В. А. Жуковский в воспоминаниях современников.
Сост., подгот. текста, вступ. статья и коммент. О. Б. Лебедевой и А. С. Янушкевича.
М.: Наука, Школа «Языки русской культуры», 1999.
Если гармония между настроением души и силою творческого ума составляет идеал поэта и мыслителя истинно великого, — то Карамзину и Жуковскому неотъемлемо принадлежит в сем отношении венец первенства. В жизни и деятельности Жуковского, продолжавшихся к чести и пользе России около 50 лет, сияло без затмения редкое сочетание младенческого незлобия с умом и дарованием изобильным, обладавшим вполне тайною изящного. В нем мысли и чувства, слово и жизнь, самостоятельность творческого дара и необыкновенная переимчивость всего прекрасного в созданиях других поэтов — такое невиданное в одном лице сочетание достоинств, по-видимому противоположных, — вот что составляет нравственную физиономию Жуковского. Сердечная теплота, от которой изливался чистый свет, придавала его существу неизъяснимую любезность и прелесть. А непринужденная снисходительность его к поступкам и слабостям людей обезоруживала всякое самолюбие и притупляла жало зависти и злорадства. Вся жизнь его, мирная и благотворная, так верно отразилась в христианской его кончине, что даже не знавшему Жуковского нетрудно было бы угадать характер его земного бытия по признакам его последних дней, описанных с такою любовию и мудростию в письме священника1, преподавшего умирающему напутственные таинства.
Тело Жуковского покоится в родной земле, вблизи могил Карамзина, Крылова, Гнедича и других знаменитых современников усопшего. Отныне друзья-почитатели незабвенного, без сомнения, займутся собиранием материалов для его биографии, и этот труд, добросовестный и подробный, приложит лучезарную печать к драгоценному и блестящему свитку его творений. С своей стороны — и я принесу не богатую, но чистую дань его любезной памяти. Жизненные пути наши сходились по временам и опять расходились на длинные расстояния времен и мест. Разлуку нашу восполняла дружеская переписка, довольно часто, впрочем, перерываемая обстоятельствами. Певца во стане русских воинов2 я уже знал и любил в созвучиях прекрасной души его несколько лет прежде первой нашей встречи. Впечатление от нее было прочно. Жуковский ценил во мне любителя словесности древней, а я учился изяществу русской речи в его бессмертных стихах, в его стройной и обдуманной прозе, в неподражаемых его подражаниях. Однако я полюбил в Жуковском человека едва ли не более, чем великого писателя. Кроме сношений моих с ним в обеих столицах, мне посчастливилось принять и угостить его в Одессе, в моем доме3. Совершая путешествие по России, в свите государя наследника, Жуковский заехал к нам и отпраздновал на моей приморской даче, в семейном моем кругу, 30-го августа, радостное тезоименитство августейшего его питомца. Как теперь помню, мы мирно пировали в саду, под густою тенью виноградных лоз, заслонявших от нас палящие лучи южного солнца. Потом мы не раз встречались друг с другом в городе. Там-то я впервые узнал, что великий поэт имел дар и привычку рисовать карандашом наскоро, но очень удачно картинные виды, попадавшиеся ему во время путешествия. Как-то, заметив, что угольный балкон моего дома доставлял точку зрения самую верную на одесскую пристань, он захотел снять этот вид. Мы стали оба на балконе; он взглядывал на море и стоя чертил карандашом, меж тем как беседа текла тихою струею и взаимно нас занимала. Рассказывая мне порядок своих занятий при великом князе наследнике, метод преподавания им истории, а также характеристику людей и мест во время странствования, Жуковский был увлекателен, потому что его милое простодушие нисколько не мешало проблескам прямого глубокомыслия. Беседуя с ним, я часто замечал с тайною радостию, что в этой прекрасной душе, так щедро одаренной душелюбцем, уже зачинался, возрастал и созревал для неба внутренний человек, т. е. христианин, достойный сего имени, — малейшие, по-видимому, обстоятельства возводили его к прямой цели нашего бытия… Так, он рассказал мне, что в Южной Германии где-то он подружился с почтенною семьею искренних христиан, которых в присутствии его постигла свыше тяжкая скорбь. Эти добрые люди, муж и жена в преклонных летах, лишились вдруг единственного сына. Жуковский умилялся при воспоминании о них и несколько раз повторял мне слова злополучной четы. Но повторял с каким-то невыразимым и глубоким сочувствием. Вот эти простые слова, которые врезались