Розанов В. В. Народная душа и сила национальности
М.: Институт русской цивилизации, 2012.
ДВЕ ФИЛОСОФИИ
править- Друг В. В. Розанова философ Федор (Фридрих) Эдуардович Шперк (род. 1872), которому посвящена настоящая статья, умер 7(19) октября 1897 г. — Посмертное примечание.
Мы, русские, имеем две формы выражения философских интересов: учебно-официальную; это — «философия» наших университетских и духовно-академических кафедр; и мы имеем как бы философское сектантство: темные, бродящие философские искания, которые, оригинально возникнув около середины прошлого века, продолжаются до настоящих минут. В обеих формах своих «философия» наша движется без всякого взаимодействия; они почти не знают друг друга; явно друг друга игнорируют.
Первая «философия» не только подтверждает содержанием своим, но и усиливается поддержать идею, что у нас «все от варяг быша, еже бысть». Не только народного чего-нибудь, или чего-нибудь идущего из живого общества, нет в ней; но всякий труд, в котором это народное или вообще живое оказалось бы, тем самым очутился бы вне этого философствования исключительно «по долгу службы». Она имеет декорум науки и не имеет души ее; то есть она не имеет порыва и, словом, того, что в одних интересных физиологических лекциях, несколько лет назад прочитанных в Петербурге, было названо «жизненным порохом»: взрывчатого, биологического начала. Книги, какие появляются в этом отделе, не имеют, так сказать, лица в себе, а только заглавие. Они не автобиографичны и не биографичны; могли бы быть написаны «Семеновым», как и «Петровым». Они всегда представляют работу, появляющуюся в удовлетворение нужды кафедры и даже гораздо чаще — только для укрепления служебного положения написавшего ее профессора. Они есть свидетельства о его знаниях, но нисколько не есть выражение его образа мыслей.
Несчастие книг второго порядка, «сектантских», составляет отсутствие научного декорума и, иногда, привычной для читателя, а может быть и действительно нужной, регулярности изложения. Однако мы должны вспомнить, что знаменитое сочинение Бэкона «Instauratio magna» («Великое восстановление», то есть наук) представляет невыразимый хаос изложения, бегучесть, порывистость во все стороны, отсутствие спокойствия и плана; и в главной части своей — Novum Organon1 — это «Instauratio» переходит прямо в афоризмы. Вообще, существо рождается непохожим на то, каким оно бывает в старости. Теперешняя форма западной науки, то есть приемы и система изложения, есть форма старости; и оттого новые труды так не походят на бурно-неустроенные труды Бэкона и также, прибавим, Декарта или Лейбница. Как много философем последнего изложено просто в частных письмах; другие представляют что-то вроде «памятных записок», составленных по просьбе частных людей. В мощный период рождения наука (и философия) чуждалась улицы и площади, не искала для себя театра; и вот отчего даже по форме мы видим ее неприбранной, в старом колпаке и грязном фартуке, полуодетой и иногда почти раздетой.
У нас философия пошла, как мы заметили, двумя путями: одна, заимствовав форму старости, не рождает в ней содержания. Ее отличительная особенность заключается в том, что она вербальна, а не реальна. Т. е. она не движется вовсе около naturam rerum2, исследует не самую природу вещей, трудится не над темами философии; но, около этих тем или по поводу этих тем, собирает и классифицирует крохи древнего и нового мышления. Напротив, вторая ветвь нашей философии, не имея научного декорума и часто плана, в высшей степени полна того, что мы назвали выше «жизненным порохом»: этой взрывчатости, самогорения, порыва мысли, — и всегда около действительности, около naturam rerum. Мы решаемся сказать, что она, не будучи нисколько «из варяг», однако, близко подошла к «варяжской» науке в ее существе, в «дыхании жизни», в ее, так сказать, вечном мотиве; и только не отвечает текущим и, может быть, минутным, а во всяком случае внешним приемам изложения, плана, «декорума». В психологической части она действительно интересуется «коготком», который «увяз» и заставляет «всю птичку пропасть»; в логической — она в самом деле пытает запутанности человеческой мысли; в метафизической — пытает тайны бытия, «семя бытия», как говорит интересный философ, заглавие маленьких книжек которого мы выписали. Эта афористическая и неустроенная философия тесно связана с нашей литературой; тогда как регулярная связана исключительно с учебными нуждами, с задачами преподавания старинной педагогической дисциплины, которая и на Западе больше терпится теперь, нежели растет, и по примеру Запада пассивно введена у нас. И, нам думается, насколько именно литература, а не школа и все школярное, есть деятельно просвещающая сила в нашей стране, — русская «философия», насколько она есть, есть не в магистерских и докторских философских диссертациях, этом невольном литературном приложении к устному университетскому экзамену, но вот в таких и подобных этим маленьких, бесформенных, но полных «взрывчатости» книжках.
