Два сердца (Гиппиус)

Два сердца
автор Зинаида Николаевна Гиппиус
Опубл.: 1892. Источник: az.lib.ru

Два сердца

править

— Миша, Володя, Сережа, Виктор! Будете вы у меня обижать Борю? Ведь это же терпения никакого не хватит!

Ольга Александровна схватила Борю и посадила около себя на скамейку. Боря ревел во все горло.

Остальные мальчуганы столпились вокруг и требовали, чтобы Ольга Александровна выдала им Борю.

— Ольга Александровна! — плаксивым голосом кричал Володя, самый старший. Ему было лет около восьми. — Что же это? Боря сам нам заказал песочные пироги, мы спрашивали — он согласился все съесть, а теперь не хочет! Ведь это же бессовестно! Его заставить надо!

Бессовестному мальчику Боре недавно исполнилось три года. Ольга Александровна справедливо рассудила, что от него нельзя требовать исполнения всех его обещаний.

— Уйдите вы, противные мальчики! Боря останется со мной. Да, Боря?

Детям пришлось покориться. Не обращая, впрочем, большого внимания на присутствие Ольги Александровны, они кричали, что проучат Борьку, что это еще впереди. Затем они отправились снова на свою песочную кучу около беседки.

Боря, всхлипывая, сидел на скамейке в беседке и держался за платье Ольги Александровны.

Вот уж две недели, как Ольга Александровна поступила бонной в купеческую семью Лисичкиных и живет в Преображенском.

Преображенское собственно и не село, потому что крестьянских изб там не было, а только церковь, домик отца Владимира да две усадьбы. Один дом был похож на дворец, стоял в самом парке и назывался «большим домом».

В нем жил летом сам хозяин — старик Затенин. В Москве он имел громадный магазин серебряных изделий и сам управлял им.

Он недавно овдовел и жил вдвоем со своим единственным сыном, Алексеем Ивановичем.

В доме поменьше жили каждое лето дальние родственники Затенина — Лисичкины.

Егор Васильевич Лисичкин тоже имел магазин в Москве, хотя и не такой большой, как затенинский. Семья у Лисичкина была порядочная: старшей дочери Лиде минуло шестнадцать лет, младшая была еще грудная, и между ними пять мальчиков, которых и сдали на попечение Ольги Александровны, когда ее привезли в Преображенское.

Ольга Александровна была круглая сирота и жила раньше за пять верст от Преображенского в селе Мотыли. Там ее дядя был священником.

Хотя Мотыли считались богатым приходом, и дядя с семьей вовсе не терпел недостатка, Ольга Александровна знала, что постоянно сидеть у дяди на шее ей нельзя, что ей уже восемнадцать лет и пора самой зарабатывать хлеб. Недаром же она кончила епархиальное училище.

Через Преображенского батюшку, о. Владимира, узнали в Мотылях, что Ольгу Александровну возьмут к Лисичкиным не то что простой нянькой, а «бонной» и даже дадут двенадцать рублей жалованья.

Через три дня судьба Ольги Александровны была устроена.

Дочери о. Никодима, двоюродные сестры Ольги Александровны, уверяли, что у нее несносный характер. У них дня не проходило без ссоры. И сама Ольга Александрова стала думать, что у нее несносный характер.

Теперь, сидя в беседке Преображенского парка, рядом с хнычущим Борей, Ольга Александровна задумалась о «своих», как она называла семью о. Никодима. Мальчики около беседки опять поссорились, кто-то ревел, но Ольга Александровна не унимала их.

Лучи солнца пронизывали частую листву и дрожащими пятнами ложились по земле. Ольга Александровна немного щурилась. На ней было черное шерстяное платье, перекрашенное когда-то из «бордо». Оно или село после краски, или она из него выросла, только рукава были не впору и закрывали ее руки чуть пониже локтя, талия сделалась коротка и в груди теснило.

Ольга Александровна была полная, здоровая девушка с круглым лицом. Гладко зачесанные волосы неопределенного, желтоватого цвета, серые глаза, немного выдавшийся рот — все это не казалось ни красивым, ни привлекательным. Но свежий румянец, белые зубы и какое-то особенно нежное выражение глаз порою делали ее миловидной.

В беседку вошла няня Лисичкиных с младшей девочкой на руках.

Няня покровительствовала и сочувствовала Ольге Александровне. Раньше мальчики были на ее попечении и она испытала все, что теперь испытывала Ольга Александровна.

К доброму чувству няни примешивалось и чувство облегчения: она с внутренней радостью замечала, что мальчуганы по-прежнему растрепаны, измазаны, а что выговаривать за это будут не ей.

— Озорники эти мальчишки, — сказала она, усаживаясь на противоположной скамье.

В ответ на замечание няни Ольга Александровна разразилась целым потоком слов. Она говорила, что это невозможно, что это наказание божеское, а не дети. Она вообще любит детей, а это какие-то… ну просто совсем не дети.

— Вот я папаше все расскажу, — заявил плаксиво Володя.

Он давно слушал, что говорится в беседке.

— Да что вы расскажете-то? — энергично возразила няня. — Пожалуй, рассказывайте сами про себя. Эх вы!

И она с презрением посмотрела на Володю.

— Вы еще, Ольга Александровна, всех порядков не знаете. Еще то ли будет! Здесь они целый день и в саду, и в парки, а вот погодите в комнатах-то, в городе — покажут они себя! Вы тут долго не наживете, Ольга Александровна!

— Ах, что вы, няня, нет, не дай Бог! Опять к дяденьке обратно просто невозможно, а другое место где ж найти, да и характер у меня нехороший…

Они помолчали.

— Вот скоро в большой дом и гости будут, — сказала няня. — Сынок затенинский приедет, Алексей Иванович. Вот уж барин! И красавец.

Она стала хвалить Алексея Ивановича. По ее словам, Алексею Ивановичу непременно следует жениться на старшей дочери Лисичкиных Лиде. Пусть только она пансион кончит. Оба такие красивые, хорошая будет парочка. И сам Затенин не прочь. Довольно уж Алексею Ивановичу, отучился. Университет кончил.

Пора и семьей обзаводиться, и магазин на себя принять. Отец стар становится.

Долго бы еще няня посвящала Ольгу Александровну в семейные дела Затениных, но в это время среди детей раздался пронзительный крик — началась драка — и Ольга Александровна бросилась к ним.

Настасья Неофидовна Лисичкина, мать Володи, Миши, Сережи и Бори… была в больших хлопотах.

По случаю дня рождения старшей дочери Лиды — после обедни она ждала гостей на пирог. Придут Затенины, отец и сын — сын только вчера приехал, — батюшка с детьми, еще кое-кто… Пухлое, бесконечно доброе лицо Настасьи Неофидовны так и лоснилось от жары и усталости.

— Ольга Александровна! Ольга Александровна! Что это, мать моя, вас не дозовешься?! Давайте-ка снесем этот стол на террасу. Двенадцатый час, а еще ничего не готово. К достойной вы слышали, звонили?

— Звонили. Только право, Настасья Неофидовна, с мальчиками сладу нет. Сейчас вот Миша Володе щепку в глаз воткнул, а тот поднял кирпич, да его кирпичом… Я просто из сил выбилась, Настасья Неофидовна…

— Ну, ничего, душа моя, бросьте их пока… Или дайте Мише хорошего подзатыльника и поскорее раздвинем стол. Рубашечки вы им велели выгладить? А Виктор сегодня спокойнее спал, чем прошлую ночь?

