А. Д. Градовский
правитьГосударство и прогресс
правитьA. Comte
В области социальных наук нет понятий, поставленных в более враждебное отношение, особенно в последнее время, как идеи, развитие которых должно бы идти рука об руку, — идеи порядка и прогресса. Каждый беспристрастный наблюдатель согласится, что государственный строй, не заключающий в себе элементов дальнейшего развития, обречен на неподвижность и разложение и что, с другой стороны, движение вперед невозможно без прочного общественного порядка, твердо установленного на исторических основах каждой национальности. Между тем оба эти слова получили какое-то странное значение в государствах Западной Европы: партия движения, прогресса, является врагом всякого порядка, всякой организации; так называемые защитники порядка отреклись от прогресса и ищут идеала государственного устройства в отживших преданиях, стараются восстанавливать искусственно давно отжившие институты. Понятно, как мало выигрывает от этого и порядок, и движение, и наконец самое общество.
От чего зависит это печальное явление? Вопрос чрезвычайно любопытный не только для западного ученого, но и для русского, и для последнего, может быть, больше, чем для кого-нибудь. На глазах у нас происходит нечто подобное западным недоразумениям. Порядок и прогресс и в нашем обществе начинают представляться чем-то враждебным друг другу, хотя эпоха переживаемых нами мирных преобразований должна бы всех убедить в противном. Нет тех обвинений, которых «партия порядка» не взводила бы на тех, кого она называет прогрессистами, и нет того зла, которого причины «партия прогресса» не искала бы в консерваторах. Все это может иметь некоторый интерес и даже некоторую привлекательность в области политики, где открывается простор борьбе партий, где каждый считает себя вправе сказать свое слово и всегда найдет охотников его выслушать. Но с научной точки зрения все эти недоразумения, вся эта борьба, борьба ожесточенная, но, должно сознаться, без всякой определенной цели и плана, прежде всего вызывает самый простой вопрос: знают ли обе партии друг друга? Знают ли они общество, за интересы которого они так громко говорят? Что такое порядок? Где отличие его от прогресса?
Нельзя сказать, чтоб эти капитальные вопросы хоть сколько-нибудь были уяснены в истинном, научном смысле. А пока вопросы эти не получат подобного разрешения, нельзя ожидать, чтобы общество, присутствующее при борьбе этих двух партий, могло сознать ее цель и направление; нельзя ожидать, чтобы самые партии пришли к каким-нибудь удовлетворительным результатам. Остается одно: удалиться в область науки, стать в стороне от всяких партий и с научными, историческими фактами в руках изучить эти вопросы, слишком долго остающиеся в руках людей, руководимых больше страстью, чем рассудком и опытом.
Мы решаемся предпринять здесь нечто подобное с помощью указаний, добытых людьми, которых воззрения развились вне всяких партий, а следовательно и увлечений. На первый раз мы рассмотрим жизнь и сочинения человека, который много сделал для разъяснения этих идей.
15 мая 1848 г. французское Учредительное собрание представляло печальное зрелище. Буйная толпа народа, пользуясь поддержкой префекта полиции Коссидьера и двусмысленным поведением начальника национальной гвардии Курте, ворвалась в заседание, где обсуждалась конституция новой республики. Социалистические возгласы, полонофильские заявления, выходки против членов правительства — вот чем наполнилось собрание, от которого должно было выйти решение самых сложных и трудных вопросов политического и экономического быта Франции. Во всей этой сумятице уже виднелись июльские дни, временная диктатура Кавеньяка, замаскированный абсолютизм Наполеона III, подавление свободы, упадок умственной жизни, извращение нравственности, демократы, превращенные в бесполезных говорунов, консерваторы, аплодирующие революционным мерам правительства, целый народ, превращенный в софиста, софисты, превращенные в руководителей политического движения, апатия, застой, быть может, предшествующие такому же беспорядочному взрыву в будущем. В среде самого собрания были люди, ясно видевшие не только всю эту неурядицу, но и причины, ее вызвавшие. Они ясно видели, что классы, бывшие до тех пор руководителями страны, давно потеряли сознание национальной идеи, одушевлявшей Францию с 1789 г., что буржуазия, выставившая Верньо и Барнава, превратилась в представительницу своекорыстных стремлений, что идеи рабочего класса еще не доросли до высоты общенационального сознания, что церковь глядит врознь с государством и что la grande nation перестает быть для человечества тем, чем была прежде.
Быть может, потому что они видели все это, они сознавали себя совершенно бесполезными и отчасти чуждыми в среде собрания, хотя и содействовали его работам по мере сил. Но главная причина их изолированного положения заключалась в том, что они слишком ясно сознавали условия будущего порядка и ни одной минуты не могли остановиться на мысли об осуществлении его такими банальными средствами, как организация труда, фаланстерии, икарии, коммунистические меры. По словам Прудона, все это пушки, взятые из старого лагеря и обращенные против него же. Не такими средствами осуществляются новые идеи.
К числу таких личностей принадлежал и человек, занимавший президентское кресло Учредительного собрания в самый день 15 мая. Это был Бюше. Спокойно принял он дикие выходки толпы, — даже, по мнению многих, слишком спокойно. Это ставят ему в вину. Противники проводят невыгодную для него парачлель — его поведение с поведением Буасси д’Англа в подобном же случае, именно при вторжении клубистов в залу собрания 1 прериаля. Но, кроме внешней обстановки, оба эти случая не представляют ничего общего. Конечно, и там и здесь дело шло о поддержании только что начавших складываться государственных начал, против эгоистических стремлений, имевших в виду удовлетворение минутных потребностей. Но за Буасси д’Англа стояла непреклонная фаланга людей, из которой вышли мужественные армии республики и Первой империи, со своими генералами и маршалами, эти великие обновители Европы. Они ясно сознавали свою цель, они знали, за что умирали они сами, их братья и отцы во всех частях света. Знали ли люди 1848 г., чего они хотели?
Отчего революция 1848 г. имела так мало успеха? Ответом на это могут отчасти служить два лежащих перед нами тома. Мы постараемся изложить их в связи с учениями, которые, подобно им, имеют в виду исследование законов нормального развития человеческих обществ и ищут его условий в организации человеческих знаний, нравственных понятий и в правильной дисциплине человеческого труда.
Только с этой стороны нам и будет понятно значение Бюше. Его политическая роль слишком бледна, чтоб останавливаться на ней долго, — бледна не потому, чтоб у него не было способностей, нравственной силы и убеждений: его труды, его воззрения, его жизнь служат доказательством противного; бледность эта зависела от того, что ему пришлось говорить о порядке, когда речь шла об анархии, и о свободе, когда ловкие люди уже отождествили ее с анархиею. Для самодержавной толпы 15 мая его теории казались остатком разрушенной монархии; для наступившего абсолютизма — отражением революционных идей. Учредительное собрание со смехом отвергло его предисловие к конституции, где он говорит об обязанностях, наложенных Богом на нацию, обязанностях, которые служат единственным источником всяких коллективных и личных прав. Наполеон поспешил нарушить 48-ю статью конституции, заключавшую в себе постановление, предложенное Бюше, о том, чтобы президент присягал республике. Что ему было здесь делать? После кратковременной политической карьеры он возвратился к занятиям, поглотившим всю его жизнь, — к разработке социальных вопросов. В этом его главная и даже единственная заслуга, здесь все его значение. Он разделяет его вместе с другими лицами, посвятившими себя тому же предмету, т. е. устранению умственной и нравственной анархии, подготовлению будущей организации общества, выяснению истинных начал общежития. Большая часть истинно-самостоятельных французских умов посвятили себя этой цели. Сюда ушла большая часть жизни и относятся лучшие труды Конта. Прудон, покончив практическую часть своей работы, то есть, выполнив по своему убеждению первую часть своего гордого девиза — destruam, принялся за его вторую часть — aedificabo («Разрушу и воздвигну» (лат.)). За критикой собственности последовала теория собственности, за экономическими противоречиями — теория нового общества. Мы увидим, что сделано в этом направлении Бюше. Он, очевидно, стремился к одной цели со всеми лицами, вышедшими из школы Сен-Симона; однако же он отличается от большей части из них. Он остался в кругу христианской цивилизации — вот резкая черта, отделяющая его от Конта. Точкой отправления для него служит нравственная и умственная свобода человека — вот пропасть, отделяющая его от социализма и коммунизма. Он делает нравственность критерием всякого сознания и даже знания, материализм чужд ему. Но, расходясь в этих общих основаниях, он, очевидно, идет к одной и той же цели и даже по одной дороге с этими писателями. Построение действительной социальной науки, которая своими прочно постановленными истинами положила бы конец умственной и нравственной анархии, этому продукту революционной метафизики XVIII столетия; установление связи положительного законодательства с этими научными, разумными, а потому необходимыми началами социологии; подчинение их общей идее прогресса и устранение человечества с пути революций — вот задача, которой была посвящена жизнь Бюше. Таким людям не было места в современной политической жизни, колебавшейся между революционно-метафизическими мечтами и военно-теократическою реакциею; но зато в скромной, незаметной закладке нового здания им принадлежит первое место. Мы считаем особенно полезным познакомить русских читателей с идеями Бюше, так как они до некоторой степени подходят к началам религиозной нравственности, к которым, по счастью, возвращается наше общество, во всяком случае более, чем часто крайние воззрения Конта. Тем не менее общность цели, одинаковая научная подготовка и часто поразительно тождественные выводы обоих писателей побуждают нас сравнивать их между собою, равно как и с другими авторами, на которых отразилось влияние сен-симонизма и позитивизма. Мы постараемся не столько выставлять наши собственные взгляды, сколько познакомить читающую публику с этими теориями, к сожалению, или мало, или неверно ей представленными. Наши субъективные взгляды будут проведены только там, где это необходимо для выяснения или лучшей связи отдельных частей излагаемого учения.
I
правитьНеобходимость социальной науки никогда не заявляла себя с такою силою, как в XIX столетии. Умственная и отчасти политическая диктатура католицизма, военно-феодальная организация старых монархий, некоторая умственная дисциплина, установленная этими великими силами, с дальнейшим развитием западноевропейских народов, в особенности после французской революции, оставили широкое поле для всевозможных политических систем, для отсутствия систем и вообще для попыток разного рода содействовать благосостоянию человечества. Несмотря на такую свободу действия и мысли, до настоящего времени нет системы, которая хотя сколько-нибудь удовлетворяла бы потребности общества достигнуть действительной организации всех своих сил и элементов. До настоящего времени всякое прогрессивное движение есть прежде всего разрушение прежнего, всякая попытка организации есть возвращение к старому порядку. Революция и реакция, разрушение старых идолов и восстановление их — вот между какими крайностями колеблется Западная Европа в течение целого столетия. Мы не вполне разрушили старую систему, говорят революционеры, когда их пышные обещания терпят крушение; мы не вполне восстановили старину, говорит реакция, когда, несмотря на предупредительные и карательные ее меры, чувствуются судороги социального организма. Когда же эти люди займутся постройкою нового здания взамен жалкой работы ломки и переборки старого?
Нельзя сказать, конечно, чтобы та и другая школы не выставляли образцов, типов общества, сообразных с их учением. Напротив, их, может быть, слишком много; они разнообразны и многочисленны, как разнообразны фантазии, их породившие. Но все они имеют одно общее им свойство: ни один из них не рационален настолько, чтобы мог всегда оставаться верен своим собственным началам. Внутреннее противоречие как бы присуще всем этим системам. Не говоря уже о революционно-метафизических теориях, которые вошли в поговорку в этом отношении, сами реакционные системы грешат крайнею непоследовательностью. Во-первых, ни одна из них уже не решается явно преследовать и подавлять успехи науки и промышленности, которые каждый день все более и более подрывают главные основы старого порядка: низкий уровень образования, монополии и привилегии. Напротив, поощрение Гэтих очевидных врагов старого порядка вменяется в обязанность даже ретроградным правительствам. Далее, в борьбе со школой революционною ретроградная школа сражается одинаковым с нею оружием и вместо предания и авторитета, единственно свойственных ей способов доказательства, пускается на несвойственную ей почву научных и исторических доводов, следовательно, сама подчиняет предание и авторитет критике собственного разума. Таким образом, она подрывает самые существенные свои начала и открывает широкую дорогу разрушительным теориям. С большею еще силою обнаруживается эта непоследовательность в практической деятельности ретроградной партии. Раздвоение и часто борьба элементов, составляющих ее поддержку, ненациональная политика в видах поддержания личного влияния, разрыв аристократической партии с монархическою, провозглашение революционных начал в политике одною партиею и тех же начал в сфере экономических отношений другою партиею — все это вещи, очень знакомые каждому, кто всматривался в быт новейших государств. Даже на литературе отражается эта крайняя непоследовательность двух политических партий. О. Конт очень удачно указывает, каким образом романтизм, этот революционер в сфере прежних строгих эстетических форм, стал под защиту реакционной партии на том только основании, что главным предметом его песнопений была феодально-католическая Европа, а революционная школа взяла под свое покровительство раздушенный псевдоклассицизм, бравший своих героев из языческо-республиканской древности. И к таким-то мелочам привязывались лица, серьезно думавшие взять на себя трудное дело общественной организации!
Если, таким образом, ретроградная партия, имеющая за собою вековой опыт и рутину, не в силах создать прочную систему человеческого общежития, то тем менее может исполнить эту задачу масса революционных метафизиков. Ее задача чисто критическая. Она принадлежит эпохе, разделяющей старую и новую системы; она разрушает одну, чтоб очистить место для другой. Но от разрушения до создания нового — расстояние большое. Из собственных своих элементов она не в силах создать ничего органического, не в силах установить никакой положительной цели. Вследствие этого каждая из ее теорий общественной организации носит на себе отпечаток переходной эпохи, временных задач, и в большинстве случаев эти теории, очевидно, соответствуют цели разрушения, более имеют в виду ненавистную им политическую систему прежнего времени, чем истинные условия развития человечества в будущем. Теории непреклонных революционеров возводят в идеал такую организацию общества, которая имеет значение только как противодействие какой-нибудь положительной государственной и социальной системе, обыкновенно современной автору теории. Задача умеренных заключается в искусстве сохранить большее или меньшее количество старых начал, в старании примирить то, что прошло, с тем, что должно быть. Следовательно, революционная партия или положительно заимствует начала своих противников для собственной системы, или, по крайней мере, создает их под таким неотразимым влиянием отживающего порядка, что без него они не имеют смысла. Возможно ли, например, понять теории, которые проповедовались в 1848 г. в Люксембургском дворце, помимо идей того порядка вещей, который был создан буржуазиею? Авторам этих теорий кажется, что переходная эпоха, в которую они действуют, есть нечто неизменное, вечное, что враждебный им порядок также вечен и что система их должна иметь одно назначение — вечное противодействие этому вечному врагу. По всем этим причинам революционная метафизика доходила до невообразимых противоречий. Имея сама разрушительное назначение, она делала его главною задачею человечества, а потому вообще не любила всего, что не ладило с этими целями. Всякое правительство являлось у нее естественным врагом общества и его развития: против него необходимо держаться настороже, стеснять сколь возможно сферу его деятельности, так, чтобы в заключение оставить ему одни полицейские охранительные обязанности, устранив его от руководящей роли в деле общественного развития. Сказать такую вещь — значит прямо объявить себя неспособным создать какую бы то ни было прочную политическую систему. И действительно, если мы рассмотрим коренные начала, провозглашенные революционною школою, нам ясно будет, что они выражают переходную, разрушительную задачу школы. Основным догматом ее, догматом, действительно определяющим ее свойство, является безусловная свобода исследования во всех сферах нравственной и умственной жизни человечества. Нет сомнения, что провозглашение этого начала дало ей возможность оказать человечеству те услуги, которые отражаются на быстрых успехах всех отраслей знания. Нет сомнения, что это великое начало в обществах цивилизованных до такой степени проникло в нравы, что даже реакционная партия, по своим приемам и смелости обращения с наиболее важными предметами, напоминает своих противников. Но нет сомнения и в том, что такая свобода ясно указывает на такое состояние общества, где лучшие силы направлены на разрушение, где нет никакого действительного организующего начала.
Мы должны оговориться. Свобода, в том смысле, как мы принимаем ее здесь, состоит не в той необходимой возможности для каждого лица исследовать самостоятельно каждый научный вопрос и издавать в свет выводы своих научных исследований, не подчиняя их официальным взглядам и образцам мышления. Это необходимое право каждой развивающейся личности, каждого сознающего себя духа. Здесь речь идет о том печальном факте, что каждый, начинающий рассуждать о политических и нравственных вопросах, считает своею обязанностью подвергать критике самые основы общежития и пытается вывести из своего ума то, что устанавливается долгим процессом человеческого развития. В этом отношении социальные науки стоят ниже всех остальных. Последние обладают некоторыми общими началами, не подвергающимися новому пересмотру при выходе в свет каждой новой книги. Человеческая мысль в области астрономии, физики, химии и даже в области филологии и истории задерживается некоторыми несомненными истинами, фактами, которые препятствуют принять ту отвлеченно-произвольную форму, в какой щеголяют произведения политических метафизиков. Писатель, который решился бы высказать мысль об обращении Солнца около Земли, навлек бы на себя подозрение в умопомешательстве; лица, высказавшие совершенно аналогичные нелепости в области нравственных и политических наук, часто увенчиваются лаврами. Это печальное положение продолжится до тех пор, пока по отношению к политическим наукам в самом сознании людей не установится несколько прочно постановленных начал, отсутствие которых ведет к тому, что люди отвлекаются от трезвой политической деятельности исследованием высших законов общежития. Это в свою очередь ведет к тому, что общество, завоевавшее себе и ревниво охраняющее свободу мысли по отношению к теоретическим вопросам и не признающее здесь никаких авторитетов, на практике терпеливо выносит гнет рутинной администрации, которая пред обществом имеет то важное преимущество, что вся отдалась делу, хотя часто не слыхала ни о каких теоретических соображениях. Итак, анархия вследствие отсутствия общих начал, осуществлению которых могло бы отдаться успокоенное общество, ведет к сильнейшему и безграничному господству «будничных людей и идей», составляющих бюрократию. Важною и великою победою было освобождение мысли от внешних стеснений; но еще важнейших результатов достигла бы эта освобожденная мысль, когда бы она сама подчинила себя необходимой дисциплине, которая удерживала бы ее от бесполезных теорий, но зато направляла бы все ее силы к действительной общеполезной деятельности. До сих пор новоевропейское общество тратило свои силы на построение начал общежития; пусть оно обратится к необходимым законам его и им подчинит свою политическую жизнь.
Странное дело! Все заявления, начиная с «Декларации прав человека и гражданина», были, по-видимому, направлены к тому, чтоб открыть обществу доступ к политическим делам; но на деле выходит, что оно устранено от этой деятельности более чем когда-нибудь, и нет сомнения, что одна из главнейших причин этого есть несовершенное состояние политических и социальных наук. Отчасти вследствие вражды к отжившей системе, отчасти вследствие действительной несостоятельности прежних начал новое общество до настоящего времени занимается переборкою и критикою их, т. е. остается в моменте исследования, которое всегда и во всем предшествует действию. До действия оно еще не дошло. Это лучше всего доказывается тем, что одна часть революционной массы называет себя партией действия, как будто это какая-нибудь удивительная особенность; это значит только, что вся остальная масса так называемых либералов еще весьма далека от способности действовать. Призывая каждого к новому пересмотру начал общества, либеральная часть общества приводит к тому, что во всех сферах деятельности сочли бы безумием, — заставляет всех рассуждать, но только рассуждать, и устраняет их от всякой деятельности, как бы не сознавая, что деятельность, а не простое и бесплодное резонерство, есть задача человека. Где бездействие с одной, а свобода резонерства с другой стороны, там и анархия. Нет умственной дисциплины, нет плодотворной деятельности, нет прочно поставленной цели — все идет наудачу. Между тем как каждый спешит в деле своего здоровья исполнять советы медика, в мануфактурном деле — советы техника, и т. д., каждый считает себя вправе обсуждать труднейшие вопросы политики — этой самой сложной из наук.
Ясно, что тут дело идет о чем-то переходном, не установившемся. Не может быть прочной организации там, где каждый считает себя вправе подвергать постоянной критике самые основы общежития. Еще менее может она установиться при полном отсутствии социальной иерархии, приноровленной к потребностям данного общества. Революция провозгласила полное равенство всех членов общества в смысле полного уничтожения внешних и наследственных отличий одного класса от другого. Но не успела она закончить своего дела, как из рядов промышленных классов, подготовлявших падение феодализма еще с XIII столетия, вышла французская буржуазия, занявшая место низверженных высших классов. Правда, она заимствовала свой склад от старых времен. Э.то, как мы видели, бывает всегда, когда революция желает дать организацию своим элементам. Разрушена монархия, и узурпатор, устанавливая свою власть, до мельчайших подробностей копирует своих предшественников. Кромвель так подробно определил церемониал своего вступления в должность, как будто писал под диктовку Людовика XIV или Карла I. Буржуазия, заняв место старой аристократии, немедленно приняла ее тон и отчасти идеи. Наполеон I только докончил ее дело, увесив ее крестами и украсив титулами. Доктринеры и Гизо даже пустили в ход начало наследственности, создав палату пэров — эту жалкую копию с палаты лордов. Дальше идти было некуда: нельзя в самом деле до такой степени реставрировать в то время, когда вся жизнь строилась на началах совершенно противоположных, когда народ и правительство тщились применить к делу «les grands principesde 1789». Но такая реставрация указывает на тот несомненный факт, что равенство, в смысле полного отсутствия всякой иерархии, есть такая бесформенность общества, которая необходимо предшествует всякому строению, но ни в каком случае не может быть принята за нормальное и окончательное его положение.
Провозглашение права бесконечной критики и равного права всех граждан во всякое время переделывать общество повело за собою другое учение, которое также совершенно характеризует революционную эпоху. Это — учение о самодержавии народа. Подобно первым двум началам, и это учение было только протестом против старого порядка, орудием разрушения отжившей организации. Если бы за обществом не было признано право менять свое политическое устройство и самое это устройство не было бы признано за продукт его воли, дело разрушения никогда не было бы доведено до конца. Но когда дело зашло о действительной организации общества, «самодержавный» народ мало помог разрешению вопроса. В ожидании же этого разрешения самые политические учения остались в состоянии полной анархии. Притом самая идея народного полновластия не есть что-либо самостоятельное; это та же идея абсолютной государственной власти, которая была осуждена революциею в лице Людовика XVI и которая в руках толпы может только принять более опасный и вредный характер. Нет на земле власти, которая могла бы безнаказанно перешагнуть за пределы, например, нравственного закона, позволить себе полное уничтожение личности, разрушать духовную жизнь человечества. Поступая так, она уничтожает элементы народного самосознания, т. е. сильнейшую опору своего собственного существования. Правительство крепко только тогда, когда живет в уме и сердце народа. Идея полновластия народа, доведенная до конца, может иметь своим результатом только массу безличных людей; что же другое представляла монархия Филиппа II? Подобно двум предыдущим идеям, и учение о полновластии народа имеет только отрицательный характер; но, раз освобожденное от внешних стеснений, общество должно подумать о внутреннем ограничении своей свободы, называемой его полновластием, подобно тому, как мы уже это высказали по отношению к свободе индивидуальной.*
______________________
- Мы будем иметь случай рассмотреть замечательную теорию Бюше по этому вопросу, хотя и не вполне соглашаемся с нею. Кроме того, нельзя не указать на превосходную главу «La souverainete du peuple» в «Politique Constitutionnelle» Б. Констана.
В большей еще степени вредные результаты этих начал отразились на международном союзе, в котором начало самостоятельности государств и принцип невмешательства, очевидно, соответствуют началу равенства и народного полновластия в политике отдельных государств. Нигде, быть может, начала эти не получили такого развития, нигде они не высказаны с большею наглядностью и нигде анархия не приняла таких громадных размеров, как здесь. Нет сомнения, что этот принцип дал возможность установиться началам 1789 г. внутри каждого из западноевропейских государств, что до настоящего времени развитие невмешательства тесно связано было с развитием политической свободы, что Италия, Греция и раньше их Франция обязаны ему своим освобождением. Но если развитие народов обеспечено устранением вредных посторонних влияний, влияний, обыкновенно основанных на силе и стремившихся к деспотизму, если новый шаг на этом пути — отождествление государства и национальности и, следовательно, освобождение действительных национальностей есть новое торжество идей 1789 г., то, с другой стороны, несомненно и то, что истинная цель человечества есть не разрозненность, а общение, соединение. А в этом отношении революционная эпоха сделала мало, несмотря на провозглашение «братства народов». Никогда народы не поклонялись больше силе, как теперь. Европа, сбросившая духовную власть папы, объединявшую средневековое человечество, выдумала систему первоклассных держав, причем классификация, конечно, основана не на умственном первенстве. Средние века не выходили из мелких войн; новая Европа не выходит из вооруженного мира, этого чудовищного порождения наполеоновской системы. Притом она знает и войны, и какие войны! Вся злоба, накипевшая в сердце нации во время вооруженного мира, не знает границ. Правда, нам говорят, что торговля должна объединить мир, что промышленные интересы свяжут человечество сильнее всяких нравственных уз. Средневековый человек постыдился бы говорить это. Он сознавал, что он связан с другими нациями духовными-узами, и связь эта была едва ли не крепче, чем все торговые трактаты, которыми так гордится наше время.
Таковы начала, которые революционная партия кладет в основание всех своих теорий. Имея в виду разрушение старого порядка, выставляя начала своей деятельности, приноровленные к этой цели, она не имела ни сил, ни средств направить общественное сознание к определенной цели в будущем. Она сама не только не сознавала ясно этой цели, но даже не искала своего идеала в будущем. Напротив, подобно реакционной школе, она упорно смотрела назад и в отдаленных, часто вовсе не исследованных периодах человечества искала образцов политического и общественного совершенства. У обеих школ цели были различны, но в приемах господствовало полное тождество. Реакция искала в прошедшем образцов полного подчинения преданию и авторитету; в том же прошедшем революция искала типов свободы и равенства. Учение о так называемом естественном состоянии, пущенное в ход Гроцием и Гоббсом и имевшее зерно научной идеи в том смысле, что политический строй должен быть продуктом свойств человека и окружающих его условий, под влиянием революционной школы превратилось в орудие разрушения всякой организации. Если Гоббс и Гроций говорили о естественном состоянии для того, чтобы вывести из него необходимость общежития, то Руссо и его последователи и поклонники говорили о нем для того, чтоб осудить существующий порядок. Первые говорили: вот почему теперь существуют те или другие учреждения; вторые повторяли: таких-то учреждений не было в естественном состоянии, следовательно, они не нужны и нелепы; все, следовательно, должно быть приноровлено к этому естественному состоянию; только тогда человек достигнет блаженства. Если б идеи истины и добра были продуктом индивидуальной деятельности человека, то, конечно, наилучшее средство установить правильные начала общежития было бы обратиться к личному сознанию человека, не испорченного общежитием. Но дело в том, что, как мы увидим ниже, излагая теорию прогресса, все улучшения мира умственного, нравственного и материального суть произведения именно этого общежития, от постепенного развития которого и зависит всесторонний прогресс человечества.
Раз повернувшись назад, революция только в прошедшем искала образцов политической организации. Забывая, что классическая древность навсегда отрезана от нас христианством и дальнейшими успехами цивилизации, она не задумывалась воскрешать республики Рима и Афин. Из ненависти к католицизму она придумала естественную религию и едва не дошла до политеизма обожаемой классической древности.
Как ни велики вообще несообразности исключительно критического направления, нельзя, однако же, не признать, что оно имеет и свою хорошую сторону: широкая свобода критики, данная всему народу, делает невозможным осуществление эфемерных планов и частных затей тех преобразователей человечества, которые привыкли только за собою признавать свободу мысли и действия, и в конце концов она может привести к установлению прочной политической организации и выяснить национальные и общечеловеческие цели, после чего настанет новый период прогрессивного развития человечества, переживающего теперь эпоху разрушения и чисто формальной организации, прикрывающей бедность действительного содержания.
Но пока это печальное состояние вредно отражается на умственном и нравственном строе Западной Европы. Хотя теория Руссо не проповедуется всеми открыто, даже многих приводит в негодование, но, в сущности, за всеми современными теориями скрывается тот же прием, то же стремление — обратиться к непосредственному человеческому сознанию и восстановить первобытного человека, не испорченного цивилизациею. С другой стороны, реакция неудержимо стремится к средневековому строю и хочет забыть все успехи, совершенные современным обществом. В сущности, обе партии держатся отрицательного направления в том смысле, что ни одна не хочет привести в надлежащую систему массу неудержимо развивающихся общественных элементов. Парламентаризм, этот компромисс двух партий, хотя и поддерживает кое-как общественные формы, но далеко не проникает в глубь общества. Может быть, ему суждена блестящая будущность, но в настоящее время он составляет достояние одних верхних слоев общества, и то за неимением лучшего. Достаточно взглянуть на историю XIX столетия, чтоб убедиться, что каждое действительное движение общества и нации не имело ничего общего с этою системою, а, напротив, сопровождалось ее ослаблением или даже падением. Истинно видную роль в такие минуты имели или силы прежнего порядка, как в теперешней Пруссии, или масса народа, как во Франции 1789 г. Не осуждая конституционализма в принципе, нельзя, однако же, не согласиться, что организация общества действительная, а не внешняя, ждет других руководителей, чем пресловутые палаты. Они, употребляя выражение Наполеона, могут быть завершением здания, но никак не первым камнем новой организации. Снаружи государства Запада представляют однообразное и даже прочное строение. Но если мы обратимся к действительному критериуму устойчивости общества, к его умственному и нравственному строю, то полная анархия этих элементов докажет нам всю шаткость этих обществ. Нет той теории, которая бы не нашла себе заступников, и, что всего замечательнее, люди со здравым смыслом весьма часто пускаются в грубейшие парадоксы, это чадо умственной анархии. Если бы общество обладало истинами, которые в данное время представляются необходимыми условиями общежития, то, конечно, о них сами собой разбились бы все эти теории-парадоксы. Но при отсутствии таких начал и фактов, задерживающих разгул человеческой мысли, конечно, наиболее должен выигрывать в общественном мнении тот, кто зайдет дальше всех. Но эпоха, в которую господство парадоксов — нормальное явление, в свою очередь ненормальна. Разумеется, эта анархия наиболее отражается на политических учениях, так как сюда более всего направлена деятельность свободных умов со времени революции. По отношению к этой отрасли знания все считают себя свободными. Никто не решится без предварительной подготовки разрешать вопросы естествознания, и все считают себя вправе «сказать свое слово» об этой самой сложной из наук. Несвободны от этого недостатка даже лица, посвятившие себя серьезным занятиям: химики, математики, натуралисты. Они, вероятно, поспешили бы остановить невежду, взявшегося решать какой-нибудь физический вопрос, но сами они считают себя вправе рубить сплеча по самым сложным социальным вопросам. Все это происходит, конечно, оттого, что социология не выработала еще прочных начал, знание которых было бы необходимо для обсуждения всех общественных явлений; но это нисколько не уменьшает самой трудности предмета, ни сложности его вопросов. Между тем лица, сами знакомые с умственным трудом, не задумываются подавать пример самого легкомысленного обращения с чуждою для них наукою.
За умственною анархиею следует нравственная: редкая из эпох знала такую деморализацию, как наша. Ни одна сфера не нуждается так в правилах, не созданных личною деятельностью каждого человека, как именно сфера нравственности. Оставленная на произвол личности нравственность никогда не достигает той общности, которая делает ее необходимым условием общежития. Характер нравственных вопросов такого свойства, что в них доказательства за и против возможны до бесконечности. Предоставленная личному усмотрению, т. е. тому же духу критики, нравственность невольно извращается, прилаживается ко вкусу всех и каждого и в заключение совершенно исчезает из общества, оставляя за собою пустоту и расслабление всех связей. Более чем какое-нибудь учение нравственность нуждается в категорических предписаниях, непоколебимых началах, установленных помимо всякого индивидуального вмешательства. Здесь великое значение религии, к сожалению, мало или ложно понятое позитивизмом. Но, оставляя в стороне этот вопрос, к которому мы возвратимся ниже, нельзя не заметить, что не одному духу бесконечной критики, возбужденному революциею, должно приписать этот упадок нравственного уровня. Напротив, революция явилась как бы восстановительницею нравственности в сравнении с тем беспримерным разложением старого общества, которое видело XVIII столетие. Некоторое время революция стремилась подавить личный эгоизм и направить все силы человеческого духа к одной великой цели. Трудно найти более примеров самоотвержения, высоких порывов, скромного мужества, как в истории первых 6 — 7 лет Французской республики. Но критический дух, конечно, не мог остановиться на этой государственной нравственности и продолжал свое дело, как только исчезла иллюзия Конвента и его героев. На этой дороге он не мог остановиться ни перед какими нравственными началами. Католицизм с его вдавшеюся во всевозможные политические интриги иерархиею, протестантство с его рациональным догматизмом, конечно, не способны были остановить зло. Притом они сами давно рассуждали и критиковали, а на этой почве они вряд ли могли соперничать с революциею. Вот почему в воспитании молодого поколения играет роль не нравственность, а тяжеловатая мораль, построенная на условных понятиях за неимением безусловных догматов, способных поднять нравственное сознание человечества. Как всегда бывает в такие эпохи, единственные нравственные понятия, кое-где мелькающие в общем хаосе идей, принадлежат движению личного чувства. Но, конечно, эти понятия, или, лучше, зародыши понятий, пригодны только для сферы частных отношений, но они не могут восстановить нравственность как систему общественного сознания. Впрочем, может быть, было бы еще хуже, если бы общество успокоилось на этой формальной морали и приняло ее за систему чистой нравственности. Оно доказало бы тем свою неспособность к обновлению, которое теперь, при этом не умирающем индивидуальном чувстве, быть может ближе, чем думают многие пессимисты.
