Михаил Павлович Чехов. Свирель
М., «Московский рабочий», 1969
Гришка
править— Телушка аль бычок? — спросила бабка Пелагея.
— Бычишка, — ответил Федор и опустил на пол, около печки, маленькое, мокрое, только что облизанное существо с белым пятнышком на лбу и с белым носом, смотревшее круглыми большими глазами.
Гришутка слез с полатей и подскочил к теленку. Боже мой, какая радость! Маленький, беспомощный теленок лежал, подобрав под себя ножки и уткнув мордочку в землю.
«Бэ-э… — вдруг замычал он. — М-м-м…»
— Ишь какой голосистый! — сказал Федор. — Ладно, успеешь.
— Соломки бы подослать ему… — закряхтела бабка Пелагея. — А погода-то… Так и метет, так и метет, а день-то базарный…
— Гринька! — крикнул Федор. — Принеси-ка охапку соломы!
Гришутка в одной рубахе, в валенках выскочил на двор и возвратился с пучком соломы. На плечах и на голове у него висели снежинки. Батюшки мои, теленок! Никогда этого раньше не бывало!
— Затворяй дверь! — крикнул на него Федор. — Что слюни-то распустил?
Гришка вернулся, затворил дверь и положил под теленка солому.
— Какой маленький, — сказал он. — Тятька, гляди: языком в ноздри достает!
Вошла мамка Федосья с кувшином и тряпкой. Тряпку повесила на печь, а кувшин надела вверх дном на ухват и приткнула к уголку.
— Убрала корову… — вздохнула она. — К Василию Сергеичу сходить бы муки купить, теленку болтушку сделать, а то молока-то до вечера не будет… Молозиво одно… Ты бы послал Гришутку.
Федор надел полушубок и пошел в лавочку сам.
— Погода-то, погода… — закряхтела старуха. — Так и метет, так и метет! До вознесенья-то, чай, и не доедешь!
Гришутка склонился над теленком, присел на корточки и долго-долго смотрел на него. Потом погладил его и липкую, мокрую руку обтер о рубаху.
— Мамка! — воскликнул он. — Какой чудной!
И засмеялся.
Пришел из лавки отец с мукою, мать наболтала ее в воде, вложила в миску кулак, оттопырив один палец, и сунула этот палец в рот теленку. Он схватил его и зачмокал, потянув в себя и болтушку.
— Мамка, дай я, — сказал Гришутка.
Он тоже оттопырил палец, и теленок и его палец забрал к себе в рот и засосал, и какое-то странное ощущение пробежало вдоль спины у Гришутки.
Запищал младенец в люльке. Федосья подошла к ребенку и, захватив в рот муки, сделала из нее и из слюней тесто и втиснула его ребенку в рот.
— Ах ты, пачкун! — заворчала она и, взяв с полу тряпку, вытерла ею в люльке. — Наказание, право…
И положила ребенка на прежнее место. Он попищал немного и умолк.
Затем обедали черным хлебом, кислым молоком и серой кислой капустой, причем все следили друг за другом, как бы кто-нибудь не съел больше. Потом от нечего делать спали долго. Часов в семь Федор пошел в чайную лавку того же Василия Сергеича, в которой в чайниках вместо чая подавали водку, и домой вернулся пьяный. Огня не зажигали весь вечер и рано улеглись все спать. Всю ночь ребенок громко кричал, так что Федосья часто вынимала его из люльки и качала на коленях, причем сама крепко спала сидя. Раза три среди ночи Гришка просыпался, подходил к теленку и гладил его.
Боже мой, какое счастье!
И ему хотелось взять теленка к себе на полати и уложить его рядом с собою.
Утром проснулись рано и пили чай при лампочке. Пили долго, громко хлебая из блюдечек, пока не рассвело окончательно. Федосья подоила корову и разлила молоко по крынкам. Затем топила печь и ставила хлебы. Пекла хлебы старуха. Обедали молоком, в которое накрошили горячего черного хлеба. Но большую часть удоя и большее количество муки выпоили на телка. И Гришке показалось странным, почему именно его, Гришку, всегда усчитывали в еде, а для теленка ничего не жалели. И в детском уме сложилось крепкое убеждение, что и для всей его семьи новый ее член, теленок, представлял такую же огромную величину, как и для него самого.
— Не жалей, Федосья, — сказал жене Федор. — Пущай Гринька поит… Так бесперечь и пусть себе сосет!