На широком балконе накрыли стол, самовар кипел, принесли свежее молоко и масло. Настасья Неофидовна велела подавать и пирог.

Дети уже уселись около самовара. Ольга Александровна поила Борю, который болтал ногами и пускал пузыри в блюдечко.

Обедня кончилась.

Первая прибежала Лида, розовая и веселая, в новом платье. Лида была очень хорошенькая шестнадцатилетняя девочка, скорее, впрочем, похожая на куклу, чем на живого человека — такая она была беленькая, с крошечным ротиком и большими бледно-синими глазами. Свои пышные волосы льняного цвета она носила распущенными до плеч и низко подрезанными на лбу. Они падали свободно, закрывая розовые уши, и это придавало Лиде еще более детский вид.

Пришли Затенины и о. Владимир с двумя рослыми мальчиками — сыновьями. О. Владимир был еще молод и считался строгим. Он от природы обладал таким зычным голосом, что всякий раз, когда он говорил — казалось, что он бранится. Попадье своей он летом запрещал выходить из дому единственно по той причине, что она гнусила.

Это запрещение было следствием одного очень неудачного визита матушки к Настасье Неофидовне.

Боря, которого пугали крокодилом и который никогда не мог себе представить, как крокодил говорит — услыхал из соседней комнаты голос матушки и вдруг вообразил, что это и есть его страшилище: он подкатился под рояль, заткнул уши и заревел благим матом.

Борю долго не могли утешить, а о. Владимир решил, что попадье следует сидеть дома, дабы не беспокоить прихожан.

У самого батюшки было лицо полное и грозное, а волосы никогда не могли казаться причесанными, потому что вились слишком пышно.

Батюшка исправно кушал пирог и рассказывал Настасье Неофидовне и старику Затенину какой-то замечательный случай.

На другом конце стола в это время Ляда кокетничала с сыном Затенина, Алексеем Ивановичем.

— Так вы любите гулять одни? Значит, я вас совсем не увижу. Вы забыли наше веселое лето в прошлом году! Впрочем, я тогда была еще совсем ребенок!

Алексей Иванович слушал, улыбаясь, и смотрел на хорошенькое личико.

Няня преувеличила, когда назвала Алексея Ивановича красавцем, но у него было такое лицо, на которое приятно смотреть.

Русые блестящие волосы, гладко зачесанные со лба, красиво вились сзади; ярко-рыжая бородка шла к белому цвету лица; глаза были темно-серые, с синеватым оттенком, какие бывают часто у детей. Высокий рост и стройная фигура делали его заметным.

Алексей Иванович улыбался, но в душе ему было прескучно.

Ему казалось, что Лида ни капельки не изменилась с тех пор, как они гуляли вместе прошлое дето. И тогда, в начале августа, им уже не о чем было говорить; неужели теперь все начинать снова?

Он знал, что отец хотел бы видеть его женатым на Лиде. Но ведь не теперь же, а после, потом, до этого еще долго…

Пока у него были совсем иные мысли и мечты, которые он собирался сегодня же высказать отцу.

Раздался пронзительный крик, блюдечко упало и разбилось. Виктор толкнул Ольгу Александровну под локоть и она облила Борю горячим чаем.

Боря не столько обжегся, сколько обиделся. Ольга Александровна стояла растерянная, со слезами на глазах и даже не утешала Борю.

Мать взглянула на дело очень хладнокровно: выдрала за ухо Виктора, утерла Борю и велела няне собрать осколки блюдечка.

Боря скоро утешился на коленях Алексея Ивановича. Они с давних пор были друзьями. Алексей Иванович любил Борю за толстые, розовые щеки и за то, что он никогда не болел.

Худой ребенок, нервная женщина, израненная собака, больной старик — были одинаково ненавистны Алексею Ивановичу, потому что вызывали в нем неприятное чувство сострадания. Когда лошадь падала на улице — Алексей Иванович сердито смотрел в сторону, спешил уйти, хотя, впрочем, очень скоро забывал свое впечатление. Он не любил жалеть.

— Большая забота с детьми, — произнес о. Владимир, когда все успокоилось.

— Особенно, если их так много, — сказала Настасья Неофидовна. — Я уж и не рада. Пожалуй, хоть бы и помер который-нибудь.

— Ну неужели и Борю бы отдали! — смеясь, возразил Алексей Иванович.

— И Борю бы ничего. Что ж, их ведь много, — Боря, хочешь к дедушке? Там, тебе, может; варенья дадут. Хочешь, Боря?

— Хочу…

Все смеялись. Батюшка заикнулся что-то о грехе, но Настасья Неофидовна немедленно возразила ему, что где же тут грех, когда и в Евангелии сказано — дети будут в Царствии Божием, а она им смерти не просит, только готова покориться воле Господней, ежели случится.

Ольга Александровна во все время завтрака не произнесла ни слова.

Она чувствовала, что Алексей Иванович на нее смотрит, и ей хотелось поскорее уйти.

Алексей Иванович спросил тихонько у Лиды в самом начале про Ольгу Александровну.

— Новая бонна, — небрежно ответила Лида.

Алексею Ивановичу понравилось, что Ольга Александровна молчит и смотрит вниз. Ему понравилось тоже, что у ней вовсе не угнетенный и жалкий вид, а спокойный и сосредоточенный.

Лида положительно надоела ему своей болтовней. Она так напоминала ему прошлое лето — (Алексей Иванович не любил прошлого) — и всех его знакомых московских дам. Они вечно говорили то же самое, что Лида.

В Ольге Александровне Затенин увидал что-то новое, какую-то ему до сих пор неизвестную серьезность.

Часто после июньских жаров в средней полосе России погода вдруг меняется, и наступают холодные дни, точно осенью.

Вечером была гроза, целую ночь шел дождь, и с этого дождя началось ненастье.

Преображенский «большой дом» смотрел угрюмо.

Окна были заперты, ветер трепал мокрую, потемневшую парусину на балконе. Озеро под горою, за парком, стало бледное. По небу бежали большие дымчатые тучи, на покатых дорожках было скользко и сыро, не поблекшие листья, сорванные ветром, вяли в песке, и над черными, далеко шумящими соснами парка носились с криком стаи ворон. Они еще больше напоминали осень.

В один из таких печальных дней Алексей Иванович вышел пройтись. Закутанный в теплое пальто, с мягкой серой шляпой на голове, в калошах, он сам себе казался таким же кислым и некрасивым, как все кругом. Алексею Ивановичу было скучно.

Объяснение с отцом прошло совершенно неожиданно. К этому объяснению Алексей Иванович готовился, ждал его и даже говорил себе, что боится, хотя, в сущности, он ничего не боялся, потому что никогда не представлял будущего в определенных формах, а так, в виде смутной картины отдаленнейших времен.

Отец сказал, что хотя он и рассчитывал, что Алексей Иванович займется его делом, и хотя ему грустно после смерти оставить это дело на чужие руки, но он никогда не стеснял и не будет стеснять сына в его желаниях. Хочет сын готовиться для магистерского экзамена и взять кафедру, — что ж, это дело хорошее. А передумает потом — тоже хорошо, а не передумает — с Богом!