Но одно это чувство само по себе, конечно, неспособно сдержать тех размахов критицизма и стремления к парадоксам, о которых мы говорили по отношению к умственной анархии. Не находя нигде устойчивых принципов, критицизм дошел до отрицания всякой прочной нравственности, а вместе с тем и до отрицания тех институтов, в которых начиналось нравственное воспитание человека и которые, по общему сознанию, служили зародышем нравственных понятий и социального чувства, как например брака и семьи.
Понятно, какой характер должна была принять правительственная система в западноевропейских государствах на подобной почве. Не будучи в состоянии действовать во имя действительно великих идей и прочных начал, не поддерживаемые общественным сознанием, распавшимся на массу противоречивых мнений, западноевропейские правительства невольно остановились единственно на поддержании своего существования, причем главным средством к этому является поощрение самых грубых и эгоистических инстинктов общества. Эти последние являются единственною поддержкою правительств, которые сами не имеют в виду ничего, кроме своих эгоистических целей. Отсюда систематическая порча общества, ставшая необходимым нравственным средством. Она была невозможна, когда человечество двигалось к великим целям, побуждаемое великими идеями. Она стала необходимостью при отсутствии убеждений, шаткости мнений и господстве эгоистических инстинктов. Подкупы, соблазны, запугивания стали почти невозможны в чисто научной сфере, где установились уже прочные истины, но вполне идут к политической деятельности. Очевидно, это происходит оттого, что люди в области физики могут иметь убеждения и не могут поверить никаким софизмам, а потому ввиду этого твердого убеждения легко могут заглушить мелкие свои интересы. Но во имя чего будут они подавлять свои эгоистические инстинкты в сфере политики? Где прочные начала, требующие послушания независимо от всяких своекорыстных побуждений и даже в противность всяким софизмам? Не аплодирует ли само общество наиболее смелым софизмам и парадоксам? Если, таким образом, нет ни в правительственной, ни в общественной сфере действительно сознанных целей, способных направить деятельность той и другой и подавить своекорыстие и мелкие страсти, то почему же не руководиться в этом деле своим личным интересом, хотя бы и возбужденным со стороны самых грубых инстинктов? Оно даже и вернее, потому что чем грубее инстинкт, которому льстишь, тем на большую массу людей можно рассчитывать.
Это печальное явление будет существовать, конечно, до тех пор, пока твердые понятия и убеждения не подчинят себе снова всей массы противоречивых мнений и разрозненных интересов. До тех пор система, указанная здесь, не изменится и не может измениться и останется на ответственности управляющих и управляемых одинаково. Пока идея общего блага будет заслонена этими двумя видами эгоизма, до тех пор деморализация в нравственных и общественных сферах будет неизменным фактом. Конечно, из этого не следует, чтобы правительства не могли ничего сделать для прекращения этого зла. Они сами много способствовали к усилению этих естественных последствий анархии в управляемом ими обществе. Тупая и непримиримая вражда ко всякой теории, к общим началам, стремление продлить то состояние, когда люди только говорят и ни на чем не могут установиться, систематическое устранение всяких случаев и возможности сближения разрозненных членов общества, искусственное поддерживание ненависти и отчуждения между разными классами — все это слишком известные факты. Но есть и другие факты, которые как будто согласны с общим настроением общества, но, в сущности, зависят от тех же эгоистических стремлений. Вся правительственная система Западной Европы как будто служит выражением идей, завещанных революциею. Принцип равенства нашел себе применение в равном праве участия всех лиц в администрации, причем даже степень образования не всегда принимается во внимание. Таким образом, в то время как умственная анархия убедила всех в возможности без приготовления участвовать в разрешении важнейших политических и административных вопросов, а полное разложение всей прежней общественной иерархии открыло путь всем большим и мелким честолюбиям, правительства, которые сами во многом способствовали этой общественной нивелировке, построили целую систему управления, где этот наплыв лиц, желающих управлять, мог найти себе исход. Это была выработанная на Западе система бюрократии, приспособленная к низкому умственному уровню, к шаткости убеждений, к нравственной анархии, о которых мы только что говорили, и вызванная постепенною нивелировкою общества, падением местных учреждений и централизацией. Бюрократические установления дали возможность западноевропейским правительствам заманивать в свою среду массы людей, жаждущих власти, без серьезного к ней приготовления и ответственности. Они создали тот мир узкой специальности, мелкой посредственности, отделенный от всякого живого и глубокого общественного сознания и чувства, в котором широкое понимание общих национальных задач извращается и, наконец, делается невозможным под влиянием формальной рутины, в котором личная инициатива мельчает и чахнет и громадная сумма власти уходит на мелкие распоряжения и оказывается бессильною пред действительно сложными и трудными задачами. Общность национального сознания уступает здесь место лишь эгоистическим стремлениям и узким, личным интересам. Делая расчет и личный интерес главным двигателем в тех сферах, где само отвержение и сознание высших национальных целей должны быть главною пружиною всякой деятельности, то или другое правительство может временно заинтересовать все эти лица своим существованием, но лишь настолько, насколько удовлетворены их мелкие самолюбия. Малейшее нарушение этих интересов, неудовлетворенное тщеславие, обманутые надежды, — обыкновенно непомерные там, где достижение важнейших должностей не сдержано никакими условиями образования, где отправление их не связано с действительною ответственностью, — все это легко может обратить в непримиримых врагов вчерашних друзей. Где национальное самосознание не достигло истинной силы, где эгоизм руководит действиями высших и низших, там нечего ждать настоящего сочувствия и преданности правительству. И действительно, глубокое сознание национальных целей, бескорыстное служение интересам общества, действительная, самоотверженная преданность высшим представителям нации все более и более уходят в область предания, уступая место наружному, формальному исполнению обязанностей, следовательно, систематическому лицемерию, которым приходится довольствоваться за отсутствием искренних, твердых убеждений.
Пределы нашего труда не позволяют нам долее остановиться на пагубном влиянии такого общественного состояния на самый характер политических воззрений, господствующих в наше время. Впрочем, его можно уже предвидеть из общих сделанных нами замечаний. Неспособность возвыситься до общих начал не только науки, но и своей национальной политики, господство воззрений, сложившихся под влиянием мелких практических соображений, постоянно отклоняют человеческий ум от исследования действительно научных начал социологии и политики. Лишенный этой существенной поддержки, он естественно останавливается на исследовании формальной стороны вопросов и глядит на форму больше, чем на содержание. Так, в политике изучение форм правления и организации различных установлений давно взяло перевес над более существенными вопросами, над исследованием тех элементов, которых эти формы и установления служат только выражением. Форма сделалась главным центром полемики; от нее привыкли ожидать разрешения всевозможных политических затруднений; от изменения ее, и только от этого, ждут всего хорошего или опасаются всего дурного. Ей привыкли приписывать все, что ни происходит в обществе. Она одна отвечает за каждый неприятный для общества случай; она несет на себе все грехи людей, которые в ней действуют и которые сами в свою очередь сваливают на нее все свои заблуждения. Если, таким образом, задачи исследователей касаются не содержания, не сущности, а формы, то понятно, что и за самое исследование главным образом берутся люди, сами более способные к форме, чем к содержанию, и что главным их орудием явилось также совершенство формы, развитою на счет достоинства содержания, красноречие заступило место глубины и силы мысли, изящное изложение соответствует весьма скудному запасу сколько-нибудь плодотворных начал. Вот почему и люди, посвященные в тайны декламации больше, чем в научные истины, заняли видное место руководителей и воспитателей общественного мнения. Адвокаты и журналисты — два класса, первоначальное назначение которых состояло в защите частных интересов в сфере будничных вопросов и в сообщении сведений о новостях общественной жизни, — вдруг возвысились на степень руководителей общества по самым серьезным вопросам политики. Держась на поверхности вопросов, декламируя на тему высших идей, смысл которых постоянно утрачивается вследствие чисто формального применения их к жизни, люди эти, конечно, не могут установить тех прочных начал, в которых так нуждается социология.
Между тем необходимость подобных начал очевидна. Они одни могут положить конец только что рассмотренному нами анархическому состоянию общества. Откуда явятся эти начала? Можно ли их найти в условиях современной цивилизации и будет ли делом новой науки дальнейшее разъяснение христианских истин и стремление к великим целям, указанным 1800 лет тому назад, или из немногих отрывочных идей, выработанных уже человечеством начиная с XII столетия, должны сложиться новая наука и новое общество? Конт выступил из теологической сферы, но не в силах был отказаться от религиозного чувства, которое громко заявило свои права в самом великом позитивисте. Бюше ищет начал новой науки только в сфере понятий, установленных учением Христа. Мы увидим ниже, как это обстоятельство отразилось на верности и богатстве его выводов.
II
правитьФилипп Иосиф Вениамин Бюше родился в 1796 г. в небольшой деревне Mattaigne-la-Petite, между Живе и Мариенбургом, в земле Валлонов. Впрочем, он мало знал свою родину, потому что его отец и даже дед постоянно жили в Париже, так что он воспитывался, действовал и умер в этом городе, где столько иностранцев находили второе отечество, которому служили с полным самоотвержением. Притом он был тесно связан с преданиями и интересами французской нации, так как отец его, весьма умный и деятельный человек, занимал разные административные должности при республиканском и императорском правительствах. Реставрация лишила его места, и он отдался воспитанию сына. Молодой Бюше был обязан его руководству гораздо больше, нежели школьным урокам, которые к тому же прекратились рано вследствие необходимости поступить куда-нибудь на службу. Пятнадцати лет он поступил в финансовое управление и перестал посещать школу. Но наука привлекала его по-прежнему. В свободные минуты он с жадностью читал сочинения по географии, истории и различные путешествия. В 1812 г. ему удалось, сохраняя за собою место, начать правильное изучение естественных наук. Эту отрасль знания он избрал по совету своего отца. Это было именно в ту эпоху, когда естественные науки имели всю прелесть новизны и делали быстрые успехи под влиянием трудов таких людей, как Ламарк, Кювье, Ж. Сент-Илер. Толпы слушателей окружали их в Jardin des Plantes. Бюше с увлечением отдался новым занятиям и скоро обратил на себя внимание, так что был допущен к работам в зоологическом кабинете. Здесь проявилась в нем та сила, которую Бэкон называл силою изобретения и которая всегда отличала деятельность Бюше по всем вопросам, подпадавшим его разрешению. Не прошло двух лет его занятий естественными науками, как он уже представил Кювье, подготовлявшему тогда новое издание «Discours sur les revolutions du globe», свою гипотезу о периодических изменениях земной оси. Кювье упомянул о ней в своей книге.
Империя задерживала много умов в области естествознания. Политическая идеология была совершенно покинута. Но реставрация и начавшееся при ней политическое движение отразились на всей молодежи, в том числе и на Бюше. Он лишился отца в 1816 г. и затем был совершенно предоставлен самому себе. Не желая служить правительству, к которому он не был расположен, он подал в отставку и начал заниматься медициной. Эти серьезные занятия не помешали ему, впрочем, отдать дань политическому брожению, которого он впоследствии вообще чуждался. В числе его товарищей по службе находился известный Базар, с которым он не замедлил сблизиться и даже основать общество, собиравшееся на улице Quarte-Vents. Оно носило чисто юношеское название «Общества чертовски философского» (Societe diab-lement philosophique). Несмотря на эту грозную кличку, оно, кажется, ограничивалось словопрениями, так что о его деятельности, в особенности же о деятельности в нем Бюше, ничего нельзя сказать особенного. Может быть, это происходило оттого, что он усердно занимался изучением медицины, которая должна была обеспечить его существование, но вообще не только о его жизни, но и о мнениях в течение этого периода можно сказать очень мало. Известно только, что он одинаково не любил и Бурбонов, и бонапартистов, что он имел большое влияние на молодежь, что он с чисто политическими целями попал в масонскую ложу, где и достиг скоро высших степеней.
Наконец в 1821 г. два его друга, Дюжье и Жубер, участвовавшие в неаполитанской революции, привезли в Париж правила карбонариев.* Они были прочитаны в кружке приятелей в комнате Бюше, которому тотчас, вместе с Базаром и Флоттаром, было поручено применить эти статуты к французским нравам. Так было основано во Франции общество, к концу года насчитывавшее уже до 80 000 членов. Скоро во главе его появились лица, известные в политическом мире, — Лафайет, Д’Аржансон, и наконец с ним слились все тайные общества, существовавшие до тех пор во Франции. Но истинным двигателем этих обществ по-прежнему был кружок Бюше. Члены его разделили между собой Францию, и Бюше было поручено организовать восточные департаменты, для чего он объехал Эльзас и Лотарингию. Впрочем, из этой организации не вышло ничего основательного. Восстание 1821 г. не удалось; зачинщики, в том числе и Бюше, были арестованы и отданы под суд. Но за недостатком доказательств Бюше, несмотря на все усилия прокуратуры, был оправдан и возвратился в Париж, где с жаром возобновил свои медицинские занятия. Рекамье, одна из первых знаменитостей тогдашнего медицинского мира, руководил его занятиями, и в 1825 г. он получил степень доктора медицины. Практика его, впрочем, никогда не была обширна. Он смотрел на медицину только как на средство заниматься другими вопросами. Притом более важные мотивы побуждали его не останавливаться на одной медицине. Ум его, развитый и укрепленный серьезными трудами по геологии и биологии, должен был перейти к более сложным вопросам. Пред ним открывалась широкая область социальных наук, где учение Сен-Симона произвело уже сильнейший переворот.
______________________
- См. об этом предмете: Stein L. Der Socialismus und Communismus des Heutigen Frankreichs. S. 267.
Несчастный исход восстания, в котором он принимал участие, убедил его в невозможности подобных попыток при правительстве, каким было правительство Людовика XVIII. С этого времени он навсегда оставил революционную дорогу в том смысле, что дело простого разрушения из простого желания играть в революции сделалось ему чуждо. Его ум был слишком серьезен для того, чтоб остановиться на такой жалкой работе. Притом он основательно начал считать революцию не единственным путем к политической свободе. С другой стороны, он был поражен узостью так называемых либеральных доктрин, бывших тогда в большой моде. Он положительно считал их неспособными не только завершить, но даже продолжать дело, начатое в 1789 г. Базар вполне разделял его мнения в этом отношении. Оба они решились искать идей более широких, более доступных, более способных продолжать дело освобождения человечества. Таким образом, революция, выродившаяся в буржуазный либерализм, не могла более останавливать на себе их внимание. Они искали организации как главного условия возможности дальнейшего развития общества. Мы уже сказали, кому принадлежат организации в революционную эпоху. В особенности верно это замечание в отношении к 20-м годам, когда общество, только что вышедшее из революции, не представляло никаких зародышей будущего строения, которое до настоящего времени есть еще дело будущего. Буржуазия, прокричав о правах человека, скоро съехала на более близкие к ней интересы, называющиеся монополиею и капиталом. Вместе с либеральною частью дворянства она успокоилась на палатах и даже на наследственном пэрстве. Либеральная оппозиция, резонерство и доктринерство, — сюда ушли все ее силы. Разумеется, людям со сколько-нибудь развитою головою плохо верилось, чтобы королевская власть была усилена палатами, чтобы король, который только царствует, но не управляет, был более король, чем короли старого времени, что члены палаты в самом деле представляют собою нацию, что в парламентаризме примирились старые предания с требованиями, завещанными революциею. Разумеется, что этот тепловатый либерализм не мог увлечь людей такого закала, как Базар и Бюше. По их убеждению, де Местр имел гораздо больше права на общее внимание, чем его противники. В самом деле, голос этого человека раздавался громче, чем бессвязное лепетанье либеральных доктринеров и недоразвившихся революционеров. Прошедшее, казалось, воплотилось в нем со всею силою, какую только могут иметь последние порывы умирающего порядка. Полное отрицание начал 1789 г., восстановление предания во всей силе и воплощение его в лице папы, подчинение ему и, следовательно, папе всех народов, — словом, средние века до XIV столетия, — вот что постоянно рисует его пламенное воображение. Он отрицает все, что сделано человечеством с тех пор, как оно начало сбрасывать с себя авторитет Ватикана. С XIII столетия начинается ряд ошибок, которые привели человечество к крайности. Еретические попытки XIII и XIV столетий были началом скандала, которого XV и XVI служат продолжением, а XVIII — преступным завершением. Еще один шаг — и человечество стремглав бросится в эту пропасть, вырытую сомнением и отрицанием. Для проповедника этого довольно, для ученого — мало. В самом деле, не отрицает ли он в свою очередь пять столетий, и каких столетий, и для чего же? Для того чтобы восстановить порядок, созданный им самим по историческим документам, и в котором историческая критика найдет не одну ложную черту. Неужели католицизм — единственная форма христианства, неужели история Европы с XIII по XVIII в. есть уклонение, а не дальнейшее развитие этого учения? Впрочем, не общая теория способна возбудить удивление к этому гениальному человеку. Он велик особенно в критике тех форм, тех ничтожных учений, в которых, по мнению либералов, выразились начала 1789 г. Его критика писанных конституций и хартий до настоящего времени представляет глубокий интерес. Ни одна нация, говорит он, не может дать себе свободы, если она уже не имеет ее; она имеет ее тогда, когда начинает сознавать себя, и в этом случае конституции совершенно бесполезны. Чем больше пишут, тем слабее самые учреждения. Это понятно. Законы суть только объявления прав, а права объявляются только тогда, когда их отрицают, когда им грозит опасность, так что, чем пространнее конституция, тем больше оснований опасаться за ее прочность. Никакой конституции нельзя выдумать. Права народа нигде не записаны, а записанные права обязаны своим существованием вовсе не торжественному внесению их в конституцию (см. его «Considerations sur la France»). Действительно, его слова как нельзя лучше шли к тогдашнему положению Франции и метко характеризовали эфемерную конституцию 1814 г. Но, с другой стороны, его пламенное красноречие никого уже не могло увлечь. Неизбежный ход событий довершил дело французской революции. За два года до своей смерти де Местр с горестью должен был признать ее успехи. В будущем он видел полное разрушение своих идеалов. «Можно сказать, — говорил он, — что все государи сводятся с престола в том смысле, что ни один из них не царствует настолько, насколько царствовали его отец и дед; священный характер власти ослабевает по мере распространения неверия, и никто не может предвидеть всех бедствий, готовящихся Европе». Этот страх перед будущим, конечно, не мог привлечь к нему Бюше, хотя он и предпочитал его могущественную диалектику декламации его противников.
Около этого же времени явился человек, около которого группировалась большая часть талантливой молодежи тогдашней Франции. До настоящего времени в различных сферах знания можно встретить деятелей, получивших первый толчок от Сен-Симона. Он смотрел на разрушение старого порядка как на совершившийся факт, освященный всею силой исторической необходимости. Он не желал брать на себя легкую работу добивать немногие его остатки. Даже во время самого разгара революции он оставался в стороне от политической деятельности. «Революция уже началась, когда я прибыл во Францию, — писал он сам про себя, — я не хотел принимать в ней никакого участия, так как, с одной стороны, я имел убеждение, что прежний порядок не может более держаться, а с другой — разрушительные стремления отталкивали меня». В первый раз после Кондорсе он взялся за трудное дело указать человечеству новую дорогу. Идеи Кондорсе, это духовное завещание XVIII столетия, нашли в нем истолкователя и проповедника. Снова повторил он формулу этого человека, умевшего уловить общий закон развития человечества, в эпоху страшнейшей анархии, когда гильотина уже готова была покончить его существование. Он формулировал этот закон таким образом: «Золотой век не позади нас, а впереди. Он состоит в совершенствовании социального порядка. Наши отцы его не видели, наши дети достигнут его когда-нибудь. Нам должно проложить им дорогу».
В чем же состоит это совершенствование? Прежде всего необходимо покончить с умственною анархиею. Это сделает реформа науки. Она даст людям правильное понятие об их правах и обязанностях. Выяснение этих понятий повлечет за собою организацию общества, которое должно построиться на идее труда, освобожденного революциею от привилегий и монополий, причем качество и достоинство труда будут единственным критерием оценки человеческого достоинства и главным условием его социального положения. Наконец, общество, выведенное из состояния умственной и политической анархии, сделается способным к осуществлению высшего нравственного порядка, к созданию новой религии, соответствующей такой общественной организации. «Мы приглашаем всех сочувствующих общему благу, — писал Сен-Симон, — и знающих существующие отношения между общими интересами и интересами промышленности (Pindustrie) не терпеть более названия либералов, которое им дают до настоящего времени. Мы приглашаем их водрузить новое знамя и написать на своих значках девиз: индустриализм. Слово либерализм было выбрано, принято и провозглашено остатками партии патриотов* и бонапартистов; оно неудобно для людей, которых задача состоит в основании прочного порядка мирными средствами. Мы не хотим сказать, что патриоты и бонапартисты не оказали услуг обществу; их энергия была полезна: нужно было разрушить, прежде чем явилась возможность строить. Но теперь революционный дух, оживляющий их, прямо противоречит общественному благу; теперь лица просвещенные и благонамеренные не могут носить другого названия, кроме такого, которое бы совершенно противоречило революционным понятиям».
______________________
- Т. е. революционеров.
Итак, провозглашение бесконечного прогресса человечества и умственная, экономическая и нравственная организация как необходимые его условия — вот два положения, которые характеризуют все труды Сен-Симона. Они же послужили исходною точкою для всех его учеников. В сфере социальной науки это и есть главная заслуга сен-симонизма. Все они вместе с ним желали, чтобы общество вышло из состояния сомнения, неверия и эгоизма, в котором оно находится в течение трех столетий, и возвратилось к идеям религиозным и синтетическим, как он их называл. Но, кроме этой общей исходной точки, все многочисленные направления, порожденные сен-симонизмом, имеют мало сходства. Подобно многим гениальным и оригинальным мыслителям, Сен-Симон установил несколько прочных положений, высказал массу отдельных замечаний, но не изложил своего учения в стройном, систематическом виде. Отсюда два важных последствия. Во-первых, он спешил дать своим идеям слишком конкретную форму в то время, когда еще теоретическая их отделка была не совсем окончена; во-вторых, неясность и несистематичность его идей повели к самым произвольным их искажениям, которые, однако, продолжали носить его имя и тем вводили общество в заблуждение относительно настоящих его идей. Кто не знает, какую роль в понятии «сен-симонизм» играют Анфантен и его школа?
Конечно, Сен-Симон отчасти виноват в этом последующем искажении его учения. Излагать учение об экономической и религиозной организации общества, в то время как умственная анархия далеко не была устранена, — предприятие слишком преждевременное. Конт решился на него только после нескольких припадков умопомешательства. До тех пор установление прочной связи между всеми отраслями знания и подчинение их одной идее составляли его единственную задачу. Впрочем, и здесь Сен-Симон не дошел до нелепостей отца Анфантена. Для религиозной организации он требовал обновления христианства на основании начал первых его веков, извращенных католицизмом и лютеранством. Другого смысла, по крайней мере, не имеет его «Nouveau Christianis-me». Но достаточно было нескольких идей, брошенных наудачу и не поставленных в прочное соотношение с общим его учением, чтобы породить те чудовищные явления, которые, главным образом, известны публике под именем «сен-симонизма». К счастью, Анфантен — единственный и даже не главный представитель этого учения. Сен-симонисты в узком смысле (т. е. те, которых публика считает за таких) отдались второй части плана своего учителя, т. е. экономической и религиозной организации, забыв, что дисциплина ума и организация знания есть первые шаги ко всякой организации. Вот почему их организации явились продолжением той же анархии, против которой писал Сен-Симон. Эти попытки прошли и забыты, как все преждевременное и фантастическое. Но первая часть программы, попавшая на здравомыслящих людей, как Бюше и Конт до его последнего помешательства, послужила основанием серьезных работ по социологии и другим сферам знания, которые должны были постепенно выходить из состояния разрозненности и узкой специальности, препятствующей им быть действительным фактором организации умственной жизни человечества. Ни Бюше, ни Базар не знали лично Сен-Симона. Но через Анфантена они вошли в сношения с его школой и стали участвовать в журнале «Производитель». Первые статьи Бюше имели в виду осуществление одной из задач, указанных еще Сен-Симоном для переделания социальной науки. Сен-Симон во многих своих трудах сильно настаивал на необходимости индивидуальной физиологии, которая бы впоследствии могла служить основанием физиологии общественной. Из этого видно, что Сен-Симон имел в виду не столько физиологию, сколько то, что теперь называют антропологиею в связи с психологиею. По его мнению, успехи исторических и политических наук зависели от определения законов индивидуальной и социальной физиологии. Бюше предпринял по этому поводу ряд статей, которые восемь лет спустя получили обширное развитие. Впрочем, в этих статьях не проглядывает еще никаких прочных убеждений. Они вполне соответствовали тому неопределенному состоянию, в котором находился сам автор их. Несмотря на начавшуюся реформу его нравственных убеждений, он был еще материалист. Неотразимое влияние революционной эпохи и занятий в Jardin des Plantes чувствовалось еще на его умственном складе. Но его сильный и последовательный ум не мог остановиться на поверхностном сенсуализме, как не мог удовлетвориться поверхностным либерализмом, и потому он потребовал от своего учения и своих убеждений строгой научной системы. Он старался провести до конца убеждения, вложенные в него прежними обстоятельствами. Это и помогло ему впоследствии покончить со своими материалистическими убеждениями.
Он недолго работал в «Производителе», которого издание кончилось в 1826 г. Он возвратился к своим медицинским занятиям и основал журнал, известный под именем «Journal des progres des sciences et institutions medicales». Его вышло 21 том, а в IX томе его появился труд издателя по физиологии нервной системы, которая легла в основание его теории человеческих способностей. С 1829 г. в этом журнале появляются статьи, где уже заметен нравственный переворот, совершившийся в нем, переворот, который вывел его на самостоятельную дорогу и окончательно порвал его связи с прежними его товарищами. Одно обстоятельство особенно способствовало к этому разрыву. В 1828 г. школа Сен-Симона решилась возобновить издание «Производителя». Бюше было предложено принять в нем сотрудничество. Это вполне соответствовало его собственным планам. Уже давно задумал он написать план энциклопедии человеческих знаний. Собственно, мысль эта принадлежала Сен-Симону, несколько раз указывавшему на необходимость такой энциклопедии. Бюше приготовил статью об этом предмете для первого номера «Производителя». Рукопись эта сохранилась. Из нее видно, что автор признает невозможность положить материализм в основание такой энциклопедии. Материализм не удовлетворял существенной цели такой энциклопедии — выяснению мировой гармонии. Материализм умел выказать только отдельные и враждебные силы, находящиеся в состоянии вечной борьбы. Он не способен дать формулу для разрешения вопроса о трех великих неизвестных, представляемых каждым рядом фактов: начале, субстрате и цели. Бюше утверждал, что эти великие неизвестные не только были одни и те же для каждой науки, но что они составляли предмет общей, или энциклопедической, науки, тогда как законы, свойственные частным явлениям, составляют задачу специальных наук. Отсюда он заключал, что материализм не может дать формулу для всеобщей энциклопедии. Это не значило, чтоб он требовал возвращения к средним векам и теологическим приемам этой эпохи, но он утверждал необходимость догмата, утверждал, что будущая эпоха человеческого развития будет религиозная. Мы не будем здесь останавливаться на разъяснении этих мыслей — это будет сделано ниже. Здесь достаточно сказать, что рукопись Бюше вызвала сильнейший раздор в редакции «Производителя». Сотрудники наотрез отказались напечатать ее в своем журнале; полемика продолжалась в течение 1829 г., пока, наконец, Базар и Анфантен не дошли до пантеизма и других выводов — того, что публика называет сен-симонизмом, а Бюше не стал окончательно на сторону христианства. Отсюда можно видеть, что спор шел вовсе не о необходимости или бесполезности догмата. Базар и Анфантен скоро доказали, что они не прочь и от догмата и от религии; но этот догмат был пантеизм, отождествление духа и материи. Бюше не выносил пантеизма и основательно считал его несовместимым с нравственными началами. Он думал о восстановлении христианства в том виде, как это предлагал уже Сен-Симон, который, вероятно, не ожидал, что ученики его свяжут его имя с основанною ими новою квазирелигиею. Подобно своим противникам, Бюше высоко ставил учение своего учителя; подобно им, он признавал необходимость основать великую школу, которая бы обновила всю совокупность наук. Но он не выносил фантастических увлечений, театральной обстановки, шутовских обрядов этих «братьев». Он думал только о философии, он увлекался только наукою, но философиею и наукою, основанными на вечных истинах христианства. Он не сразу признал догматическое значение этой религии, но тотчас оценил ее нравственное значение. Еще Сен-Симон научил его видеть в нравственности не только правила личной деятельности, но совокупность начал, влияющих на общественную организацию и прогрессивное движение обществ. С этой точки зрения изучал он христианскую нравственность и признал, что на всех общественных преобразованиях, совершившихся в течение восемнадцати столетий, отразились эти великие начала, которые в то же время составляют зародыш всех будущих успехов человечества. С этой точки зрения мы должны изучать труды Бюше. Нам нет необходимости пускаться в подробности относительно его внутреннего религиозного настроения. Для нас достаточно знать, что условие человеческого прогресса он видел только в успехах христианских начал.
Таким образом, он и его последователи, одни из всех учеников Сен-Симона, продолжали дело своего учителя, не пускаясь в фантастические нелепости разных новых религий. Умственное, философское обновление общества — длинная и трудная задача, без осуществления которой нельзя думать ни о какой прочной организации. В этом отношении они исполняли по мере сил завещание учителя. Разорвав связи с Базаром и сен-симонистами,* он всегда сохранял глубокое уважение к памяти основателя этого учения, которое, по его понятию, в то время должно было ограничиться одними научными и философскими трудами.
_______________________
- От которых, впрочем, и Базар отстал впоследствии.
Революция 1830 г. открыла широкое поле для деятельности Бюше. Он многого надеялся получить от этой революции, но был обманут подобно всем республиканцам. Вот почему на другой день после революции он явился жарким сторонником республиканской оппозиции. Впрочем, ему нечего было делать с политическим движением. Подле него группировалось много талантливых людей, при содействии которых ему возможно было продолжать дело научной и философской пропаганды. Общество, известное под названием «Amis du peuple», в котором участвовал и Бюше с целью развития своих идей, было закрыто. Но вместо того стали открывать публичные курсы, конференции, собрания. В 1831 г. с этою целью основан был журнал «Европеец», сделавшийся органом партии Бюше. Нужно ли говорить, с каким жаром работал здесь сам Бюше? Статьи о национальности, о значении Франции, о суверенитете, об организации представительного правления, об улучшении судьбы рабочего класса, о кредите сменялись превосходными исследованиями об искусстве и литературе, о текущих политических вопросах, о постоянных успехах каждой науки. Подобно сен-симонистам, «Европеец» боролся против индивидуализма либеральной школы и настаивал — даже, быть может, слишком — на необходимости сильного, руководящего правительства. Но между тем как иерархический коммунизм Анфантена вел к порабощению личности, Бюше как средство реформы выставлял рабочую ассоциацию, целиком основанную на личной инициативе. «Европеец» выходил недолго. В 1832 г. он прекратился, но деятельность Бюше не прекращалась. Напротив, в 1833 г. он издал свой первый капитальный труд «Введение в науку истории»,* где изложено его учение о прогрессе, которое мы рассмотрим ниже. Заметим только, что здесь он возвел прогресс на степень мирового закона, которому одинаково подчинены все стороны жизни человечества: науки, искусства, политические и общественные учреждения. Рядом с этим он вместе с Ру-Лавернем (Roux-Lavergne) начал издание громадного сборника под именем «Парламентской истории французской революции».** Этому изданию предпослано Введение, написанное Бюше, где он высказывает весьма много оригинальных мыслей, в особенности относительно первоначальной истории Франции. Он доказывал, что французская национальность образовалась не завоеванием, а свободным союзом между католическим населением Галлии и франками, союзом, составленным с целью противодействия арианству. Если религия явилась первым объединяющим началом нового общества, она же кладет неизгладимый отпечаток на все его будущее развитие. Введение это оканчивается выводом, который в 1833 г. произвел немалый скандал, именно, что французская революция есть окончательный результат новой цивилизации, которая в свою очередь вся вышла из Евангелия.