И для Гришки наступила новая эра. В скуке и однообразии деревенской жизни, целиком сложенной из забот о куске хлеба и из разных злыдней, судьба послала ему развлечение. Теперь целые дни стали вдруг для него наполненными. Он кормил теленка, убирал за ним солому, следил за каждым его движением. Гришке было уже девять лет, маленькому его братишке минул всего только пятый месяц. Этот интервал, в который перемерло «невесть что» его сестер и братьев, сделал его совершенно одиноким. Жили они в выселках, состоящих всего из трех дворов, но дети его возраста и старше уже были отвезены в город в услужение, и оставались только одни младенцы и девчонки, с которыми у него было очень мало общего. И когда в их избе появился вдруг теленок, жизнь Гришутки сразу переменилась: в этом маленьком представителе будущего жаркого он увидел что-то близкое, родное, что-то заменившее ему и сверстников и брата. И теперь, когда подраставший под его присмотром теленок, привязанный веревочкой к стене, в избытке радости жизни делал те прыжки и пируэты, которые принято называть проявлением телячьего восторга, с ним вместе делал их и Гришутка и уже не замечал ни того, как приходил от Василия Сергеича его пьяный отец и ругался нехорошими словами, ни того, как кряхтела старуха Пелагея и как по целым дням и ночам беспрерывно плакал в люльке младенец.
— Это у него сглаз, наверное, — вздыхала Федосья и совала ему в рот жеваного черного хлеба. — Шш… шш… шш… Спи, спи, махонький!
Через четыре недели случилось нечто неожиданное. Отец запряг розвальни, оделся и, повалив на пол теленка, связал ему ноги — задние к передним и каждую пару вместе. Затем, взяв его на руки, бочком повалил его в сани. Теленок мычал, и из хлева жалостно вторила ему корова. Гришутку так это поразило, что у него забилось сердце и навернулись слезы.
— Тятька, что ты делаешь? — спросил он. — Куда ты его?
— Известно куда, — ответил Федор. — В город…
— А как же я-то?
— Да и ты тоже… Поди одевайся живее! Что зря-то хлеб жевать?
Пришла с соседнего двора Акулина, пришел крестненький Яков Власьич. Сели за стол, уже одетые, пить чай, и пили его с водкой. Тем временем теленок лежал на боку, свесив отекшую голову с саней, и все время ему вторила из хлева корова.
— Тоже мать ведь… Мычит, — сказала Акулина. — Всякому свое дите жалко!
Пелагея погладила по голове Гришку, и он заплакал.
— В город, стало быть, — заговорил крестный. — Это самое, в услужение… Так, так, это самое… Пора… Только вот что я тебе, Федя, скажу… В городе-то рубли, стало быть, с колесо, а пока до нас докатятся-то, рубли-то, так, это самое, с серебряный пятачок обтираются… Эх-ма-хма! Ты же его по какой части отдать хочешь?
— По мясной…
— По мясной части — дело хорошее… Вот Зимаревские все, это самое, мясники… Ничего, живут себе оченно даже слободно… Теперь, говорю, как господа, стали в пост скоромное жрать, так, это самое, ничего… Торговать можно…
Стали собираться. Потные, рассолодевшие от горячего чая и алкоголя, все вышли на двор и стали прощаться. Гришка, весь в слезах, с маленьким узелочком, в который Федосья сунула ему на дорогу черного хлеба и два обгрызанных кусочка сахара, долго еще вертелся около саней, не зная, как бы сесть так, чтобы не примять теленка, а Федор грузно ввалился в сани, точно в них лежало не живое существо, а куль соломы.
Поехали. Было свежо, и полозья скользили по глубоким следам, так что голова теленка волочилась прямо по снегу. Гришка смотрел на него, на серое небо, на грустные березки, попадавшиеся на пути, и на одинокие вешки, которые еще осенью расставлял вдоль дороги староста Афанасий, и никак не мог понять, что отец хочет с ним делать. Он знал, что каждого мальчика отвозят в город в услужение, но почему это так сразу, неожиданно, стряслось над ним и над теленком, он не мог себе объяснить. Заржавленные две копейки, которые сунул ему в руку при прощании крестненький на гостинцы, утомили его кулак, деть их было некуда, он положил их себе в рот и заплакал.
— Э, дура! — заворчал на него Федор. — Ослец этакий! Ревет, словно баба какая!
