Два миллиона (Тренёв)

Два миллиона
автор Константин Андреевич Тренёв
Опубл.: 1914. Источник: az.lib.ru

Константин Андреевич Тренев.
Два миллиона
править

Вагон — старый, коротенький, с двухместными скамейками, без полок вверху — весь трясся и стучал, — вот-вот рассыплется, особенно когда поезд идет под уклон; тогда два мерцающие над входными дверями огарка начинали метаться в агонии — то вспыхнут желтым огнем, то совсем потухнут. И судорожно метались по вагону трепетные тени, то сливаясь во мраке, то освещая разбросанные сонные и полусонные фигуры. На полу — храп, на скамейках вялый полусонный разговор. В углу плакал ребенок. Ближе к двери странник в подряснике спал, заняв всю скамью и подогнув коротенькие ноги в портянках. Напротив парень в тужурке, при цепочке и в жокейской шапке, все играл на гармонии «Сама садик я садила». Играл без перерыва час, другой…

— Хоть бы она тебе, прости господи, по швам разорвалась! — застонал странник, подняв голову от скамейки и уставившись в гармошку злыми глазами. — Не надоело?

— А иначе что ж делать, ежели спать нельзя!

— Так другим бы дал заснуть, окаянная душа!

— А все равно никто не спит, потому что это не спальный вагон. Ежели спальный вагон, то там, это верно, для каждого пассажира полагается вся скамья или, в крайности, полочка наверху, и выдается плацкарт называется. А здесь этого не полагается, потому что это вагоны местного сообщения пишется.

Странник лег и отвернулся лицом к перегородке. Гармонист опять заиграл «Садик», потом остановился и продолжал объяснение:

— В правилах игра не запрещается. В карты — нельзя, а в гермонию дозволено.

Потухли один за другим оба огарка, и в вагоне стало темно; только видно, как за темными, слегка затуманенными полями светлеет горизонт на востоке.

Длинный парень, дремавший рядом с гармонистом, хлебнул воздуху и весело заметил:

— Кондуктор свечками на турецкий табачишко зарабатывает.

— В такой темноте, ежели промеж нас охотник попадется, может и себе по карманам на уздечку заработать, — заметил гармонист.

Длинный спросил:

— А ты сам, бывает, не из охотников?

В темноте весело засмеялись, а гармонист ответил:

— Нет, это, может, ты фалетор, так начинай с гривы. Тем более что, может, вы, бывает, чаплиевские? То там такой народ, что как приедешь с лошадём на ярмарку, так только за карман держись.

— Держись, держись, только за свой! Чужого не хапни! — неудержимо захохотал парень.

Гармонист серьезно сказал:

— Нет, мужичок! Нам чужие карманы даже без надобности! Потому что у нас своего упольне достаточно.

— А вы, бувает, не из цыган будете?

— Почему ж это ты располагаешь, что мы с цыган?

— Ну да разговор ваш дозволяет: конский.

— Вот сразу и видать дурака!

— Да ну?

— Не нукай, подпруга лопнет. Про господина Калмыкова слыхал?

— Ну слыхал.

— То-то. Если слыхал, так я, брат, при калмыковских лошадях седьмой год служу. И сейчас еду командировкой в имение из города — четырех лошадёв обратно в город на скачки вести.

— Ишь ты! А по-моему — либо цыган, либо так жулик.

— Нет, брат, ошибка твоя.

Побелел горизонт, выступили из предрассветной мглы усеянные копнами поля. Взошло солнце, посеребрило мокрую от росы степь и провело золотом по сжатым нивам, в окно пропитанного аммиаком и махоркой вагона протянуло золотой столб пыли, заблестело на жестяном чайнике и осветило в углу старчески сморщенное лицо больного ребенка, уснувшего наконец на руках у кривой матери. На маленькой станции бесконечная стоянка.

Странник принес кипятку, заварил чай и, налив в кружку, долго крестил ее, громко читая молитву.

Опять затрясся вагон, потянулись глухие поля с редкими хуторами где-нибудь вдали, в степной балке.

Солнце накалило крышу вагона. Стало душно.

Засуетился калмыковский конюх:

— На следующей станции папашка должон выйтить! В семи верстах на аренде живут! Письмо я ему из города на гой неделе бросил — дескать, в среду буду ехать, встречай, папашок! Второй год не видались!..