_______________________
- [BuchezPh.]. Introduction a la science de l’historie. Paris, 1833. 2-е издание того же труда сделано Guillaumin’oM в 1842 г.
- Historie parlamentaire de la revolution francaise. Paris, 1833—1838. Vol. 1 — 40. Об этом издании см.: MohlR. von. Gesch[ichte] und Literature] der Staatswiss[enschaften. Erlangen, 1858]. Bd 3.
Независимо от этого обширного труда Бюше постоянно читал публичные курсы, а в 1835 г. возобновил издание «Европейца». Между прочим, он читал курс философии, который был собран и издан под его редакцией одним из его учеников под заглавием «Introduction a l’6tude des sciences mddicales». Впоследствии, по окончании его «Парламентской истории», этот курс разросся в обширный трактат философии.* Года через два он выпустил второе, совершенно переделанное издание своего «Введения в науку истории» и «Парламентской истории» (последнее не было окончено).
_______________________
- [Buchez Ph.]. Essai d’un traite complet de philosophie, au point de vue du catholicisme et du progres. Paris, 1840. Vol. 3.
Таким образом, бблылая часть идей Бюше получила развитие в многотомных и добросовестных трудах. Философская часть была кончена; оставалось сделать приложение ее к социальной науке. Действительно, он задумал эту работу. Но время было крайне неблагоприятно для спокойных научных занятий. Это было уже накануне 1848 г. Бюше, отвлеченный от своих трудов сначала болезнью, а после политическим брожением, увидел, что для него снова необходима журнальная деятельность. Мало того, условия времени требовали журнала менее серьезного, чем «Европеец», который под конец принял совершенно философское направление. Результатом всего этого было основание «Revue Nationale», одного из известнейших журналов в 1847 г. Но в 1848 г. революция снова вывела Бюше на политическое поприще.
Мы не будем останавливаться на этой кратковременной, хотя и лихорадочной деятельности. Мы видели, что истинное значение Бюше далеко не здесь. Грустно следить за неловкими движениями честного человека среди интриг и происков глубоко эгоистической толпы или плохо сознающего себя рабочего класса. Демократическое движение подняло красное знамя, испуганная буржуазия искала спасения во Второй империи. Бюше не мог быть ни там, ни здесь. Притом всего два года участвовал он в трудах республиканского правительства. В 1850 г. он вышел в отставку, 2 декабря 1851 г. был арестован, но освобожден через два дня благодаря заступничеству одного из своих старых друзей, маршала Бараге д’Илье. С этого времени он опять посвятил себя науке. Не имея возможности возобновить издание «Revue Nationale», он решился осуществить свой давнишний план, докончить свой философский трактат изложением социальной науки. Это и есть то сочинение, которое мы намерены изучить в настоящей статье. Он начал его в 1852 г. Работа двигалась медленно, отчасти потому, что автор считал переживаемую им эпоху неудобною для издания политических трактатов, отчасти потому, что он возобновил свои занятия геологией и другими естественными науками. В 1862 г. он продержал первую редакцию своей книги. Исправления и перемены продолжались до 1865 г. В этом году он хотел уже приступить к печатанию, как смерть прекратила это сильное и богатое существование. Книга издана, согласно завещанию автора, двумя его талантливыми учениками — доктором Серизом и Оттом, который приобрел себе уже известность своими историческими и экономическими трудами.*
______________________
- Из статьи, приложенной гг. Серизом и Оттом к книге Бюше, мы заимствовали ббльшую часть биографических данных относительно жизни мыслителя. Наиболее близкие заимствования означены кавычками.
Нам остается сказать несколько слов о личных свойствах Бюше. После перечисления его трудов его неутомимая деятельность не может подлежать сомнению. Притом здесь приведены только главнейшие его труды и вовсе не упомянуто о множестве статей, рассеянных в разных повременных изданиях. Сила, широта и деятельность отличали его ум. Одним взглядом обнимал он самые разнообразные и сложные отношения и умел прийти к светлому и плодотворному выводу. Он действительно был испечен из того теста, которое нужно было для науки Сен-Симона. Но способность анализа была в нем гораздо слабее. Он часто терялся в подробностях; тонкие различия легко ускользали от него. Но зато редкий ум оставался так верен себе во всех последствиях раз принятого начала — иногда он доходил до парадоксов. Можно сказать, что он представлял сочетание необыкновенной силы изобретения идей, неумолимой логики и удивительной памяти. Все это давало ему видное положение в литературе.
Необыкновенная скромность и преданность своей идее присоединялись к этим качествам. Все в нем было просто, начиная со вкусов. Он умел не только жить на 2800 фр. дохода, но еще и помогать другим. Убежденный, что он — один из каменщиков будущего великого здания науки, он этой цели приносил в жертву все свои личные интересы, которые могли бы помешать его работе. Он не был женат, пренебрегал практикой, хотя считался хорошим медиком; не искал политической карьеры, хотя она улыбалась ему с 1830 г. Он имеет полное право на внимание каждого, кто умеет ценить тождество слова и дела.
III
правитьУчение Бюше, как мы уже сказали, составляет одну из немногих попыток возвести социальные науки на степень реальных, положительных наук. Вот почему, прежде чем мы приступим к изложению его теории, нам необходимо указать, в чем, по нашему мнению, состоят главные условия этой положительности социальных наук. Два свойства отличают каждую положительную науку: прочно установленные законы и основанное на этих законах предвидение. Понятно, почему именно эти два факта отличают научную систему от всего ненаучного. Нет факта, не имеющего в общем строе природы причины, доступной наблюдению; нет ничего такого, чего нельзя было бы объяснить при внимательном изучении условий, окружающих наблюдаемый факт. Каждому явлению в природе соответствует совокупность породивших его условий; каждая сумма условий должна выразиться в каком-нибудь явлении. Объяснения каждого явления должно искать в окружающих его условиях и только в этих условиях; изучение данного количества условий ведет к предугадыванию того явления, которое должно быть результатом подобной комбинации сил. Вот почему ненаучна всякая попытка исследовать какое-либо явление вне положительных условий, сил, фактов. Ненаучно, далее, также исследование, которое ограничивается наблюдением и записыванием фактов без умения их сочетать, усмотреть их взаимную связь и из нее вывести вероятность и даже необходимость известного последствия. Из этих двух свойств каждой науки можно вывести несколько результатов, которые могут пригодиться нам в течение нашего исследования. Если для объяснения факта, т. е. для открытия закона, необходимо изучение известных условий, с которыми наблюдаемый факт должен находиться в необходимой связи, т. е. такой, что он мог выйти только из них и они необходимо должны были выразиться в нем, то, во-первых, нельзя вводить в науку идею произвола, нельзя давать деятельной роли причинам неестественным; во-вторых, необходимо как можно больше расширить сферу наблюдения и искать причины известного явления не только в ряду фактов, имеющих к нему непосредственное отношение, но во всей совокупности их условий, которыми вообще определяется характер данного момента в жизни умственной, материальной, нравственной, в жизни органической и неорганической. Другими словами, истинно научным можно назвать только изложение, которое известный факт выводит из целого состояния, строя, научна только система, где каждый факт является необходимою и неразрывною частью целого, и где, наоборот, зная характер целого, можно предвидеть целый ряд фактов. Эти аксиомы давно установились в естественных науках, и особенно в геологии, где историческое изучение последовательных преобразований Земли привело именно к этим результатам. Никому не придет в голову отнести какой-нибудь класс животных в несоответствующую эпоху формации, и каждый знает, что данной эпохе должно было соответствовать известное строение органического мира. Можно сказать, что Кювье, Агассиз, Лейель и Форбс сделали больше для выработки истинно исторической методы, чем большая часть так называемых историков. В социальных науках (как исторических, так и догматических) есть некоторые понятия, препятствующие им обратиться в реальное знание. Во-первых, в них продолжает господствовать идея воли как важнейшего фактора социальных явлений. Это естественно заслоняет изучение истинных законов и лишает возможности истинно научного предвидения. Вместо идеи последовательного развития, правильной смены одного состояния общества и соответствующих ему частных фактов другим строем и другими фактами на первом плане стоит идея искусственных комбинаций, произвольно созданных тою или другою частною волею. Отсюда вытекает понятие о возможности по произволу заменять одну комбинацию другою, для чего стоит только разрушить старое. Отсюда, далее, идея бесконечной борьбы, наполняющая собою страницы истории. Между тем как идея правильной смены одного строя другим ведет к сознанию необходимости изучить характер окружающего строя, предусмотреть строй будущей эпохи и сделать как можно больше для полного осуществления этих задач в будущем, идея воли, естественно, ведет к фантастическому созданию идеалов, составленных обыкновенно путем отрицания настоящего, и к стремлению немедленно осуществить эти идеалы, хотя бы путем насилия. Первый путь вносит в нас сознание невозможности произвольной переделки данных общественных отношений, на место произвольного идеала ставит серьезную цель, выработанную историческою жизнью общества, осуществление этой цели переносит в далекое будущее, которому мы должны служить во имя сознанной нами цели. Здесь развивается идея долга. Ясно, что второй путь приводит к произволу и ставит кумир одной свободе, которая без серьезной цели и идеи долга не имеет никакого значения.
Далее, признавая волю главнейшим фактором общественных явлений, социальные науки вместе с этим преувеличивают значение личности, так как идея воли истинное свое значение получает в деятельности отдельных лиц, преимущественно же великих. Не отрицая значения последних в общем ходе истории, нельзя, однако, не признать, что, обращая на них исключительное внимание, наука тем самым до крайности суживает пределы своего исследования, оставляет в стороне массу условий, фактов и отношений и, следовательно, лишает себя средств вывести действительно прочные законы общежития. Освещая известную эпоху только характером известного лица, по ее мнению влиявшего на всю совокупность отдельных явлений этой эпохи, наука никогда не поймет даже того, почему эта личность имела такое значение, ни того, что должна была сделать следующая эпоха. Тем менее возможно установление связи между постепенно сменявшимися состояниями общества, ибо связь научная, действительная может быть установлена только между всею совокупностью условий предыдущего и последующего строя общества, а не между отдельными личностями, взятыми сами по себе. Мы здесь далеки от мысли решать вопрос о степени влияния единичной воли на историческую судьбу человечества. Мы желаем только выставить то общественное и мало понимаемое положение, что каждый факт социального мира есть произведение множества причин и условий, а не одной движущей силы. Организм и его жизнь отличается от механизма тем, что в нем менее видно господство единства цели и единства причин, чем в последнем. Все публицисты, например, установлявшие единство цели для государства, не достигали никаких результатов, между прочим, потому что рядом с ними другой мыслитель выставлял другую цель, и т. д. Развитие — эта цель всякого организма, в том числе и социального, — не может быть прикреплено навеки к одной цели, равно как явления его не могут быть объяснены какою-либо одною причиною.
Не менее шаток и другой прием, хотя более широкий, чем предыдущий, тот прием, по которому характер и значение общества изучают на основании природы человека вообще, т. е. отождествляют законы общественного развития с законами развития индивидуального. В силу этого учения социальные науки имеют один предмет с антропологиею и психологиею, причем исследование производится только в более обширной сфере. Нет сомнения, что природа эта необходима для разъяснения разных практических вопросов, преимущественно же тех деяний, которые не выходят из сферы личных отношений человека. Но сделать законы индивидуальной природы человека законами общества — более чем неосновательно. Значение человека как члена общества, характер его как социального существа могут раскрыться только при изучении законов общества, а не наоборот. Далее, самый характер человека, не только как члена общества, но и как неделимого, взятого в сфере его частных отношений, до такой степени образуется и видоизменяется под влиянием общества и его законов, что глубочайший психолог вряд ли возьмется разъяснить, что в человеке есть произведение его непосредственной природы и что создано обществом. Если взвесить, что в сумме нравственного и умственного богатства общества есть произведение непосредственных свойств индивидуальности, то результат, конечно, будет не блестящий. Теория индивидуалистов выводит общество из потребностей человека и делает его продолжением индивидуальной жизни человека. Никто не будет оспаривать первого положения настолько, насколько рой есть произведение потребностей пчел или, лучше сказать, притяжение — потребность атомов. Нельзя назвать простою потребностью то, от чего человек не может отказаться, не рискуя быть исключением и весьма печальным. Представьте себе существо, которое иначе не может даже поддерживать свою породу, как соединяясь в общество, и выводите потом отвлеченный appetitus societatis (стремление к общежитию (лат.).) из любви к диалектике. Что касается второго положения, что социальная жизнь есть только продолжение индивидуальной, то оно более чем сомнительно. Если принять это положение индивидуалистов, то ясно, что социальная жизнь есть только совокупность частных существований, а общество — простая ассоциация неделимых. Так, действительно, индивидуалисты и смотрят на общество; таково было коренное основание так называемого естественного права — все эти соединения liberorum hominum Гроция, Пуфендорфа и Вольфа. Таков смысл социальных контрактов. Таково было это учение, для удержания порывов которого историческая школа должна была освятить всю средневековую гниль, для того чтобы сколько-нибудь противопоставить идее воли идею исторического закона. Если б индивидуалисты были правы, то нельзя было бы найти ни одной способности общественной, которая бы не была присуща природе каждого отдельного человека, так как ассоциация может только увеличить силы посредством их соединения, но не может изменить их характера и даже создать что-нибудь новое. Напротив, общество обладает такими силами, которых отдельный человек или вовсе не имеет, или имеет в зародыше, подобно тому как нервные узлы имеют in posse способности мозга, простые тела — свойства сложных. Для того чтоб эти скрытые свойства выказались, необходима химическая или органическая комбинация. Человек, например, родится со способностью к речи, но не с самою речью: в противном случае во всем свете был бы один язык или каждая порода могла бы изучить только свой язык. Человек, предоставленный сам себе, не может сложить из звуков, которые он издает, даже самого простого сочетания, похожего на речь. Общество, напротив, получает язык вовсе не от условия, заключенного между людьми, называть так или иначе ту или другую вещь. То же должно сказать и про простую ассоциацию отдельных лиц. С давних пор замечательные филологи стремились создать язык, которым могло бы говорить все человечество. Кажется, все нужные средства находились в их распоряжении — формы и законы всех языков и наречий, выработанная грамматика, сильное умственное развитие, и однако ж, не только они не создали ничего подобного, но даже не в силах были произвести какую-нибудь перемену в языке своего народа. То же самое должно сказать и о других силах общества. Личный опыт и способности без общества никогда не создали бы науки; личный интерес только в обществе мог сделать из промышленности орудие цивилизации; личное вдохновение превратилось в обществе в искусство. Природа вещей такова, что никогда личные способности, взятые отдельно или в ассоциации, не могут изменить и победить сил общественных, и нельзя не благодарить за это Творца, потому что иначе все, что есть святого и благородного в человечестве, зависело бы от стремления лица или группы стремлений, нередко узких и эгоистических.
Далее можно привести отрицательные доказательства того, что общественные силы не суть простое продолжение индивидуальных. Вырождение и смерть общества сопровождаются смертью его языка, науки, искусства, промышленности, политического строя. Общества египетское, греческое, римское умерли, их цивилизации отошли в разряд мертвых, а личности, их составлявшие, продолжали жить и составлять ассоциации для защиты себя от внешних бедствий. Возрождение древней цивилизации нуждалось в новых организмах. Только после того, как сложилось новое европейское общество, начинает появляться серьезная наука и развивается промышленность.
Человек не только способен создать готовое общество, но сам делается способен к общежитию только постепенно, под влиянием векового воспитания и разных потрясений, сглаживающих его эгоистические наклонности. По мере подавления его личных стремлений предварительно в семье, а после в других формах общежития, делается он тем общественным животным, каким выставляет его Аристотель. В семье человек теряет часть своей личности, а вместе и эгоизма; в общине у него является уже способность самопожертвования; в государстве он доходит до героизма. Другими словами, идея долга и цели есть произведение общества, эгоизм и произвол — удел личности.
Это нисколько не противоречит тому обстоятельству, что общество является представителем прогресса в человечестве, а личность в массе является элементом консервативным. Прогрессивные стремления — всегда произведение сознания возвышенной цели, общего блага, чувства долга и некоторого самоотвержения, т. е. всего того, что создается обществом или может осуществляться только в обществе, религии, науке, нравственности. Консерваторство есть нередко замаскированный эгоизм, следовательно, наиболее индивидуальное стремление, или более приближающее ко вне-общественному состоянию человека. Индивидуализм, делая из общества ассоциацию, скомбинированную по общим началам человеческого ума, естественно стремится найти общую форму для общества всех времен и всех народов, не спрашивая условий времени и места. Положительное знание ничего не ищет, но утверждает, что каждой эпохе общественного развития должна соответствовать своя государственная и общественная форма.
Кроме того, положительная наука, выводя свои законы из наибольшего количества факторов и условий, дает название законов только тем началам, которые влияют на всю совокупность общественных элементов, следовательно, на жизнь преимущественно народных масс. Напротив, школа индивидуалистов любит возводить в идеал начала, выработанные небольшим кружком людей, и, несмотря на свои возгласы об общем благе, нередко остается чужда истинных начал своего общества. Исследуя законы общества на более широком поле, чем индивидуалисты, положительная наука направляет свое предвидение к таким же широким выводам. Этот вывод по своей общности всегда должен соответствовать самому закону. Если закон должен соответствовать всей совокупности общественных элементов, то и самая цель должна соответствовать той же совокупности. Только те стремления считает она здравыми, которые одинаково общи всем классам общества, потому что они одни соответствуют общности ее законов. Служение личным целям, фантазии кружка, утопии — нелепо, ибо ненаучно и потому незаконно. Вот почему такая наука наиболее демократична, хотя не любит революций, а индивидуализм наиболее аристократичен, хотя гремит о переворотах. Положительная наука, сознавая свою тесную связь с обществом, которого она есть произведение, и его основания, никогда не выставляет положений, противных началам общежития. Отдельная личность или даже группа лиц могут уединиться, забыть великое назначение науки, необходимую связь всех областей знания и увлечься каким-нибудь частным представлением. Но в то время, когда они будут высказывать свои положения, они не будут помнить об обществе, не будут более принадлежать ему. Пантеистический нигилизм Гегеля мог быть создан только в кабинете; ученый, забывающий хоть часть великих начал, составляющих достояние умственной жизни человечества, тем самым осуждает свою теорию на бесплодность. Вот почему положительная наука берет в расчет все, чем движется человечество в данную пору, а потому ни на минуту не уклоняется от жизни: ее законы прежде всего должны быть жизненны. Не знаем, можно ли то же самое сказать про школу метафизиков.
Изучая общественные законы на таком широком поле, по отношению к самой свободе, этому идеалу индивидуализма, реальная наука установляет более положительные основания, чем те беспорядочные мечтания, которые справедливо вызывают опасения всех благомыслящих людей. «La vraie Hbert, — говорит Конт, — ne peut consister, sans doute, qu’en une soumis-sion rationnelle a la seule pr6pond6rance, convenablement constat, des lois fondamentales de la nature, a l’abri de tout arbitraire commandement personnel».
Наконец, почти бесполезно говорить о том, что, выясняя необходимые законы развития и необходимость самого развития общества, положительная наука умеет отвести должное место правительству, этому представителю общих интересов, на которое индивидуалисты смотрят как на помеху всякого прогресса. Таковы начала, которые, по нашему мнению, должны лечь и отчасти уже легли в основание социальной науки.
Разумеется, все эти начала выработались не вдруг. Можно сказать, что во Франции они — порождение XIX столетия и школы Сен-Симона, ибо только она дошла до истинного сознания общества как действительного организма. До того времени индивидуализм во всевозможных комбинациях составлял главную основу всех политических учений, которые исходили от естественного состояния путем соглашения, контракта, завоевания и прочих смешных или вредных учений. Собственно говоря, все они продолжали дело классических писателей, с большими или меньшими изменениями. Политическая свобода дала Платону и Аристотелю возможность выработать такое учение, которое в общих чертах и некоторых подробностях до настоящего времени не утратило своего значения. Вот почему Бюше останавливается на нем довольно подробно. Это одна из любопытных оценок политических учений древности. Еще теперь, говорит он, по истечении 22 веков, терминология, определения, формулы Платона и Аристотеля, а особенно Аристотеля, составляют основание политической науки и языка. От Аристотеля получили мы определение, что цель политического общества есть личное благо. Он высказал мысль, что человек есть существо общественное и что, вступая в общество, он удовлетворяет своей потребности, — аксиому, принятую Гроцием и Пуфендорфом и сделавшуюся исходным пунктом естественного права. Конечно, теории двух древних философов подверглись некоторым частным изменениям. Они под именем «граждан» разумели небольшой кружок лиц, вооруженных политическими правами, в противоположность иностранцам и рабам, теперь его дают всей массе жителей. Далее, встречаются различные определения блага. Одни полагают его в добродетели или умеренности, как Аристотель; другие — в правде, подобно Платону; третьи — в безопасности, в богатстве, в могуществе. Не все также сходятся относительно происхождения общества. Теория христианская отличается от теории Аристотеля. Но, каковы бы ни были эти разногласия, все научные направления, начиная от отцов церкви до новейших публицистов, представляют отражение греческой науки, если не самую эту науку.
Влияние этих двух мыслителей выражается и в том стремлении создать вечную, незыблемую общественную организацию, которая бы вечно служила идее общего блага. И Платон, и Аристотель выставили, правда, каждый свой идеал. Но и то обстоятельство, что два мыслителя, жившие почти при одних и тех же условиях, выставили два различных идеала, не удержало новейших их подражателей. Нет почти публициста, который не стремился бы найти или даже не считал бы себя нашедшим подобный идеал. Для публициста это, конечно, невинное упражнение, но хуже всего то, что идея неподвижности форм вошла в сознание правительств, из которых каждое считает себя представителем наилучшей формы в мире. Последствия такого убеждения ведут к систематическому застою, предшествующему самому вредному взрыву сдержанных элементов общества. Даже золотая середина, которою так гордятся практические люди, и та оставлена им в наследство Аристотелем.
Кроме понятия о неподвижности форм влияние греческой науки отразилось и на том убеждении, что все социальные вопросы могут быть разрешены тою или другою формой правления. Три типические и три извращенные формы — вот что представляют собою все государства целого света.* Переход от одной формы к другой совершается революцией, непосредственно вытекающею из извращения какой-либо из типических форм. Монархия извращается в тиранию, тирания вызывает революцию, из которой рождается новая форма, в свою очередь опять извращающаяся и ведущая к революции, и т. д., и дело оканчивается возвращением к первой форме. Так, вся политическая история каждого народа есть нескончаемый круговорот, в котором общество ищет спасения от одной формы в другой, в свою очередь покидаемой им для третьей.
______________________
- Заметим, впрочем, что по отношению к Аристотелю это замечание Бюше справедливо только до некоторой степени. Правда, он признает абсолютно лучшую форму правления, но в то же время он говорит, что каждый народ осуществляет идеальные типы по-своему. См.: Политика, VI, 1.
Итак, неподвижность форм ведет к революциям, которые ведут ни к чему иному, как к той же форме, от которой общество так тщательно уходило.
И это еще не все. Теория круговорота есть только последствие другой, более общей концепции. Человек потому осужден вращаться на месте, что не может идти вперед; он оставил золотой век народа, и каждый шаг, удаляющий его от этого, есть переход от дурного к худшему. В сравнении с этим положением теория кругового движения представляется уже шагом вперед; застой все же лучше постоянного падения.
Притом учение это, подробно развитое Платоном и Полибием, представляло некоторое сходство с историею греческих республик. Вывод соответствовал наблюдаемым фактам, но наблюдение это происходило на слишком тесном пространстве, что сделало самый вывод узким и односторонним. Но учение это сохраняло свою силу много веков; оно жило так долго, что даже было забыто, и воскресло.
Прежде всего оказалась несостоятельность формальной классификации государственных форм. Цицерон и Полибий не знали уже, куда отнести римскую республику, и назвали ее четвертою формою. Феодализм решительно не укладывался ни в одну из этих форм: государство, выстроенное на несвободной поземельной собственности, сопоставление духовной и светской властей, затем постепенное образование представительной системы — всего этого не предвидела древняя наука. Далее, куда девались рабы, без которых немыслимо было древнее государство? Что сделалось с безграничными правами отца семейства? Далее, знали ли древние кредит, эту могущественную силу, вследствие которой всякое правительство более или менее испытывает давление общественного мнения? Они знали город, муниципию, но понимали ли национальность? Наконец, вся их политическая мудрость заключалась в развитии личного счастья, справедливости, в правиле suum cuique (каждому — своё (лат.)). Неудовлетворение этих требований вело к революции. Если же это муравьиное блаженство было удовлетворено, то форма общества могла бы существовать бесконечно. Что сказали бы они про общественное мнение, которое шаг за шагом подвигает своих представителей к улучшениям и неохотно пускается в революции?
Таковы некоторые факты, поступившие в обладание новой науки, хотя далеко не все. Они дают возможность открыть новые законы социального развития, выяснить другие цели общества. Во главе таких законов стоит закон, предчувствованный Лессингом и Лейбницем, выраженный Кантом, Тюрго и Кондорсе и окончательно укрепившийся в области социальных и естественных наук после открытий Ламарка, Конта, Дарвина, Гёте и фон Бера. Закон прогресса, говорит Бюше, есть отрицание некоторых главных оснований древней науки и установление совершенно противоположных начал. Закон этот отрицает, что человеческая порода осуждена на вечное вращение в сфере постоянных, однородных явлений; он утверждает, что общества должны идти вперед по прямой дороге к добру, что новое постоянно должно быть лучше старого. Этот закон доказывает, что ни одно устройство не может претендовать на название идеального и лучшего устройства, что оно видоизменяется с видоизменением общества. Наконец, он ведет к тому заключению, что каждое общество от своего возникновения до упадка составляет одно целое: оно изображает цепь, где каждое звено, т. е. каждая эпоха, получает от предшествующей больше, чем та получила от предыдущей, и оставляет последующему времени наследство большее, чем получила сама. Были, конечно, ужасные случаи, попадаются разрушенные цивилизации, движения вспять, вырождение целых обществ. Но эти несчастья до настоящего времени были исключительными явлениями; в настоящее время возможность их уменьшается по мере развития и укрепления начал цивилизации. Притом эти перерывы были только кажущиеся; преданья, привычки, верования общества оставались неприкосновенными. Этих остатков часто было достаточно для возрождения прежнего общества; часто во имя этих сохранившихся верований общество возрождалось в лучшем виде и продолжало свое развитие с неудержимою силою. Историки и летописцы часто видят развалины и разрушение в симптомах глубокого перерождения и переходе от одной цивилизации к другой.
В чем состоит этот закон прогресса? Где причина и условия прогресса? Нельзя сказать, чтобы в настоящее время социальные науки представляли полную законченную теорию этого закона. Несмотря на основательные труды Конта, Герберта Спенсера и еще двух-трех мыслителей, много еще пробелов, темных мест, противоречий. Вот почему мысли Бюше кроме своего несомненного внутреннего достоинства представляют еще интерес как дополнение к разрозненным попыткам выяснить эту идею. Попытка его тем более заслуживает внимания, что его теория есть логический вывод из убеждений, составленных им при занятии естественными науками. Наконец, без этой теории непонятно будет все его социальное учение, а потому мы посвятим следующие страницы подробному ее изучению.
От Тюрго и Сен-Симона Бюше отличается тем, что они изучали теорию прогресса только на антропологических и социальных фактах, тогда как он строил свои выводы на данных, принадлежавших всем сферам наук. Он первый начал делать сближения прогрессивных явлений, доказанных историческими науками, с аналогическими результатами, добытыми геологиею, сравнительною анатомиею и эмбриологиею, и установил соотношение между однородными законами мира неорганического и духовного. Сравнительная анатомия доказывала ему, что все классы животных составляют лестницу, цепь, где низшие породы тесно связаны с высшими; геология показала, что все эти классы были созданы последовательно, что творение началось с низших организмов, за которыми следовали организмы высшего порядка. Та же наука доказывала, что первые растительные и животные породы сами способствовали образованию земной коры, внося в нее элементы, необходимые для развития последующих пород. Наконец, эмбриология показала, что человеческий зародыш переживает ряд последовательных развитии. Из всех этих данных он выводил заключение, что закон, проявляющийся в различных классах животных и в образовании Земли, есть тот же, который управляет развитием зародыша, и тот, который мы назвали законом прогресса.
Итак, с физической точки зрения один закон управляет земным шаром, одушевленною природою и человеческим организмом. В этом убедили Бюше естественные науки. Изучение истории повело его дальше; оно открыло ему тот же самый закон в применении к умственному и нравственному миру. Исторический прогресс человечества кажется продолжением, в других только формах, прогрессивных преобразований, пережитых Землею, до появления на ней человека. Нет, следовательно, ни одного существа, которое бы могло уйти из-под влияния этого закона.
Итак, сравнение результатов геологии, сравнительной анатомии и эмбриологии с общими выводами исторических наук привело Бюше к установлению всеобщности закона прогресса. Прогресс, следовательно, перестал быть для него простым увеличением материального благосостояния и успехов просвещения, — которое одни признавали, другие отрицали, — а стал законом мирового порядка.
Но это же сравнение дало ему возможность понять и характер, и смысл прогресса. Понятие прогресса смешивали и смешивают с понятием совершенствования.* Для многих ученых прогресс представляется постоянным усовершенствованием личных способностей и социальных установлений. Но для сравнительной анатомии и геологии подобное усовершенствование — второстепенный факт. «Социальный прогресс, — говорит Герберт Спенсер, — видят в производстве большего количества и большего разнообразия предметов, служащих для удовлетворения человеческих потребностей, в большем ограждении личности и собственности, в расширении свободы действий; между тем правильно понимаемый социальный прогресс заключается в тех изменениях социального организма, которые обусловливают эти последствия. Обиходное понятие о прогрессе есть телеологическое. Но чтобы правильно понять прогресс, мы должны исследовать сущность этих изменений, рассматривая их независимо от наших интересов». С точки зрения естественных наук прогресс есть та же математическая прогрессия, каждый член которой заключает в себе всё предыдущее и нечто большее, чего в них нет. Так, каждый класс животных заключает в себе все органы низшего класса, но более развитые и сложные; каждая геологическая эпоха предполагает все предыдущие, без которых она была бы невозможна, но отличается от них существованием более совершенных животных и растений. Следовательно, прогрессивность не есть свойство отдельного члена прогрессии, но есть достояние всего ряда. Каждый класс животных не прогрессивен сам по себе; низшие породы их представляют то же строение, как при своем появлении. Но каждый класс стоит между сравнительно низшим и высшим, и из сравнения их можно вывести понятие прогрессивности. То же самое замечаем мы и в социальной сфере. Утверждают, говорит Бюше, что социальная жизнь есть результат развития наших способностей. Это верно только в том смысле, что все способности, отличающие нас от животных, могут проявиться только в сообществе. Но когда утверждают, что самый прогресс есть не что иное, как усовершенствование тех же способностей, это положение неверно во всех отношениях. Греки по развитию своих умственных способностей и во всех предметах, зависевших исключительно от развития этих способностей, не только были равны современному человечеству, но едва ли не превосходили его. Во всех же отношениях, зависящих от степени социального прогресса, они стоят далеко ниже. Чтобы увидеть истинный прогресс, необходимо взять Грецию в сравнении с Египтом, с одной стороны, и с современною цивилизациею — с другой. Следовательно, идея эта может быть выяснена путем сравнения различных цивилизаций или, по крайней мере, поколений, но никак не отдельных личностей. Отдельная личность, какова бы ни была ее способность, не могла силою своего мышления достигнуть некоторых открытий, концепций, результатов, украшающих современную науку. Они были бы невозможны без массы предшествовавших наблюдений. Эта масса наблюдений, соображений, гипотез, поверок, аналогий, вычислений, соединенных для разъяснения одного и того же предмета, делает из теоретика, который после других взялся за его разъяснение, не только более сведущего или ученого человека, но влияет на силу его изобретательной способности, подсказывает ему те гениальные гипотезы, которым наука обязана своими величайшими законами. Теории Коперника или Ньютона — неужели продукт только их личности?**
______________________
- Все последующие мысли сходны с положением, развитым Гербертом Спенсером в разных его статьях. Впрочем, условия прогресса, выставляемые им, едва ли не ближе к истине, чем соображения Бюше, несмотря на их положительное достоинство в применении к социальным наукам.
- См.: Т. I. Р. 35 и ел.; также «Введение…» LXIV и сл.