Подъехали к трактиру. Около него стояло несколько подвод, и возчики громко ругались. Лошади громыхали бубенцами, так что издали было похоже, будто ведут арестантов. Комната была полна махорочного дыма и сквернословия, все липло — и столы, и стены, и буфет, но перед образом горела лампадка. Федор вошел в трактир, помолился, отнял у Гришки его две копейки, приложил своих три и выпил на них водки. Потом взял с прилавка сухарик, закусил им, громко грызя его зубами, и они поехали дальше. Теленок хотел пить и лежал, высунув длинный розовый язык, и когда его морда бороздила по снегу, он жадно облизывался. Стало смеркаться…
— Тятька, куда ты везешь телка? — спросил, наконец, Гришка.
— На бойню…
— А что там с ним сделают?
— Убьют на мясо…
— А кто станет есть?
— Известно кто!.. Господа!
Неужели, действительно, убьют этого теленка? Гришке не хотелось этому верить. Ему, евшему мясо только два-три раза в год, да и то от тех коровенок, которые уже настолько состарились, что вовсе не давали молока, и сроду не видавшему господ, казалось странным, что эти господа, которые, судя по рассказам мужиков, несомненно, образованнее и умнее их, вместо того, чтобы заступиться за Гришку и за теленка, наоборот, сами же поощряют это телячье убийство. Гришка не видал ни разу, чтобы в деревне кто-нибудь ел телят; следовательно, их едят только в городе. Тятька говорит, что их едят господа, а мужики?
— Тятька, а мужики в городах телят едят?
— Где уж мужикам! С голоду телят не едят… Был бы хлеб — и на том спасибо!
Следовательно, телят едят господа, и едят только потому, что сыты. И этот бедный теленок должен умереть по той простой причине, что он вкусный… От кого же теперь ждать защиты? Бедный, бедный теленок!..
В избе у Федора на стене была приклеена лубочная картинка. На ней был изображен экипаж, в экипаже сидела барыня с собачкой на коленях и барин в высокой шляпе, похожей на ведро. У барина была желтенькая бородка, а у барыни розовый зонтик. Внизу стояла подпись: «На Крестовском острову вид хороший на Неву, и из города туда любят ездить господа». И в воображении Гришки предстали этот господин с дамой, которые, ухмыляясь, смотрели на него и говорили: «Ага, вот мы завтра съедим твоего теленка! Завтра его для нас зарежут, и мы скушаем его, потому что он молоденький, вкусный и потому, что у нас есть деньги и мы сыты».
Поздно вечером приехали в город. Сквозь вон Гришка увидал большие дома, запертые магазины, горевшие фонари и слышал колотушки ночных сторожей. Лошадь еще плелась шагом, виляя из стороны в сторону. Навстречу попался извозчик с седоками.
— Куда лезешь, лешман! — крикнул он на Федора. — Путаешься тут… Держи вправо!
Федор встрепенулся, задергал вожжами, но в это самое время поравнявшийся с ним извозчик вытянул его кнутом по спине так, что удар раздался по полушубку, точно по перине.
Остановились у какого-то свата. Лошадь распрягли, напоили и дали ей сена, но телка даже не переложили на другой бок, и так его и оставили лежать до утра с отекшими глазами и с высунутым языком. Гришка хотел было за него заступиться, но дремота и усталость сломили его, и он едва-едва добрался до теплой печки и заснул. Во сне ему виделись ножи, телята, барин в цилиндре и барыня под розовым зонтиком, кипели для чего-то котлы кипучие. Барин оскалил на него зубы и сказал ему: «А вот я твоего теленка съем!»
Часа в три утра, когда было еще совсем темно, Гришку разбудили. У стола на лавках сидели какие-то лохматые мужики и что-то ели, и тут же стояли два парня и через их головы молились на образ. Отмолившись, они принесли огромные чайники, и все стали пить чай. За чаем Федор торговался с одним из мужиков насчет шкуры теленка. Федор просил девяносто копеек, а мужик давал шестьдесят. Федор божился, что шкура себе дороже стоит, а Гришка никак не мог понять, почему она Федору стоит дороже, чем самому теленку.
В четвертом часу поехали на бойню. Было темно, холодно и сыро, так как за ночь пошел мокрый снег. Фонари уже были погашены, и только где-то впереди мерцали огоньки. Доносились шипение пара и мычание скота. Скоро подъехали к бойне. Федор оставил Гришку одного, а сам соскочил с саней и скрылся за воротами бойни. Подъезжали какие-то люди, должно быть купцы и мясники, и тоже скрывались за воротами. Темнота, резкий ветер, жалобное тягучее мычание скота и шипение пара где-то сбоку произвели на Гришку очень тяжелое впечатление. Он обнял теленка и стал плакать.