Поезд подходил к платформе, а конюх, высунувшись в окно, кричал и махал картузом и гармонией босому, сожженному солнцем старику в полотняных портках. Через минуту он, сияющий, играя цепью и отставив ногу в лакированном сапоге, торопливо рассказывал:

— Служба, папаша, легкая, хотя же и большого ума требует. Позавчера в цирке были. Ну, это что-нибудь замечательное! Двенадцать, папаша, дрессированных ло-шадёв, семь собак и отчасти крысы… Особенно же замечательные три акробатических клоуна! Все три между собою родные, папаша, братья. Это работают так на всю Россию выдающе!.. Понимаете, папаша, такой номер: называется гала. Один брат становится, скажем, здесь, другой от него, как до отхожих, а третий — как до паровоза. И вот первый брат становится, папаша, на бальер, кричит: «але-гоп!» (по-французскому значит «держись!») и колесом по воздуху летит второму брату на голову, и тогда, понимаете, папаша, третий брат — то же самое: «але-гоп!» — и летит уже на голову первому, и после этого они уже втроих…

Но бьет третий звонок…

— Эх, малая остановка! — огорчен конюх. — Ну, до свидания, папаша! Кланяйтесь мамаше и сестрице! Пущай приезжают. Я вам все это письменно напишу, — кричит он на ходу с площадки.

— Наговорились, как воды напились? — встречает его странник.

— Ну, где ж там! И одного номера не успел рассказать.

— Говорится, семь лет не видались, а поговорить не об чем.

— Нет, как же! Лестно!

— Чем про скверность рассказывать, лучше бы об жизни поговорил да порасспросил старого человека.

— Что ж там расспрашивать! Жизнь мужицкую мы и так знаем: говорить много — слушать нечего. Копается мужик в земле на манер слепого крота, больше ничего. А тут человек через голову двадцать один аршин летит.

— То-то что летит! А куда прилетит — дозвольте ответить? А? Ну-ка?

— На землю, конечно.

— Ага! на землю?

— Не в облака ж!

— То-то и есть, что за облака им желательно! — взвизгнул странник. Сверкнули злобой черные глаза из-под серых бровей. — Для того ж иеропланы придумали! А с каким это намерением?

— Ну, желательно все ж таки по воздуху.

— По воздуху? — злобно привскочил странник, круглый, налившийся кровью. — В голове у их воздух, вот что! Воздух пределен птице небесной, а вода рыбе, а человеку земля! И всякое создание должно иметь оборот жизни, где ему богом означено!

— Ну как же! Птица хотя и по воздуху летает, а яйца, главным манером, на земле кладет. И также отчасти корм.

— Позвольте! --плавным жестом обеих рук остановил странник конюха. — Не об том суть речи! Всякому дыханию дадено господом в препорцию. Птице дается по воздуху летать, человеку же — только чтобы дыхать. А ему, видите, желательно наоборот: самому превыше птицы летать! А ежели в писании прямо сказано: земля еси, в землю отыдеши. Значит, против бога идет и возносится, подобно сатане, иже восхоте вознестись в гордыне своей! А что вышло? Слыхал, что в писании сказано?

— Собственно, так, чтобы достоверно, — нет, не случалось.

— А бысть свержен с высоты небесной и паде стремглав, так же вот, как наши иеропланщики! Ни один своей смертью не помер! Все с высоты господом низвержены и приняли позорную кончину без покаяния!.. Значит, не преувеличивай себя! Не возносись от земли!

Черный запыленный мужик со свиткой через плечо, севший на предыдущей станции, кашлянул в руку:

— Тоже и на земле теперь — така теснота…

Сказал робко и, видя, что сердитый странник не перебивает, продолжал смелее:

— Хоть на небо лети… Сказать теперь, и у нас на Гнилой: восемьдесят дворов нас, и все у Байбуга с копы живем.

Конюх живо спросил:

— Это который Байбуг Федор Федорович, сто виноходцев имеет? Так! Это ж мому хозяину Ивану Матвеичу Калмыкову сосед! Раньше компанию водили. Это — как убилей случается или день ангела — обе фамилии было съезжаются! Ну, теперь разошлись.

Запыленный мужик, переждавши, сказал:

— Ну, в прежние года хоть и скрутно было, да земли хватало, а теперь, как сели с того боку керсонские немцы с сеялками да с букерями, расхватали на шматки! Або вешаться, або на небо до бога летить. Может, таки оглянется милосердный.

— Значит, мертвая петля называется! — засмеялся калмыковский конюх.

Захохотал, хлебая воздух, и парень рядом, что в темноте принял его за жулика. Лицо у него добродушное, белобрысое, а верхняя губа рассечена.

— Прямо петля. Уже ж такая теснота… Кабы ж керсонцы с того боку не сели… Ну прямо ж…

Махнув рукою, замолк и стал глядеть в окно.

Конюх заиграл «Садик». Тягуче заплакал разбуженный гармонией больной ребенок.

А за окнами без конца стлались и скошенные, и еще зреющие нивы загоревшей здоровым смуглым румянцем пшеницы, побуревших ячменей, матовые полосы овсов и густо-зеленые ковры проса. И ни души кругом; будто все это само собою разостлалось на просторе, будто невидимая волшебная рука поставила эти густые ряды копен, без конца уходящие вдаль, через бугры и овраги, и весело, как на ярмарке, столпившиеся далеко на горизонте в прозрачно-голубой утренней дымке.