Итак, личность способна к совершенствованию; но прогрессивно — одно общество. Оно выделяет одно понятие из другого; оно дает каждому элементу самостоятельное развитие; только в нем каждой потребности соответствует отдельная организация, словом, только оно удовлетворяет коренному условию прогресса, высказанному г. Спенсером, — постепенному переходу от однородности к разнородности, от смешения к раздельности. Усилий личности не достало бы на такое громадное дело. Могли ли бы эти усилия выделить религиозный элемент из светского, в светском отделить экономические отношения от государственных? Воспитание личности продолжительно, жизнь коротка, способности ограничены и продукты ее деятельности погибли бы, если б их не сохраняло общество. Оно не теряет ничего, не устает, не ослабевает. В нем вырабатываются истинно прогрессивные элементы.
Благодаря этому великому закону, в деле прогресса участвуют всё и все, даже те, которые не сознавали своей деятельности. В геологии это не требует особенных доказательств. Каждая формация сопровождалась появлением известного числа новых животных и растений. Эти животные могли существовать только потому, что нашли все нужные для себя условия. Нет сомнения, что в числе этих условий немалую роль играли животные и растения предшествующей формации. Вследствие этого от зародышей органической жизни, приспособленных к исключительно минеральному периоду, природа постепенно дошла до возможности высших организмов. Один порядок животного царства подготовляет появление высшего порядка, создавая постепенно нужную для того почву, видоизменяя моря, очищая воздух, реформируя климат. И что же? Для того чтобы произвести все эти чудеса, всем этим первенцам животного и растительного царств не нужно было обладать особенными способностями. Для поддержания прогрессивного движения природы им нужно было только следовать своим инстинктам, спокойно жить и умирать. Их простого присутствия на земной поверхности, соединенного с постоянным действием химических и физических сил, достаточно было для постепенного преобразования этой поверхности. Каждый период творения имел, таким образом, свою задачу, в достижении которой участвовало все живущее в каждой отдельной формации. Но когда преобразование совершилось, когда все было уже готово для принятия новых обитателей, сильнейший переворот разрушил все отжившие, т. е. покончившие свое назначение породы.* Они были, таким образом, слепым орудием прогресса, в котором сами не участвовали, ибо в течение всего геологического периода их организация, инстинкты и потребности не подвергались особенным изменениям.
______________________
- Читатель, вероятно, помнит, что Бюше находился под сильным влиянием Кювье.
По отношению к человечеству вопрос этот несколько усложняется. Человек, существо разумное и свободное, не только сознает прогрессивное движение, в котором он участвует,* но и сам принимает в нем участие, улучшая условия своего быта. Но общие начала геологического прогресса применяются и здесь: так, всякая перемена совершается в течение долгого времени, эпохи, имеющей эту перемену своею задачею. В истории человечества постепенно сменявшиеся великие цивилизации играли роль постепенно сменявшихся геологических формаций. Далее, хотя человечество в каждую эпоху и сознает более или менее свое назначение, но цель эта лежит вне современных поколений: каждое из них работает для будущего. Каждый человек есть орган великого социального организма, как каждый отдельный общественный организм есть орган человечества. Таким образом, никто не создан исключительно для достижения своих мелких, эгоистических задач; каждый имеет свою задачу в мировом порядке: все мы — работники в одной великой мастерской и трудимся над работой, размеры и задачи которой далеко переходят за пределы нашего существования.
______________________
- Всегда ли? Кажется, есть периоды, когда в этом сознании участвуют немногие; впрочем, это нисколько не изменяет мысли Бюше: все-таки есть в общем движении доля сознания. Кто сознает, тот ведет других.
Недостаточно, однако, указать на всеобщность закона прогресса; необходимо показать его применение к истории человечества. Установление закона требует поверки. Поверка дает возможность предвидения. Как человечество двигается вперед? Как определить его направление в данную минуту? Разрешению этих вопросов Бюше посвятил главным образом свое «Введение в науку истории» и, кроме того, много отдельных замечаний в различных статьях и сочинениях. Мы изложим здесь его учение о прогрессе и выведем из него исходную точку его социального учения. Что же касается его теории предвидения, то мы постараемся изложить ее в следующей статье, после разбора основных начал его общественной теории.
Мы уже видели, что вся история человечества состоит из ряда постепенно сменявшихся цивилизаций. Что представляет собою каждая цивилизация? Почему она составляет такое замкнутое целое? Как совершается переход от одной цивилизации к другой?
Подобно всем теориям Бюше и Конта, и теория, касающаяся этих вопросов, в зародыше находится уже в учении Сен-Симона. В общем ходе знания и социального развития вообще, писал он, можно заметить два постоянно и постепенно сменяющие друг друга направления, или, лучше сказать, метода: метод a priori и метод a posteriori. Первый необходимо предшествует второму. Ученые начинают с того, что подчиняются влиянию какой-нибудь великой системы, основанной гениальным мыслителем, и довольствуются приложением его теории к частным случаям. Но постепенно это направление сменяется стремлением анализировать факты и подробности и от них восходить к обобщениям. Эта последняя работа продолжается до тех пор, пока не выработаются элементы для новой могущественной системы, не явится снова гениальная личность. Социальный строй представляет, по его мнению, такие же смены двух направлений; общество постоянно переходит от синтетического к аналитическому периоду. Европа уже более одного (по мнению Конта, трех) столетия переживает последний период; пора уже возвратиться к методу априористическому и начать эпоху общественной организации.
Эта теория была мало развита Сен-Симоном, но сильно отразилась на учении Конта и Бюше. У последнего она приняла форму теории органических и критических периодов. Следовательно, каждая цивилизация есть продукт положительных и отрицательных факторов. Положительные устанавливают и определяют задачу известной цивилизации; отрицательные разрушают то, что в этой организации было временного, выделяют действительно общие начала и своею политическою работою способствуют накоплению новых фактов, новых материалов, из которых сложится будущая цивилизация. Таким образом, каждый из этих факторов выполняет и положительную и отрицательную задачу. Каждая органическая эпоха цивилизации доканчивает отрицание старого здания, которому она противопоставляет новое: она освящает дело предшествующей критической эпохи; каждый критический период отрицает старый порядок, но своими положительными трудами подготовляет новый органический период. De omnibus dubito (во всем сомневаюсь (лат.)) — первое слово картезианства, оно предшествует его cogito, ergo sum (я мыслю, следовательно, я существую (лат.)). Но разница между органическим и критическим периодами заключается в большей сосредоточенности сомнения и положительного убеждения с преобладанием последнего над первым, тогда как критическая эпоха, разбрасываясь в специальностях, отдаваясь исследованию частных вопросов и фактов, не имеет такой общности сознания, как первая эпоха. Действительно, если мы возьмем какую-нибудь критическую эпоху, то убедимся, что отрицание растет в ней постепенно и притом начинается с анализа самых мелких, частных и удаленных от общего социального строя фактов. Наиболее способны для этого вопроса естественные науки, не только потому, что они скорее могут довести до положительных результатов и, следовательно, подготовить новый органический период, но и потому, что по трудности усмотреть ближайшую связь между ними и общею массою верований и установлений они дают возможность людям, привязанным еще к тому и другому, совершенно свободно относиться к своему предмету. По мере падения установлений и верований органической эпохи критицизм касается более общих вопросов, и, наконец, полное отрицание старого возвещает появление нового органического учения. Следовательно, систематическое сомнение есть необходимое условие возможности нового органического учения, но никак не самое это учение. Органическое учение создается из положительных начал прежней эпохи, уцелевших от критической работы отрицания, и положительных фактов, добытых аналитическими трудами критической эпохи. Собственно отрицанием мало занимается органическое учение. Оно целиком дается ему критикой непосредственно предшествовавшей ему эпохи. Оно отрицает прошедшее скорее догматизмом и положительностью своего учения, чем критикой этого прошедшего. Но в этом отношении оно идет гораздо дальше, чем самая смелая критическая работа. Христианский монастырь явился гораздо сильнейшим отрицанием язычества, чем всевозможные насмешки скептиков последних времен империи. Это понятно: в первом случае говорили представители двух совершенно различных обществ; во втором только спорили несогласные члены того же самого общества; здесь одно убеждение было противопоставлено другому; там препирались люди с различными мнениями. Вот почему представители старого общества преследовали новое учение, оставляя без внимания насмешки скептиков. Они прощали неверие, но не могли вынести новой религии. Мало того, самые скептики большею частью не только не сочувствовали новому обществу, распространению которого они же содействовали, но с ужасом отворачивались от него, отчасти потому, что критицизм, работая без всякой общей цели, не всегда предвидит результаты своего направления, отчасти потому, что они только абстрактно, а не в действительности, порвали связь со старым обществом, а отчасти потому, что по привычке к отрицанию они неохотно увлекаются органическим учением. Им может увлечься только тот, в ком сомнение так же целостно, как целостно новое учение, и вместе с тем потребность верования сильнее критического стремления. История христианства достаточно доказывает это: злейшими его врагами явились наиболее скептические писатели эпохи; женщины, юноши простые сердцем — первыми его последователями. Эти факты достаточно известны, а потому излишне было бы останавливаться на них. Возвратимся к Бюше.
Сознавая все вышеизложенные истины, он в прогрессивном движении человечества не дал сомнению такой роли, какую навязал ему Бокль. Не сомнение устанавливает цели, не оно дает направление, господствующее в известном цикле цивилизации; оно не начинает со стройного учения и возвышается до системы уже в ту минуту, когда старое общество готово смениться новым, т. е. одно органическое учение другим, таким же органическим. Далее, критицизм есть по преимуществу логическая деятельность, имеющая мало элементов нравственного чувства, на котором, по мнению Бюше, прежде всего строится всякое органическое учение. В самом деле, не только каждая из великих исторических эпох открывалась новым религиозно-нравственным учением, но и каждый из второстепенных органических периодов сопровождался возрождением нравственного и религиозного чувства. Если бы Бокль, говоря об отношении умственного и нравственного развития в деле успехов человечества, долее остановился на этом обстоятельстве, чем на изолированных примерах римских императоров и испанской инквизиции, он, вероятно, пришел бы к другим результатам. Нравственность, говорит он, состоит из немногих предписаний, неспособных к прогрессу; в течение веков к ним нельзя было прибавить ни одной буквы. Напротив, умственное развитие постоянно подвигается вперед через приобретение новых фактов, расширяющих сферу его созерцания. Приобретение новых фактов зависит от степени сомнения, которое одно может двинуть человека к новым открытиям. Следовательно, в итоге только сомнение есть фактор цивилизации: чем больше общество сомневается, тем больше оно идет вперед. Следовательно, первые 12 веков христианства не были прогрессом в сравнении с эпохой Возрождения, обратившейся к язычеству. Много бы можно привести таких «следовательно»; но, боясь уклониться от предмета, мы сделаем лишь немного замечаний. Во-первых, нравственность и ее действительно немногие начала способны к развитию,* особенно если под нравственностью мы будем понимать не правила индивидуального поведения (как это, очевидно, делает Бокль), а совокупность известных начал общежития, как это делают Конт и Бюше. Подобно всем началам, прогрессивность нравственности можно усмотреть только при сравнении известного ряда сменявшихся цивилизаций. Никто, например, не станет отрицать, что нравственность христианства резко отличается от нравственности греческого политеизма, от нравственности браманизма, что политеизм имел другие нравственные предписания, чем фетишизм, и т. д. Далее, нравственные начала, как основа целой эпохи человеческой цивилизации, по необходимости должны носить некоторый отпечаток неподвижности, без чего предписания эти скоро потеряли бы свой авторитет, спустились бы в шаткую сферу индивидуального усмотрения и мнения, что, конечно, привело бы к падению социальной нравственности, следовательно, потрясло бы самые основы общежития. Неподвижность эта нисколько не доказывает, однако, их неспособности содействовать прогрессу. Никто, например, не назовет ретроградом какого-нибудь человека только потому, что он имеет одну постоянную цель, которой посвятил всю жизнь. О прогрессивности или непрогрессивности известных начал можно судить не столько по их количеству, сколько по тому, скоро ли их можно осуществить или исчерпать. И сам Бокль не решился утверждать, что начала, высказанные христианством, великие цели, им установленные, все достигнуты и что христианство исчерпано до дна. Напротив, прогресс до настоящего времени заключается в постепенном применении этих начал, этих немногих заповедей, этих «возлюби Бога всем сердцем твоим и всем помышлением твоим и ближнего твоего, как самого себя», высказанных за несколько столетий. Вот в этом-то деле постепенного применения христианских начал заключается пока вся задача социальных наук, и Бог знает, когда они сделаются достойными этой задачи. Сколько времени нужно было, чтобы рабство, которое христианство застало, постепенно видоизменяясь через крепостное состояние, через феодальные повинности, через монополии, дошло до нынешнего освобождения человека. И теперь конец ли христианским целям в этом отношении? Спросите об этом у рабочих и пролетариев Лондона и Парижа. Какая же роль сомнения в этом деле? Оно, конечно, играет важную роль в этой работе; оно не дает заснуть человеку; оно наталкивает его на разные общественные язвы; оно показывает громадное расстояние между тем, что сделано, и тем, что нужно еще сделать. Но в самом пылу своих критических работ сомнение никогда не должно упускать из вида великой цели, установленной органическим учением своей эпохи. Только тогда оно плодотворно. Сомнение, не имеющее связи с этою целью и не подчиненное ей, или вовсе не имеет смысла, или имеет смысл очень печальный. Оно не имеет смысла и значения, когда появляется в эпоху полной силы установленных целей; оно — печальный симптом, когда эти цели достигнуты и цивилизация исчерпана: тогда оно доказывает близкую гибель старого общества и явление нового. Пусть простят нам несколько тривиальное сравнение, которое лучше пояснит нашу мысль. Мы сравним роль, принадлежащую, по нашему убеждению, сомнению в деле человеческой цивилизации, с ролью английской оппозиции в деле управления этою страною. Никто так резко не осуждает действий министерства, никто не открывает таких пробелов и промахов в администрации; но никогда члены оппозиции не забывали, что они служат общим законам страны, общенациональным целям Англии, и гордо носят название «оппозиции ее величества». Только это общее сознание делает плодотворною критику оппозиции и нападки на действия правительства.
______________________
- Не нужно много проницательности, чтобы догадаться, что, если бы нравственность имела много начал и сложный механизм, она никогда не действовала бы так на массы; ее немногие правила непосредственно говорят чувству, доступны сознанию самого неразвитого человека, тогда как та же нравственность, замкнутая в философский аппарат, была бы достоянием немногих.
Между всеми органическими учениями христианство отличается тем, что оно установило цели, требующие наибольшего времени для своего осуществления. Такого рода нравственность способна установить цели для громадной эпохи, общий характер которой, конечно, будет более или менее соответствовать основному ее учению. Такие эпохи, или возрасты (ages), человечества могут распадаться на несколько второстепенных периодов, из которых каждый будет иметь свой органический и критический момент. Так, например, католицизм и протестантско-революционная эпоха суть, очевидно, два момента громадного исторического периода, далеко не исчерпавшего христианского учения, которому общее и систематическое сомнение революции предвещает скорое и полное обновление. Напротив, когда какое-либо органическое учение составляет лишь видоизменение существующих систем, и притом извращенное и приспособленное к отсталым понятиям в видах политического успеха, тогда за коротким и быстрым успехом следует такое же быстрое падение. Так было с магометанством, этою помесью еврейства и христианства. Истинное царствие Божие всегда «подобно закваске, которую женщина смешала с тремя мерами муки и оставила, пока взойдет все тесто».
Кем устанавливается это нравственное учение? Во-первых, нравственный закон не имел бы никакого принудительного характера, если б он был простым выражением человеческой воли. Бюше понял, что для того, чтобы нравственность была принята человечеством как непреложный и безусловный закон, чтоб она производила истинное убеждение и энергию, необходимые для выполнения заключающихся в ней прогрессивных задач, она должна быть освящена религиозным авторитетом. Он заметил, что все философские системы нравственности не имели большого значения для общества, которое всегда руководилось религиозными убеждениями. Только основатель религии учит «как власть имеющий», только он может потребовать от человечества тех непомерных лишений, жертв и трудов, которые необходимы для достижения указанной им цели, только его учение и направляет в одну сторону общественное сознание.
Во-вторых, такое учение есть всегда продукт личной инициативы. Для того чтобы оно было принято обществом, необходимо, чтобы последнее находилось в состоянии сомнения и даже неверия, чтобы все прежние верования были уничтожены и забыты, чтобы все нравственные их начала были применены во всех направлениях и везде оказалась их несостоятельность. Если этих условий не будет, если старые верования будут еще жить, — новое учение будет отвергнуто. Но в противном случае оно будет принято с тем большим жаром, чем больше в нем будет новых истин, чем резче оно будет отличаться от старого учения.
Но есть и другие, чисто научные основания, почему преимущественно на долю религиозно-нравственных идей выпадает задача обновления человечества. Новое учение, овладев массами, основав новые религиозные и политические общества, проникнутые его духом, устанавливает таким образом общую цель для целой эпохи цивилизации человечества. Но могут ли они сразу выразиться в целом ряде соответствующих учреждений и установлений? Могут ли они перейти тотчас в сферу практической деятельности? История доказывает противное. Те учения, которые стремились тотчас захватить в свои руки практическую деятельность, имели тем быстрейший успех, но и тем более скоротечное существование. Таково то же магометанство; такова же причина скорого падения всех этих эфемерных «религий», которыми с некоторого времени угощают человечество его преобразователи. Так и религии древности, непосредственно выражаясь в государственном строе, исчерпывались вместе с этим строем. Напротив, чем меньше, по-видимому, учение имеет связи с житейскими вопросами, чем, следовательно, возвышеннее его идеалы, чем медленнее люди привыкают связывать эти начала с житейскими явлениями, тем дольше суждено им господствовать. Царство не от мира сего, конечно, меньше всех думало о презираемых им жизненных интересах и потому, между прочим, не перестает распространяться во всех пределах Вселенной. Прежде чем известная цивилизация начинает, так сказать, кристаллизироваться в известных учреждениях, прежде чем начала учения, лежащего в ее основе, начнут выражаться в будничных, практических актах, оно должно предварительно проникнуть собою народное чувство и сознание. Следовательно, учение, прямо метящее на практическую деятельность (как это делают некоторые философские системы), начинает с конца и не может иметь такого значения, как доктрина, придерживающаяся общих законов зарождения и проявления идей, действующая сначала на чувство, воспитывающая затем сознание и, наконец, достигающая господства над практическою деятельностью общества. Такова деятельность религиозных понятий; здесь причина, почему именно они являются во главе каждой цивилизации. Бюше делает несколько замечаний об этом ходе цивилизации, которые совершенно подтверждают высказанное нами мнение. Прежде всего этот ход находится в связи с логическою деятельностью человека. Не вдаваясь здесь в подробности, мы остановимся только на некоторых положениях Бюше. Прежде чем человек доходит до практической деятельности, выражающейся в каком-либо акте, в нем совершается несколько процессов. Предварительно совокупность внешних ощущений зарождает в нем стремление, сначала неясное, но после постепенно вырабатывающееся в определенную цель. Здесь кончается та часть общего логического процесса, в которой главным образом преобладает чувство. Установление цели дает воле большую энергию, заставляет человека больше сосредоточиться в себе, выяснить соотношения этой цели с условиями внешнего мира, словом, обсудить средства к ее достижению: это критическая или чисто аналитическая работа, переборка отдельных фактов, частных препятствий, комбинирование их в одно целое, сопоставление этих отрицательных положений с положительно сознанною целью. В тех случаях, когда цель торжествует над этими отрицательными побуждениями, начинается практическое ее осуществление — деятельность. Подобные же факты представляет и общество. Оно также имеет цель, хотя она устанавливается органическим учением, а не вырабатывается из ощущений, как в отдельном человеке. Она является в нем как предписание нравственно-религиозного закона. Далее, логической ход развития общества для достижения этой цели совершенно соответствует тому же процессу в отдельных личностях. Здесь даже все эти отдельные моменты представляют больше раздельности, так как функции чувства, сознания и практической деятельности, слитые в отдельном человеке, здесь находят соответствующую себе организацию. Так, религия, искусство, воспитание служат к тому, чтобы подготовить человечество к служению его цели. Разуму отдельного человека в обществе соответствует могущественное установление науки; для практического осуществления общественных задач мы находим экономические, политические, административные установления.
Сильнее аппарат, возвышеннее цель — грандиознее результаты. В отдельной личности чувства, размышления и действия состоят в тесной связи с ее частною, индивидуальною целью; здесь же дело идет об общих, возвышенных целях, и чем меньше отражаются и на целях, и на установлениях личное влияние и эгоистические цели, тем совершеннее и возвышеннее самые учреждения. Деспотизм никогда не будет знать великих и блестящих установлений свободных стран. Искусство, теряющее из вида общественные цели, говорит уже не чувству, а чувственности, из руководителя делается слугой массы или, как это было при Людовике XIV, властей предержащих.
Несмотря на то что все указанные установления должны всегда существовать в каждом обществе,* построенном на идее разделения труда, однако же в порядке исторического развития им не всегда принадлежала одинаковая роль. Они последовательно сменяли друг друга в деле главного руководительства обществом. В первые века органического периода, когда общество только что приняло новое религиознонравственное учение, оно все отдается наплыву свежего, молодого чувства. Из новых верований черпает оно и свои убеждения; на их основании строит оно свои надежды. Все его силы направлены к распространению новых истин, вся умственная деятельность уходит на защиту учения от противоположных учений и ересей. Культ и пропаганда являются главным общественным делом. Иначе и быть не может — необходимо покорить все сердца, изменить чувствования, вдохнуть в людей новые стремления. Вот почему в это время все, что говорит чувству, действует сильнее всех других общественных установлений. Церкви принадлежит первенствующая роль в этом отношении. Здесь же великое значение искусства, которое группируется главным образом около основной религиозной идеи. Это синтетический период искусства, как выражается Бюше. Он сходится в этом отношении с Контом. К сожалению, недостаток места не позволяет нам остановиться на оценке искусства, сделанной Огюстом Контом. Заметим здесь только, что он также смотрит на искусство, как на средство подготовления общества к умственной жизни в ту пору, когда вся духовная жизнь его выражается только в порывах чувства, а вся практическая деятельность его идет на завоевание себе материальных средств к существованию. Идея красоты открывает дорогу идее истины. Чем можно было поддержать духовную жизнь, т. е. жизнь идей, в средневековом земледельце и ремесленнике, как не этими изящными образами, этими соборами, этими мадоннами, этою величественною музыкою католических храмов? Миннезингеры и трубадуры необходимо предшествуют юристам, алхимикам, философам. Жаль, скажем мы мимоходом, что наши отрицатели искусства не прочли Конта, о котором они так много писали. Он, может быть, привел бы их к другим убеждениям относительно того времени, когда нужно вводить искусство, как будто можно что-нибудь ввести в духовную жизнь общества. Прежде накормите нас, а потом ведите в театр, говорят они. Мы не станем противоречить их личному вкусу. Можно даже наесться и вовсе никуда не пойти. Но когда речь заходит о законах истории, подобные возражения не много помогут разъяснению вопроса. Нет сомнения, что средневековая Европа не была особенно богата и часто голодала; но это не помешало замечательному развитию всех отраслей искусства, и — странное дело! — ни соборы, ни поэтические произведения, ни картины не были произведением праздных тунеядцев, а, напротив, людей народа, которые много любили и много страдали. Оставляя в стороне наше «доморощенное отрицание», мы не можем не подивиться подобному же мнению, выраженному Гербертом Спенсером в его статьях о воспитании. По его мнению (которое, кстати сказать, противоречит его же взглядам, выраженным в других местах), искусства предназначены для тех минут, когда человек отдыхает. Таково, по крайней мере, то место, которое он отводит занятию изящными искусствами в своей теории воспитания. Известно, что он разделяет всю массу знаний по группам, из которых каждая должна соответствовать какой-нибудь потребности человека. Оттого, какой сравнительно важной потребности удовлетворяет известная отрасль знаний, зависит и их относительное достоинство. Эта градация, по мнению философа, следующая: знания, удовлетворяющие потребности самосохранения, потребности добывания средств к жизни, потребности исполнения родительских обязанностей, потребности регулирования социального и политического поведения и, наконец, наслаждения искусствами. «Рассмотрев, — говорит он, — какое воспитание больше всего подготовляет к удовлетворению этих важнейших потребностей, мы должны рассмотреть, какое воспитание лучше всего подготовляет к различным предметам, не входящим сюда: к наслаждению природою, литературою и изящными искусствами во всех их формах». Далее он сравнивает изящные искусства с цветком социальной жизни, который, во всяком случае, должен уступить место корням и стволу, на которых он вырос. Наслаждаться можно уже тогда, когда первые потребности удовлетворены: это есть дело досуга; кто не имеет досуга, тот не имеет права наслаждаться. Если бы мы не знали, что эта теория принадлежит Спенсеру, то мы подумали бы, что она создана одним из учеников Мальтуса и написана для откупщиков, ростовщиков и биржевых игроков. Кому же наслаждаться, как не им, умеющим беречь свое драгоценное здоровье, прекрасно добывающим средства к жизни, примерным отцам семейства и отличным гражданам Соединенного Королевства Великобритании и … Ирландии. Но у Спенсера, которого сочинения дышат любовью к человеку, это мнение, очевидно, основано на несколько одностороннем понимании человеческого благосостояния. Он, очевидно, не вышел из сферы индивидуализма. Все цели воспитания установляются им исключительно с индивидуальной точки зрения, и здесь он совершенно логичен. Дайте мне прежде здоровье, потом общественное положение, потом я женюсь, предложу свои услуги избирателям, сделаюсь мировым судьею, членом парламента, шерифом, коронером и в свободное от занятий время буду ходить в оперу, поеду в Италию, буду играть на скрипке. Где же общество и его великие цели? Где сила общественного чувства? Так ли создаются граждане, настоящие деятели на пользу общую? Во-первых, выше всех индивидуальных целей стоит цель общая, выше условия индивидуального совершенствования — законы общественного прогресса. Имеет ли градация, предложенная Спенсером, такое значение в этом последнем отношении — это еще вопрос. Условия самосохранения, уменье добывать средства к жизни, исполнение родительских обязанностей только тогда могли бы стоять во главе этой иерархии, если бы человек, которого хочет воспитывать Спенсер, жил в необитаемой степи. Можно подумать, что он писал инструкцию для нового Робинзона. Общественность, здраво построенная, до такой степени облегчает удовлетворение всех этих потребностей, что они далеко не занимают того верховного положения, какое им дает автор. Между дикарем, живущим охотою и нуждающимся в громадных пространствах земли, и гражданами цивилизованного государства — большая разница в этом отношении. Общественная гигиена и медицинская полиция, сильное развитие промышленности, возможность для каждого отдаться какому-нибудь специальному занятию, установление общественного образования — все это значительно облегчает достижение первого разряда задач воспитания. Превосходство социального строя перед изолированным положением человека заключается именно в том, что социальный строй дает ему возможность служить более возвышенным целям, жить лучшею жизнью, чем кропотливое добывание копейки. Задача общества, основанного на христианском учении, состоит в том, чтобы дать эту возможность наибольшему числу людей. Достигнуть этого, конечно, нельзя иначе, как при помощи сильного развития материального благосостояния; но эта забота никак не может составить постоянной, высшей задачи общества. Если теперь таково его направление, это не значит, что оно нормально; напротив, оно указывает на временную, переходную эпоху. Задача современного общества несравненно шире, чем задачи обществ прежних; следовательно, шире и разнообразнее должны быть и средства. Древнее общество призывало к умственной жизни только тесный круг граждан. Оно могло успокоиться на рабстве. Новое общество ведет всех членов одинаково к политической и умственной жизни: у него нет рабства, оно осудило крепостное состояние; оно построено на идее личного труда, на том понятии, что каждый должен трудиться за себя; понятно, что оно должно завоевать себе средства для осуществления этой великой идеи. Но цель все-таки — нравственная и умственная жизнь, в которой искусство занимает такую видную роль. Сам Спенсер называет его цветком цивилизации. Это отчасти** верно. Но почему? Неужели потому, что оно производит волнения всякого рода? Неужели потому, что оно смягчает нравы, как это говорит часто Спенсер? Нет, именно потому, что чрез настоящее искусство, истинную поэзию человек начинает отрешаться от своего чувственного, материального я, что красота прокладывает дорогу истине, что здесь начинается связь личности с обществом, что здесь выясняются для него общие, великие задачи человечества, что здесь приготовляется он служить им. Но только приготовляется. Спенсер, сверх того, ошибается, определяя отношение искусства к жизни отношением цветка к растению. Оно, пожалуй, верно, если вспомнить, что за цветком следует плод, что, следовательно, после искусства как цветка должен быть какой-нибудь плод. Но Спенсер смотрит на этот вопрос с точки зрения именно любителя цветов: для него цветок — последнее выражение жизни. Пусть так, не будем касаться его личных вкусов; но дело в том, что по отношению к искусству это исторически неверно. Искусство всегда и везде служило только последним выражением той эпохи, когда чувство было главнейшею способностью общества и служило непосредственною ступенью к чисто умственной жизни. Наконец, задача искусства с социальной точки зрения вовсе не есть удовлетворение личных вкусов, индивидуальное наслаждение, щекотание страстей. Искусство как социальная сила есть орган великих идей, лежащих в основе данной цивилизации, и оно сохраняет свое значение до тех пор, пока служит их провозвестником; в ту минуту, когда оно начинает служить досугам, праздношатающимся, оно сходит с пьедестала. Хотите ли знать, какая разница между таким искусством и искусством Спенсера? Объезжайте картинные галереи Европы и посмотрите, к какой эпохе относятся лучшие картины, и всякий скажет вам, что к той, когда искусство вместе с религией были во главе общественного движения.
______________________
- См. относительно этого главы L’Enseignment, La Religion и т. д.
- Говорим: «отчасти», потому что умственная жизнь все-таки выше эстетической; последняя служит частью только приготовлением, частью суррогатом первой.
Такое значение придает искусству и Бюше. Блестящую эпоху искусства относит он именно к периоду преобладания чувства над всеми другими способностями человека. За этою эпохою следует эпоха научная. Наука как общественный элемент играет ту же роль, какую размышление в отдельном человеке. Но и форма и задачи этого социального размышления выше того же явления в сфере индивидуальной. Оно имеет в виду не какой-нибудь отдельный акт, не удовлетворение частной потребности, но достижение задачи, характеризующей целую эпоху цивилизации. Чтобы выполнить эту задачу, наука должна анализировать все понятия, входящие в состав этой цивилизации. Эпоха исключительного господства науки — эпоха беспокойная. Это период теорий, гипотез, полемики, исследований. Все начала известной цивилизации проверяются, подвергаются критике. Ищут наилучшие общественные формы, изучают природу и стараются применить ее законы к общественному строю. Это время великих политических движений, различных попыток улучшения организации и законодательства. В течение этого научного периода мы видим борьбу и даже революции, приводящие общество к критическому направлению, которое должно господствовать до полного применения начал, возвещенных органическим учением.
Этому полному осуществлению задач каждой цивилизации соответствует особый период — период практических стремлений и забот, направленных к наиболее полному применению начал, характеризующих эту цивилизацию. В течение этой третьей и последней эпохи все последствия религиозно-нравственного учения первой эпохи окончательно выражаются в экономических и политических установлениях. Христианская цивилизация вступила в этот период после французской революции. Вот чем объясняется эта гоньба за учреждениями, которая так не нравилась Конту. Конечно, многие в этом отношении, как мы указали выше, обращают на форму больше внимания, чем на содержание; но это не изменяет сущности дела: начала, перевоспитавшие чувство и общественное сознание, требуют себе последнего выражения в политическом и экономическом строе современной Европы.
Так ход цивилизации или развитие человечества переходит те логические ступени, какие представляет процесс развития идеи и ее применения в отдельном человеке. Вот почему каждую ступень, каждый период, принадлежащий к одной и той же цивилизации, Бюше называет логическим периодом, или, вернее, возрастом.
Из того, что в каждом из этих возрастов преобладает один какой-нибудь элемент, не следует, однако, чтобы в других они не имели значения. В этом отношении Бюше резко отличается от Конта, который целиком оставляет теологию в теологическом периоде и т. д. У Бюше каждый возраст продолжает дело своего предшественника, но характер их изменяется по мере приближения времени практического осуществления целей, установленных религиозно-нравственным учением, которое поэтому никогда не теряет своих прав на верховное положение в обществе. Осуществление и применение его начал остается целью всякой цивилизации даже в то время, когда общество, по-видимому, отказывается от него и считает истины, которым оно служит, произведением своего собственного ума.