Очень небольшая часть трудов г. Шперка представляет стихотворения; все остальное — проза. То и другое — философично. Автор прибегает к стихотворной форме или, точнее, к ритмически текущей прозе и поэтическим образам там, где мысль его переходит в чувство, где стремление к истине или тому, что кажется ему истиною, превращается в любовь к ней, в волнение, в восторженное ей поклонение. И тогда он начинает петь, а не говорить. Это вытекает несколько из самых тем его. Он — краевой мыслитель, бродит по краям ведения, а не посередке их, где топчутся люди. Поэтическая форма у него понятна, естественна и только может нравиться по прихотливой свободе своей.
Печальная сторона г. Шперка, печальная для него как мыслителя, состоит в том, что он не умеет развивать мыслей. В нем как будто недостает силы ращения, выращивания; но сила рождения, и могучая сила, в нем положительно есть. Вы начинаете его понимать ясно и раздельно только там, где мысль его совпадает уже с вашею, бродит около того же. Тогда вы поражаетесь его пронизывающим вниманием к миру и многим таинственным догадкам, до которых он дошел или к которым близок. Вы с любопытством перебираете афоризм за афоризмом; вы видите, что он глубоко заинтересован тайнами бытия, человеческою психологией, особым характером и судьбою великих исторических племен. И места, которые в его книгах стали вам понятны, становятся вам дороги; а наконец, дорог и сам писатель, этот, очевидно, уединенный и глубоко в себя погрузившийся мыслитель, который «возлюбил истину паче всякой красоты мира».
Большая и главная часть его трудов, между прочим последняя брошюра, представляет чистую диалектику понятий, алгебру природы, если можно так выразиться. Она вращается в элементарнейших понятиях, поэтому именно неопределимых, почти не передаваемых и крайне трудных для усвоения. Это — абстрактные знаки усложнения человеческих понятий; вывод из понятия бытия — понятия тождества, из тождества — единства, из единства — множества и т. д. — все то, что со времен Платонова «Парменида» и до диалектики Гегеля составляло душу логической обработки наших отношений к Космосу. Очевидно, в собственных воззрениях автора здесь — центр его философствования. Но и вне диалектики как моралист и историк, как наблюдатель он дает чрезвычайно много любопытного, оставаясь, однако, везде крайне абстрактным, обобщающим умом.
Ясно, что тайна организма, тайна бытия органического есть для него узел, из которого он хотел бы разгадать в одну сторону — законы механические и в другую — законы психические и исторические. Но эту узловую тайну, если позволительно так выразиться, он рассматривает в свете мистическом и религиозном, какой, конечно, и присущ ей более всего. Отсюда — мистический свет, который разливается у него на всю природу. Повторяем, среди его прекрасных афоризмов истинный любитель философии будет чувствовать величайшее удовольствие, нигде не видя фольги и мишуры, так часто набивающей философские книги, многого в них не понимая[1], но что понимая — там находя ценные жемчужины.
Все его рассуждения, — напр<имер> о роли семитических, романо-германских и славянских народов в истории, — чутки, глубокомысленны и нам кажутся истинными. Таковы же его рассуждения о чувстве стыда у человека или о чувстве космической у него виновности при некоторых, — казалось бы неважных, пороках. Сжатость изложения чрезвычайно затрудняет понимание и этих мест в его брошюрах-трактатах. Его мышление и язык вообще имеют в себе что-то стихийное; то есть и силу стихии, ее свежесть, ее первобытную значительность, — но, однако, какую-то безвидную. Иногда хочется сравнить его с непролившеюся тучею, которая проходит у вас над головою; и так же верно будет, если сравнить его с первичным туманом, который подымается из-под ног от Матери-Земли. Из этого тумана низин образуются со временем легкие золотистые облачка в небе. Вот способности-то формировать их и недостает у Шперка: еще солнце не взошло, горячий луч не брызнул; наш автор — весь в «рождении», в «начале», в «исходе»…
ПРИМЕЧАНИЯ
правитьПервая публикация — «Новое время». 1897. 20 августа. № 7715.
Печатается по изданию — Розанов В. в. Природа и история. Статьи и очерки 1904—1905 гг. // Собрание сочинений под общей редакцией А. Н. Николюкина. М.: Республика; Спб.: Росток, 2008. С. 149—152.
1 «Novum Organon» (анг.) — «Новый Органон», сочинение Ф. Бэкона.
2 Naturam rerum (лат.) — сущность мира, природа.
- ↑ Два наших философа, Н. Н. Страхов и Вл. С. Соловьев, оба познакомившиеся и полюбившие этого молодого, только что вышедшего (до окончания курса) из университета человека, оба мне говорили, что не только многого, но и ничего не понимают в его брошюрах, изложении. Интересен устно высказанный мне Шперком мотив оставления университета (кажется, по переходе на IV курс): «Я не мог в живую свою думу принимать мертвого содержания лекций». — Посмертное примечание.