в душу его чертами огненными: «В нашей горести одно только утешает нас, что на смерть нашего любимца была воля Божия». Утешение, находимое злополучными родителями в покорности воле Господней, было с тех пор для нашего поэта лучом, озарившим в очах его высшую область духовного мира. Во время той же беседы, переходя от одного предмета к другому, я заметил, что мой милый гость очень не любил привычку нашего простого народа хвалиться так называемою самоучкою. Видно, во время путешествия по России ему наскучили хвастливые мастера всякого дела, вменявшие себе случайную самоучку в великую заслугу. Он приписывал этой наклонности поверхностное знание и несовершенство, замечаемое у нас в искусствах и ремеслах. Сам он любил изящную во всем оконченность, которую он сумел привить отечественному языку. Даже бесчисленные его подражания поэтам иноземным много способствовали к достижению столь высокой цели. Но Жуковский подражал и перенимал чужое потому только, что влюблялся во все изящное и прекрасное. В нем сочувствие нисколько не препятствовало вдохновению: хотелось ли гению его провещать избытком собственного вдохновения, — звуки, полные мысли, обильно лились из целебного источника его души — подражатель исчезал, и в творениях его проявлялся независимый и самородный гений. Впрочем, поблагодарим Жуковского за то, что он усвоял нам чужие сокровища, расширял круг наших понятий и наслаждений и, заимствуя у современных литератур, постоянно оправдывал любимую поговорку французского сатирика: il ne traduit point, il joute avec son auteur — он не переводит, но борется с своим подлинником…
Но к чему так долго распространяться о благотворных успехах и заслугах великого писателя, всеми у нас признаваемых? Не лучше ли будет разоблачить в Жуковском внутреннюю деятельность христианской души, воссозидавшейся по образу Создателя? Для сего мы приведем несколько отрывков и выписок из последнего дружеского письма незабвенного ко мне, которое вместе с прежними берегу как святыню. Письмо это было написано в Бадене в начале 1850 года; оно наполняло три листочка, в ответ на разные письма и посылки мои, выпрошенные у меня им самим. Кстати также заметить нашим читателям, что в дружеских письмах, не обдуманных заранее, всего вернее, как в чистом зеркале, отражается внутренний наш человек, без всяких прикрас или ухищрений нашего самолюбия, иногда и бессознательных. Не то бывало с историческими записками, подготовляемыми на досуге для потомства. В них люди более или менее известные, рисуя самих себя, нехотя передают собственный облик свой, несколько приукрашенный, в назидание будущих читателей. В дорогом письме, из которого я теперь кое-что извлекаю, Жуковский, получив кое-какие труды мои духовного содержания, заговорил со мною о едином на потребу и о самом себе совершенно безыскусственно и от избытка чистого сердца. Вот некоторые мысли его: «Сию минуту получил ваше любезное письмо… и отвечаю на него немедленно, не откладывая, дабы не случилось со мною того же, что случилось после получения вашего последнего письма, — я отложил ответ до завтра, и это завтра продолжилось до нынешнего дня. Я ужасный лентяй на письма. Все, что вы мне обещали прислать, мною уже довольно давно и получено, и прочтено… Читал с великим удовлетвореньем вашу маленькую брошюру (le double parallèle[1]. <…> это чтение произвело во мне об вас Heimweh[2]; как бы было хорошо для меня теперь пожить вместе с вами, чтобы часто беседовать о таком предмете, который теперь для нас обоих есть главный в жизни, который для вас всегда стоял на первом ее плане, а для меня так ярко отразился на ее радужном тумане весьма недавно, только тогда, как я вошел в уединенное святилище семейной жизни. Этот чистый свет, свет христианства, который всегда мне был по сердцу, был завешен передо мною прозрачною завесою жизни. Он проникал сквозь эту завесу, и глаза его видели, но все был завешен, и внимание более останавливалось на тех поэтических образах, которые украшали завесу, нежели на том свете, который один давал им видимость, но ими же и был заслонен от души, рассеянной их поэтическою прелестию. — Вот вам моя полуисповедь, — целой исповеди не посылаю. На это не имею времени; да издали она будет и бесконечна. Если б мы были вместе, многое из этой исповеди вас бы удивило: в душе человеческой много непостижимых загадок, и никто не разгадает их. Кроме самого Создателя души нашей…» Из вышеприведенных задушевных слов поэта-христианина видны не