Далее, таким же образом органический и критический периоды составляют одно целое, ибо в них развивается одна и та же мысль, только различными путями. Даже самый переход органической эпохи в критическую есть то же прогрессивное движение человечества, от которого оно не может уклониться ни на минуту. В первое время господства нового учения дело управления, организации общества, следовательно его прогресса, выпадает на долю людей, наиболее проникнутых религиозно-нравственным чувством. Мы видели, что в течение этого времени общество посвящает себя пропагандированию, установлению новой организации в противоположность старой, отражению всех противных ему учений, и в этот период, продолжающийся многие столетия, управляющие и управляемые идут рука об руку по пути прогресса. Так как это движение состоит в служении идеям высшего нравственного порядка, которым одинаково подчинены и народы, и правительства, так как правительства стоят во главе этого движения, то очень понятно, что прогресс совершается здесь a priori, т. е. под господством сильного систематического учения, подчиняющего себе все общественные силы.
Чрез несколько времени правительства, по учению Бюше, уклоняются от своего прогрессивного назначения. Это уклонение может зависеть от различных причин, но главнейшим образом оно оказывается тогда, когда общественные элементы перерастают правительственную форму и требуют другой, при которой было бы возможно дальнейшее движение, между тем как правительства, в силу общечеловеческой логики, принимают внешнее условие, способствовавшее прогрессу, за самый прогресс, форму — за содержание. К этому присоединяется и желание сохранить руководящую роль даже в таких делах, которые временно были связаны с задачами известного правительства, но не соответствуют его прямому назначению. Так, папство считало светскую власть, соединенную с духовною в руках первосвященника вследствие феодальной неурядицы, не только за постоянную задачу римского престола, но даже за главнейший его атрибут, прерогативу; поэтому начиная с XIV столетия папы, не придавая значения образованию самостоятельных национальностей, усилению светской власти, видели в этом временные, скоропреходящие попытки мятежа и стали систематически противодействовать каждому прогрессивному движению, совершавшемуся не в той форме, к какой издавна привыкло папство. Из общественной прогрессивной силы они постепенно сходили на степень индивидуально-консервативного явления. То же самое было с французскими королями, когда они, освободив низшие классы, стали служить своим эгоистическим целям.
Прогрессивное движение, однако, не останавливается, но принимает другую форму и получает другую исходную точку. В периоде органическом общество и правительство действовали под влиянием непосредственных велений религиозно-нравственного учения; безотчетное служение им под верховным руководством власти — вот задача такого периода. В такие времена слово первосвященника могло посылать сотни тысяч на смерть в Палестину. Но как только власть уклоняется от своей прогрессивной задачи, как только априористические начала отождествляются с ретроградными, а это бывает всегда, потому что общество, подобно правительству, смешивает форму с содержанием, например папство с христианством, исходною точкою, мотивом прогрессивного движения становится личный, индивидуальный интерес, частное недовольство теми или другими явлениями старой организации. Так индивидуально-эгоистическое стремление в одной сфере вызывает такое же направление в другой. Отождествление формы с началами в обеих сферах и задерживание развития начал во имя сохранения формы в одной сфере отзываются нападением на начала во имя разрушения ненавистной формы. Есть и еще одно обстоятельство, на которое Бюше мало обратил внимания, именно, что усиление эгоистических стремлений в обеих сферах одинаково ведет к подчинению этих начал органической эпохи индивидуальным интересам, следовательно, и там, и здесь одинаково возводит разум на степень судии всех принципов учения. Папство, вступившее на ретроградную дорогу, заслонило смысл христианского учения целою массою разных толкований и комментариев, кипою схоластических тонкостей, так что времена первых реформационных попыток, и особенно великой Реформации, не знали непосредственно учения христианства; этим объясняется та энергия, с которой они стремились возвратить себе похищенное у них сокровище. Гусе, требовавший чаши, Лютер — Евангелия, хотели перешагнуть через эту схоластическую пропасть, отделявшую их от «Источника живой воды». Вот почему православие свежо и сильно до сих пор; оно всем дает пить из этого источника истины и правды и не убивает веры бездушным силлогизмом. Итак, Реформация была попыткою нравственного возрождения общества чрез возвращение к первобытной простоте учения. Но понятно, что результаты далеко не соответствовали намерению. Личный интерес, индивидуальная критика, ставшие точкой отправления, отразились на этих результатах. Общество, проникнутое этими мотивами, стремилось преимущественно к практическим целям: все действительно отвлеченное было ему уже не по силам. Вследствие этого догматическая сторона учения была уже слабее в протестантстве, чем в католицизме. Это, как думает Бюше, происходило не от того, что в протестантстве началось отрицание догматов; напротив, оно стремилось воссоздать их в первобытной чистоте, но не могло оно, будучи само порождением схоластики и индивидуально-критического духа, вызванного индивидуально-ретроградным направлением римского престола, выполнить это дело. Его работа осуществилась только по отношению к нравственному учению как практическому выражению догматов, которые сильно видоизменились. Таковы, по мнению Бюше, результаты всякого практического движения при самом его начале; вот почему во всякой цивилизации он видит свои протестантизм мы и даже прямо называет их этим именем, прославленным великою эпохой германской Реформации. Они состоят в видоизменении религиозных формул и сохраняют в полноте только нравственную сторону учения. Отсюда моральный ригоризм протестантских церквей. Но дело отрицания, начавшееся с критики догмы, на этом не останавливается. Оно продолжает свое дело, которое состоит в том, что нравственное учение постепенно освобождается от высшей санкции догматов и вследствие этого теряет свою общность и возвышенность, ограничиваясь сферою формальных человеческих отношений. Наконец, философское систематическое отрицание догматов окончательно отделяет нравственное учение от религиозного и стремится дать им чисто научную основу. Это — последняя ступень каждой цивилизации, не пришедшей еще в упадок. Таким образом, ни протестантство, ни философия не создают в деле нравственного учения ничего нового: они имеют смысл и жизнь только до тех пор, пока они заведомо или невольно сохраняют связь с великим учением органического периода. Вне его они не имеют смысла. Бывают времена, когда нравственность, в смысле общего учения, утрачивает свое значение не только как прогрессивная общественная сила, но и как совокупность правил индивидуальной деятельности. Это бывает тогда, когда все учреждения, все реформы, все улучшения, предвозвещенные ею, уже осуществились. В таком состоянии она может еще служить началом охранительным, но не прогрессивным. Таково было состояние нравственного учения древности во времена Цицерона. Когда общество дошло до этого предела, оно готово уступить место высшей цивилизации, которая откроется высшим религиозно-нравственным учением.
Таковы законы, управляющие, по мнению Бюше, прогрессивным движением человечества; таково его учение о прогрессе вообще. Оно состоит в связи со всеми учениями, которые можно назвать теориями органического развития, теми системами, для которых столько сделали Конт и Спенсер в сфере социальных наук. Эта теория научает нас в прошедшем любить настоящее, в настоящем — будущее, в будущем — всю сумму идей, управляющих нашею цивилизациею. У такой науки нет слова осуждения ни прошедшему за то, что оно не было настоящим, ни настоящему за то, что оно еще не будущее. Скромное изучение законов развития, подчинение им — вот ее задача, вот прямой результат этой теории.*
______________________
- К ней можно применить слова Тиндаля об индуктивном исследовании, приведенные Спенсером. Такая наука «требует терпеливого прилежания и смиренного, сознательного принятия откровений природы. Первое условие успеха есть честная восприимчивость и готовность оставить все предвзятые понятия, противоречащие истине, как бы дороги они ни были. Поверьте мне, в частных исследованиях истинного служителя науки нередко высказывается такое благородное самоотречение, о котором свет понятия не имеет».
Но, сходясь в практических результатах, эти теории все еще представляют лишь разрозненные части великого целого, которое создаст из них будущее. Теория Спенсера резко отличается от учения Бюше и Конта, а обе последние теории представляют много несходного между собою. Теория Спенсера, без сомнения, есть одна из удачнейших попыток приложить к социологии выводы естествознания. Она дает теории прогресса новую научную поддержку. Но исчерпывает ли она все содержание этого учения — это еще вопрос. Сколько нам кажется, соотношение между организациею и разрушением не установлено Спенсером достаточно полно и противоречит историческим фактам. Читатели, знакомые с трудами Спенсера, припомнят, что главным условием прогресса он выставляет переход от однородного к разнородному, от простого к сложному. Эту мысль он проводит по всем отраслям человеческой деятельности, указывая ее осуществление в прогрессе политических учреждений, в музыке, поэзии, науке и т. д. Нет сомнения, что эта теория в общих чертах верна и с дальнейшим развитием знаний подтвердится большим количеством фактов. Но что эти условия далеко не единственные, это ясно даже теперь и также подтвердится с дальнейшими успехами исторических наук. Если принять вполне теорию Спенсера, то выйдет, что разрушение и организация происходили одновременно, что разрушение было именно усложнением прежнего однообразного строения, прежних простых форм, что выделявшиеся элементы тотчас принимали соответствующую им организацию, причем они имеют даже больше стройности, и самый организм получает больше единства и системы. Предшествующее дифференцирование и последующее слитие частей — вот этот закон, данный зоологиею, сравнительною анатомиею и физиологиею. Социальный организм не знает, следовательно, эпох, предназначенных преимущественно к организации, и эпох, отличающихся разрушительным направлением. Происхождение одного из другого непрерывным дифференцированием и интегрированием частей — непрерывная организация, непрерывное разрушение — вот теория Спенсера. Это сосуществование и одновременное развитие критического и органического элементов в обществе верно настолько, насколько вообще верно положение, что в одном периоде человеческого развития нет и не может быть ничего такого, чего бы не было, хоть в зародыше, in posse, в периоде предыдущем. Но подобное сосуществование элементов не исключает возможности и даже необходимости последовательного преобладания каждого из них. Мы видели, как по теории Бюше, подтверждаемой всеми историческими фактами, были периоды, знавшие преобладающее влияние чувства, затем научно-критических стремлений и, наконец, стремлений практических. Те же самые исторические факты подтверждают существование эпох, где преобладало какое-нибудь органическое строение, и периодов, отличавшихся господством разрушительных стремлений. Вследствие необходимости, столь же очевидной, сколько и печальной, говорит Конт, необходимости, присущей нашей слабой природе, переход от одной социальной системы к другой не может совершаться непосредственно и непрерывно. Переход этот предполагает, что по крайней мере несколько поколений переживут период междуцарствия, более или менее анархического, которого характер и продолжительность зависят от объема и трудности задач новой организации. В такие времена весь прогресс сводится на постепенное разрушение старого, уже потрясенного в своих существенных основаниях, здания. Мы не знаем, до какой степени теория непрерывного развития, выставленная Спенсером, согласуется с выводами естественных наук; но с точки зрения наук исторических начала Конта и Бюше кажутся нам более состоятельными.
Не менее отличаются выводы Бюше и от теории Конта. По мнению последнего, органическое учение каждой новой эпохи заключает в себе те элементы, которые послужили к разрушению старого порядка, и действительно прочная организация нового зависит от возможно полного разрушения старого. Так, осуществление начал позитивизма требует полного уничтожения теологических преданий и метафизических приемов. Положительным в каждом периоде становится только то, что было отрицанием, элементом разрушительным в старом. Сколько нам кажется, это неверно даже по отношению к отдельным цивилизациям. Даже между такими противоположными цивилизациями, как христианская и древняя, есть необходимая органическая связь не только в том смысле, что одна вышла из другой, но и в том, что многие положительные, органические начала одной остались такими же положительными, органическими началами другой. Тем менее возможно допустить это в отношении к различным периодам одной и той же цивилизации. В ней положительные начала остаются неизмененными уже потому, что один период не в состоянии исчерпать собою всего их содержания. Учение Бюше устанавливает более общую связь между всеми элементами цивилизации, дает им больше стройности, более выясняет их общую цель. Нечего и говорить, что оно больше скрепляет связь между положительною наукою и религиею данной цивилизации, следовательно, вносит в цивилизацию больше жизненных начал, ибо религия и наука суть самая жизнь. Оно, следовательно, ближе к. тому идеалу науки, который так прекрасно определен Спенсером в его «Опытах о воспитании» и который так метко выражен в словах Гексли, приведенных тем же автором. Вот эти слова: «Истинная наука и истинная религия — близнецы, и разлучение их непременно поведет к смерти обоих. Наука процветает именно пропорционально ее религиозности, а религия процветает именно пропорционально научной ее глубине и твердости ее основ. Великие деяния философов были плодом не столько их ума, сколько направления, приданного этому уму существенно религиозным тоном мысли. Истина поддалась больше их терпению, любви, добродушию, самоотверженности, чем тонкости их логики».
В чем же должны состоять начала этой новой, положительной науки об обществе и государстве на основании всех предыдущих соображений?
Прежде всего необходимо отказаться от некоторых основных положений, оставленных древностью новой политической науке. Из предыдущего изложения можно уже предвидеть, какие это положения. Мы должны оставить предположение, что род человеческий осужден на вечное круговращение в сфере одних и тех же явлений. Его назначение, напротив, вечное движение вперед, и мы называем злом все, что в данную минуту останавливает или отклоняет его от этого пути. Древние, далее, допускали неподвижность форм, неподвижность даже известных пород. На этом основании они дробили человечество на столько совершенно отдельных тел, сколько было политических обществ; каждое государство являлось у них совершенно изолированным целым во все время от своего зарождения до разрушения; они допускали существование натур, предназначенных к свободе и цивилизации, к варварству и даже к рабству; все временные различия они возводили в принцип, освящали все индивидуализации, называемые теперь их учениками породами, расами. Бюше, напротив, утверждает, что род человеческий составляет одно целое, которого части связаны солидарностью. Отдельные политические общества суть только органы человечества. Что касается до различий, замечаемых между ними, то причина их заключается в относительном положении этих обществ на общем им всем пути прогресса, положении, которое зависит или от исторических, или от физических условий, влияние которых должно смягчиться с успехами цивилизации. Аристотель говорит, что в политическом обществе форма правления — все; для новой науки эта форма только средство достигнуть цели, составляющей обязанность продолжать прогрессивное движение общества. Аристотель доказывает, что форма правления есть выражение нравственных качеств граждан: отсюда вышла гнусная теория, что каждый народ имеет только то, что он заслуживает, — фраза, которую может сказать или презрение к человечеству, или временное отчаяние. Здравая наука утверждает, что первая задача правительства есть постепенное воспитание граждан к лучшей политической форме.
Ясно, что здесь придется разрушить много установившихся теорий. Ясно, что для солидного доказательства верности всех положений, высказанных Бюше в разных его сочинениях, в приложении к социальным вопросам, нужно еще много специальных аргументов, глубокий анализ всех социальных и государственных явлений. Для такой науки недостаточно одной теории прогресса. Во-первых, в обществе, как организме, не все установления должны быть предназначены для служения прогрессу, подобно тому как в организме отдельного человека не все органы предназначены для движения. Есть институты, на которых этот прогресс должен отражаться, которые лучше всего могут служить мерилом степени общественного развития, но которые сами по себе не могут и не должны играть руководящей роли в прогрессивном движении, так как их задача охранительная, как например семья, собственность, суд. Во-вторых, если общество движется, то куда оно движется, и как выследить это направление, и как овладеть этим стремлением, чтобы довести его до желанной цели?
Другими словами: как складывается общество, при каких условиях оно движется вперед, в чем состоит это движение, кто является его руководителем, при каких условиях руководитель может выполнить свою задачу?
IV
правитьДо сих пор мы послушно следовали за положениями Бюше; теперь нам предстоит критический разбор его выводов и приложение его начал к общественно-государственной науке. Его гипотезы изложены в возможно полной теории; необходимо проверить их на указаниях науки и жизни.
Один из таких необходимых выводов его теории, выводов капитальных, характеризующих все его политическое учение, заключается в том, что он представляет нам все общественные элементы со включением государства, как одно целое, в котором все они отправляют известные функции в отношении общепрогрессивных задач общества. Нет противоположения и даже разницы между государством и обществом в отношении политической жизни последнего. Вывод этот, в сущности, не нов, по крайней мере с формальной точки зрения. Древность также не различала этих двух понятий, и это далеко не ставится ей в заслугу. Отождествляя общество и государство, она не знала общественных интересов независимо от государственных; все, что не было необходимо с государственной точки зрения, или отвергалось, или видоизменялось сообразно потребностям государства. Все должно было носить на себе государственный отпечаток, начиная с важнейших актов власти и кончая ничтожными действиями частных лиц. Отсюда полное подчинение всех сфер частной и общественной деятельности государственной регламентации, т. е. совершенное отсутствие гражданской и общественной свободы при сильном развитии свободы политической. Далее, социализм также не отстал от древности в этом отношении. В древности государство, поглотившее общество, отливало граждан в ту или другую форму. В учении социалистов общество, заменившее государство, занимается тем же пересозданием людей по своему усмотрению. Свобода совести, экономических отношений, мысли, все, из-за чего человечество пролило столько крови, должно, по-видимому, погибнуть безвозвратно. Разграничение двух понятий — общества и государства — составляет, быть может, одну из важнейших заслуг новой политической науки. Выяснение идеи общества с его свободно устанавливающимися целями, с добровольным и свободным отношением его членов, выяснение покровительственной и охранительной роли государства — все это необходимые условия дальнейшего успеха политических наук. Но разграничение не тождественно с разделением, а тем более с противоположением понятий. Разграничение ведет к лучшему выяснению понятий, за которым разделение не следует необходимо, как следствие за причиной. В большей части случаев наука, выводя понятия из смешения, успевает соединить их в другом, высшем понятии, где каждое из них играет действительно соответствующую ему роль. Вот почему вопрос о социальном развитии много проиграл бы при совершенном разделении общества и государства и особенно при их противоположении. Только исследование всех условий и элементов развития во всей их совокупности может привести к сколько-нибудь прочным выводам. Оставить в стороне какой-нибудь из этих существенных элементов, а тем более признать руководящую роль только за одним из них — значит лишить себя возможности взвесить все факты, входящие в состав цивилизации данного народа. Милль в своей «Логике» уже указывает на вред таких приемов при изучении государственных и общественных вопросов. «Только те части социальных явлений, — говорит он, — могут быть с выгодой обращены, даже временно, в предметы особых отраслей науки, в которые разница в характере между различными народами или различными веками входит только как второстепенная действующая причина. Напротив, те явления, к которым на каждом шагу примешиваются влияния этнологического состояния народа (так что связь причин и действий не может быть указана даже грубым образом, если не принимать в соображение этих влияний), не могут быть с выгодою или даже без большой невыгоды рассматриваемы независимо от политической этнологии и, следовательно, от всех обстоятельств, имеющих влияние на качества народа. По этой причине, между прочим, не может быть особой науки о правительстве,* так как правительство есть факт, который больше всех других, и как причина, и как действие, связан с качествами данного отдельного народа или данного века. Все вопросы, относящиеся к различным формам правительства, должны составлять часть общей науки об обществе, а не отдельной ее ветви».
______________________
- Обстоятельство, которое не мешало бы знать Иосифу Гельду, автору сочинения «Staat und Gesellschaft».
К сожалению, политические науки еще далеки от такой цельности воззрения на общественные факты. Не говоря уже о тех, которые остановились на метафизических воззрениях, от этого недостатка не свободны даже писатели, умеющие следить за успехами социальной науки. Разделение, или, лучше, противоположение идей общества и государства, ведет к полному пренебрежению общественной науки государствоведами и наоборот. И там, и здесь стараются прежде всего показать подчиненное положение одной формы относительно другой. Защитники правительственной силы уменьшают значение общества до крайних пределов: не только полное устранение его от политической деятельности, не только подчинение малейших проявлений мысли и чувства строгим карательным мерам, но и первенствующая роль власти даже в таких сферах, где частная предприимчивость есть главное условие прогресса, — вот результат их взглядов. В противоположность им защитники индивидуально-общественного развития старались ослабить значение правительства. Определяя общество как собрание отдельных личностей (определение, по меткому замечанию Дюпон-Уайта, более идущее к караван-сараю, Баден-Бадену или Гомбургу, чем к обществу), они давали государству только охранительную роль среди разнообразного движения индивидуальных сил. Не говоря уже о том, что они желали бы изгнать его из сферы чисто экономических отношений, где всякое правительственное вмешательство, т. е. всякий порядок, по их мнению, вредно; не говоря о том, что, согласно с их воззрениями, масса задач, находящихся в настоящее время в руках правительства, должна перейти в руки общества, даже сфера непосредственного действия правительственных органов должна была бы ограничиться лишь самыми важными вопросами.
Строгая политико-юридическая наука не могла остановиться на этих двух крайностях. Указывать государству слишком узкую задачу — значит не признавать одного из существенных условий социального развития; чрезмерно преувеличивать его значение, вменять ему в обязанность удовлетворение всех социальных потребностей — значит требовать от государства невозможного и вместе с тем уничтожать всякую нравственную свободу и все условия прогресса. Исход из этой дилеммы понятен. Должно признавать государство за отдельный, самостоятельный организм, организм, отрешенный от всех индивидуально-общественных элементов, что дает ему возможность действовать независимо от эгоистических, противоположных интересов. Но, с другой стороны, не следует приписывать этому организму цели, отдельной от индивидуально-общественных сфер, что неминуемо повлекло бы закрепощение всего общества на служение этой одной цели, а это закрепощение скоро исчерпало бы все его жизненные элементы. Цель государства — общественное развитие, т. е. не одна цель, а осуществление бесконечного разнообразия целей. Оно должно доставлять возможность для достижения всех целей, присущих природе каждого отдельного человека и каждого общественного организма. Оно не только должно охранять сферу деятельности каждого от постороннего вмешательства, но и положительными мерами поощрять всестороннее развитие лица и общества. Без сомнения, это содействие должно простираться лишь настолько, насколько возможно осуществление общественных целей путем принуждения и силы, которой государство есть представитель. Охраняя и поощряя равномерное развитие всех граждан, оно является представителем права и вооруженно-принудительной силы. Различные стремления общественных элементов оно сводит к одному знаменателю для поддержания гармонии и единства в обществе. Отношение государства и общества есть отношение единства к разнообразию, принуждения — к свободе. Отдельные общественные организмы, устанавливаясь для достижения одной какой-либо цели, служа непосредственным продолжением индивидуальной жизни, представляют широкий простор для эгоистических стремлений; напротив, государство имеет в виду осуществление всех целей и достижение этих целей всеми людьми. Вот почему оно составляет организм, отвлекшийся от семейного, церковного и экономического порядка в их разнообразных проявлениях, что и дает ему возможность сводить к одному целому все их противоположные стремления.*
______________________
- Относительно всего изложенного здесь см.: AhrensH. Cours de droit naturel и Organische Staatslehre; Mohl. Gesch. und Lit. der Staatswiss. и Encyclop. der Staatswiss.; Lorenz Stein, Gessellschaftslehre и Verwaltungslehre, Treitschke и других.
Нельзя не признать важных услуг, оказанных государственной и общественной науке трудами последователей органического учения. Нельзя даже не пожалеть, что Бюше так мало знаком с исследованиями немецких государствоведов. Многое из того, что он говорит, высказано ими лучше и подкреплено сильнейшими научными доводами. Учение немецких государствоведов составляет необходимый переход к учению о прогрессивном государстве, не совсем понятному без помощи их сочинений. Преемственность в науке, особенно такой жизненной, как социология, необходима так же, как в самой жизни. Это — необходимое условие того же прогресса, который так ярко выступает в учении Бюше; но и независимо от этого труды немецкой школы представляют многие важные заслуги. Они сделали невозможным дальнейшее существование договорных и контрактных теорий о происхождении государства, которое у них является необходимым историческим продуктом постепенного развития форм человеческого общежития. Государство, по учению немецкой школы, последний и важнейший факт, устанавливающий правовые отношения между людьми. Оно дает действительную юридическую жизнь не только крупнейшим организмам общества, но и самым незаметным его сочленам. Это сочетание принудительной силы, представляемой государством, и свободы, представляемой обществом, обусловливает осуществление идеи блага и всестороннего развития всех нравственных и материальных сил общества. Далее, это учение оказало двойную услугу самим идеям общества и государства. Выделяя понятие общества из понятия государства с его необходимо разнообразными целями, следовательно необходимо свободным их осуществлением, оно вносит идею свободы туда, где по смыслу теорий, построенных по системе Платона и Аристотеля, царствовали регламентация и принуждение. Установление в науке идей свободы труда, религии, мысли — таковы результаты этого учения. Затем, идея государственной власти со строгим разграничением ее от других общественных элементов, с отрешением ее от всех односторонних эгоистических целей получает то высокое значение, в силу которого она делается истинною посредницею в непрестанной борьбе общественных организмов, не дает им исчерпаться и парализовать друг друга, сохраняет здоровые силы общества и передает дело общественного развития из поколения в поколение. Это последнее обстоятельство ставит уже последователей органического учения на рубеже истинно социальной науки; именно учение это дает уже возможность установить идею прогресса вместо понятия о простом совершенствовании, но только возможность: самого понятия оно не установляет.
При установлении идеи прогресса начинается целый ряд недостатков, которых нельзя не усмотреть в современном органическом учении о государстве. Мы рассмотрели выгоды, проистекающие от надлежащего разграничения двух понятий: общества и государства. Но мы заметили также, что одно их разграничение, без последующего их соединения в новом, высшем понятии,* если не поведет к совершенному разделению и даже противоположению, то, по крайней мере, лишит возможности определить род и деятельность каждого из выделенных факторов в общем социальном строе. Устраняя многие из недостатков школы индивидуалистов и древней политической науки, органическое учение, или, иначе, учение немецких государствоведов, в то же время сохраняет некоторые их основные положения, к явному вреду для собственной их теории. Во-первых, признавая некоторые прогрессивные задачи за государством и в то же время делая его представителем принуждения и силы, последователи органического учения по необходимости видят главный двигатель прогресса в личной инициативе, ищут его в той сфере, где разнообразие и свобода являются главными условиями всякой деятельности, т. е. главным образом в обществе, взятом отдельно от государства. Разумеется, подобный вывод не в силах устранить учение индивидуалистов, что личность и ассоциация есть главное орудие прогресса, а государство — главный представитель охранительных начал и что, следовательно, всякий прогресс будет большею частью победою общества над правительством, что, наконец, истинно развитое общество дойдет до фактического упразднения всякого правительства. Между тем несостоятельность этой теории очевидна каждому, кто сколько-нибудь знаком с историческими фактами и истинною теориею прогресса. Несомненно, что главное условие прогресса состоит в передаче общих результатов экономической и умственной жизни одного поколения другому, следующему за предыдущим. Естественно, что такая роль принадлежит организму, которому принадлежит сведение всех этих результатов в одно целое и который постоянно занимает одно и то же положение в обществе, несмотря на частую смену всех других общественных организмов, т. е. именно государству. Частное лицо и даже общественный организм могут передать лишь результаты, добытые при достижении одной цели, и часто с одной лишь точки зрения. Индивидуалисты могут заметить, что из совокупности частных целей и составляется цель общественная, подобно тому как из отдельных лиц составляется общество. Но первое положение так же неверно, как и последнее. Если бы все индивидуально-общественные цели передавались из одной эпохи в другую, с большим лишь их развитием, тогда мы не замечали бы существенной разницы не только между наиболее крупными эпохами одной и той же цивилизации, но и между законченными цивилизациями. История доказывает, что не все цели и соответствующие им общественные организмы переходят не только из цивилизации в цивилизацию, но и из эпохи в эпоху. Только результаты совокупной деятельности одной эпохи, годные для такой же совокупной деятельности другой эпохи, способны к передаче и дальнейшему развитию. Следовательно, только объединяющая деятельность государства, сводя к одному знаменателю результаты эпохи, выделяя устаревшее, исчерпанное, от свежего, неисчерпанного, способна к такой работе. Самые сильные общественные организмы могут отжить, не исчерпав задач данной цивилизации. Например, римско-католическая церковь представляет все признаки такого разложения, а между тем задачи христианства далеко не исчерпаны, и осуществление их составляет одну из главнейших обязанностей всех правительств. Государство хранит в чистоте общие начала данной цивилизации, которые в личности потемняются и сбиваются или по меньшей мере задерживаются эгоизмом или неспособностью лица или группы. Итак, далее определяя государство только как охранительный элемент, мы не можем отказать ему в великой прогрессивной роли, ибо только через его посредство совершается переход из одного статического состояния в другое. Но и в общественной динамике сильно чувствуется самостоятельная деятельность этого организма. Мы уже видели, что общество не есть простое продолжение индивидуальной жизни; точно так же права представителя общества — государства — не есть простая совокупность, сумма отдельных прав, как его воля не есть воля всех и каждого. В противном случае оно представляло бы только сумму эгоистических интересов, освящало бы все печальные результаты антагонизма и своекорыстия отдельных его членов. Значение государства оказывается не столько там, где оно является представителем прав, сколько там, где оно действует во имя обязанностей, возложенных на человечество законом нравственным. Это — важный признак, наиболее характеризующий прогрессивное значение государства. В самом деле, рассматривая государственный союз только с точки зрения личного интереса, нельзя не прийти к заключению, что в деле прогресса государство составляет лишь незаметное дополнение частных усилий, так как личный интерес всегда лучше может взвесить свои возможные выгоды. Деятельность государства в этом отношении начинается там, где кончается или недостаточна личная деятельность. Она выступает только там, где личная инициатива не в состоянии одолеть преград или где она грозит вредом другим личностям или организмам. Деятельность его определяется недостатком личной инициативы, потому что в противном случае она вторглась бы в сферу, законно принадлежащую частной предприимчивости, и тем лишила бы настоящей силы этот двигатель прогресса. На этом же основании она ограничивается вопросом о вреде. Словом, она выступает только там, где начинается или должна кончиться частная (личная или коллективная) деятельность. Это положение индивидуалистов совершенно верно, но они не исчерпали вполне его значения и не довели его результатов до конца. С точки зрения индивидуалистов, деятельность государства ограничивается в указанном выше смысле, потому что оно, как представитель силы и принудительного закона, должно действовать лишь настолько, насколько возможно и необходимо применение силы и принудительных предписаний. Дело в том, что они и в этой сфере законной деятельности государства не сходят с индивидуальной точки зрения: по их воззрениям, государство приказывает действовать другим так или иначе или предписывает не делать того или другого; но они совершенно забывают, что государство может действовать само, ничего не предписывая другим, и что эта деятельность также начинается там, где кончается деятельность частная, но в каком смысле? Неужели только в смысле охранения неприкосновенных прав личной инициативы?
______________________
- Мы указывали выше на необходимость такого высшего понятия, как на единственное средство объединить понятия «общество» и «государство». Необходимость же соединения этих понятий, необходимость установления общих целей для образования общественных организмов указана и Молем, и Трейчке. Но все-таки в учении их существуют только два понятия, выделенные, но не соединенные: общество и государство.
