А. С. Серафимович. Собрание сочинений в четырех томах. Том 3.
М., «Правда», 1980
Ну и жарит! Судорожно, знойно трепещет все: и иссохшее, бледно-недосягаемое небо, и дальние увалы бесконечно разлегшейся, тоже иссохшей степи, и забытое белое облако над краем, и соломенные хаты, — тронь спичкой, сразу все огненно забушует. Кони исступленно отбиваются от мух и слепней, не трогая наваленного сена.
Вчера в леваде за хатами с врангелевского аэроплана разорвалась бомба. Разнесло двух лошадей, санитарную повозку, переранило красноармейцев, мирно сидевших поодаль за котелком. Сестру убило.
Я лежу на спине под изуродованной, израненной вербой — кора сорвана — и гляжу сквозь переломанные обвислые ветви в побелевшее от зноя небо. Наша артиллерия ухает за хутором, сотрясая землю, отдаваясь в груди и голове. А вражья — глухо, как далекий гром, оттуда, где застряло за краем белое облако, — снаряды рвутся версты за три от нас над громадно разлегшейся балкой. Там залегли наши цепи.
Мне ребята сказали:
— Ничего, лежи. Он бонбу бросит, улетит, тут самое мы и лезем в холодок, куды кидал; думает, побоимся, и не трогает, другого ищет.
Ротное прикрытие рассыпалось по хутору. За вербами речонка — одна тина, а в ней свиньи подрагивают ушами от мух. Жителей не видать.
Идут двое красноармейцев, молодые. Сожженные дочерна щеки втянуло. Один — высокий, черный, с длинным лицом, а другой — русый. Не видят меня. Прошли, хрустя опавшим, заскорузлым от жары листом, сели на корточки, стали крутить.
— Ты, товарищ… одно слово, ссёть мене тоска — хочь в лепешку разбейся.
Другой молчал, все так же на корточках. Провел языком, склеил, сломал собачью ножку, насыпал махорки, прикурили друг у друга.
— Нечево кричать, коли еще не бьют.
— Да как же!.. Вот ведь… кабы так, а то ведь женился. Кабы как-нибудь, а то вот она где, — русый стукнул себя в грудь, будто пробить хотел. — А? Твва-ршц!..
— Как было-то?
И высокий, равнодушно затянувшись, сжег собачью ножку почти до перелома.
— Ды как!
Тот, что пониже, докурил, выдул на листья изо рта остаток цигарки, сел, придвинул колени и обнял их.
— Как! Кабы что, а то ведь… — И вдруг запрокинул голову, закричал:
— Гля!.. гля!.. Должно, наш…
Высокий тоже запрокинул голову. Стали глядеть в изнеможенное, пожухлое от зноя небо. Черно распластавшись высоко под маленьким забытым облачком, плыл аэроплан. Да вдруг грохнуло, дрогнула утроба земли; около аэроплана родился белый, медленно тающий клубочек.
Красноармеец вскочил на колени с все так же задранной головой.
— Врангель!.. А-а, сволочь!!
А земля продолжала содрогаться, и белые клубочки рождались все ближе и ближе к черно плывущему коршуну. В стороне загрохотала непохоже на орудийный удар сброшенная бомба. Да, видно, невтерпеж стало, коршун нырнул в облачко. Зенитные смолкли.
Красноармеец опять охватил колени, и непроходящей тоской зазвучал его голос, как будто не летал вражий аэроплан, как будто кругом мирно дрожал зной, а вдали сухо погромыхивал летний гром:
— Кабы так… А то ведь не то, что побаловался ды бросил. Женился… Ну, одно слово, по чести. Что ж, и тут бабы… которая и ластится, а я без внимания — только ее одну, так бы и полетел. А тут — на, письмо — гуляет с австрияком, военнопленный у нас.
— Брехня!
Красноармеец вскочил на колени:
— Отец пишет, кабы кто! Он ее кохает, как свою дочь. Стало быть, от рук отбилась, ежели написал, а то все таился — он у меня справедливый.
Замолчали. Я смотрел на ротного; он опустил голову и мял сухие листья. И заговорил:
— Чудак? У тебя, что ли, одного? Да у меня вовсе жена сбежала… С бывшим офицером…
Красноармеец обрадованно закричал:
— Нну-у!.. И у тебя?
Тот спокойно стал рассказывать о своей семье: как встретился с девушкой, полюбили друг друга, зажили счастливо, а потом… с бывшим офицером… Конечно, горько… А потом приходит, прости, говорит, сама не знаю, как вышло… одного тебя люблю…
— Во-во! — радостно говорил красноармеец. — Ну, а ты чего же?
— Да что, говорю: «Ежели любишь, давай жить». Теперь — ни сучка ни задоринки.
— Во, во, во… — заторопился красноармеец, — вот и я так: ворочусь, ежели бросит его, спокается, скажу: «Ну, ладно, чего уж вспоминать…»
Они долго сидели и тихо говорили.
А ведь у него никакой семьи нет и не было, у ротного-то, — один как перст. Я его отлично знаю по Москве.
…Далекая неприятельская батарея все ухала. Двое поднялись и ушли. Я тоже пошел.
Бежит знакомый красноармеец. Еще издали машет рукой:
— Скорее садитесь на лошадь да уезжайте! Казаки наступают в обхват…
Мимо шла рота. Шагал ротный. Да разве это тот, что полчаса назад сидел с красноармейцем в леваде? Нет, это — не он. Он, и не он. На лице легли железные складки. И я видел, и я знал, что, если бы давешний красноармеец — вот он идет во втором взводе, — что, если б этот красноармеец хоть малейше погнулся в дисциплине, он, ни секунды не промедлив, уложил бы его из маузера. Он видел и знал только одно — там, далеко подымающихся наизволок казаков.
Вечером в тылу, где стоял штаб, подвозили раненых (казаков отбили), раненых и убитых. Раненых перевязывали в поповском доме. Убитые лежали в поповском саду на пожелтевшей траве, в ожидании, пока сколотят гробы.
Я прошел в сад. У края лежали ротный с красноармейцем.
Перед глазами, не потухая, стоит левада и они сидят на корточках, курят собачьи ножки.
А теперь лежат с спокойствием смерти на молодых лицах, лежат два брата.
ПРИМЕЧАНИЯ
правитьДва брата. Впервые — газ. «Красная звезда», 1928, 23 февраля.