовым платком
Поспешно с лиц своих стирают
Растаявшего лака ком.
Озарены дрожащей свечкой,
Твердят неясные слова
И пальцы греют перед печкой,
Где ярко вспыхнули дрова.
Их отдала назад гробница,
Их взгляд не страшен, не тяжёл,
Горячий пурпур хлынул в лица
И в вены прошлого вошёл.
О, эти маски снеговые!
Они внезапно зацвели,
Ах, это вы, мои былые
Друзья! Спасибо, что пришли.
Я помню восемьсот тридцатый
Год, и я в нём опять, опять.
Мы — как Отрантские пираты[11],
Нас было сто, осталось пять.
Тот важен рыжей бородою[12],
Как Фридрих Барбаросса сам,
И этот тонкою рукою
Проводит по большим усам.
Скрывая вечные вопросы
Под блеском своего манто,
Сжигает Петрус[13] папиросы,
Он их зовёт «папелито».
Тот мне рассказывает планы,
Они не осуществлены,
Икар, упавший в океаны,
Что всем порывам суждены.
У этого готова драма[14],
Где новый метод воплощён,
Где говорить друг с другом прямо
Могли Мольер и Кальдерон.
Тот запустенье замечает[15]
И шепчет: «Love’s labours lost»,
Фриц[16] Сидализе объясняет,
Как Мефистофель прячет хвост.
Встающий день в окошке блещет,
А призракам милее мгла;
И уж просвечивают вещи
Сквозь их прозрачные тела.
Растаяв, свечи угасают,
Дымком подёрнулся паркет,
В камине искры тают, тают,
Дворца Воспоминаний нет.
Опять декабрь рукою властной
Песочные часы свернёт,
И настоящее напрасно
Меня к забвению зовёт.