Нам кажется, что индивидуализм хорошо поступил, определяя границы принудительной деятельности государства. Но он поступил опрометчиво, не исследовав той среды, где вовсе невозможно предписание и повеление. Индивидуалисты прекрасно рассмотрели, что может предписывать государство, но мало исследовали то, чего нельзя приказать. Не исследовав надлежащим образом этой сферы, они, однако же, приходят к такому поспешному выводу: таких-то вещей нельзя предписать, следовательно, их должно предоставить частной инициативе; нам кажется совершенно логичным другой вывод: этого нельзя предписать, следовательно государство само должно действовать. Предположим, что дело идет об улучшении плуга, мельницы, машины, об усовершенствовании пород скота, о проложении дороги, словом, обо всем, где дело идет о достижении наибольших выгод с наименьшим трудом: конечно, государство руководится здесь тремя правилами — не стеснять, поощрять, ограждать. Но предположим, что дело заходит, например, о благотворительности и других велениях нравственного закона, которых также нельзя предписать. Кто явится представителем их в обществе? Не нужна ли здесь положительная деятельность государства, именно потому, что человеку нельзя предписать делать добро? Мы видим, следовательно, два рода дел, имеющих между собою один общий признак, — тот, что в них была бы неуместна принудительная деятельность государства; но последствия этой непринудительности весьма различны. В первом случае государство не принуждает и дает простор частной предприимчивости; во втором также не принуждает, но по необходимости действует само. Откуда такая разница? Во-первых, мотивы этого непринуждения в обоих случаях различны. Индивидуалисты ошибаются, полагая, что государство в сфере чисто экономических отношений не принуждает, потому что принуждение здесь невозможно, так как гармония экономических отношений устанавливается исключительно путем свободного соглашения частных лиц. Принуждение здесь в большей части случаев бесполезно, так как личный интерес является здесь достаточно сильным орудием всяких улучшений. Напротив, во второй категории вопросов принуждение невозможно, так как большая часть этих задач не вытекает прямо из природы человека, а, напротив, есть плод долгой социальной жизни и ее успехов. Государству только нет необходимости предписывать, чтобы люди стремились к своему благосостоянию, но оно уже просто не может предписать, чтобы они думали о благополучии других. Эгоизм — закон человеческой природы, а потому государству остается лишь содействовать тому, чтобы результаты эгоизма одних гармонировали с эгоистическими же усилиями других. Но, без сомнения, знаменитое laisserfaire, laisser passer (невмешательство государства, свобода частной деятельности (фр.)) не составляет для него непреложного правила. В большинстве случаев оно признает, что все сделки между людьми совершаются по добровольному соглашению; но его справедливая рука дает себя чувствовать всякий раз, когда бессовестный эгоизм одних и безграничное унижение других оскорбляют высшее нравственное чувство. Оно нарушает принцип добровольности, когда один добровольно продает себя в рабство другому; оно ограничивает число рабочих часов детей, добровольно отданных фабрикантам; оно ограждает интересы и здоровье жильцов, добровольно нанявших квартиру в каком-нибудь гнусном логовище, и т. д. Во всех подобных случаях государство является крайним мизантропом: оно спокойно смотрит на успехи эгоизма и даже расчищает ему дорогу, пока недобросовестность одних и глупость других не вызывают его протеста. Но в сфере чисто нравственной начинается его истинно самостоятельная деятельность: предписания нравственного закона преимущественно в нем находят свое осуществление. Отдельная личность может прожить, не сделав ни одного доброго дела, и государство не вправе предписать ему благотворительных действий; но государство и общество, не преследующие никаких нравственных целей, очевидно, близки к погибели. Человек, посвятивший свою жизнь разврату, — явление, к несчастью, весьма обыкновенное, и государство кладет пределы этому разврату только там, где начинается общественный соблазн. Но государство, посвятившее себя преследованию грязных целей или достигающее своих целей грязными средствами, близко к падению или к сильному перевороту. Часто то, что в отдельных лицах есть только непохвальное качество, в государстве является страшным пороком. Сплетничанье — дурная привычка в частной жизни; шпионство и донос, возведенные на степень обычного орудия государственного управления, — страшные симптомы глубокой общественной болезни. Увлечение развратными женщинами — скверная черта; господство Помпадур и Дюбарри предвещало уже революцию. Эгоизм — прискорбный, но часто необходимый двигатель в частной жизни; но принцип: l’etat с’est moi (государство — это я (фр.)) — есть уже преступление и грубая ошибка. Таким образом, нравственность, добродетель, т. е. преданность и самоотвержение, не обязательны для частных лиц (для которых самосохранение есть высший закон), но они составляют неизбежное условие существования государства. Это вполне согласно с природою человека и государства. Необходимость завоевывать свое существование невольно делает человека эгоистическим существом, но в то же время удовлетворение нравственного чувства, осуществление высших начал добродетели составляют его неизбежную потребность, удовлетворение которой является как реакция против обыденных несправедливостей и прозаического своекорыстия. Государство, стоящее вне и выше борьбы разнообразных интересов, по самому своему положению является представителем этого высшего нравственного порядка. Оно одно возводит предписания нравственности на степень положительного закона, но возлагает исполнение их не на частных лиц, так как принуждение и угроза, под влиянием которых они только и могли бы исполнить их, унизили бы значение нравственного закона свободы, а на свои органы. Государство не возлагает на людей обязанности помогать слабым и бедным: оно требует от них только формальной справедливости, ибо этого одного можно требовать под страхом наказания. Зато, с другой стороны, общество переносит на представителей государства все те свойства, которые требуются предписаниями высшего нравственного закона; можно сказать, что государство представляется ему олицетворением всех нравственных инстинктов человечества. Милосердие, сострадание, благочестие — вот свойства, приписываемые монархам всеми народами не из одной вежливости или лести. Служение высшим нравственным началам — вот закон, от исполнения которого не может уклониться самое могущественное правительство.
Нельзя сказать, чтобы новейшая государственная наука не сознавала всей важности нравственной роли государства. Но она отводит ему в этом отношении такое же место, как и во всех других отношениях, т. е. верховного организатора законченных фактов. Нравственность, свойственная каждой эпохе развития, должна находить в нем свое высшее выражение. В патриархальном государстве выражается нравственность патриархальной эпохи и т. д. Каждая эпоха имеет свою нравственность, и государство должно выражать только эту нравственность. Die Verfassung eines Staates, говорит Моль, ist weder eine Bewahranstalt fur Alterthumer, noch ein Erziehungsmit-tel, sondern die Grundlage des Zusammenlebens, wie solches aus dem concreten Gesittigungstande des Volkes in der Gegenwart entspringt («Конституция государства не является ни хранилищем старины, ни средством воспитания, а основанием совместной жизни, которое следует из конкретного нравственного состояния народа в настоящее время» (нем.)). Если, таким образом, Моль не приписывает государству исключительно консервативной роли, как это делают индивидуалисты, то он заставляет его лишь заканчивать то, что совершилось уже в обществе; следовательно, оно может подвигаться вперед лишь настолько, насколько подвигается общество, а потому прогрессивное движение все-таки остается уделом общества. В этом отношении ему кажется даже неумеренным требование Рота (Ethik. Bd III. S. 900), что государственное устройство должно стремиться к «Realisirung der vollendeten sittlichen Gemeinschaft» [(«реализации современного нравственного общества»)]. Государство, по его мнению, должно проводить только те нравственные начала, которые наиболее соответствуют нравственному строю данного народа в данную эпоху.
Из всего, что нами уже сказано, легко догадаться, что мы не можем разделять мнение Роберта Моля. Государству принадлежит именно воспитательная, т. е. прогрессивная, роль. Если мы припомним здесь, что прогрессивные начала каждой цивилизации устанавливаются главным образом нравственным ее учением, то нам понятно будет, что государство, как единственный организм в обществе, обязанный служить этому учению, является вследствие этого прогрессивным элементом по самой своей природе. Личность, повторяем, может прожить без высших нравственных задач; для государства отсутствие таких целей было бы смертным приговором. Величайший мыслитель может употребить свою деятельность не только исключительно на защиту существующего порядка, но даже на ретроградные учения; государство высоко должно держаться знамени прогресса, и горе, если на этом знамени нет ни одного высоконравственного, т. е. высокопрогрессивного, девиза! Платон и Аристотель защищали рабство, или, лучше сказать, не могли мыслить общества без рабов; это не помещало им, и особенно Платону, считаться великими учителями нравственности. Клавдий, Нерон, Каракалла и другие чудовища безнравственности наносят первый удар рабству, не возмущавшему даже таких людей, как Тацит. Почему? Их давило, толкало государственное их положение: они не могли не идти вперед. Но разве не бывает ретроградных правительств? — могут возразить нам. Разве не бывает обществ умирающих, разлагающихся, перерождающихся? — скажем мы. Пример ретроградных правительств лучше всего доказывает непреложность того великого закона, что нравственность есть неизбежное условие существования государства. Как только в нем нет прогрессивных начал, оно или уступает место другим элементам, если общество еще способно к прогрессу, или вместе с обществом падает, или навеки застывает. Разве застой не превратил в окаменелость Китай, Индию, Древний Египет? Разве Испания не уступила своего места более прогрессивным народам?
Наконец — и это, быть может, самый крупный недостаток органического учения о государстве — оно, слишком еще придерживаясь отрицательных приемов при определении задач, государства, признавая положительность почти одних частных индивидуальных целей в том смысле, что государственная цель создается из совокупности целей частных, не может выяснить значения общенациональных целей. Личность и разные ее сочетания в разных общественных кругах, ассоциациях не представляют особенных изменений на всем пространстве земного шара. Как бы ни были разнообразны условия частной человеческой жизни, какие бы различные степени энергии, апатии, хитрости, сметливости, рассудительности ни представляли эти отдельные личности, они не в состоянии объяснить многих фактов, с которыми приходится иметь дело каждому политическому писателю. Почему один народ отличается от другого? Почему до настоящего времени безуспешны все попытки всемирной монархии? Почему одни народы играли видную и продолжительную роль в человечестве, а другие прошли в нем едва заметным, хотя часто блестящим, метеором?
Если бы государство было только выражением личных свойств своих граждан и его цель слагалась бы из совокупности их целей, то никак нельзя было бы понять, почему, например, из всей этой массы целей выделяется одна, не имеющая, по-видимому, ничего общего с ближайшими выгодами каждого лица, подчиняет себе и правительство и народ, которые служат ей с самоотвержением и сильны и видны до тех пор, пока продолжается это служение. Ясно, что тут речь идет о каких-то целях, установляющихся мимо всякой индивидуальной воли, — о целях, требующих безусловного повиновения, и хотя эти цели вместо выгод часто приносят одни страдания, но зато навсегда выделяют такой избранный народ из массы других, делают из него звучный аккорд в общей гармонии человечества. Посмотрим, например, на представителей западноевропейской цивилизации; все они в одно время почти начали свою историческую жизнь; все они знали феодализм в той или другой форме; всем дано было христианство; все они составились из смешения различных племен; над всеми почти одинаково тяготело папское единство, и если бы человечество руководилось только личными мотивами, кажется, навсегда можно было бы остаться в этой бесформенности и смешении средних веков. Но вот, почти мимо воли отдельных личностей и представителей власти, начинают выделяться национальные цели, и народы занимают свое место в истории только по мере возникновения этих целей. Всемирно-историческая роль выпадала не всем народам в одно и то же время, хотя условия личного образования были почти везде одинаковы. Представители романского племени, например, и преимущественно Франция, выступают на сцену главным образом в период господства чувства: вооруженная и литературная пропаганда — ее главная задача. Карл Великий, разносящий христианство в Германии и устанавливающий границы западноевропейского мира, короли-крестоносцы, Наполеон с его революционною армией, энциклопедисты, Вольтер, Руссо, жирондисты — вот французы по преимуществу. Вот почему вообще романское племя предшествует всем другим на пути цивилизации. Напротив, Англия и Голландия как будто ждут протестантизма с его рассудочною моралью, положительным методом, чтобы занять свое место в человечестве. Греция со своею философиею и роскошным политеизмом, Рим, этот великий юрист древности, и среди всей этой массы древних народов евреи, пронесшие через всю древность скинию единого Бога, — все они имели общие цели, мало говорившие узкому индивидуальному чувству, более склонному вспоминать о мясе и чесноке Египта. Органическая теория государства, не будучи в состоянии ни объяснить, ни принять в расчет этих общих целей, приводит к космополитическому взгляду, так как главнейший элемент ее исследования в общих чертах везде один и тот же. И во дни Ноевы, как ныне, пили, ели, женились, собирали в житницы… Различие национальностей основывается именно на различии их общих целей, которым соответствует и особая государственная организация, а не на различии целей индивидуально-общественных, которые не только не нуждаются в такой особой государственной форме, но, напротив, постоянно стараются перейти за пределы данного государства, выразиться в союзе международном и даже сплотить в одно всю массу человечества. Религия, например, вообще мало обращает внимания на границы государств; торговля, по самому существу своему, стремится стать явлением международным; произведения науки, искусства скоро становятся общечеловеческим достоянием. Выяснение общенациональной цели необходимо еще в другом отношении. Только она может установить прочную, действительную связь между государством и обществом, ибо ничто так не скрепляет союза между людьми, как совместное служение одному возвышенному идеалу, одной цели, равно обязательной для всех. Общество с его разнообразными целями и требованиями свободы выделено из государства новейшею наукою в противоположность древним воззрениям, по которым человек исчезал в гражданине. Но может ли человек совершенно перестать быть гражданином, т. е. отрешиться от общих целей, которым он обязан служить наравне с правительством? Возможно ли самое общежитие без таких целей?
V
правитьС этого начинает Бюше, к изложению теории которого мы теперь переходим. Люди, говорит он, находятся в состоянии общежития, когда они имеют общую цель для своей деятельности, которой посвящены все их мысли и силы; общество разлагается с устранением этой цели. Таким образом, истинное общежитие начинается с того времени, когда выяснилась и установилась общая цель, т. е., когда, говоря словами В. И. Ламанского,* народ достиг до самосознания. Существование этой цели есть главная основа общежития и занимает первое место между всеми этими основами, или, как называет их Бюше, constantes sociales. Все остальные constantes служат только для того, чтобы постоянно сохранять, поддерживать сознание общей цели или содействовать ее осуществлению. Мы увидим ниже, каким образом распределены у него эти функции между различными общественными установлениями. Теперь остановимся на этом коренном условии каждого общежития.
______________________
- См. Журнал Министерства Народного Просвещения. Январь 1867.
Необходимость общей цели не есть новость в государственной науке; Бюше и не говорит, чтоб он желал быть новатором в этом отношении. Все публицисты признавали эту общую цель, называя ее справедливостью, общим благом и т. д. Но у них эта цель по своему характеру не предполагала необходимости действия, пожертвования со стороны граждан. Эта цель большею частью была не что иное, как гарантия личных интересов, блага всех и каждого; для такой цели достаточно было одной бездеятельности граждан: работай для себя и не трогай других. В утешение обыкновенно уверяли, что каждый, работая для себя, работает в то же время для других: «chacun pour soi, chacun pour tous» («Каждый для себя, а Бог за всех»(фр.)). Мы уже видели, какую роль играет эгоизм в прогрессивном движении человечества. Это чувство нисколько не может выработать должным образом общую цель. Различие между общею и частною целью заключается именно в том, что первая требует жертв и даже самоотвержения, вторая, напротив, льстит эгоистическому чувству. На этом основании нельзя назвать общими те цели, в которых нет ничего, кроме эгоистических стремлений, хотя бы для достижения ее соединялись многие лица. Армия во время бегства — стадо животных, стремящихся за одною и тою же добычею, — имеет подобную, но не общую цель: подобие не устанавливает общности.
Такая общая цель не предполагает даже подобия деятельности; напротив, она отличается именно тем, что в самых разнообразных сферах можно служить одной и той же цели, и даже чем разнообразнее жизнь общества, следовательно, чем больше сфер для проявления умственной и нравственной жизни, тем больше надежды на лучшее осуществление этой общей цели. Политика и земледелие, религия и мануфактура, наука и ремесла, поэзия и промышленность — везде может и должно проявиться гражданское чувство, выразиться сознание общей цели. Разделение труда в различных сферах свободно действующего общества и дисциплина, организация его под влиянием сознания общей цели — вот коренное условие общежития и самого прогресса.
Таким образом, общность цели в том смысле, как ее принимает Бюше, отличается от общей цели по прежним теориям именно своим прогрессивным характером. Общность цели по прежним теориям была скорее следствием, чем принципом общежития, или, по крайней мере, была его непосредственным продуктом. По мнению Бюше, общие социальные цели, цели, осуществление которых составляет славу известного народа, определяет его место во всемирной истории, вырабатываются не под влиянием постоянно накопляющихся, дробных исторических фактов. Для того чтобы эти цели заключали в себе наибольшее количество прогрессивных элементов, т. е. могли служить для наиболее обширной и глубокой цивилизации, необходимо их априористическое происхождение, как говорит Бюше. Цивилизация, проникнутая идеями высокого нравственного учения, может подразделяться на несколько подчиненных эпох, имеющих свои как бы отдельные цели, но, в сущности, осуществляющих основные положения того же великого учения. Европа, стремящаяся в настоящее время к свободным учреждениям, вышла из Европы, завоевавшей себе протестантскую и национальную церковь, развившей у себя промышленную и умственную силу в лице третьего сословия, возродившегося в великом общинном движении эпохи предшествующей, и, в конце концов, из Европы, смиренно принявшей христианство от неутомимых просветителей человечества, положивших основы всему будущему движению, указавших цели, и до настоящего времени недостигнутые! Из этого не следует, конечно, чтобы общество не служило целям, развившимся исключительно под влиянием условий минуты и эгоистических стремлений. Мы видим примеры не только обществ, но и целых цивилизаций, которые складываются именно этим путем. Но чтб плодотворнее, что играет наиболее видную роль в истории: те ли цели, которые происходят a posteriori одна из другой, или те, которые вытекают, видоизменяясь сообразно потребностям места и времени, из сознания одной, более общей цели, которая их все содержит в себе?
Такое установление целей a posteriori и соответствующее ему движение человечества было уже описано Платоном в его учении о переходе от одной формы правления к другой. Демократическое общество, побуждаемое практическим мотивом — крайностями охлократии и демократии, переходит в монархию; затем, желая избегнуть невыгод тирании и деспотизма, отдается аристократии, пока она, выродившись в олигархию, не приводит снова к демократическим стремлениям. Древние мыслители излагали не вымышленные теории: они, к сожалению, верно списывали с натуры. Кто, однако, не согласится, что подобное движение не только не представляет никаких условий для прогресса, но быстро истощает общество и исчерпывает его назначение в общем ходе человеческой цивилизации? Таким народам дается в удел осуществить одну и часто узкую идею. Правда, они осуществляют ее вполне, проводят ее по всем сферам общества; один общественный элемент сменяет другой в служении этой идее, которая вследствие этого ярко выступает в истории цивилизаций вместе со служившим ей народом. Но как быстро сходит такой народ со своего возвышенного положения, как скоро бывает он принужден отказаться от руководящей роли в человечестве! Еще Гизо заметил эту недолговечность классических народов, в том смысле, что назначение их быстро исчерпывалось и после короткого золотого века наступала продолжительная и печальная агония.
При всем том подобный исход — еще лучший исход для народа, живущего преимущественно a posteriori. Смена заранее определенного порядка другим с помощью революций все еще доказывает высокую жизненность и даровитость общества. В обществе, менее одаренном, подобное преследование практических целей приведет к застою; такова судьба всех восточных монархий, где вечная неподвижность и однообразие изредка нарушаются ни к чему не ведущею сменою династий.
В чем, в самом деле, состоит эта жизнь a posteriori, при самых благоприятных условиях? Она естественно выходит из отрицания* существующего порядка, для осуществления порядка прямо ему противоположного и обыкновенно когда-нибудь уже существовавшего. Общество, недовольное монархиею, вздыхает о демократии прежнего времени; утомленная демократия мечтает о старинной монархии. Истинно прогрессивная цель носит совершенно другой характер. Из самого понятия прогресса, как мы его установили в первой статье, ясно следует, что прогрессивное движение не есть ни отрицание настоящего, ни отречение от прошедшего; напротив, оно необходимо сохраняет с настоящим и прошедшим тесную связь, так как только при этом условии новая форма общества будет истинным звеном в общей цели прогресса. Затем такое движение необходимо вносит что-нибудь новое, еще не существовавшее и даже на первый раз имеющее мало соотношения с обыкновенными практическими взглядами и стремлениями. Если цель a posteriori есть всегда продукт данного порядка вещей и только в нем находит свое объяснение, то цель a priori всегда выходит из какой-нибудь общей идеи, которая всегда вне действительности, выше ее и вследствие этого является постоянным и сильнейшим двигателем человеческого прогресса.
______________________
- Мы, конечно, берем здесь не восточные общества, которые и на это не способны.
Из этого само собою понятно, что служение такой цели должно быть задачею организма, стоящего выше всех преходящих практических целей и стремлений, сохраняющего постоянную и непрерывную связь с отдаленнейшими эпохами общества, когда сказано было первое слово его цивилизации, вынесшего эти общие начала своей народности из всех испытаний, бурь, частных уклонений, колебаний, эгоистических увлечений, — такого организма, в котором прежде всего и лучше всего отразилось народное самосознание — это прошедшее, настоящее и будущее народа в его бескорыстно-идеальной форме, т. е. должно быть задачею государства.
Такое служение есть прогрессивное движение, так как стремление к такой цели есть прогресс. В других общественных организмах мы не замечаем такой цельности сознания, проходящего чрез всю историю народа; в них заметно большее преобладание эгоистических интересов, индивидуальных взглядов. На их стремлениях больше отражаются условия места и времени; их условия пригодны, и то при благоприятных обстоятельствах, для осуществления второстепенных целей в отдельные эпохи цивилизации. Общины подняли знамя капитала и труда против феодальной иерархии, но только королевская власть сделала эти элементы орудиями национального единства и гражданского равенства. Католицизм совершил свое высокое дело и отжил, передав дальнейшее осуществление христианских начал в обществе неумирающему государству. Мало того, отдельные лица и их соединения в большинстве случаев ограничиваются тем, что становятся в уровень с цивилизациею данной эпохи. Говорить как все, думать как все, поступать как все — вот идеал большинства; больше этого никто и не может требовать от отдельных лиц; больше этого они и сами не желают. Вот почему от общества* трудно ожидать прогрессивного движения; совершенно достаточно, если оно верно сохраняет предания прежнего времени, если в нем живет сознание общей цели, если это сознание не заглохло в борьбе противоположных общественных элементов, эгоистических стремлений, если вся мудрость не сведена в нем на формально-диалектические тонкости, если в нем есть условия прогресса. Для общества не только достаточно, если оно консервативно, но даже по природе своей оно не может быть ничем другим. Прогрессивное движение, вышедшее из общества, в большинстве случаев есть революция, т. е. самое бесплодное из всех действий общества; то же прогрессивное движение в правительстве всегда есть реформа, более или менее благодетельная.
______________________
- Мы употребляем здесь слово «общество» не в новом его значении, а в смысле простой совокупности отдельных лиц.
Для отдельного человека совершенно достаточно, если он, в борьбе с нуждой и в заботах о своем материальном благосостоянии, сохранит сознание о высших целях государства и национальности в той чистоте, какая требуется для истинно прогрессивного движения. Если б он даже переступил за эту задачу, движение вперед легко могло бы уклониться с настоящей дороги под влиянием его эгоистических стремлений, и, следовательно, общество не осталось бы в выигрыше.
Охранение своих исторически выработанных идей, передача из рода в род великих национальных целей — вот истинное назначение общества. Эта задача не так легка, как кажется на первый раз. Прогрессивное движение, особенно когда национальные цели сохранены и поставлены просто и ясно, есть несложная и не особенно трудная логическая деятельность a priori, умение делать выводы из известных и освященных веками положений. Каждое лицо, стоящее во главе правительства, способно на это при благоприятных условиях. Условия же эти совершенно зависят от общественного состояния, и годность этого состояния измеряется именно большим или меньшим развитием охранительных начал и элементов. Сколько видим мы обществ, которые останавливаются, обращаются вспять и даже гибнут, несмотря на то что во главе их стояли способные и даже прогрессивные правительства! Почему? Именно потому, что в них утратились здоровые охранительные элементы, угасло сознание национальной идеи, что они утратили, так сказать, свою международную физиономию, что, говоря словами одного поэта, они не могли сказать в лицо всем и каждому: это я! Вот почему охранительный аппарат в каждом обществе должен быть гораздо сложнее и обширнее организации прогрессивной, которая, собственно говоря, вся может сосредоточиться в высших представителях правительства. Если отдельное лицо при своем появлении на свет не будет тотчас связано с предыдущими поколениями общностью сознания, если нравственная дисциплина не приучит его сознательно служить общим целям, если его экономическое положение не даст способов для всестороннего развития его личности, а вместе с тем и для бескорыстного служения общему делу, если религия не свяжет его умственной деятельности с высшим нравственным порядком, которому все обязаны одинаково подчиняться, — дело правительства как представителя прогрессивных начал проиграно навсегда.
В таком обществе оно по необходимости должно взять на себя исключительно полицейские обязанности, оставить роль вождя и занять место часового в ожидании, пока общество или разрушится, если в нем не осталось уже никаких жизненных начал, или обгонит его, если общественное неустройство вызвано лишь временными, случайными обстоятельствами.
Бюше, кажется, пришел к этому заключению; по крайней мере на это указывает то обстоятельство, что он поставил правительство как главное прогрессивное установление (соп-stante de progression) и обстоятельно доказывает это его назначение, как мы увидим ниже. В противоположность ему все остальные установления называются constantes de conservation. Сюда входят воспитание, семья, собственность, религия, армия, суд и администрация. Но трудно понять, какое отношение, по мнению автора, должно существовать между ролью общества и государства в этой охранительной деятельности. Некоторые из упомянутых им установлений прямо касаются общественных элементов: таково значение собственности, семьи, всех видов труда. Другие носят смешанный характер, как например воспитание, религия. Третьи прямо говорят о государственной деятельности, как суд, администрация. Бюше весьма ясно рисует правительство как движущую силу прогрессивных установлений; но что же является принципом охранительных установлений? Относительно этого господствует полное смешение понятий. Какой институт мы ни возьмем, нигде не выяснено это взаимное отношение общества с его охранительною и правительства с его прогрессивною ролью. Только в главах о правительстве, следовательно во втором томе, становится ясным* это соотношение общественных элементов. До тех пор решительно нельзя понять, во имя каких начал автор относит разные установления к той или другой группе. Правда, он объясняет, что все они нужны для сохранения различных общественных идей и элементов: воспитание (куда он относит и искусство) передает из поколения в поколение сознание общей цели и поддерживает любовь и преданность к ней; другие установления, как семья, труд, собственность и т. д., имеют в виду поддержать и сохранить самую породу людей и обеспечить их развитие. Но почему именно в обществе должно сохраняться сознание национальной цели? Есть примеры, что правительства точно так же умеют сберечь его от всех бурь и колебаний. Какая связь между сохранением этой общности сознания и сохранением человеческой породы, между сохранением человеческой породы и религиею как высшим хранителем нравственного закона? Отчего вся эта совокупность нравственных, умственных и экономических элементов поставлена как нечто совершенно отдельное от правительства?
______________________
- По крайней мере для нас.
Сколько нам кажется, в изложение Бюше вкрался важный недостаток, на который мы уже намекали выше: он не знаком с германскими теориями об обществе и государстве. Эти понятия, так ясно и подробно разграниченные знаменитыми представителями германской науки, смешиваются в уме разбираемого здесь мыслителя. Сознавая потребность соединить учения об обществе и государстве в одно целое, он делает это скорее инстинктивно, чем сознательно; соединение это является скорее результатом его учения, чем его верховным руководящим началом. Он доходит до этих результатов ощупью, а не вследствие твердо сознанной цели. Если бы соединение общества и государства, сделанное автором, было последствием предварительного их разграничения, сделанного уже, насколько это возможно при современном состоянии науки, немецкими учеными, тогда все его учение отличалось бы большею ясностью и повело бы к обильнейшим результатам, чем теперь, когда классификация эта есть дело чутья более чем сознания.
Посмотрим в самом деле, что вышло из всей аргументации автора. Он говорит о воспитании, о подготовлении умственных сил страны и характере этих умственных сил, об общественном значении искусства, о значении семьи, об организации труда, о производительных силах страны, о климате и поземельной собственности, о религии — словом, пред ним все общество со всеми его разнообразными интересами и многочисленными организмами — и что же? Между всеми этими капитальными институтами нет никакой органической, внутренней связи. Все его учение об охранительных установлениях похоже не на истинно научную теорию, а на примерное перечисление элементов, между прочим, необходимых для сохранения общественных сил. Прочитав его рассуждение, читатель вправе спросить: да все ли тут высчитано и затем из вычисленного нельзя ли пропустить чего-нибудь? Дело в том, что автор не сознал необходимости посредствующих организмов между неделимым и государством, организмов, в которых совершается развитие и усовершенствование неделимых. Быть может, в его уме общество представляется понятием, заключающим в себе все, в том числе и государство. Это, как мы видели, и есть задача социальной науки. Но для того, чтобы получить право говорить о таком обществе и создавать такую науку, необходимо выяснить значение другого общества, других элементов, того общества и тех элементов, которые составляют содержание немецкой общественной науки. Незнание этой науки вредно отразилось на труде Бюше, а именно между государством й неделимым, по образцам прежних учений естественного права, у него нет никаких посредствующих организмов. Вследствие этого все установления рассматриваются им с точки зрения индивидуальной деятельности. Что нужно для человека, чтобы действовать в государстве? Нужно быть богатым, добродетельным, здоровым и т. д. Все это ответы давно известные. Но какая роль общественных организмов по отношению ко всем этим задачам сравнительно с ролью государства? Есть ли и должны ли быть эти организмы и элементы? Эти вопросы не решены и даже не затронуты. Вот почему автор говорит о религии, но не говорит о церкви и отношении ее к государству, трактует о собственности, но нисколько не затрагивает вопроса о различных общественных классах и т. д. Все у него остается в сфере отвлеченно-индивидуальной! Нет сомнения, что по каждому из отдельных установлений в его книге высказано много верных и даже глубоких замечаний. Но все эти замечания не имеют между собою необходимой связи, и читателю кажется, что они попали сюда так же случайно, как и установления, которых они касаются. Отсюда странная неопределенность понятий. Заходит, например, важный вопрос об администрации, и автор не касается вопроса о самоуправлении, слабо и смутно определяет значение важнейших элементов, как например общины, ничего не говорит о землевладении как политической силе.
Вследствие этого его оценка собственности, и преимущественно поземельной, вышла неполная, а в некоторых отношениях даже неверная. Трудно заподозрить автора в социалистических стремлениях: он на каждом шагу опровергает положения этой школы. Его мнения о свободе представляют одну из лучших оценок этого необходимого условия человеческого развития. Притом писатель, исходящий из свободы воли, конечно, ничего не может иметь общего с этими мрачными заблуждениями. Между тем он по отношению к поземельной собственности доходит почти до тех же выводов, до каких дошел Прудон в своих первых мемуарах об этом предмете. Не говоря, что «собственность есть кража», он проводит, однако, резкую черту между поземельною и движимою собственностью и старается подчинить все это понятие одной идее труда. Если мы останемся на почве индивидуализма и примем труд за единственное мерило человеческих прав, то, пожалуй, выводы Бюше покажутся верными. Человек — собственник настолько, насколько его свобода может выразиться во внешнем мире посредством труда: вот его исходная точка. Посмотрим, к каким выводам он пришел на основании этого положения. Нужно, говорит он, различать право собственности от власти, проистекающей из владения (pouvoir de possession). Право собственности есть право прирожденное. Общество его признает, покровительствует, но не создает. Оно связано с человеком подобно его способностям; это такой же атрибут его личности, как и самое стремление к общежитию. Власть владения совершенно условна и есть законодательное установление. Право собственности стоит выше владения, последнее всегда должно уступать первому, хотя до настоящего времени происходило противное. По общему правилу владение оканчивается там, где оно начинает вредить праву собственности. За этим пределом оно перестает быть рациональным, справедливым и нравственным. Предметом права собственности могут быть только продукты личного труда или продукты труда чужого, полученные посредством обмена. Владение может простираться на все, что может быть подчинено могуществу человека и санкции законодательства. Из всех форм власти оно самое живучее, наиболее предприимчивое, наименее доступное к ограничению. Многое уже изъято из его власти, по крайней мере, у наиболее цивилизованных народов. Рабы, жены, дети, большое количество общественных должностей уже ограждены от его жадности. Но самая большая и важная половина дела еще не сделана: это задача будущего законодательства.
Это положение не верно ни исторически, ни юридически и, наконец, не согласно с выводами самого Бюше относительно других прав человеческой личности.