Белобрысый парень затянулся воздухом и сказал:

— А тоже и Байбуг с фальшивых бумажек великим человеком стал.

Конюх перестал играть и значительно спросил:

— Это каким же манером?

— Да очень просто: машинкою. Ну, долго про это не знали. А он возьми да и подай государю императору прошение: «Имею, дескать, такой капитал, что могу со-тельными бумажками дорогу до Киева выстлать, а четвертными билетами — до Москвы. И прошу мне выдать за мои капиталы первеющую золотую медаль!» Там как прочитали, так все ахнули: откуда такая сумма может набраться? Проверить надо! Послали на проверку двенадцать сенаторов. Те считали, считали: верно! Точка в точку, бумажка в бумажку — сотельных до Киева, четвертных до Москвы. Приходится золотая медаль! А писаришка тамошний, собою махонький, ну, — всю эту делу в щелку видел — подходит и говорит: «Считали-то вы, господа сенаторы, хорошо, а глядели плохо». — «Как так — плохо! Почему ты так надеешься?» — «А потому, говорит, я так надеюсь, что обязанно все енти бумажки на солнце поглядеть!» Как поглядели на солнце — все дочиста фальшивые… Ну, присудили капиталу не трогать, только Байбугу не золотую, а чугунную медаль на шею в два пуда тридцать фунтов. По праздникам у церкву надевать. А писарьку золотую медаль и первейшим сенатором!

— Та-ак, — произнес конюх, оставляя гармонию, — значит, господин Федор Федорович Байбугов фальшивыми бумажками работают?

— Нуда — фальшивыми.

— Хорошо-с! Господа пассажиры, будьте свидетелями…

— Что же, я на покосе от тутошних мужиков слыхал…

— Найдем и мужиков… Мы найде-ем!.. Господин кондуктор! Вот этого, трегубого, к жандарину отправьте! Говорит: господин Байбугов фальшивые бумажки делают… Капитал опорочивает!.. Как это — не ваше дело? Значит, у вас в поезде можно всякие слухи распространять! Ну нет, ошибка ваша! А ты, брат, забирай-ка сумку.

— Да чего ты ко мне пристал?

— А вот подъезжаем к станции — узнаешь… Байбугов — это, брат, тебе не мы с тобою, а два миллиона чистого капиталу! Значит, по-твоему, он весь фальшивый? Ну хорошо ж!..

— Может, и не весь.

— Ага! уже не весь. Ну нет… Не отыграешься! Это, брат, ты меня, я тебя — можем жуликами называть, ну не господина первой гильдии Байбугова!

Поезд долго прыгал на стрелках, потом, дергаясь, как в судорогах, остановился.

Конюх поднялся, поправил жокейскую шапку.

— Присмотри-ка, мужичок, за гермонией.

— Та нехай она тебе сказится!

— В таком разе вы, тетенька, на струмент поглядывайте.

Взял трегубого парня за рукав:

— А ну-ка, пожалуйте…

— Куда?

— Не знаешь куда? К жандарину…

Парень отмахнулся:

— Отстань… Чего тебе нужно?

— А я тебе говорю — иди, а то хуже будет!.. Иди…

Стал тащить к выходу, схвативши за грудь. В дверях,

пыхтя, застряли. Рубахи затрещали.

— Не желаешь?.. Нет?..

— Отстань, сволочь…

Парень освободил правую руку и размахнулся… Полетела на платформу жокейская шапка. А вслед ей крик:

— Господин жандарин!.. Тут политика!

Жандарм свел обоих в станцию, и пока допрашивал, дергаясь, уходил поезд, а из окна вагона полетели на платформу сначала гармония, а за ней корзинка…

Жандарм записывал, а конюх стоял перед ним рядом с парнем и, растирая кровь по лицу, говорил значительно:

— Ничего! Это не суть! Пустяк внимания! Дракой, брат, этому делу не поможешь! Суть, брат, в словах. Весь вагон слыхал, как ты два миллиона фальшивыми назвал! Дайте, господин жандарин, телеграмму, чтоб допросили поезд.

А поезд пришел на следующую маленькую станцию и стоял там два часа. Накалился воздух в вагоне. Странник, весь мокрый, задыхающийся, допивал второй чайник. Метался и не переставая плакал больной ребенок на руках у кривой матери. И это был единственный живой голос на пустынной, изморенной жарою станции.

1914


Источник текста: Повести и рассказы / К. Тренев; Сост. и предисл. М. О. Чудаковой. — Москва: Сов. Россия, 1977. — 350 с.; 20 см.