Алексею Ивановичу стало скучно, именно потому, что это так просто и легко устроилось. Не было препятствий, с которыми нужно бороться, не понадобилась ни сила воли, ни твердость характера. Он даже как-то вдруг охладел и к магистерским занятиям, и к будущей профессуре.

Если бы спросить его, отчего именно он выбрал историю, отчего решил посвятить ей жизнь — он, верно, не сумел бы ответить прямо.

Книги, товарищи, университет — все почти насильно приводило его к мысли, что для счастия надо любить в жизни одно и этому одному предаться всей душой. К истории его влекло — и он сказал себе, что лучше всего заняться историей.

Порою у него являлось чувство недоверия к себе, к тому, что он нашел свое дело. Он не печалился. «Придет ко мне мое, — думал он. — Придет, когда ему нужно. Тогда все и будет отлично!»

Теперь, в парке, в ненастный, серый день Алексей Ивановичи тосковал.

— Это просто от здешней спячки все точно деревянные, — говорил он себе. — Хоть бы Кузьмин скорее приехал. Все-таки живой человек.

Кузьмин был его товарищ. Алексей Иванович сошелся с ним перед своим отъездом в Преображенское.

Недалеко от озера, в каменной беседке Алексей Иванович услыхал голоса. Он удивился и подошел ближе.

В беседке сидела Ольга Александровна со всеми своими питомцами. Они слишком шалили в комнатах, их закутали и отправили гулять.

Увидев молодого Затенина, Ольга Александровна чуть-чуть покраснела, но не улыбнулась и не встала поздороваться.

Она прятала свои озябшие руки под большой коричневый платок. Он покрывал ей голову, плечи и был связан сзади на талии.

— Здравствуйте, Ольга Александровна! — сказал Затенин и снял шляпу. — Можно с вами посидеть?

Ольга Александровна взглянула на него и молча подвинулась, чтобы дать место.

Она не доверяла Алексею Ивановичу. Ей почему-то все время казалось, что он хочет над ней смеяться.

Прибежал Боря и сел на колени к Алексею Ивановичу. Боря болтал без умолку. Ольга Александровна отвечала Затенину односложно и неохотно. Его не остановило это. Он осторожно и ласково расспрашивал о родных, о ее прежней жизни — и Ольга Александровна оживилась.

— Вот вы какой, — сказала она вдруг и улыбнулась. — Вы, значит, такой же простой, как я. Я думала, вы со мной и разговаривать не станете. А если станете, то для насмешки. А у меня характер дурной, я не люблю насмешек.

Она опять улыбнулась, но такой робкой и нежной улыбкой, которая никак не говорила о ее дурном характере.

Улыбаясь, она становилась почти хорошенькой. Алексей Иванович подумал: «Как она мила!» Но в то же время эта улыбка неприятно кольнула его в сердце. В ней было что-то беспомощное.

— Пройдемся к озеру, — сказал он, вставая.

— Нет, — ответила Ольга Александровна, вдруг переменив тон. — Нельзя. Детям сыро. Им скоро надо в комнаты. Сережа ночью кашлял. У Виктора глаз болит. Дети! Володя! Сережа! Домой пора.

Она поправила шарф Володе с таким сосредоточенным видом, что Алексей Иванович улыбнулся.

— Какая вы странная! — сказал он. — Вы Володиному шарфу придаете государственное значение. Кажется, и так эти ребятишки довольно вас мучают.

Она взглянула удивленно.

— А как же не придавать значения? Ведь я же должна. Я не умею это сказать. Но мне кажется, какое бы оно там ни было, а все-таки это мое дело, мне поручено, а ко всякому делу надо серьезно относиться…

— Даже если вам поручат нитки размотать или сесть у окна и считать прохожих?

— Даже и сесть у окна, — сказала Ольга Александровна. — Пойдемте, дети. До свиданья, Алексей Иванович.

Каждое утро Затенин и Ольга Александровна встречались в каменной беседке над озером.

Ольга Александровна совсем перестала дичиться, а Затенин примирился с ее единственным черным платьем.

Сначала оно казалось ему слишком некрасивым; но мало-помалу он стал находить в нем особую прелесть; и в нежных, серых глазах Ольги Александровны видел красоту.

Затенин любил красоту во всех ее проявлениях; он понимал и живо чувствовал образы и краски. Иногда ему даже приходило в голову, не для искусства ли он рожден, не в этом ли его призвание?

Ольга Александровна обыкновенно чинила что-нибудь из детской одежды, прометывала петли, низко наклонив голову. Дети играли около нее, она не отпускала их далеко.

Приходил Затенин. Мальчики встречали его радостными криками. Ольга Александровна подавала руку.

Алексей Иванович скоро убедился, что Ольга Александровна превеселая девушка.

Он рассказывал ей что-нибудь забавное, она начинала смеяться — и не могла уже остановиться, хохотала до слез и по-детски махала руками.

А иногда она серьезно и даже печально рассказывала сама Алексею Ивановичу о том, как она жила у дяди в Мотылях и какой у нее дурной характер.

— Вы вот не поверите, Алексей Иванович, у нас дня не проходило, чтобы какой-нибудь истории не вышло. У дяденьки три дочери, мои сестры двоюродные. И дяденька их так с детства приучил, что они сами в поле работают, сено убирают, в огороде тоже сами. Дяденька косит хорошо. Я же в деревне мало времени жила, только с четырнадцати лет, а до четырнадцати, пока папаша был жив, в уездном городе. Папаша мой тоже священником был. В городе я и училище кончила. Деревенских работ я не знаю, так я по хозяйству была и на сестер шила. Они в поле, а я дома, за иголкой. Я, конечно, старалась, только им редко угодить могла. Они наряжаться любят, дяденька в город поедет — столько им всяких материй навезет… И что я ни сошью — все им не ладно. Они мне слово, — а я десять. Лучше бы мне смолчать — а я не могу, характер не такой. Они меня хлебом попрекают, что хлеб-то я ем, а работать не хочу. Господи! да разве я не знаю, что если нужно хлеба, так нужно и работать! Только там — я видела — мне не житье. Здесь другое дело. Здесь меня не попрекают. Я за детьми смотрю, знаю свою обязанность, и меня кормят. Никого я не трогаю, и меня никто не трогает.

— И назад домой не хотели бы?

— Что вы, Боже сохрани! Я их душой люблю, и они меня любят, а только у них я не ко двору. Да и дяденька меня больше не примет. Он, как вез меня сюда на место, сказал: «Ты, Ольга, знай, тебе тут будет хорошо, а если не уживешься, значит, сама себя обвиняй, а я тебя больше не приму с твоим характером».

— Да разве у вас уж такой неуживчивый характер? Я не замечал.

— Ах, вы меня не знаете! Я очень, очень дурная! Здесь я боюсь всех, не смею, а то я никому над собой насмешки не спущу, сейчас отвечу. И вот еще, — прибавила она и улыбнулась, — это, конечно, и грех, и нехорошо, а только я много ем. Вечером, например, совсем не могу уснуть голодная. Так и припасаю себе хоть корочку на ночь. Поглодаю, тогда засну.

И она посмотрела на Алексея Ивановича виноватыми глазами, точно признавалась в большом преступлении.

— Я вас одного не боюсь, — продолжала она. — Вы со мною сидите, разговариваете. Другие не так. Я, впрочем, ничего и не хочу. Только без вас мне бы здесь куда хуже было.