Право собственности не составляет прирожденного права; оно вместе с тем, что Бюше называет владением, есть продукт исторической жизни человечества. Первоначально не существовало даже слова для обозначения этого понятия. Не вдаваясь в права иностранные, мы можем проследить это даже по истории русского права.* В древности не было никакого общего наименования для обозначения права собственности. Чтобы выразить принадлежность известной вещи лицу в собственность, употребляли притяжательные имена и местоимения. Часто понятие собственности было означаемо наименованиями, заимствованными от способов ее приобретения: жребий, дедичина, отчина, купля, прикуп, примысел и т. д. Следовательно, каждая вещь связывалась непосредственно только с одним лицом и много уже с одним или двумя поколениями (отчина, дедичина). Идея же полной наследственной принадлежности не сразу выразилась в языке и понятиях. Происходило это отчасти потому, что идея наследственности при бродячем, переходном состоянии общества не могла получить надлежащего развития даже по отношению к движимым предметам, а тем более к поземельной собственности. Вот почему понятие потомственного владения всегда выражалось каким-нибудь словом, дополнительным к тому, которое означало принадлежность вещи лицу. В настоящее время, когда человек скажет: «это вещь моя», никто не спросит его, потомственно ли она принадлежит ему. Прежде, при шаткости юридического быта, необходимо было точно обозначить эту потомственную принадлежность: так, говорили, что вещь куплена, продана в дернь, в век, без выкупа, без отмены. Древний приобретатель собственности выражал в акте, что он приобрел известную вещь себе и своим детям от такого-то лица и детей его, а продавец говорил, что он уступил ее со своими детьми такому-то лицу и его детям. Только в таком случае установлялось понятие о приобретении и отчуждении имущества из потомственного владения одного лица в потомственное владение другого. С большим еще трудом утверждалось понятие наследственной собственности по отношению к поземельному владению. Здесь это понятие весьма долго выражалось словами, обозначавшими исключительно физическую власть лица над вещью, — словами, между которыми «владеть» имело еще наиболее обширный смысл. Иногда употреблялось «сидеть, держать, ведать» — выражения, доказывающие только фактическое обладание вещью, а не полное, т. е. наследственное, право собственности. Иногда, в особенности по отношению к поземельной собственности, употреблялись совершенно частные выражения, указывавшие только на труд, как на единственную связь известного участка с его владельцем: так, например, пахать землю, косить луг, ловить рыбу, рубить лес; другого смысла не имеет известное выражение «куда плуг, соха, серп, коса, топор ходили». Вследствие этого выражения, относившиеся к поземельной собственности, наиболее нуждались в разных дополнениях и распространениях. Можно сказать, что до XVIII столетия она и не получила должной определенности. Владение навсегда осталось выражением, обозначившим это право; к нему с течением времени приставлялись разные выражения, дававшие этому фактическому обладанию значение права юридического. Прежде в жалованных грамотах обозначалось только право владельца продавать свои села и оставлять их своим детям, как например уже в некоторых актах XVI и XVII столетий мы встречаем следующие выражения: «А пожаловал есми слугу своего Дмитрия Иванова сына Мирославича тем селом и деревнями в прок, ему и его детям; волен Дмитрий и его дети то село и деревни кому дати» и т. д. Впоследствии право поземельной собственности обозначалось выражением: владение, с прибавлением: вечное, вечное и потомственное, непременное, непоколебимое, владение в род, в веки неподвижное. Следовательно, владение, т. е. фактическое обладание, или то, что Бюше называет possession, оставалось основным термином, обозначавшим право собственника, и только развитие экономической жизни и развитие юридических понятий прибавляли к этому термину выражения, более соответствовавшие незыблемости этого юридического института. Слово «собственность» в настоящем его смысле употребляется только со времени Екатерины II. Таким образом, поземельная собственность действительно есть законодательное учреждение, но развитие ее тесно связано с развитием самого общества и его понятий, т. е. с законами прогрессивного движения общества. Бюше впадает в грубую ошибку, предполагая, что успехи общежития ослабляют значение этого учреждения. Мнение это, разделяемое не одним Бюше, проистекает из того, что мыслители эти принимают ограничение сферы прав за ослабление самого их принципа, между тем история доказывает, что это не только не одно и то же, но что оба момента находятся между собой в обратном отношении. Законодательство очищает сферу прав от посторонних примесей, вредно отражающихся на государственном строе; но за этим кажущимся или действительным стеснением следует более тесное соединение с лицом владельца того, что осталось, т. е. усиление принципа собственности. Строгая римская собственность квиритская не была свободна в строгом смысле. Долгое время римское право не знало, например, завещаний, и это несвободное состояние собственности совпадает с сильнейшими правами отца на свободу и жизнь детей. Ограничение этого права привело к освобождению собственности от стеснений stricti juris. Средние века давали землевладению самые обширные права; оно было единственным источником политических прав; с ним были соединены юстиция, законодательство, администрация; оно делало феодала не только обладателем земли и ее плодов, но и отдавало во власть его все население, находившееся на его почве. Несмотря на это, феодальная собственность не имеет признаков полной, неограниченной собственности. В принципе вся земля принадлежит королю; владельцы получают ее от него или непосредственно, или из вторых, третьих и т. д. рук. Движение ее несвободно: она принимает неподвижную форму майоратов; поэтому она неотчуждаема; устанавливая крепостное состояние и рабскую зависимость для других классов, она сама не представляет никаких признаков самостоятельности и свободы. Государство отняло одно за другим все феодальные права и собрало их в руки королевской власти; оно стеснило, следовательно, право землевладения, оно ввело в сферу политическую другие элементы и дало им равные права с землевладением; оно ввело землевладение в сферу частноэкономических отношений. Что же из этого вышло? Проиграл ли от этого принцип поземельной собственности? Напротив, уничтожение последних следов феодального порядка в XVIII столетии сопровождалось провозглашением истинно незыблемого права собственности со всеми его признаками. Эти признаки состояли в независимости, в равном праве детей на наследство, в свободе завещания, в праве отчуждения и т. д. Россия не знача феодализма, но история поземельной собственности в ней представляет аналогичные явления. Мы видели, что собственность, как неотъемлемое право, как истинно юридический институт, установилась только в XVIII столетии; самое слово укрепилось у нас только в законодательстве Екатерины Великой. Древняя Россия, в особенности Московская, держалась на владении. Между тем какие обширные права давало это владение! Стоит прочитать жалованные грамоты не только монастырям, но и частным владельцам, чтоб убедиться в этом.** На основании этих грамот, говорит Неволин, поземельный владелец получал многие права державной власти и становился в своей вотчине как бы князем. Чем были князья вообще по отношению к своим вотчинным владениям, тем делался на основании жалованной грамоты частный вотчинник по отношению к своей вотчине. Он получал правительственную власть над лицами, жившими на его земле. Он делался судьею их не только по делам гражданским, но и по делам уголовным, исключая дел о воровстве, разбое и душегубстве, которые, впрочем, иногда также ему поручались. Вследствие всех этих прав он совершенно или большею частью освобождался из подведомственности местному начальству и поставлялся в непосредственную зависимость от князя; чиновники княжеские не имели права въезжать в его вотчину, чтоб отправлять здесь какие-либо действия своей власти. Несмотря на шаткость и неопределенность прав владельцев, объем их постоянно расширялся; можно сказать, что в мире экономических и юридических отношений прочность права обратно пропорциональна его обширности и неопределенности. Отсутствие поземельной собственности в истинном смысле этого слова не помешало, однако, владельцам присоединить к владению землею владение крестьянами, установить крепостное право для других, в то время как они сами со всем своим имуществом находились в несвободном отношении к государству. Первый шаг к определенной поземельной собственности, к освобождению владельческого сословия сопровождался первыми попытками ослабить крепостное право, т. е. как бы ограничить эту собственность. Но ясно, что тут дело шло об определении понятия, выделении из него не свойственных ему элементов, а где начало определяется, выясняется, там оно тотчас становится более прочным. Крепостное право постепенно ограничивалось, стеснялось: каждое царствование вносило что-нибудь для ограждения крестьян от произвола владельцев; но кто скажет, что государи имели в виду ограничить самый принцип поземельной собственности? Напротив, каждый удар, нанесенный крепостному праву, как бы все больше и больше укреплял начало собственности. Иначе и быть не могло. Крепостное право, печальное и вредное явление, вызванное и поддерживаемое столь же печальными условиями, открывало постоянный и легальный доступ вмешательству правительства и администрации. Генерал-губернаторы и губернаторы обязаны были смотреть, чтобы помещики отечески обращались со своими крестьянами и не разоряли их. Расточительность и жестокое обращение вели к опеке и т. д. Мы не станем высчитывать здесь все эти меры, но всякий сознается, что если существовали ограничения поземельной собственности, то именно со стороны или по поводу крепостного права. Никто из серьезных людей, полагаем, не станет сомневаться в том, что уничтожение этого права будет иметь последствием прочное установление и утверждение начал собственности.
______________________
- В этом отношении см. превосходные замечания покойного профессора Неволина в «Истор[ии] Российских гражданских закон[ов». СПб., 1851]. Т. П. С. 116 и сл.
- См., например, А. А. Э., т. I, № 44, жал. грам. вел. кн. Вас. Вас. Марье Копниной и сыну ее Федору; там же, № 46, Ивану Петелину; № 45, митрополита Ионы Андрею Афанасьеву, и масса других.
Таким образом, постепенное ограничение того, что Бюше называет посессией, по указаниям истории имеет совершенно не то значение, какое он ему придает. Это ограничение есть последствие постоянного выяснения и разделения экономических и юридических понятий, с одной стороны, и прогрессивной деятельности государства в видах свободы и благосостояния массы граждан — с другой. В этом отношении ограничение испытывала не одна поземельная собственность. Не говоря уже о постепенном уничтожении рабства, которое, впрочем, по теории Бюше следует отнести в разряд владений, мы знаем законы против лихвенных процентов, против обращения в продаже вредных предметов, массу полицейских постановлений, нормирующих деятельность граждан в видах общего блага: что же, и это будет ограничением принципа собственности? Необходимо, наконец, согласиться, что каждое правильное и законное ограничение есть определение, выяснение принципа, а такое выяснение необходимо ведет к его укреплению.
Далее, Бюше совершенно неосновательно считает право собственности прирожденным правом. Оно образовалось точно так же, как и то, что он называет владением, вместе с развитием экономических и юридических понятий. Будь оно прирожденное право, как например жизнь, оно было бы мыслимо вне общежития; напротив, появление его необходимо требует столкновения по крайней мере двух лиц; другими словами, оно немыслимо вне общества. Трудно понять, каким образом Бюше, с такою ясностью доказывающий невозможность осуществления и развития языка, науки, нравственности, свободы, прав и обязанностей вне общества, делает такое исключение в пользу самого серьезного из прав. И движимая и недвижимая собственность, и владение образовались в общежитии и не вдруг. Но образование их началось одновременно и на равных правах. Первоначально, например, законодательства не знали различия между движимою и недвижимою собственностью, потому что отсутствие юридических норм ставило и ту и другую под совершенно одинаковые условия. Но с первым появлением каких бы то ни было норм начинает выясняться различие между тою и другою. При этом понятно, что прежде всего выяснилось положение собственности движимой благодаря тому обстоятельству, что она требовала меньшей строгости и определенности юридических норм, без которых не могла обойтись собственность недвижимая. Так, например, первоначальные способы приобретения и укрепления могли удовлетворительно служить только в сделках относительно движимости. При отсутствии письменности свидетели, торжественная передача вещи из рук в руки, произнесение разных священных формул были единственными актами, утверждавшими за покупателем его право. Без сомнения, они были достаточны при купле и продаже предметов движимых, но не могли удовлетворить условиям собственности поземельной. Движимый предмет, имея большею частью определенную форму, легко может быть узнан, отличен от массы других предметов, следовательно, наличность свидетелей может служить достаточною гарантиею подлинности этого акта; далее, если эта движимая вещь будет платье, съестные припасы, обувь и вообще предметы, подлежащие немедленному или постепенному уничтожению не далее как в течение одного поколения, на памяти у людей, бывших свидетелями купли, возможность процесса сомнительна, следовательно, самое право владельца достаточно обеспечено. То же самое можно сказать и относительно предметов, употребляемых и не истребляемых, как например золотые и серебряные вещи. По своей редкости, особенно в те бедные и грубые времена, они тотчас становятся известными всем соседям и даже целому околотку, вследствие чего владение ими, даже при переходе их из поколения в поколение, достаточно обеспечивается общеизвестностью и удобоузнаваемостью их. Но по отношению к поземельной собственности нужны более сложные условия. Границы поземельного участка должны быть определены с точностью; иначе владелец всегда будет в опасности лишиться части своих владений в пользу недобросовестных соседей. Затем единовременного определения этих границ недостаточно: межевые знаки могут быть попорчены временем или соседями, в особенности при переходе участка от отца к детям, мало еще знакомым со своими владениями; свидетели, помнившие условия сделки, могут умереть или даже забыть эти границы, так как по несовершенству межевого дела они определяются приблизительно. Поземельный участок, особенно обширный, не оставляет в уме такого ясного и раздельного представления, как, например, золотая цепь или серебряная ваза. Вся процедура словесно-символических актов может обеспечить, и то не всегда, спокойное владение за одним, много двумя поколениями. Как бы ни были торжественны формы и обряды, вроде передачи глыбы земли или ветви, они не устоят перед действием времени, недобросовестностью и забывчивостью людей. Нужны, следовательно, успехи письменности, юридического языка и форм, межевого дела, судебной организации, чтобы должным образом обеспечить права владельца. Вот почему поземельная собственность, как отдельный юридический институт, выделяется после других видов собственности, и выделение это происходит под влиянием постоянного развития юридических норм, что и подало повод писателям, принимающим причину за следствие, считать ее созданием законодательства. Заблуждение это происходит именно потому, что на развитие и выделение поземельной собственности сильно влияло развитие юридических понятий, сложившихся в позднейшие исторические эпохи и часто на глазах живых еще людей. Этому общему правилу, что поземельная собственность развилась позднее движимой, не противоречит то обстоятельство, что многие народы знали ее даже в период отсутствия письменности; напротив, это даже подкрепляет наше положение. В небольших государствах, вроде греческих республик и первоначального Рима, где каждый клочок земли мог быть известен каждому гражданину, даже словесно-символические обряды могли быть совершенно достаточны для совершения всех сделок. Но в странах обширных, как новые государства, где долгое время нет возможности, а часто и необходимости определять границы участков, где народонаселение долго не может выйти из бродячего состояния, там появление и укрепление поземельной собственности есть продукт сильно развитой общественности. Скажем больше: развитие поземельной собственности есть первый несомненный симптом освобождения личности, ее самостоятельности по отношению к государству; она делает из человека полноправного гражданина. Она дает массе граждан необходимое самосознание. Только при всех этих условиях собственность может сделаться тем охранительным началом, каким выставляет ее Бюше.
Кажется, в этом отношении он стоит не на надлежащей почве. Исследуя вопрос о собственности с узкой точки зрения проявления личной свободы и труда,* он не достиг целей, которые сам предположил. Собственность в том виде, как он ее предлагает, годна только для поддержания породы людей и индивидуального их развития. Следовательно, он не дает ей того значения, какое, по его мнению, имеет воспитание, которое передает из поколения в поколение сознание общей цели. Это — грубая ошибка. Оставляя такую важную силу, как собственность, для сферы индивидуального развития,** Бюше лишает свои охранительные установления сильной поддержки. Собственность служит главным основанием образования различных общественных классов и групп, следовательно, поддерживает общность интересов, дает надлежащее развитие различным общественным элементам. Поземельной собственности в этом отношении принадлежит высокая роль.
______________________
- Вот его подлинные слова: «Le droit de proprietd, tel que nous I’avons deflni, n’est point une institution purement sociale. C’est le droit personnel du crdateur sur l’oeuvre qu’il а сгббе… Le droit de propriety est beaucoup plus restreint que le pouvoir de possession. Rigoureusement il ne s’applique qu’aux produits du travail… il ne peut s’etendre a la terre; car la terre n’est point une creation de l’homme», I, 337, 338.
- См. С 134.
Она наиболее способна именно к той стороне охранительной деятельности, о которой больше всего заботится автор, именно к сохранению общенациональной идеи. Эгоист в сфере частных отношений, человек не может сразу стать героем в общегосударственных вопросах. Такой непосредственный переход по меньшей мере был бы очень странен и даже невозможен. «Кроме некоторых личностей, — говорит Ле Пле, — (La Reforme sociale en France, II, p. 12) личностей, очень выдвигающихся из массы вследствие своего особенного развития, люди вообще не увлекаются отвлеченными идеями. Нельзя образовать граждан одним теоретическим понятием государства, как нельзя образовать христиан без положительного культа, церкви, с помощью отвлеченной идеи Божества. Чтобы люди могли возвыситься до национального чувства, национальность должна проявляться в массе привычек, интересов, стремлений, привязывающих их к родине». Между мотивами, порождающими эти разнообразные интересы, одно из первых мест занимает собственность, которой количество и качество служат к образованию различных классов общества с разнообразными нуждами, стремлениями, взглядами. Человек сам по себе не всегда сохраняет воспоминание о политическом прошедшем, о современных задачах своего отечества. Как член известного сословия он не только сохранит их, но и будет действовать под их влиянием. Поземельная собственность, как известно всем, сколько-нибудь знакомым с политическим бытом европейских народов, наиболее способствует образованию самостоятельного и проникнутого гражданским чувством класса граждан. Она делает возможным и плодотворным местное самоуправление, без которого невозможно политическое воспитание народа, без которого гражданское чувство испаряется в отвлеченных формулах и теоретических комбинациях бюрократии.
Мы привели один из примеров того, к каким печальным последствиям привело Бюше незнакомство с германскими общественными науками. Их можно бы привести больше. Но из приведенного, кажется, ясно, что даже в отношении основных начал социальной науки анализ его оказывается неудовлетворительным. Государственные вопросы сводятся у него все-таки на почву непосредственных отношений, а часто и противоположения государства и неделимого, без всяких посредствующих сфер и организмов. Вследствие этого он не всегда остается верен даже своим собственным положениям. Положения его большею частью верны, выводы же настолько шатки, что можно подумать, что они соответствуют каким-нибудь другим положениям. Для примера возьмем его определение национальности и сравним его с выводами, сделанными из этого определения. Национальность, говорит автор, есть результат общности верований, преданий, надежд, обязанностей, интересов, предрассудков, страстей, языка и, наконец, нравственных, умственных и даже физических привычек, имевших точкою отправления общую цель, а центром — определенную и постоянную часть человеческого рода, преследовавшую эту цель в течение нескольких поколений. Мы просим читателя обратить внимание на эти предания, интересы, привычки, даже предрассудки, рождающие национальность.* Все эти моменты указывают на охранительную деятельность по преимуществу, которая, как мы видели, более всего свойственна обществу и его многоразличным организмам. Национальность, как это справедливо замечает Бюше, не есть какое-нибудь абсолютно абстрактное начало, сразу разделившее род человеческий на группы. Народ зарабатывает, завоевывает ее как отдельный человек, борьбою и трудом достигает самостоятельности и оригинальности. Автор описывает и это постепенное образование национальности и ее значение с большим знанием дела. «В каждом обществе, — говорит он, — цель устанавливается сначала как верование и догмат; люди отдаются ей по убеждению. Как только ими совершено несколько актов в этом направлении, начинается предание, образуются интересы и порождаются страсти как продукт этого предания и интересов. Едва сменилось несколько поколений, как уже существует целая система обязанностей, прав и интересов, учение, сложившееся из всех тех идей, которые поддерживаются между людьми подражанием, примером, историею предков и составляют как бы нравственную атмосферу, которою дышат и питаются умы. Наконец, образуется особенная логика, прилагаемая ко всем вопросам, наречие, превращающееся в самостоятельный язык, оригинальные нравственные привычки; со временем появляется еще замечательнейший факт: физической характер народонаселения изменяется. Народонаселение это приобретает не только особенные привычки, но и особенные способности, особенный гений и даже вид, отличающий его от других народов: появляется новая раса. Кажется, что цель нации воплотилась в ней. Все эти индивидуальные и общественные черты так положительны и резки, что национальные отличия сохраняются даже после того, как цель, соединявшая людей, потеряна, достигнута или забыта, и сохраняются до тех пор, пока нация не будет видоизменена какою-нибудь другою общею целью» (I, р. 75 — 76).
______________________
- Это определение национальности вполне сходно с таким же определением у Милля. Впрочем, оно вряд ли заимствовано у него, так как Бюше имеет привычку указывать свои заимствования, как это он сделал по поводу теории ограждения меньшинства при выборах (теории Гера и Милля). Притом определение это — в тесной связи со всем его учением — и выводы, сделанные им, вполне самостоятельны.
Единственные научные выводы, которые можно сделать из этих положений, заключаются, сколько нам кажется, в следующем. Учения и верования, устанавливающие национальную цель, для полного своего осуществления в национальности нуждаются в силе предания, в сведении к единству разнообразных интересов, в долговременном упражнении всех национальных сил в одном и том же направлении, следовательно, в том развитии охранительных элементов, на которое мы указывали выше. Бюше сам высказывает эту мысль в разных местах своего труда, и потому можно было надеяться, что он всею силою своего таланта наляжет на исследование различных элементов, наиболее способных для этой задачи. Но мы видели, что он, рассматривая важнейшие элементы общества: собственность, религию, свободу, остается в сфере индивидуальных отношений и интересов, над которыми идея национальности с ее целями возвышается как что-то недосягаемое, абсолютное. Между тем без подобного анализа значение национальности, даже при превосходной постановке вопроса, сделанной автором, будет непонятно. Как определить, например, в каждую данную минуту характер и направление каждой национальности? Где искать несомненных, непогрешимых указаний на эту задачу каждого народа, этих резких, постоянных, характеристических черт народа? На основании положения Бюше вывод кажется нам ясным и несомненным, но он, по вышеуказанным причинам, не сделал его. Сколько нам кажется, все, что сказано им, дает полное право на следующее заключение. Если в образовании национальности самое видное место занимают привычка, предание, предрассудки,* т. е. вообще охранительные начала, то главным центром национального чувства, главным средоточием национальных преданий и стремлений являются те слои общества, в которых в данную минуту заключается больше охранительных начал. Их стремлениями главным образом характеризуется каждая национальность. Без изучения этих элементов невозможно надлежащее понимание национальности и ее интересов; без них понятия эти получают характер отвлеченный, а человек, ими увлекающийся, близок к космополитизму. Если, по справедливому замечанию автора, национальность есть порождение, а не причина общественности, то в самой этой общественности наибольшего изучения требуют те элементы, которые в течение всей истории наиболее остались верны первоначально установившейся цели. Никто не скажет, что эти элементы везде одни и те же, иначе все нации были бы похожи друг на друга и даже не было бы нации. Именно благодаря тому обстоятельству, что каждый из общественных элементов, под влиянием местных условий, играет в одном народе одну, а в другом — другую роль, устанавливается различие национальностей.
______________________
- Бюше весьма основательно дает законную роль и этому элементу: декламация против предрассудков — тоже предрассудок. В основании их часто лежит верное и неподкупное чувство народа.
История и современная практика подтверждают это положение многими примерами. Между всеми общественными элементами наибольшее охранительное значение имеют религия и собственность: это положение общее и всем известное. Но, конечно, нельзя рассматривать деятельность этих элементов в отвлеченном их значении; исследование того, как всякая собственность, всякая религия способствуют образованию национального чувства, — дело полезное для установления общих понятий, но не для объяснения конкретных фактов. Религия вообще поддерживает общение между людьми, но не каждая церковь покровительствует развитию национальности; собственность вообще сильное охранительное начало, но не каждая ее форма одинаково способна к этой деятельности. Политеизм классической древности был главною основою национальности; он отразился на политическом строе и установлениях, на искусстве, на науке. Догматы христианства уже не при всех условиях действуют одинаково. В тех странах, где церковь осталась верною учению основателя религии, где она чуждалась мирского, где она ограничивалась высокою ролью нравственного воспитания народа, с которым она работала и страдала, она явилась сильною поддержкою национального чувства. Где, например, церковь стремилась к политической роли, дело национальности выигрывало мало. Теократия, построенная на догмате единобожия, вреднее отражается на политической судьбе народов, чем теократия древнего мира, которая должна была отождествлять себя с национальностью. В пример можно привести ислам и в особенности католицизм, ревностные служители которого прибегали даже к цареубийству для поддержания власти папы. То же самое можно сказать и относительно собственности. Люди, останавливающиеся только на том общем положении, что вообще собственность — охранительное начало, спешат сделать из него тот общий вывод, что, ergo, чем крупнее собственность, тем естественнее охранительные и, следовательно, национальные стремления ее владельцев. Таким образом, количество собственности является для них главным основанием деления общественных классов на охранительные и прогрессивные, причем многие отождествляют последний эпитет с понятием разрушительности. Затем другие публицисты внесли еще один признак, который несколько подвинул вперед разъяснение вопроса. Именно кроме количества они приняли в расчет еще качество собственности: движимая и недвижимая собственность — вот новое основание для деления общественных классов. Первой, очевидно, дают более охранительную роль, чем последней.*
______________________
- Из наших отечественных публицистов этого мнения придерживается и г. Чичерин в своем труде: «О народном представительстве». [М, 1866].
Выходя из того общего и верного положения, что поземельная собственность сохраняет за известными классами одно и то же общественное положение в течение многих поколений и потому вместе с имуществом передает им известные предания, что она меньше располагает к риску и побуждает держаться за существующий порядок и т. д., эти мыслители делали ее главным консервативным элементом в противоположность собственности движимой, капиталу, этому порождению предприимчивости, риска, свободы и т. д. Но есть очень крупные исторические и современные факты, которые говорят против безусловного приложения такой теории. Феодализм, т. е. крупное землевладение, возведенный на степень государственного порядка, вовсе не отличался национальными стремлениями; образование национальных идей и элементов было делом промышленных классов. Феодализм не знал национальности: феодал-француз охотнее протягивал руку феодалу-немцу, чем французскому буржуа. В Швеции королевская власть находила гораздо больше поддержки в низших классах, чем в аристократии. То же самое замечаем мы и в старой Польше. В России охранительные элементы, по признанию всех лиц, знающих ее, находятся внизу, между тем как прогресс всегда приходит сверху. Это — явления, проходящие через целые эпохи и даже через всю национальную историю некоторых народов. Это кажущееся противоречие происходит, сколько нам кажется, оттого, что политические мыслители в исследованиях своих не обращают должного внимания на третий признак, играющий большую роль в классификации собственности, — на ее форму. Хотя все сознают, что должна быть некоторая разница между собственностью общинною, феодальною и аллодиальною, но до настоящего времени эта разница не возведена на степень истинно научного принципа. Между тем это способствовало бы разъяснению многих исторических противоречий и самого понятия национальности. Роль собственности определяется не только количеством и качеством ее, но и самою ее формою: в особенности от этого последнего признака зависит прогрессивное или охранительное ее направление. Нет сомнения, например, что неотчуждаемая, неделимая, несвободная собственность, т. е. неподвижная ее форма, явится сильнейшим охранительным элементом, чем отчуждаемая, делимая, т. е. свободная собственность. Можно сказать даже, что первая по преимуществу — охранительное начало, тогда как последняя разделяет с правительством его прогрессивное назначение.* Проверим это положение на некоторых исторических фактах. Самый удобный для этого есть, конечно, факт образования французской национальности, как наиболее разъясненный. Феодальная собственность, лишенная своего политического значения, прикрепленная государством к служению общенациональному делу, образовала сильный консервативный элемент в обществе, но почему? Неужели вследствие своих больших размеров или в своем качестве собственности поземельной? Нет сомнения, что тут главную роль играет сама неподвижная ее форма, выразившаяся в майоратах и других аналогических условиях. Напротив, прогрессивные элементы сосредоточились в классах, живших трудовою, движимою, промышленною собственностью, находивших постоянную поддержку в королевской власти, пока она сама была прогрессивным элементом в стране. Но когда из прогрессивного и организующего начала она превратилась в монархию Людовика XIV, тотчас майоратная аристократия выступила как ее естественная союзница и погибла вместе с нею. Поземельная собственность современной Франции представляет собою скорее либеральные, чем чисто консервативные начала; она консервативна настолько, насколько вообще количество и качество собственности сообщает консервативное направление своему владельцу; но консервативность, зависевшая от формы этой собственности, консервативность, породившая те сотни повинностей, которые так стесняли развитие земледелия и народной промышленности, такая консервативность или вовсе исчезла, или постепенно исчезает. Тем не менее охранительные начала во всей Западной Европе, не говоря уже об Англии, более других удержавшей средневековые порядки, сосредоточиваются в высших классах, а все прогрессивные стремления — внизу. Устранив затруднительный для себя вопрос о форме собственности, прокричав о равноправности и свободе, распродав конфискованные у дворянства имущества, революция свела весь этот трудный экономический вопрос к вопросу о простом распределении этой собственности, забывая, что как бы ни было облегчено это распределение, всегда останутся люди, которых оно не коснется, т. е. которым оно ничего не даст; а принимая во внимание, что распределение это регулируется простою конкуренциею, т. е. регламентированною силою, и что при таком порядке всегда происходит страшное скопление собственности в одних руках, нельзя удивляться тому факту, что таких, ничего не получивших при распределении, оказывается масса и даже большинство. Следовательно, изгнание неподвижной собственности из сферы экономических отношений, т. е. замена собственности феодальной собственностью аллодиальною, много сделавшая для эмансипации личного труда и личности, не разрешила всех затруднений, а, напротив, во многих отношениях увеличила раздор между классами. Иначе и быть не могло. Прежде поземельная собственность была уделом немногих, за которыми она оставалась из рода в род. Она, так сказать, была изъята из народного обращения. Предание освящало этот порядок вещей. Аристократия считалась прирожденным землевладельцем; другие классы не стремились и не могли стремиться занять ее положение. Общественные элементы действовали в сфере ремесленной, промышленной, торговой; соперничество и раздор классов тоже сосредоточивались в сфере этих отношений. Но вот революция бросила лакомый кусок в общее обращение и признала laissez faire. Вышло из этого много хорошего, но и много дурного. Во-первых, охранительные и прогрессивные элементы получили самый печальный оттенок. Движение, сосредоточиваясь в пролетариате и массе рабочих, всегда имеет характер дикой силы: идеалы принимают часто грубую форму насильственного разделения собственности. Высшие классы, естественно прогрессивные по своему умственному развитию, по самой форме своей собственности, сбросившей свой неподвижный феодальный характер, невольно останавливаются пред безобразными замыслами народных вождей. Они должны были принять на себя роль охранительных элементов, хотя эта роль, после падения старого порядка, не идет к ним больше. Во-вторых, от странного, хотя, к сожалению, и необходимого соединения этих естественно прогрессивных стремлений с невольно консервативным направлением произошла та система чудовищно смешных софизмов, которая известна под именем либерализма. Софизм наверху, необузданное, дикое, непросвещенное движение внизу — вот пока результат западной экономической и государственной системы. Притом все сказанное относится еще к лучшим представителям европейской цивилизации — к Франции, к Англии. Но что представляют страны, где охранительные начала представляются прусским юнкерством, польскими магнатами?
______________________
- Мы просим читателя заметить это положение. Оно нам пригодится при оценке правительственной теории Бюше.
Печальное, но неразрешимое противоречие, скажут нам; зло, но зло необходимое — из него не может быть выхода. Не только может, но и есть. Россия не свела вопрос о своей собственности к простому вопросу о количестве и качестве ее. Рядом с ними в ней сохранилось и различие в форме, и этим она, по счастью, отличается от всех других европейских держав. Всем известно, что в настоящее время существуют в ней две формы землевладения: одна со всеми признаками неподвижной формы — неотчуждаемая, неделимая, форма общинная; другая, все более и более получающая характер свободный, — собственность частная. Первая из них, в особенности в государстве Московском, появилась раньше последней, общие начала которой выяснились только в XVIII столетии, а дальнейшее развитие ждало уничтожения крепостного права. Какое было соотношение этих двух форм землевладения и сообразно этому и роль владевших ими сословий? С самого уже начала московской истории можно было заметить, что обе эти формы собственности должны были осуществить исконное начало славянских воззрений на собственность; это воззрение — общность для неподвижной формы и равноправность и делимость для свободной собственности. Отсюда сильное развитие общины в противоположность свободным стремлениям промышленных классов Западной Европы и равноправность членов семьи в противоположность западным майоратам. Отсюда понятна и политическая роль той и другой собственности. Если на Западе неподвижность формы и охранительные начала соответствовали высшим классам, у нас эта форма, с соответствующими ей охранительными началами, соответствует крестьянству. Наоборот, прогрессивные стремления и свободная собственность, принадлежавшие на Западе низшим классам, у нас составляют удел высших, которые поэтому могут вполне назваться передовыми. Лучше всего это значение их может быть разъяснено на истории знаменитой попытки Петра I создать у нас нечто вроде западной аристократии со всеми ее стремлениями. Вот почему мы и дозволим себе здесь небольшое отступление. Оно, кстати, разъяснит и то, насколько указ о единонаследии был подражанием английскому быту.