Вышел отец, взял лошадь под уздцы и ввел ее во двор бойни. Вдоль двора Гришка увидел много быков, которые стояли в грязи и лизали от жажды забор. Лечь им было невозможно, так как они были слишком коротко привязаны к забору, и все пустое пространство между ними и под ними было занято овцами, которые блеяли.
— Тятька, что это шипит? — спросил отца Гришка.
— Это клей здесь варят… Ну слезай, Гринька, пойдем!
Гришка слез с саней, отец развязал теленка, взвалил его на плечи, и они пошли на бойню. Раздались шум, крики, рев…
— Сторонись! — закричал на них кто-то.
При свете фонарей Гришка увидел, как шесть здоровых мужиков с засученными рукавами, все в крови, вели к убою быка. Бык упирался, пятился, но потом, точно поняв, что своей судьбы не миновать, поплелся покорно. Его притянули за рога к кольцу, ввинченному в пол, так что его ноздри плотно примкнули к запекшейся на полу крови, и, обвязав вокруг его тела веревку, перекинули ее через блок в потолке и стали тянуть. Бойник перекрестился, взмахнул длинным ножом и вонзил его в затылок быка, вращая этим ножом крест-накрест в затылке. И, не издав ни малейшего звука, подтянутый за веревку от блока, бык всею тяжестью рухнул на землю.
Гришка испугался и затрясся всем телом.
— Тятька… тятька… — говорил он. — Миленький тятька… Я не буду… Прости христа ради…
— Ну что сопли-то распустил? — крикнул на него отец. — Не тебя ведь режут, а скотину.
— Федор, неси! — раздался чей-то голос. — Живее!
Федор зашел за перегородку и опустил на землю теленка. Здесь Гришка увидел и того мужика, который торговался с его отцом о шкуре. Молодой бойник наклонился над теленком, пощупал ему гортань, приказал Федору и Гришке держать его за ноги и быстро его зарезал. И Гришка стал участником в убийстве того самого друга, которого он так заботливо воспитывал и так нежно любил. Это было выше сил его.
И с этого момента Гришка уже перестал плакать и протестовать. Ужас, который он пережил за эти минуты, запах крови и явная несправедливость к беззащитным животным огорошили его, и его детской душе это оказалось не под силу. Он ходил как потерянный и уже ничего не понимал из того, что вокруг него происходило. С убитого только что быка уже содрали шкуру, и один бойник тянул его обеими руками за язык, в то время как другой отрезал этот язык от гортани. И бык смотрел на них, выкативши круглые, оловянные глаза без век, и Гришке это не казалось уже таким страшным. Точно в полусне ходил он по бойне, и когда отец подозвал его и униженно, снявши шапку и низко кланяясь, подвел его к какому-то толстому человеку, Гришка подошел к нему так же равнодушно, как и к тем бойникам, которые вырезали у быка язык.
— Сделайте такую милость, Назар Никитич… кланялся отец. — Не оставьте. Возьмите в услужение… Явите божескую милость!
Гришку посадили на воз с тушами и повезли в город. Начинало светать. Теперь уже можно было ясно увидеть и город, и голубей на крышах, но Гришка уже не интересовался ими. Он ожидал, что его заставят сейчас резать и убивать, и старался примириться со своим положением.
Возы остановились около открытой уже мясной лавки Назара Никитича. Молодцы стали вносить на себе в лавку мясные туши и разрубать их на части, причем Гришке так и казалось, что вот-вот ему сейчасотхватят вместе с мясом руку или ударят топором по голове, а хозяин подошел к телефону и приказал соединить себя с другой городской бойней.
— Позвольте узнать, убит ли мой скот? — спросил он по телефону.
А потом он вдруг с лицом, полным ужаса и негодования, обратившись к молодцам, сказал:
— Ну вот что прикажете делать? Нешто это люди? Ведь это азиаты! До сих пор моя скотина стоит еще живая! Некому ее убить!
Гришка ожидал, что хозяин порадуется тому, что злые бойники не успели еще зарезать его скотины, но и в этом ошибся. Он отошел к двери и стал поджидать той минуты, когда мимо их лавки проедут тот барин в цилиндре и та барыня с розовым зонтиком и с собачкой на коленях, которые висят у них в деревне на стене и ради сытости которых истребляется на свете столько живых существ.
Уж и задаст же он им!