— Вы славная девушка, Ольга Александровна. И характер у вас исправится, вы не печальтесь. Отчего бы мне с вами и не разговаривать? Я человек — и вы человек, да еще хороший. А ведь хороших людей мало, правда, Ольга Александровна?

— Нет, что вы! Как мало? Да все хорошие люди! Я — какой там! А вот Настасья Неофидовна, и Егор Васильевич, и папаша ваш, да и дяденька, и сестры — все они хорошие люди! Всех любить надо, а не осуждать!

Последние слова она произнесла как-то особенно серьезно и наставительно.

— Да я не осуждаю, — сказал Алексей Иванович, улыбаясь. — Пусть себе они хорошие. А только если бы все-то хорошие были, так и счастья было бы больше. А где оно, счастье? Одна скука. Никто и не хочет даже быть счастливым. У вас, например, какая отрада?

— Что ж, я часто думаю о том, как жизнь проживу. И на мою долю будет радость. Стану работать. Придется — замуж выйду, может, за хорошего человека. А если бывает порою и горько, и несправедливое случится — так ведь тогда думаешь, что в конце-то концов все хорошо будет, все узнают правду, правда всегда скажется. Надо только помнить, что нельзя шутя дело делать. В жизни все важно, каждая мелочь важна…

— Ну уж извините, Ольга Александровна! Я вот побольше вас на свете жил, а, ей-Богу, не видал ничего важного. Нет и не может быть его, потому что все проходит без следа: и горе, и радости, и будут они, и пройдут. Станем жить теперешним, настоящей минутой. А что было и что будет — не нам принадлежит. Помните, сказано: «Довлеет дневи злоба его…»

Ольга Александровна покачала головой, но ничего не возразила.

Проходили дни.

Лида дулась, потому что молодой Затенин против всякого ожидания совсем не гулял с ней и вообще не обращал на нее внимания. Он целые дни бывал с детьми и с Ольгой Александровной.

Лида не могла даже мысли допустить, чтобы толстая, румяная поповна-бонна с красными руками могла понравиться кому-нибудь, и негодовала на Алексея Ивановича скорее из-за детей, чем из-за нее. Впрочем Лида не сомневалась, что Алексей Ивановича капризничает, интересничает, что это только временное недоразумение.

А Ольга Александровна все больше и больше привязывалась к Затенину.

Ложась вечером на свою узенькую постель рядом с кроваткой Бори, она радостно вспоминала все слова, которые говорил ей сегодня Алексей Иванович, и думала о том, как они встретятся и что он будет говорить ей завтра. Она полюбила его потому, что он был ее единственный друг, потому, что он казался ей самым хорошим человеком на свете, и потому, что она никак не могла не любить его.

И Алексей Иванович повеселел. Он не скучал больше. Он часто и с удовольствием думал об Ольге Александровне, радовался их добрым отношениям и нетерпеливо ждал своего товарища Кузьмина. Он познакомит его с Ольгой Александровной, и они превесело заживут все трое. О том, что будет после — он не загадывал.

«Ведь это еще далеко, ведь это еще не сейчас… Что-нибудь да будет…»

Один раз Ольга Александровна его удивила.

Это случилось накануне приезда Кузьмина, в жаркий послеобеденный час, в березовой роще.

Ольга Александровна сидела на срубленном дереве и разбирала какие-то желтые и малиновые цветы, нарванные детьми. Затенин лежал на траве около и шалил с Борей. Боря отправился снова за цветами. Ольга Александровна задумалась. Затенин взглянул на нее, и она ему показалась совсем хорошенькой — с красным платочком на голове, с разгоравшимся лицом и нежными, серыми глазами.

Алексею Ивановичу захотелось взять ее за руку — и он сейчас же сделал это.

Ольга Александровна не отняла руки, но видно было, что она удивилась. Затенину показалось, что нельзя остановиться на этом, как-то странно, или надо что-нибудь сказать, объяснить, зачем он это сделал.

— Славная вы моя, добрая Ольга Александровна, — сказал он и почувствовал, что это не то и как-то некстати. — У меня к вам большая просьба, — торопливо прибавил он, еще не зная, в чем будет состоять просьба. — Большая, большая…

И чтобы показать, что он совсем не стесняясь и совсем просто взял ее за руку, он похлопал по ней своей рукой, хотя на душе у него было почему-то гадко. «Вы исполните мою просьбу, да?»

Ольга Александровна вдруг обернулась к нему и горячо сказала:

— Господи! Я-то не исполню? Да я все для вас готова отдать…

Она остановилась, смущенная. Алексей Иванович также смутился. Он быстро начал о том, что вот приедет Кузьмин, так пусть она с ним поласковее будет, он добрый — но дичится… Что для него, Затенина, это очень важно… Она сказала — да, хорошо, она постарается… Потом стали говорить о том, как славно бы сходить в Мотыли, навестить дядю, с детьми, вместо прогулки…

Через две минуты от смущения Алексея Ивановича не осталось и следа. Он весело болтал, шутил и даже не заметил, что Ольга Александровна почти не слушает его. Она молчала и чувствовала, что случилось неожиданное и нехорошее — ненужное.

Весь день она была печальна, а ложась спать, не зная сама почему — всплакнула.

Затенин, напротив, редко так был доволен самим собою, так беспечно казался себе счастливым, как в этот вечер.

Не слова Ольги Александровны сделали это: он их забыл, не думал, не заботился… Он был счастлив собой и настоящим. Точно отпало на миг все чужое, житейское, и ясна была его душа.

Долго бродил он по темным аллеям парка, слушал голоса ночи и смотрел на небо.

"Чего мне недостает? — думал он. — Я молод, здоров, не беден, хочу ехать учиться — еду, передо мной широкая дорога, все меня любят, — тут он почему-то смутно представил себе Борю и Ольгу Александровну, — и, главное, все счастливы около меня. Да и, в сущности, где несчастные? У меня есть небо, есть звезды и озеро, и ночная прохлада… Теперь мне хорошо, не все ли равно, что будет впереди? И у всех есть такие минуты, такое счастье. О, неразумные люди! Зачем они не хотят понять, что жить — просто, весело и легко!

— Алеша, друг мой милый, подумай об этом немного. Это не может так продолжаться. Я верю и вижу, что ты наивен, но подумай, пожалуйста, что же будет дальше?

Кузьмин и Алексей Иванович сидели наверху, в третьем этаже «большого дома», в кабинете Алексея Ивановича.

Кабинет был убран очень просто.

Кожаная мебель, большой письменный стол, книги, несколько портретов… В отворенные окна без занавесей виднелась яркая лунная ночь, луга, облитые светом, черные деревья парка, да под горой блестело озеро.

Кузьмин ходил по комнате.

Он был нервный, худощавый человек небольшого роста, светло-белокурый, с голубыми глазами и редкой бородкой. На взгляд ему было лет тридцать восемь, но если бы он сказал, что ему двадцать пять — никто не удивился бы. Его наружность казалась совершенно ничтожной. Такого человека можно шесть раз встретить и шесть раз не узнать.

Кузьмин волновался.

Алексей Иванович молчал и, сдвинув брови и низко наклонившись к столу, чертил что-то карандашом по разбросанным бумагам.

Уже целую неделю Кузьмин жил в Преображенском.