только лестная его доверенность ко мне, но вместе и редкая правдивость его сердечных излияний, ознаменованных печатью зрелого и глубокого верования. Очевидно, Сердцеведец незримо вел его за руку, возводя от силы в силу, к вожделенной и верховной цели нашего земного бытия. Но мы обратимся снова к выпискам, составляющим главное достоинство моего рассказа. Из последующего читатели увидят, что Жуковский, на старости лет, при семейных и литературных занятиях, уделял, однако же, время на преимущественное чтение духовных книг, и особенно тех, которые находились у него под руками, соблюдая притом неуклонно заповедь апостола: вся искушая, доброе держите. Вот его слова: «У нас, православных, нет такого богатства христианской литературы, как у католиков и протестантов. Как много чудно-прекрасного у сих последних, хотя они все строят, не имея никакой базы, но в убеждении, что имеют самую лучшую. Им и в голову не приходит, что в христианстве право freyer Forschung[3] также уничтожает всякую возможность иметь неподсудимый авторитет, или, что все равно, церковь, как в политическом мире уродливая база народного самодержавия (souveraineté du peuple) уничтожает всякую возможность общественного порядка. Несмотря на это, как много чистых христиан между протестантами! Я многое читаю <…>, и это чтение тем для меня назидательнее и убедительнее, что я все истинное с шаткой базы переношу на мою твердую, с базы протестантизма на базу православия…» Мы увидим далее в том же письме, что Жуковский, нисколько не отставая от своего главного призвания в жизни, т. е. переводя «Одиссею» и исполняя долг верного наставника при детях своих, все-таки успевал духовное чтение усвоивать самому себе посредством христианских рассуждений, впрочем недоконченных и неизданных. Опять привожу его собственные слова в доказательство отрадной истины, мною замеченной!.. «В последнее время, — пишет он, — в промежутках моего главного труда, т. е. моего перевода „Одиссеи“, я набросал на бумагу несколько разного рода рассуждений в прозе5; в том числе есть некоторые содержания христианского. Все это теперь пересматриваю и привожу в порядок. Мне хотелось бы со временем выдать эти отрывки. Но мои рассуждения о предметах христианства требуют особого пересмотра, надобно представить их на суд ума, просвещенного ученым православием; я невежда в теологии: думаю, что можно быть православным христианином и без обширной теологической учености; но пустить в ход свои мысли должно только по прямой дороге, указанной нашею церковью, а для этого нужен путеводитель опытный. Все, что церковь дала нам один раз навсегда, то мы должны принять безусловно верою также один раз навсегда. В это дело нашему уму не следует мешаться; ему принадлежит только акт этого принятия, или, вернее, протокол этого принятия, и потом применение его к практической жизни. Иной философии быть не может, как философия христианская, которой смысл от Бога к Богу. Философия, истекающая из одного ума, есть ложь. Пункт отбытия всякой философии (point de départ) должно быть Откровение… У меня в виду со временем написать нечто под титулом: Философия невежды. И этот титул будет чистая правда. Я совершенный невежда в философии; немецкая философия была мне доселе и неизвестна и недоступна; на старости лет нельзя пускаться в этот лабиринт: меня бы в нем целиком проглотил минотавр немецкой метафизики — сборное дитя Канта, Фихте, Шеллинга, Гегеля и пр., и пр. Хочу попробовать, что могу написать на белой бумаге моего ума, опираясь на одне откровенные, неотрицаемые истины христианства. Теперь за этот труд приняться еще не могу! Я занят другим делом, азбукою; начал учить сам свою дочку и хочу для нее составить полный курс домашнего систематического, приготовительного учения, по собственной методе, которая мне кажется весьма практическою…» Если не ошибаюсь, то нравственный облик Жуковского как человека мыслящего и верующего, как нежного и заботливого семьянина и вместе христианина, пользующегося временем для вечности, ясно виднеется в приведенных нами отрывках последнего письма его ко мне. Из небольшого абзаца читатели наши, конечно, выведут заключение, что собрание всех писем незабвенного к друзьям было бы немалою услугою не только для отечественной словесности, но вместе и для народного духа. По крайней мере, я смею думать, что эта переписка, всегда искренняя, всегда обильная мыслию и чувством, объемлющая собою полвека, не уступала бы содержанием и даже изяществом