Он познакомился с Ольгой Александровной, которая ему совсем не понравилась, видел ее несколько раз вместе с Затениным и сразу смекнул, в чем дело.

Их разговор был не первый крупный разговор по поводу Ольги Александровны.

Вначале Затенин обрадовался Кузьмину, сообщил ему согласие отца на поездку в Берлин, объяснял свои планы… Он относился к Сергею Кузьмину так, как иногда младший брат относится к старшему, которого любит и которому верит. Это было странно, потому что они сошлись недавно и Алексей Иванович очень мало знал Кузьмина.

Но с некоторых пор многое переменилось. Затенин иногда чувствовал даже озлобление против товарища, как ни несвойственна была ему злоба. Дело в том, что Кузьмин считал своим долгом «предупредить» приятеля и слишком часто высказывал личные взгляды, мнения по поводу его знакомства с Ольгой Александровной.

— Ну хорошо, ну хорошо, — сказал Затенин. — А тебе-то что? Благородство в тебе заговорило? Добродетельные чувства?

— Почему же и не благородство? Я вижу, что порядочный человек поступает непорядочно! И главное, из-за чего? Так, из-за минутного удовольствия, из нежелания подумать, что дальше будет, из какого-то непонятного легкомыслия! У тебя предвидения нет! И смерти ты не боишься потому, что нет ее около тебя и не можешь ты вообразить, что она будет. Оно и весело, и приятно так жить — да только для тебя одного, а не для окружающих. Дети так живут.

— Не кричи, пожалуйста, Сергей, — сказал Затенин. — Скажи просто, чего ты хочешь.

— Я хочу, чтобы ты не завлекал девушку. Понимаешь? То, что ты делаешь, — называется завлекать девушку. Ты любишь ее, что ли? Влюблен? Жениться хочешь? Против отца пойдешь? Да нет, куда тебе! Жалко станет: бедный старик, это его сразит…

— Сергей, прошу тебя, замолчи!

Затенин встал и подошел к окну.

— Ну, если ты хочешь, — продолжал он, — если хочешь… я в Ольгу Александровну не влюблен, жениться на ней не думаю; да ведь я этого ей и не говорил…

— Однако ты с ней обнимался, руки ей жал? Ведь это было? Послушай, тут уж легкомыслие граничит с гадостью… Зачем же ты руки жал?..

— Да я один раз только… Мне было приятно… И право, я ничего не говорил…

— Ты подумай о ней, подумай немножко!.. Ведь она-то тебя любит, каково ей-то будет?..

— Ну хорошо, хорошо, я не стану… Почему я знал? Я разве хочу дурного? И если ты так уверен, что она меня любит и будет очень страдать, что я на ней не женюсь, так что же я, по-твоему, должен делать?

— Сказать ей это, сказать осторожно — уж я не знаю как — но поступить честно — и затем уехать.

— От этого она будет меньше страдать?

— Не знаю… да, конечно… Но, главное, ты поступишь честно, так, как следует…

— Хорошо, я скажу. Ты больше меня понимаешь отношения людей. Я тебе верю. Но ведь мне тяжело будет сказать…

Кузьмин обрадовался.

— А, тяжело… Ничего, потерпи, не все же легко, это тебе поделом. Я ведь знаю твою слабую струнку: расчувствуешься…

— Ради Бога перестань, Кузьмин… Бросим это. Я скажу, скажу завтра, вот когда пойдем все вместе в Мотыли…

Настасья Неофидовна Лисичкина сидела на балконе в распашном капоте.

Было восемь часов утра. Только что подали самовар. Вставали дети. Слышны были в комнате их голоса.

Лида, совсем одетая, в голубом платье с белыми прошивками, отворила дверь на балкон и с значительным лицом подошла к матери.

— Здравствуйте, мама. Я сегодня рано встала. Так вы не пойдете с нами гулять?

— Нет уж, куда мне, жара. Идите вы, молодые люди… — сказала Настасья Неофидовна, добродушно улыбаясь.

— Мне, мама, надо с вами поговорить.

— А? Что такое? — встревожилась Настасья Неофидовна.

— Это, мама, насчет Ольги Александровны. Ее, по-моему, отправить надо.

Зачем же, Лида? Она такая добросовестная, я довольна…

— Мама, она дурной пример детям дает. Володя мне вчера рассказывал: они в лесу с Алексеем Ивановичем чуть не обнимаются…

— Что? Что? С Алексеем Ивановичем? Да нет! Да нет!

Настасья Неофидовна совсем была поражена. Какая-то поповна, нянька, отбирает у ее дочери мужа. Ни на минуту не сомневалась Настасья Неофидовна, что Лида выйдет за Алексея Ивановича. Этого хотели и Егор Васильевич, и сам старик Затенин.

— Правда ли только это, Лидочка? Как-то даже не верится…

— Наверно, правда, мама. А мне и самой раньше не верилось…

Решено было дождаться приезда Егора Васильевича, рассказать ему и затем сейчас же отправить Ольгу Александровну.

— А пока, мама, вы ей ничего не говорите, — попросила Лида.

Идя по коридору мимо детской, Лида услыхала веселый лепет Бори и смех Ольги Александровны, которая перед этим напевала какую-то песенку.

— Что это вы так веселы, Ольга Александровна? — сказала Лида, приотворив дверь.

— О чем же мне скучать? Слава Богу, все хорошо. А сегодня мы в Мотыли пойдем, дяденьку увижу, свой ведь он, родной…

Последнее время Ольга Александровна была счастлива. Она не спрашивала себя, отчего она счастлива, она думала, что это так и должно быть, что это от жизни.

Она не спрашивала себя, любит ли ее Алексей Иванович — так в этом отношении он казался ей недосягаемо выше ее. Она считала его лучшим человеком на свете, и все его поступки — лучшими человеческими поступками.

На прогулку взяли и Борю.

Четыре версты — рукой подать, а мальчик он здоровый.

После обеда, часа в три, компания наконец собралась. Отправились мимо озера по широкой и пыльной проезжей дороге.

Впереди бежали дети. За ними шла Ольга Александровна в новом сереньком ситцевом платье и с розовой ленточкой на шее.

Эта ленточка очень не нравилась Затенину. Почему-то каждый раз, как он взглядывал на нее, он вспоминал, что надо сказать Ольге Александровне и что именно сказать. Алексей Иванович был так сумрачен и непривычно невесел, что Ольга Александровна, идя с ним рядом, тоже притихла и молчала.

Сзади, в некотором отдалении, шел Кузьмин с Лидой.

Лида ему очень нравилась, и он в душе изумлялся Алексею Ивановичу, который предпочитал ей румяную поповну.

Больше всего на свете Кузьмин любил говорить о себе. Он считал себя замечательным тем, что он ничем не замечателен.

Но говорил он о себе только с людьми, которые ему нравились.

Он начал с Лидой пространный разговор и не видел, что она очень мало слушает.

Дорога пошла полем. С обеих сторон наклонялись низко желтые, спелые колосья. Кое-где хлеб уже убирали. За полем, ближе к синей полосе леса на горизонте, тянулись дуга. Оттуда свозили последние копны сены.

Солнце стояло невысоко, жар начал спадать, когда компания увидела на пригорке деревню Семеновку. Семеновка считалась на полдороге между Преображенским и Мотылями.

— Какие тут четыре версты! — возроптала Лида. — Тут гораздо больше!

Она устала, туфельки ее были в пыли, и Кузьмин надоел нестерпимо. Она даже и притворяться, что слушает его, перестала, а он все-таки ничего не замечал и совсем разоткровенничался.

Уже мотылевская церковь белела вдали. У Ольги Александровны сердце забилось, дети бодрее побежали вперед, а Кузьмин, ни на что не обращая внимания, продолжал свою речь.

— Вы думаете, Лидия Егоровна, что я существую? В том-то и дело, что нет. Меня нету, понимаете, нету, и не одного меня, а еще миллионов людей, и в этом их главное свойство. Не имею я ни качеств, ни недостатков, я и добр, и благороден — и не добр, и не благороден, теперь вот, может, рисуюсь — но это совсем не важно, потому что случайно. Я такой, как у иных романистов герои: много разных поступков делает, злодейских или нравственных, а самого нету. И говорят: его характер туманен, неясен; а чему же ясному-то быть? Я совершал, когда следовало, высокочестные поступки, говорил горячо о нравственности (не поверите, раз с опасностью жизни девочку из пожарища вытащил). Случалось мне делать и порочные, «демонические» поступки. Носили красные рубашки и не чистили ногтей, и я носил красную рубашку, и никто не видел, что это одна рубашка, без человека… Идет с запада религиозная волна — будем говорить о религии, будем говорить вдохновенно, даже умно… Вы думаете, что такие люди неинтересны? Интересны, потому что уж очень нас много, Лидия Егоровна, и всем нам сознание своего я дано, и все мы есть хотим, и наслаждение, и боль испытываем…

— Да, это весьма интересно, — сказала Лида таким голосом, что Кузьмин на минуту опомнился, взглянул на нее и подумал: «Кто тебя знает, может, и ты из наших?»

У самой церкви, отделяясь от нее только густым фруктовым садом, стоял дом священника.

Этот дом совсем не походил на ветхое убежище о. Владимира в Преображенском: новенький, просторный, светлый, с мезонином.

Гости вошли на крыльцо. Добрая, желтая собака бросилась им под ноги. Дети было испугались, но собака хотела только поласкаться, а узнав Ольгу Александровну, даже завизжала от радости.

Сама Ольга Александровна, покрасневшая от волненья и от сознания, что она здесь играет главную роль и ведет всех — прошла в прихожую. Остальные следовали за ней. В комнатах было душно, пахло камфарой и сушеными травами, на запертых окнах с белыми занавесками жужжали мухи.

В недоумении, не встречая хозяев, гости миновали еще несколько комнат. Вдруг послышалось шарканье туфель, и, торопясь изо всех сил, вошла Марфа, старая нянька у о. Никодима.

— Милая ты моя, — бросилась она к Ольге Александровне, — наконец-то вздумала нас проведать, здравствуй, голубка!

И она долго целовала свою любимицу.

Марфа называла Ольгу Александровну «сироткой» и за ее сиротство и полюбила ее. Когда Ольгу Александровну отвозили «в чужие люди» — Марфа обливалась слезами.

— А батюшка на лугу с барышнями, — сказала она. — Да им уж время, сейчас воротятся. А не то я сбегаю за ними али Луку пошлю. Вам тут в комнатах несвободно, я под липками стол накрою, самоварчик поставлю… Малина у нас нынче славная… Деткам побаловаться… Подать, что ли, Олюша?

— Всего подавай, няня, — говорила радостная Ольга Александровна, — Пойдемте, господа, это вот тут, в саду…

Точно по волшебству явились на стол под липами и скатерть, и самовар, и домашние булки, и малина со сливками… Вернулся и сам о. Никодим, высокий, с полным круглым лицом, в коричневой шелковой рясе, которую, очевидно, только что надел.

Он приветствовал гостей — пожал им руки, а благословил одну племянницу.

Он был словоохотлив и рад гостям, но ни на минуту не забывал своего значения, говорил медленно и обстоятельно. Он сейчас же начал рассказывать о себе и своих дочерях, о том, как они у него работают в поле и какие сильные — сильнее доброго мужика. Хозяйство, он говорил, было у него образцовое.

Поповны не заставили себя долго ждать и вышли одна после другой, рослые, красивые, все похожие на отца, с круглыми щеками и черными глазами. Он были одеты очень нарядно, в разноцветных платьях, с массой оборочек и ленточек.

Они звонко расцеловали Ольгу Александровну, покраснели при виде молодых людей, но в общем держали себя очень развязно.

— Кушайте, пожалуйста, — говорила старшая, Антонида. — Катя, Люба, угощайте же! У нас все домашнее. Что же ты, Оля? В кои-то веки навестила, и ничего не ешь.

— А ты бы наливочки принесла, — сказал батюшка. — Удались у нас нынче наливки. У меня такой принцип, — обратился он снова к Сергею Кузьмину, продолжая начатый разговор, — такой принцип — чтобы все в поте лица зарабатывали свой хлеб. Сколько кто потрудится — столько и получит. Признаюсь, я Ольгу не одобрял. Она не имела склонности к трудолюбию. Не столько трудилась, сколько должно. Ей бы все дворянские занятия: с иголочкой, с вышиваньицем… Нет, сказано: в поте лица заработаешь хлеб свой…

— Да ведь это что кому дано, батюшка, — сказал Кузьмин.

— Оно так, но все-таки… И смирения у нее мало… А ты поживи, да поработай, да помолчи…

— Разве я, дяденька, перед вами когда-нибудь…

— Не передо мной — перед жизнью смирись… Твоя доля скромная, рабочая, несчастная — так ты и не залетай, а покорись, и не ропщи, и счастья себе не проси…

Ольга Александровна готова была заплакать. Выручил Кузьмин, который ловко перевел разговор с наставлений на уход за кармазинными яблоками.

Алексей Иванович повеселел и стал любезничать с Антонидой, старшей поповной. Две младшие с большим вниманием слушали Лиду, которая им снисходительно объясняла, что теперь оборочек больше не носят внизу и рукава делают самые узкие.

Спохватились, что пора домой, только тогда, когда совсем стемнело и большая красная луна выплыла из-за колокольни. Боря хотел спать и капризничал. Начались сборы и прощания.

Марфа тихонько подошла к Ольге Александровне и обняла ее.

— Ну, прощай, голубка, Господь с тобою. Живи хорошенько. Возьми гостинчика-то с собой. Медку, что ли, малинки… Или хоть бубличков домашних возьми, вот, любимые твои…

— Вы, няня, точно в дальний путь Ольгу Александровну снаряжаете, — заметил Кузьмин, улыбаясь.

— У меня по ней душа болит, — сказала Марфа серьезно. — Вы ее там не обижайте.

Алексей Иванович отвернулся и опять заговорил с поповной.

О. Никодим велел Луке запрячь лошадь. Гости кое-как уместились в телеге и, сопровождаемые добрыми пожеланиями, пустились в путь.

Дорога была скверная, телегу трясло. Из котловин тянуло сыростью. Лида ежилась и молчала. Младшие дети спали. Кузьмин курил и перебрасывался изредка словами с Ольгой Александровной. Луна поднялась выше и сделалась голубая. Никому не было весело.