тому, что отыщется поэтического в его бумагах. Как бы то ни было, слава Жуковского будет возрастать у нас, как все истинно благое, по мере отдаления нашего от его могилы. Завеса любезной скромности, которою усопший прикрывал сокровище своего сердца и гения, снимется постепенно и будет утешать нас в нашей утрате. Жуковскому не удалось исполнить желания, которым пламенело сердце: я разумею — возвратиться заживо на родину. Помню не без сожаления, что в моих письмах я довольно сильно и настойчиво убеждал его ускорить обратный путь в отечество, где наперед радовались его прибытию все благомыслящие люди. Но семейные обстоятельства остановили его; и Россия, в единственный замен своих надежд, восприяла в недра свои одни его останки. Не забудем, впрочем, что после него остались супруга и двое детей, получивших от отца первые залоги всего истинного и прекрасного в душе человеческой. Нельзя не любить их издали и заочно; нельзя каждому из нас, друзей покойного, не пожелать им истинного счастия на земле, — я разумею сходства возможно близкого с отцом и наставником; нельзя не надеяться и уповать, что последнее видение Жуковского на одре смертном, когда он причащался вместе с любимцами души своей, оправдано будет вполне вожделенным событием. И подлинно, в преддверии вечности, в самое священно-тайное мгновение земного бытия, вдохновенный поэт увидел перед собою внутренними очами Христа, осенявшего его детей в ту минуту, когда преподавалась им чаша спасения. Предчувствие веры чистой, младенческой и простой, без сомнения, сбудется. Ибо вера, по свидетельству самой истины, есть обличение вещей невидимых. <…>
Александр Скарлатович Стурдза (1791—1854) — чиновник министерства иностранных дел, дипломат, автор статей по религиозным и политическим вопросам. Первое свидетельство сравнительно раннего знакомства Жуковского и Стурдзы — запись в дневнике от 17 октября 1817 г. (Дневники, с. 53). В сентябре 1819 г. Жуковский обсуждает с Карамзиным скандал вокруг книги Стурдзы «Mémoire sur l'état actuel de l’Allemagne» (1818); A. Коцебу, разделивший идеи этой книги, был убит 23 марта 1819 г. студентом Карлом Зандом как шпион русского правительства. Стурдза должен был срочно покинуть Германию (там же, с. 72). В ноябре 1820 г., будучи за границей в свите Александры Федоровны, Жуковский знакомится с тестем Стурдзы, знаменитым немецким врачом Гуфландом, и обсуждает с ним эту историю (Дневники, с. 90).
В июне 1826 г. Жуковский встречается со Стурдзой в Эмсе и беседует с ним о воспитании, что было связано с новыми интересами поэта, назначенного воспитателем наследника (Дневники, с. 184—185). 30 августа 1837 г. во время путешествия с наследником по России Жуковский посетил Стурдзу в Одессе (там же, с. 354). Ко времени пребывания Жуковского за границей (1841—1852) относится его переписка со Стурдзой, главным образом касающаяся его теологических штудий и перевода «Одиссеи» (Изд. Ефремова, т. 6, с. 537—546; Изд. Семенко, т. 4, с. 663—665). Жуковский ценил теологическую образованность Стурдзы и его познания в древних языках. В библиотеке Жуковского сохранилось множество книг А. С. Стурдзы политического и религиозного содержания, большинство с дарственными надписями, а также пометами и записями владельца (Описание, № 388—392, 1363, 2208—2215, 2258—2259).
Воспоминания А. С. Стурдзы о Жуковском написаны сразу же после смерти поэта, в 1852 г. Главное, что сближало Жуковского и Стурдзу, — это глубокая религиозность поэта в 1840-е годы. Поэтому в воспоминаниях Стурдзы акцент сделан именно на этой грани личности поэта. Фактов биографии Жуковского Стурдза приводит немного, но приведенные — достоверны и точны.
Москв. 1852. Кн. 2, № 20. С. 215—223.
1 …в письме священника… — Имеется в виду письмо И. И. Базарова «Последние дни жизни Жуковского» (см. в наст. изд.).
2 Певцом во стане русских воинов Стурдза называет Жуковского по названию его популярного стихотворения.
3 Ср. запись в дневнике Жуковского: «31 <августа 1837>… У Стурдзы в доме. Обедал у Стурдзы на хуторе (M-me Sturdza, жена и дочь (Маша) Стурдзы, гр. Каподистрия, гордый доктор, Анна Петровна Зонтаг)» (Дневники, с. 354).
4 Le double parallèle, ou l’Eglise en présence de la papauté et de la reforme du XVI siècle. Athènes, 1849 — брошюра Стурдзы, сохранившаяся в библиотеке Жуковского (Описание, № 2215), содержит пометы и записи поэта.
5 …несколько разного рода рассуждений в прозе… — Речь идет о «Мыслях и замечаниях» Жуковского (1845—1850).