Когда приехали, стали выходить и выносить сонных детей — Алексей Иванович вдруг решился. Он незаметно подошел к Ольге Александровне и сказало быстро и вполголоса:

— Новую дорожку над озером, внизу, знаете? Там есть скамейка под рябиной… Приходите туда, как только можно будет через час, через полчаса…

— Зачем? — так же тихо проговорила Ольга Александровна, бледнея от неожиданности.

— Приходите… Поговорить надо…

— Приду…

Они расстались.

Едва уснули дети и Настасья Неофидовна прошла в спальню, Ольга Александровна тихонько, по заднему крыльцу, спустилась в парк и чуть не бегом направилась к озеру.

Кузьмин большими шагами ходил по кабинету и дожидался Алексея Ивановича.

Окна были так же отворены, и так же блестело озеро при луне, только ночь была еще светлее и спокойнее, да в комнате не зажгли свечей. Голубые полосы лежали на полу, в углах было темно и смутно.

Алексей Иванович только недавно ушел. Кузьмин знал, что он теперь говорит с Ольгой Александровной и не ждал его скоро.

Кузьмин ходил по комнате и размышлял: что ему делать? Не попытать ли счастья и не попросить ли руки Лидии Егоровны? Или отложить всякую женитьбу и отправиться с Зтениным в Берлин и Париж, попробовать медициной позаняться? А то еще, один знакомый предлагал устроить его в экспедицию, во внутреннюю Африку. Кузьмин не знал, что выбрать, и ему было скучно и неловко, как бывает неловко в гостях, когда спрашивают: чего вам угодно, кофе или чаю, а вам равно не хочется ни того, ни другого.

Кузьмин уже стал склоняться в сторону Африки, хотя его и удерживала мысль о матери, которая была стара и требовала помощи.

«В Африке, черт его знает, еще убьют, — думал Кузьмин. — Без всякой поддержки, старая женщина… Нет, неблагородно!»

Но потом ему пришла мысль, что он может, напротив, возвратиться из Африки с деньгами и почетом, а на время путешествия легко поручить мать кому-нибудь из своих друзей…

Он только что начал обдумывать в подробностях этот план, как дверь неожиданно растворилась и вошел Затенин.

— Ты здесь, Сергей? — сказал он, остановившись посредине комнаты.

Он не заметил сразу Кузьмина, который стоял не в светлой полосе.

— Да, конечно здесь, — отвечал тот. — Что это ты как скоро? Да садись же, рассказывай, что?

В голосе Кузьмина было любопытство.

Алексей Иванович медленно подошел к столу, сел и облокотился. Кузьмин едва различал его темную фигуру.

Прошло, несколько секунд молчания. Кузьмин закурил папиросу.

— Ты хочешь, Сережа, чтобы я тебе рассказал, как мы виделись с Ольгой Александровной? — проговорил Затенин ласковым, почти веселым голосом.

Кузьмин не ожидал этого голоса и со страхом взглянул в сторону Алексея Ивановича. Но лица его не было видно.

— Я тебе расскажу по порядку все, как оно случилось. Да ничего собственно и не случилось, ничего интересного или ужасного. Пришел я на новую дорожку, знаешь, над озером, низко? Там сыро и светло; к озеру она открыта, и месяц светит прямо. А. где нет месяца на озере — вода черная, тихая, холодная… Рябина там стоит, под нею скамейка; я на скамейку сел и стал дожидаться. Отчего там так тихо, Сережа, ты не знаешь?.. Ты слыхал такую тишину, когда кажется, что все — мертвое около тебя, тяжелое, вечно неподвижное — и только ты один живешь? Вот там это было, и месяц смотрел мне в глаза. Может быть, это было только одно мгновенье?.. Да, потому что я помню после шелест в камышах, над самой водой, и не от ветра, а такой странный шелест, едва слышный, точно кто пробирается, ползет между стеблями. Я обрадовался ей, когда она пришла, потому что мне было страшно там, Сережа. Ты не смейся. И я забыл, что я ей должен говорить, я только радовался ей, радовался тому, что не один. Она пришла, торопясь, робкая и беспомощная. Она была в том же сереньком платье, ничего не накинула на себя, и ей, верно, было холодно. Когда я ей обрадовался, я взял ее за руки, и она рук не отнимала, только я чувствовал, что она дрожит. Но вдруг — не знаю отчего — я сразу вспомнил, зачем я пришел, вспомнил тебя и твои слова, и то, что нужно сделать… Я отпустил ее руки и ясно, даже громко, сказал ей:

— Ольга Александровна, я совсем не хочу, чтобы вы любили меня; я сам не люблю вас так сильно, чтобы жениться на вас; мне неприятно, если вы будете страдать из-за меня…

Она сначала не шевельнулась; как сидела лицом к месяцу на скамейке, так и осталась. Потом руками взмахнула как-то безнадежно и заплакала. Плакала она громко, всхлипывая, и повторяла:

— Господи, да разве я думала, разве думала такое? Не думала я, я никого не трогала, тихо жила, мне хорошо было, а я не думала… Вот оно, счастье-то мое…

Я молчал и смотрел, как она плакала. Она вытирала слеза ладонями и повторяла: «Не думала, не думала…» Потом вдруг засунула одну руку в карман, верно платок хотела вынуть, и карман вывернулся нечаянно, а там два бублика у ней были спрятаны, знаешь, бублики, любимые ее, Марфа-няня ей дала сегодня… Один-то уж надломленный… Они упали на дорожку, я хотел поднять, да вижу, не надо поднимать, совестно ей, хочет, чтобы я не заметил… Я ушел, Сережа. Она там теперь, верно, плачет, и бублики на дорожке лежат, так, смешные бублики, домашние; она их в карман положила, на ночь себе припасала, лягу, думала, так съем, думала…

Кузьмин вскочил с окна и подбежал к другу. Затенин лежал на столе головой и рыдал. Он плакал мучительно, безнадежно.

— Ну, полно… Ну, чего там… — твердил растерянно Кузьмин,

— Оставь меня, Сережа, — сказал Затенин. — Поделом мне, ты говорил… Знаешь? Я ее ненавидел там одно мгновение за то, что она мне такую боль причинила… О, Сережа, нет чувства тяжелее жалости… И нет ничего шире ее, потому что в душе только она одна, и ни любви нет места, ничему… Я не люблю Ольгу Александровну, потому что никого не люблю, и не люблю никого, потому что всех жалко…

Кузьмин говорил какие-то утешительные слова, рассуждал, наконец перестал говорить и только изредка вздыхал.

Затенин медленно поднялся с своего места и подошел к окну.

— Ничего, Сережа, ты не бойся, я ничего, — сказал он тихо, чуть-чуть улыбнувшись. — Я утешился, мне легче. Легче от той веры, от того внутреннего сознания, которое неизвестно откуда явилось, но есть у всех людей. У меня, может быть, только сильнее. Я так ясно чувствую, что будет время, когда уйдет все, что мне кажется несправедливым и горьким, и все люди поймут правду и станут думать, как я думаю. Теперь или через века, через тысячелетия, не здесь или здесь — но это будет…

— А знаешь, откуда она, эта странная уверенность, против которой бессильна сама жизнь? — сказал Кузьмин, вдруг одушевляясь. — Знаешь ли, что это такое?! Это — сознание Бога…

Затенин недоверчиво улыбнулся.

Кузьмин ничего больше не сказал и притих. Долго стояли они рядом у окна и молча смотрели в парк, где по-прежнему светила луна и внизу, под горой, блестело озеро.

Опять мотылевская Марфа накрыла чай под липами. И так же, как в тот день, когда приходили гости из Преображенского, небеса были ясны и сини, только в воздухе чувствовалась близость осени, мелькали кое-где желтые листочки, да на столе вместо малины стояли свежие соты и яблочное варенье.

Пришел о. Никодим в старенькой, немного выцветшей рясе, с аккуратно расчесанными волосами. Дочери тоже были в чистеньких ситцевых платьях без оборочек.

Антонида налила стакан о. Никодиму и подвинула мед. О. Никодим принял стакан, вздохнул и взглянул на Ольгу Александровну. Она молча сидела у края стола и смотрела вниз. Она очень изменилась. Только черное платье осталось то же, да коричневый платок. Она побледнела, хотя не похудела, волосы были тщательно приглажены и припомажены, глаза потухли и смотрели равнодушно и покорно.

Здесь не было теперь Кузьмина, чтобы спасти Ольгу Александровну от поучений дяди. И о. Никодим, прихлебывая с блюдечка чай, говорил с удовольствием, пространно и назидательно.

Сегодня он говорил особенно длинно, потому что накануне отыскал для Ольги Александровны место в усадьбе за тридцать верст, компаньонкой к старой генеральше.

— Что ж, я скрывать не хочу — генеральша старая, характера неспокойного; тебе там, Ольга, может, и тяжело покажется. Сама виновата. Нашел я тебе место хорошее, привольное — из-за чего отказали? Даром бы не отказали, значит, ты же виновата. Уж очень ты весела была, когда в гости к нам приходила. Не веселья тебе искать, не веселья ждать, не радостей, а работать надо, да смиряться, да молчать… Несчастие, несправедливость — принимай несправедливость, а не возмущайся, такая уж твоя доля, и так оно и будет… Вот говорят: то пустяк да это пустяк; нет, премудро устроен мир, не должно в нем быть пустяков. Из сих мелких дел выходят великие дела, а без малого нег великого. Пьем мы, например, чай под липами. Какое, скажут, пустое обстоятельство! А разве нам дано это знать? И каждый пустяк есть фундамент, на коем устрояется здание нашей будущей судьбы. Укроти себя, Ольга, дух своей укроти! Вступаешь ты окончательно на поприще жизни под защитой одного Отца Небесного, ибо — прямо скажу — обратно в мой дом не вступишь…

— Я с вами во всем, дяденька, согласна, — сказала Ольга Александровна. — Бог меня наказал за то, что я о счастии да о радости для себя мечтать стала. Я ваших слов по смерть не забуду. Благословите меня, дяденька. Может, Господь и поможет мне в смирении век прожить.

О. Никодим взглянул на Ольгу Александровну — и стало радостно его сердцу.

Он увидел по ее глубоко спокойному, покорному лицу, что она говорит не шутя, что его слова проникли и победили ее душу, и она навеки «укротила» себя, навеки смирилась. Если речи его могли исправить такой дурной характер, какой был у Ольги Александровны, значит, они действительно сильны и безупречны. Недаром прихожане так любят его проповеди.

И о. Никодим, с приятным сознанием исполненного долга, благословил племянницу и поцеловал ее в лоб.

А в комнатах Марфа, утирая слезы концом передника, собирала и связывала в узелок кое-какое белье, две книжки… Снова отправляла она Ольгу «в чужие люди» — и на этот раз — без возврата.

Прошло несколько лет.

Алексей Иванович Затенин сидел в просторной комнате, похожей на мастерскую художника. Было яркое солнечное утро. В широте окна виднелось море, потому что дом, где жил Затенин, находился в маленьком приморском городке в Италии.

Минуло то время, когда Алексей Иванович занимался историей. Ему показалось, что его влечет к формам, оттенкам, красоте и что, если нужно ему иметь призвание, то оно — в искусстве.

Он спокойно бросил свои прежние занятия, спокойно поехал в Париж и стал работать в академии.

Женитьба не помешала ему. Исполняя последнее желание умирающего отца — он женился на Лиде. Вначале они плохо сходились, но мало-помалу Алексей Иванович стал привязываться к жене: она все время была больна, похудела, подурнела… Никто не узнал бы в ней прежнюю розовую Лиду.

Алексей Иванович изменился мало. Только ярко-рыжая борода стала окладистее и гуще, а глаза остались те же, такие же синие и детски доверчивые.

Комната была светлая и хорошо обставленная, но она точно казалась Затенину слишком большой; он заботился только об одном месте, а углы были в пыли и беспорядке.

Посредине же стояли лучшие картины и несколько статуй.

Алексей Иванович был не один.

У него сидел гость, маленький, черный человек с серьезным лицом. Это был скульптор, начинавший делаться известным, друг Алексея Ивановича.

— Да, я работал много, — сказал Затенин, продолжая разговор. — И мое «разочарование» (оно, впрочем, меня не печалит) явилось совсем не оттого, что я не могу идти дальше, делаться совершеннее… Напротив, мне кажется, что я могу…

— Так в добрый путь, — сказал скульптор с легким иностранным акцентом.

— Вы знаете, что живопись меня не удовлетворила, — продолжал Затенин. — Чем дольше я жил, тем яснее сознавал, что она — плоская, тусклая и бессильная. И вот я стал изучать скульптуру. Я понял, я видел все знаменитые произведения древних художников. И я чувствую, скульптура тоже не даст мне ничего…

— Но почему же? — громко и с волнением сказал гость.

Он даже с дивана встал и смотрел на Затенина, который ходил по комнате.

— Вы меня не поймете, — сказал Затенин. — Вы ничего выше скульптуры не знаете. Но все равно. Может быть, я и не прав. Я говорю про себя. И я скажу вам, что я думаю.

Он подошел к большой картине и повернул ее в свету. На ней было написано море с мастерски переданными оттенками.

— Посмотрите, — сказал Затенин. — Видите эти волны? Видите, что я сделал? Видите, какие они тусклые, неподвижные, мертвые… Из живого я сделал мертвое и как будто живое. Это море было такое же вчера и будет таким же завтра. А теперь взгляните в окно: вон оно, настоящее море, изменчивое, живое, прекрасное! И то же в скульптуре: неизменные формы, неподвижная красота — не красота. Та красота, которую я знаю, которой живу — не в этом мертвом «вечном» искусстве, а в постоянном движении, в бесконечных изменах, неожиданная, мимолетная и единственно вечная для меня!

Он говорил с восторгом и счастием и смотрел на синий горизонт моря.

— Нет прошлого, — говорил он, — нет будущего, есть только настоящее, жизнь и радость в каждом настоящем мгновении, которому на смену приходит другое — и дает мне новое счастие, новые силы, новую красоту… Жизнь--долг, говорят… Кому? За что? Жизнь — красота и счастие. И будет время, когда все поймут, как хорошо, просто и легко жить!

Скульптор смотрел на радостное, помолодевшее лицо Затенина и хотя не понимал его, но видел, что перед ним счастливый человек — и невольно завидовал счастию.

Примечания:

Северный вестник. 1892. № 3.

Источник: Гиппиус З. Н. Последние желания: Повести. Рассказы. Очерки / Сост., примеч. М. В. Гехтмана и Т. Ф. Прокопова. М.: Интелвак, 2006. — 704 с.