С того времени как служилое сословие наше под влиянием московских государей получает поместный характер,* в общей массе поземельной собственности замечается двоякое движение. Одна часть земли подчиняется старым, историческим преданиям и понятиям народа и служит основою общинной жизни, как это было во времена удельно-вечевого периода. Другая представляет собою интересы служилого сословия, дает ему возможность участвовать в политической жизни страны своею службою, быть у государева дела везде и всегда; она представляет собою личное, стародружинное начало. Чем ближе подходим мы к эпохе преобразований Петра I, тем резче выделяется характер той и другой собственности. Та и другая разделяют участь сословий, представляющих ее. По мере того как сословия образуются, закрепляются и получают государственное значение, образуется, закрепляется и получает такое же значение и собственность. Вместе с крестьянским сословием общинная собственность подчинилась его тяглу, и во время Грозного и его первых преемников, появившись на время вместе с общинами в политической сфере, сошла с нее вместе с ними и надолго осталась несвободною и оброчною вместе с этим сословием. Напротив, владельческая собственность продолжала безостановочно свое политическое развитие. На ней государственные реформы должны были отразиться еще сильнее, чем на собственности общинной. Последняя, будучи произведением народного духа, входила, так сказать, в сферу обычного права и была оставлена на попечение народа. Как только самые общины были устранены от политической жизни, законодательство уже не заботилось о их судьбе, и они должны были ждать много лет, чтобы вместе с освобожденным народом явиться на политическое поприще с тем же народным колоритом, с тою же свежестью и бодростью, с какою некогда общины отвечали на призыв Грозного. Напротив, судьба владельческой собственности близко интересовала правительство; с нею связан был вопрос о том сословии, которое ближайшим образом служило его делу. Такая собственность нуждалась в регламентации, в приспособлении ее к видам государственным. Каков же долженствовал быть характер этой собственности? Если она должна была служить государственным интересам, то логический ход событий требовал, чтоб она приняла тот склад, какой примет владеющее ею сословие. Сословие это стянуто было в Москву, навсегда прикреплено к государеву делу. Грозные указы выгоняли на службу дворян, укрывающихся в деревнях. Они, следовательно, были оторваны от хозяйства. Личная экономическая деятельность была для них невозможна, следовательно, и само государство не имело права рассчитывать ни на увеличение внутренней ценности земли, отданной служилому классу, ни на прогресс в хозяйственных операциях, ведущих к увеличению дохода, т. е. на все то, что может быть достигнуто только при личной хозяйственной деятельности владельцев и что могло сделать и действительно делает возможным дробление собственности между отдельными членами семьи. Правительство должно было смотреть на каждое поместье как на неподвижный капитал, обреченный весь век приносить одни и те же проценты. В дроблении собственности оно обязано было видеть дробление одного и того же неизменяющегося капитала. Петр в своем указе 1714 г. верно выражает эту мысль. Он прямо начинает с того, что берет примерную вотчину (1000 душ) и рассматривает историю ее дробления между наследниками ко вреду государства и самого рода. Очевидно, что каждый правитель и практический мыслитель того времени, задумавшись над этим вопросом, пришел бы к следующим результатам. Правительству, сказал бы он, нужно сословие, которое отдало бы ему весь свой труд. Такое сословие оно имеет в дворянстве. Существование этого сословия обеспечено собственностью, которая представляет неизменяющийся фонд, поддерживающий его правительственную деятельность. Деятельность эта может поддерживаться должным образом лишь тогда, когда фонд этот останется неизменным. Но была ли бы возможность не измениться этому фонду при равном праве всех членов дворянской семьи на наследство? Если бы в землю эту постоянно вкладывались новый труд и новые капиталы, то состояние последующих поколений было бы обеспечено также, как и предыдущих. Но этого-то и не было в Московском государстве. Петр прямо говорит, что дробление собственности вело к обнищанию семьи, что третьему поколению уже есть нечего. Правительству, следовательно, невольно приходилось сократить сферу служилого сословия, т. е. обеспечить как следует если не всю семью, то по крайней мере часть ее. Младших (кадетов) ожидала, естественно, военная служба, где государство прямо брало их на свое содержание. Таков именно и был смысл закона о единонаследии.
______________________
- Из этого не следует, чтобы в Киевской Руси не было частной поземельной собственности, но она имела там совершенно другое значение, чем в Москве, где она постепенно лишь создалась деятельностью государства. И к этой киевской частной собственности применялось начало равноправности членов семьи со всеми его последствиями.
Почему он не осуществился? На это можно ответить другим вопросом: почему начало единонаследия должно было вести такую упорную борьбу в самом роде князей наших, где необходимость этого начала была очевидна? Велико было торжество московских государей, когда единонаследие утвердилось, наконец, по отношению к престолу. Но каких трудов, какой борьбы стоило им осуществление этой задачи! Если торжество этого начала было достигнуто с трудом в сфере чисто государственных отношений, то каких усилий нужно было для того, чтобы провести его в сфере права гражданского? Экономические начала, частное право данного народа подчиняют себе направления законодательства, но никогда правительство не достигает подчинения их своим целям. Так случилось и с попыткой Петра. Единонаследие, основа английского гражданского права, укрепилось там и в сфере чисто политических отношений. Русское единонаследие, зародившееся в сфере государственного права, не могло перейти в право гражданское и должно было уступить пред вековыми преданиями народа. Закон о единонаследии был напряженным громадным усилием подчинить целое сословие, со всеми его симпатиями, социальными взглядами, семейными преданиями, государству. Дело московских царей дошло до апогея — дальше ему идти было некуда. Но здесь оно и остановилось. Майораты наши не просуществовали и 17 лет: дробление собственности продолжалось, вызывая потребность личной экономической деятельности помещиков, и уже в царствование Екатерины I генерал-прокурор Ягужинский говорит о необходимости отпуска офицеров по домам для поддержания хозяйства. За временным отпуском последовал роспуск служилого сословия, и, распущенное по домам, вооруженное свободною собственностью, оно подорвало экономические основы старой централизации, положило начало тем стремлениям, которые так удачно выразились в земских учреждениях. Так высказалось могущество экономических преданий народа над всеми попытками законодательной регламентации. Нет сомнения, что законодательство шло логическим путем и ясно формулировало государственные задачи. Но логическая деятельность государства столкнулась с органическим процессом народного экономического быта, и первая должна была уступить. Древнее незыблемое начало славянской собственности — общность, выразившаяся в неподвижной форме общинного землевладения с его охранительною ролью, требовало для другой сферы другого исконного славянского начала, начала равноправности и делимости с его свободными и прогрессивными стремлениями. Между тем логически проведенное начало единонаследия превратило бы нашу землю в такое же неподвижное учреждение, как собственность в Англии и в дореволюционной Франции. Но такое явление в России привело бы к самым печальным результатам. Неподвижность поземельной собственности и сила охранительных начал достаточно закреплены у нас общинным землевладением. В среде общин хранится наш оригинальный склад, наше прошедшее, наши исторические предания. Та же неподвижность, сообщенная другой части собственности, обрекла бы государство на вечный застой. Тяжелым бременем легла бы на народ эта неподвижная, мало производящая собственность. Она стала бы вечным, неизменным условием существования служилого сословия, навеки закрепленного на государственную службу, а потому направляющего всю деятельность государства. Не было бы, следовательно, надежды на изменение порядка управления; он вечно должен был бы держаться закреплением служилого сословия государству, а крестьянства — служилому сословию. Но экономические условия и народные предания не допустили утвердиться у нас единонаследию. Личная собственность получила у нас свободный характер; это факт, недостаточно оцененный еще историей. Консервативно-общинный элемент остался фундаментом нашего государственного здания, и вследствие этого государство вместе с высшими классами могло спокойно отдаться своему прогрессивному назначению. Многие публицисты замечали существование у нас двух фактов одинаково отрадных. Первый из них заключается в том, что у нас никогда не было серьезных революционных стремлений; второй — в том, что у нас все реформы шли сверху вниз. Объяснения этих фактов, смею думать, должно искать в том, что в отечестве нашем установлено правильное соотношение между прогрессивным и консервативным элементами. Аристократия Запада выводится из своей апатии резкими криками пролетариата, массою голодных рабочих и другими прогрессивными элементами, созданными ее консервативною деятельностью. У нас прогрессивные стремления венценосцев прежде всего находили поддержку в тех классах, которых свободная собственность, требующая ума предприимчивого, нерутинного, поддерживающая стремление к постоянным улучшениям, заранее воспитывает к готовности ко всяким реформам. Через них проходят все улучшения до массы народа, залегающей в общинных учреждениях, и здесь ожидает она себе приговора, от которого зависит ее дальнейшее существование.
Если, таким образом, в образовании каждой национальности первенствующую роль играют охранительные элементы общества, то само собою разумеется, что ими же главнейшим образом определяется и характер этой национальности. Прогрессивные элементы каждого народа должны развивать только те начала, которые издавна составляют достояние охранительных элементов. Только такое движение может быть названо органическим, правильным развитием. Другими словами, статические и динамические явления в обществе должны представлять развитие одной и той же идеи. Отсюда мы прямо можем сделать заключение, согласное и с общими положениями социальной науки, указанными нами в третьем разделе первой статьи, и с только что высказанными понятиями об общем значении национальности. Именно мы говорим, что цель и значение каждой национальности могут быть определены только при изучении всех элементов общества, причем особенное внимание должно быть обращено на элементы охранительные. Если при таком изучении окажется, что общества руководятся двумя противоположными целями, представляют, следовательно, два общества с различным характером и стремлениями, то мы смело можем заключить, что здесь или нет национальности, или насильственно связаны два обломка разных цивилизаций и наций, из которых один постепенно должен уступить место другому. Между тем Бюше, обходя ближайший анализ этого предмета, останавливается на одних соображениях о цели, отчего национальность получает у него отвлеченный и несколько мистической характер. Каждое громкое имя является у него полноправною нациею. Отсюда его непонятная декламация в пользу Польши. То, что и Бюше и французы называют Польшею (неизвестно, какие размеры угодно им дать этому названию: Польша ли 1772 и 1795 гг., забраный край с конгрессувкой или одна конгрессувка? Но мы возьмем, пожалуй, Польшу 1772 г.), с давних пор состояло из двух элементов. Один из них — по религии, по общественным стремлениям, по укоренившимся преданиям — наиболее способен был составить национальный строй с таким характером, какой мы только что признали за Россией. Самая важная часть нации, ее охранительные элементы представляли и здесь и там поразительное сходство. Но они были порабощены другим элементом, не имевшим с ними ничего общего. Это был обломок другой цивилизации, другого общественного порядка. Его настоящее место было среди феодальной Западной Европы, а не на славянской почве. Миссионеры чуждой церкви, поборники чуждых интересов, послушные слуги то немцев, то французов, польские паны и ксендзы не прислушивались к требованиям народной жизни. Да и где был для них этот народ? Разве он сидел на сеймах? Разве он молился в одной церкви с ними? Разве он сражался за одно общее отечество? Два представителя двух разных цивилизаций и национальностей рано или поздно должны были разойтись. Угнетенные классы, сохранившие веру отцов и старые предания и обычаи, искали для себя других руководителей, истинно прогрессивных начал. Они были найдены, когда Русь, задушив враждебный Восток, прорубив себе доступ к двум морям, затрубила грозный всеславянский клич и прежде всего для своих ближайших братьев, польских и белорусских крестьян. Началась вековая борьба. Польша скоро увидела, что она не на своей почве: ее понимали только на Западе; никто не сочувствовал ей на Востоке. Теперь Польша не что иное, как западнокатолическая интеллигенция, кормящаяся православно-восточным хлебом.
Мы рассмотрели невыгодные стороны научных приемов Бюше. Они сильно вредят целостности и полноте его взглядов на общественную науку и на такие крупные ее элементы, как понятие национальности. Вследствие этого связь человека с государством проявляется только тогда, когда он выступает из сферы своей личной деятельности. Правда, Бюше весьма справедливо доказывает, что, даже трудясь в своей индивидуальной сфере, человек работает в то же время на пользу общую (общее положение политической экономии); но, сколько нам кажется, для установления прочной связи между человеком и государством необходимо принимать в расчет те посредствующие между ними организмы, совокупность которых составляет общество. Тогда скачок от индивидуально-экономической к общественной деятельности был бы менее резок. Подобно тому, как человек постепенно делается способным к общежитию, постепенно теряя свои эгоистические стремления в воспитывающих его формах общежития, начиная с семьи и кончая государством, так и в каждую данную минуту эти эгоистические стремления, оставшиеся главным мотивом подчиненных жизненных сфер, должны пройти через длинный ряд организмов, чтобы возвыситься на степень прогрессивного социального элемента. Несмотря, однако, на такой недостаток, отношения личного труда к государственной деятельности выяснены автором весьма удачно. По крайней мере, он ставит личный труд на его настоящую почву, и при развитии некоторых частностей его учение поведет к самым богатым результатам. Главнейшие мысли его по этому предмету содержатся в главе о разделении труда (I, р. 119—130), а потому мы и остановимся несколько на анализе его положений.
Общество может жить только при одном условии — при условии одновременного и постоянного производства всех предметов, необходимых для его политического существования и для нравственной и материальной жизни отдельных его членов. Оно — великое тело, никогда не отдыхающее, обязанное исполнять одновременно все свои задачи, а потому нуждающееся в тысячах членов, органов, которые одновременно работали бы над предметами столь же разнообразными и многочисленными, как его нужды и задачи. Вследствие этого одновременность и непрерывность суть два непреложных закона общественной деятельности. Они устанавливают необходимость самой формы этого труда, именно закон разделения труда. Каждый из членов общества берет на себя отдельную специальную задачу; вследствие этого достигается одновременность выполнения всех общественных задач и удовлетворение всех его нужд. Таким образом, с социальной точки зрения разделение труда есть не что иное, как разделение и специализация общественных функций для одновременного их выполнения. Мы заметим от себя, что это разделение удовлетворяет и другому закону — закону непрерывности, благодаря тому, что ни все общество, ни отдельные его части не бывают принуждены бросать одно занятие для удовлетворения других потребностей. Затем, благодаря ему, каждый отдельный человек, удовлетворяя своим эгоистическим потребностям, не перестает работать и на пользу общую, так как специализирование занятий увеличивает массу производимых предметов, так что каждый человек производит каждого предмета больше, чем нужно для его собственного употребления, и этот избыток обращается на непрерывное удовлетворение общественных потребностей. Разделение труда обращает в сферу личного интереса то, что в итоге служит для удовлетворения интереса общего. Далее, это специализирование занятий — причем каждый производит только один род предметов — заставляет каждого нуждаться в других и служит потому прочною общественною связью. Все эти выгодные стороны разделения слишком хорошо указаны политическою экономиею, а потому на них нечего долго останавливаться. Для нас гораздо важнее посмотреть на невыгодные стороны его, которые оно имеет, подобно каждому человеческому установлению. Единство, возникающее из того обстоятельства, что один нуждается в другом, не единственно возможное и не самое прочное из всех единств. Когда один человек связан с другим только потому, что он в нем нуждается, можно смело сказать, что такая форма общежития еще далека от истинного единства, так как и сила, и форма этого соединения остаются в состоянии крайней неопределенности. Связь будет тем сильнее, чем больше один человек будет нуждаться в другом, следовательно, тем слабее, чем меньше этот человек будет нуждаться в своем собрате. Отсюда само собою понятно, что каждый человек в силу своих индивидуалистических стремлений старается поставить себя в такое положение, в котором эта зависимость от других наименее тяготила бы его. Это стремление вполне законно и совершенно согласно с природой человека. Независимое положение, самостоятельность, свобода — вот вечный, неизменный идеал личности. Таким образом, индивидуальное развитие, даже при господстве разделения труда, взятое само по себе, без всякого отношения к каким-нибудь высшим целям, в результате дает полное обособление личности. Этим результатом, собственно, и отличается общественная жизнь от государственной. Следовательно, простое экономическое начало разделения труда не есть еще главное условие крепости общественного союза. Но предположим, что оно достаточно сильно; это предположение даже будет иметь за себя многие соображения. Несмотря на все свое желание, человек никогда не достигнет такой самостоятельности, чтобы совершенно не нуждаться в содействии других; притом, если б он даже достиг в данную минуту такой полной независимости, она не может продолжаться долго. Предположим, что он достиг такого состояния, когда сам может удовлетворить всем своим потребностям. Но подобное состояние будет относиться только к потребностям, существующим в данную минуту. Раз они все удовлетворены, у человека, по непреложным законам его природы, тотчас появляются новые потребности, удовлетворить которым он уже не в состоянии, а потому опять обязан прибегнуть к помощи других. Существует, правда, другой путь для завоевания себе независимости: это постепенное сокращение своих потребностей. Но это во всяком случае есть уже насилие природы и может повести к удовлетворительным результатам только у весьма немногих, исключительных натур. Масса же людей всегда будет жить под влиянием безостановочного развития потребностей, удерживающих их в состоянии общежития. Правда, они скорее будут скованы, чем соединены, личность всегда будет рваться из душных оков; но связь эта будет существовать, пока потребности человеческие будут развиваться и условия существования человека совершенствоваться. Но какое отношение установится между людьми, связанными таким образом? Какую форму примет человеческое общество, рассматриваемое только с точки зрения разделения труда? Все люди чувствуют необходимую связь между собою, все признают, что один член общества зависит от другого. В этом общее мнение и здравый смысл совершенно согласны с выводами науки. Это обстоятельство выставляют на вид. Эту необходимую, невольную связь даже воспевают под именем солидарности. Но вот чего простой здравый смысл не видит и на что наука мало обращает внимания: каждый из связанных между собою членов общества естественно стремится к тому, чтобы, по крайней мере, другие больше зависели от него, чем он от них. Это понятно: при общем неключимом рабстве один всегда хочет быть рабом в меньшей степени, чем другой. Отсюда естественное стремление поставить один класс, обыкновенно многочисленнейший, в такое положение, чтоб он только давал, а себе доставить удовольствие только получать. Этого мало. Великий закон разделения труда сводится с нравственно-общественной почвы в сферу чисто материально-производительных отношений, причем труд не столько специализируется, сколько дробится, рабочая сила совершенствуется не столько в смысле всестороннего развития личных способностей, сколько в отношении чисто механической стороны труда. Это обстоятельство вредно отражается и на судьбе отдельных лиц, и по отношению граждан к общегосударственным целям. Чем больше специализируется труд, тем больше работа принимает механический характер, тем ближе человек подходит к машине. По мере того, говорит Токвиль, как разделение труда получает большее применение, работник делается слабее, ограниченнее и зависимее. Ремесло делает успехи, ремесленник идет вспять. В то время, когда один человек занимал несколько профессий и легко переходил от одной к другой, он был нравственно выше, пользовался большим уважением, чем работник, всю жизнь выделывающий булавочные головки. Мы не станем останавливаться на этих невыгодных последствиях разделения труда для индивидуального развития. Это задача политической экономии. Нас занимает другая сторона вопроса. Дело в том, что при разделении труда специальные задачи, или, как называет их Бюше, les interets professionals (профессиональный интерес (фр.)), до такой степени овладевают умами людей, что для общих государственных целей почти не остается места. Занимаясь какою-нибудь дробною частью экономического труда, они не только подчиняют государственную идею своим цеховым понятиям, но даже забывают о ней. Чем большие успехи делает разделение труда, тем больше человек перестает быть гражданином. Это такая же несомненная истина, как та, которую высказал Токвиль. Связь, основанная на простой нужде одного в другом, не может заменить связи, построенной на общности одной великой национальной цели, на общности нравственных задач. Вот почему, как бы ни была развита общественная жизнь с ее специальными профессиями, необходимо должна существовать сфера, где все умственные, нравственные, экономические силы страны, как бы они ни были разделены этими специальными профессиями, соединялись бы в одной общей деятельности. Купец, ремесленник, артист, профессор, земледелец должны сходиться, например, хоть на скамье присяжных или в земском собрании. Без подобных учреждений гражданский дух глохнет, и часто в великие минуты благо отечества не пробуждает уже граждан. Бюше говорит, что политическая деятельность граждан есть главнейшее средство предотвратить гибельные последствия неумеренного разделения труда. Если между членами общества необходимо устанавливается различие вследствие разнообразия специальных занятий, политическая сфера дает им всем одинаковые занятия. Общество знает банкиров, негоциантов, землевладельцев, фермеров, рабочих; государство — только граждан. Здесь не только не требуется разделения труда, но необходимо допускается соединение в одном лице разных обязанностей. Политическая сфера — сфера единства и равенства по преимуществу. Вот почему начало разделения труда и система множественности голосов, отличающие новые английские приходские установления,* кажутся скорее отражением промышленно-акционерных понятий буржуазии, чем истинно политическим началом. Чем чаще призываются граждане к общественной деятельности, чем многочисленнее будут установления, где будет воспитываться и поддерживаться гражданский дух, тем устойчивее будет самое политическое устройство, тем безопаснее будет общество от разделения и антагонизма, и великие государственные цели тем с большим усердием будут преследоваться из поколения в поколение.
______________________
- См. Gneist[R]. Geschichte u[nd] heutige Gestalt der englischen Commu-nalverfassung [oder der Selfgovernment].
Такое участие граждан в политической деятельности необходимо не столько для прогрессивной деятельности государства, которая, при надлежащей организации охранительных элементов, вся может принадлежать высшему правительству, сколько именно для той же охранительной деятельности, которую мы только что рассмотрели по отношению к собственности и другим общественным элементам. Следовательно, охранительная деятельность общества может проникать в сферу политических отношений, подобно тому как прогрессивная деятельность правительства отражается на сфере чисто экономических отношений. Без участия общества в политике невозможно сохранение, поддержание национальной идеи; без прогрессивной деятельности правительства сомнительно прогрессивное движение в обществе. Если одна деятельность, таким образом, заходит в сферу другой, то очевидно, что и элементы охранительных сил должны отчасти входить в состав прогрессивных учреждений, и наоборот. Но как и когда возможно это соединение? В какой форме должно оно происходить? Все это приводит нас к окончательному анализу соотношения прогрессивных и охранительных начал в обществе. Соотношение это лучше всего можно выяснить на вопросе о правительстве, к которому мы теперь переходим.
VI
правитьКак осуществляется прогрессивная деятельность правительства? В чем заключаются ее условия? Это вопрос весьма важный, без разрешения которого нельзя понять ни организации правительства, ни его отношения к общественным элементам.
Прежде всего здесь возникает вопрос об организации правительства. Под именем вопроса об организации мы, конечно, не разумеем старинного вопроса о формах правления; мы не намерены даже входить здесь в их обсуждение, хотя у Бюше и посвящен большой отдел для этого исследования. Под именем организации мы разумеем здесь нечто другое. Сам Бюше различает эти два вопроса: первый из них касается всех времен и всех народов; он тождествен с условиями самого прогресса; второй видоизменяется сообразно условиям места и времени и почти не представляет возможности для безусловной классификации.
Каждое правительство, какова бы ни была его форма, должно быть организовано соответственно своему назначению. Назначение его, как мы видели, заключается в осуществлении национальных целей, установленных религиозно-нравственным учением, историей и общественною жизнью. Где цель, там и метод. Правительство, по учению Бюше, осуществляя постепенно национальную цель, совершает известный логический процесс, совершенно подобный тому, какой совершается, например, в голове ученого, разрешающего известную задачу. Деятельность правительства должна, следовательно, составлять логический процесс, а организация его должна заключать в себе установления, соответствующие каждому из этих моментов.
В чем же заключается этот метод? В разбираемой нами книге находятся только приложения общей теории Бюше о методе к вопросу о правительстве. Самая же теория изложена в его философском трактате. Вот почему нам необходимо прежде всего сделать общее замечание о его методологических понятиях. И в этом отношении автор продолжает дело Тюрго и Сен-Симона. Оба эти мыслителя заметили уже вред того перевеса, который получило наблюдение над гипотезою, между тем как множество открытий, двинувших науку вперед, обязаны своим происхождением гениальным гипотезам. Бюше, опираясь на свои глубокие познания в медицине и естественных науках, старается возвести это замечание на степень научного закона. Он доказывает, что каждый научный метод состоит из двух моментов — изобретения и проверки — и что наблюдение и опыт, которым ученые приписывали все открытия, составляют только вторую половину этого полного научного метода. То, что естественные науки называют своим методом, т. е. наблюдение и опыт, составляет только момент проверки, а потому сам по себе метод не ведет ни к каким открытиям и изобретениям. Наблюдение плодотворно только тогда, когда наблюдатель уже сознает те стороны предмета, на которых он должен остановить свое внимание; оно состоит только в проверке научных начал, установленных гипотезой; словом, оно плодотворно тогда, когда у наблюдателя есть точка отправления, само же по себе оно добывает только противоречивые факты, не имеющие научного достоинства. Момент, относящийся собственно к открытию, изобретению, есть гипотеза, посредством которой замечается и устанавливается соотношение, связь между известными явлениями. Такая гипотеза, конечно, есть продукт обширного развития, накопления большой массы фактов. Но эта накопленная масса фактов не состоит к открытию в отношении причины к следствию. Напротив, ближайшим поводом к гипотезе бывает часто ничтожный факт.
Мы не станем здесь входить в обсуждение правильности или неправильности этого взгляда. Он важен для нас потому, что автор применил его к вопросу о правительственной деятельности. Что Бюше должен был применить свой взгляд в особенности к политике — совершенно понятно. Вы видели, что, по его мнению, национальные цели устанавливаются a priori вследствие какого-нибудь религиозно-нравственного учения, высказываемого положения, как подлежащие медленному, постепенному осуществлению, применяющиеся к потребностям времени. Это и есть гипотеза и проверка, т. е. тот же логический процесс, только на более обширном поле, в сфере всемирно-исторической. Напротив, цели, устанавливающиеся исключительно a posteriori, не ведут, как мы видели, ни к каким прогрессивным результатам. Что же такое эти цели a posteriori, как не наблюдение и опыт на том же всемирно-историческом поле?
Следовательно, организация правительства должна сопоставлять развитие этого прогрессивного метода с моментами гипотезы и проверки. У него должны быть средства и для изобретения, и для осуществления, для проверки известных политических мер. Но несомненно и то, что эти логические моменты в правительственной деятельности в сильной степени отличаются количественно от тех же моментов в сфере научной. Гипотеза научная имеет в виду открыть общее отношение между постоянно существующими и действующими элементами Вселенной. Напротив, правительственная деятельность заранее определяется характером данной цивилизации, следовательно, далеко отстоит от общих целей и элементов человечества, постепенно осуществлявшихся в целом ряде цивилизаций предшествующих и много оставляющих для цивилизаций будущих. Вследствие этого правительство не преследует и не может преследовать целей абсолютных; его деятельность всегда направляется двумя факторами: характером цивилизации* и национальным сознанием. Но этого мало. Изобретательная деятельность государства не может касаться и этих общих национальных целей, иначе правительство потеряет свой национальный характер и породит массу бедствий для себя и для общества. Его задача — найти форму общества и общественной деятельности, наиболее соответствующую задачам общества в данную минуту, ввиду лучшего осуществления великой национальной цели впоследствии. Следовательно, изобретение в сфере политической может касаться только открытия второстепенных целей, соответствующих отдельным моментам постепенно развивающейся национальной цивилизации. Следовательно, все эти изобретения будут иметь и должны иметь лишь относительное достоинство в том смысле, что все установленные ими цели и формы общества будут иметь значение лишь для определенной эпохи, хотя, с другой стороны, результаты, добытые ими, должны иметь безусловное достоинство и необходимость в общем ходе цивилизации. Подобно тому как идея прогресса раскрывается только при изучении всех мотивов цивилизации, во всей их совокупности, так и безусловное достоинство или недостаток каждой политической организации или стремления обнаруживается только в той же совокупности всех моментов. Если таким образом гипотеза в области политики получает такое относительное значение, то и деятельность второго логического момента, проверки, не может иметь другого значения. Наблюдение и опыт в сфере науки обыкновенно имеют в виду проверку общих оснований данных теорий. Пока есть еще возможность отрицательных инстанций, как называет их Бэкон, до тех пор теорию нельзя считать окончательно установленною. Напротив, такое абсолютное стремление проверочной деятельности в области политики повело бы к самым пагубным результатам. Мы уже отчасти указали на них в первых главах; мы видели, что можно ожидать в обществе, где самые основы общежития постоянно находятся под сомнением и ударами критики. Если гипотеза должна в политике ограничиваться второстепенными целями, т. е. безусловно принимать основы общежития и основные национальные задачи, ограничиваясь вопросами о применении и развитии их в данную минуту, то и проверка должна ограничиваться теми же задачами, то есть исследованием, насколько изобретение соответствует потребностям данного общественного состояния. В самом деле, что вышло бы при таком состоянии вещей, когда органы изобретения предлагали бы чисто практические меры, относящиеся к известному моменту истории, к конкретному состоянию общества, а органы проверки обсуждали бы их с точки зрения общих задач цивилизации, отвлеченных требований человеческой природы, абстрактных начал общежития? Очевидно, результатом такого направления была бы невозможность прийти к какому бы то ни было практическому выводу, следовательно, невозможность действия, т. е. застой, или, что еще хуже, разрушение. Характер одного момента должен строго соответствовать характеру другого, иначе логический процесс потеряет должную правильность, выводы будут ложны, действия ошибочны. На этом основании проверка должна носить по преимуществу охранительный характер, иметь в виду главным образом практический характер предлагаемых мер и вопросов. Охранительность эта должна составлять отличительный характер органов проверки, даже в большей степени, чем органов изобретения, и понятно почему. Изобретение всегда имеет в виду два общих понятия, различающихся между собою лишь по объему: с одной стороны, общие задачи цивилизации и народа, требующие постепенного осуществления, с другой — общий характер данной эпохи как одного из моментов этой цивилизации. Цель изобретения — связать свою эпоху с будущею, ввести в существующие элементы, выработанные прошлым, новый термин, заканчивающий это прошлое и являющийся началом будущего. Словом, такое изобретение при определении задач настоящего всегда имеет в виду задачи будущего, заботится главным образом о непрерывном движении общества. Напротив, органы проверки основывают свою деятельность на стремлении сохранить связь настоящего с прошедшим, которого элементы во всей их подробности и в практических проявлениях могут быть им известны и приняты ими в соображение лучше, чем обобщающею деятельностью изобретателя, новатора. Вследствие этого проверка, во-первых, всегда есть дело таких элементов, которые наиболее сохраняют связи с прошедшим, наиболее способны к охранительной, практической деятельности. Во-вторых, в обществе ей должен соответствовать более сложный механизм, чем для изобретения, где личная деятельность наиболее удобна.
______________________
- Под именем цивилизации мы, конечно, разумеем здесь великие органические эпохи, как например христианство.
В политике, говорит Бюше, проверка состоит из двух одинаково необходимых процессов. Один из них состоит в том, чтоб узнать, соответствует ли нововведение целям, выяснившимся в прошедшем, будет ли новая общественная форма логическим последствием давно начавшегося прогрессивного движения, необходимым звеном в общей цепи цивилизации. Другая деятельность имеет задачею определить, соответствует ли реформа настоящему времени, современным общественным стремлениям, имеются ли у общества в данную минуту средства осуществить эту реформу. Отсюда две различные системы проверки, две организации, представляющие собою две различные потребности. Одна является представительницею прошлого и представляет в политике логику предания; другая представляет настоящее со всеми его страстями и интересами.
После этих общих замечаний мы можем перейти к подробному исследованию способов деятельности органов изобретения и проверки в сфере политики. Прежде заметим, что оба логических момента в политике носят особенное название: первый из них получил уже название инициативы; второй, по мысли Бюше, должен получить название принятия (l’acceptation). В каждом благоустроенном обществе оба эти момента должны получить организацию и законный способ действовать. История доказывает, что эти два момента даже в тех странах, где им не соответствуют какие бы то ни было установления, всегда стремятся к организации, что дурная их организация ведет к важным невыгодам, но что никогда нельзя довести их до полного уничтожения без гибели самого государства. Следовательно, весь вопрос сводится к тому, правильно или неправильно будут они проявляться. В деспотическом государстве инициатива называется революцией, непринятие — мятежом. Напротив, в государствах, наиболее совершенных, выставляемых всеми публицистами за образец государственного устройства, как Рим в древности, Англия у новых народов, эта тройственная операция формулирована в стройных установлениях. В Риме правительство состоит из трех властей: консулов, сената и народа. Первые являются советниками;* второй представляет опыт и предание, третий — нетерпеливую и пылкую действительность. В Англии мы видим аналогическое явление. Инициатива обыкновенно принадлежит короне,** принятие зависит от двух властей — наследственной палаты пэров и выборной, представляющей массу народа.
______________________
- Не понимаем, почему Бюше ограничился одними консулами в этом отношении. Инициатива в Риме принадлежит всем сановникам; не следует также забывать роль трибунов в плебисцитах.
- Здесь необходимо заметить, что Бюше принимает факт за право. Действительно, все преобразования последнего времени шли от короны, но из этого не следует, чтобы корона имела там исключительное право инициативы. Напротив, оно принадлежит палатам, и если министры предлагают законы, то, скорее, как члены палат.
Нам хотелось бы теперь же сделать несколько замечаний на это мнение автора; но мы не желаем прерывать его изложения: все его положения необходимо выставить с наибольшею подробностью, чтобы тем удобнее было остановиться на анализе их. Мы просим читателя только заметить, что Бюше называет общественные элементы, выполняющие функции принятия, властями, и прямо вводит их в состав правительства. Ниже будет разъяснено, насколько правилен этот взгляд.
Такое разделение функций, такая организация логических моментов в государстве, говорит Бюше, не установлено частною волею a priori: оно порождено историею, которая в то же время доказала и удобство его. Оно дало государствам, имевшим его, большое значение и упрочило постоянный, хотя и медленный, внутренний прогресс. Этот блестящий пример заставил новейшие народы стремиться к подобному государственному устройству. Неуспех их в этом деле зависел от того, что они, желая исправлять и улучшать свои образцы, уничтожали то, что составляет специальность каждого элемента. В чем же состоит эта специальность?
Инициатива между людьми является моментом, имеющим громадный авторитет. Появляясь в обществе, она тотчас приобретает доверие, порождает повиновение и согласие. Вот почему правительства энергически удерживали и удерживают за собою это право. Но инициатива не может принадлежать каждому желающему и потому только, что он этого желает. Она, конечно, есть продукт воли, но главным образом гения. Вследствие этого она часто выходит из самых низших классов общества и часто так незаметно, что никто не видит истинного ее источника. Вследствие этой невозможности определить заранее, где появится гений инициативы, для организации этого момента достаточно было определить только, какая власть будет его постоянным органом.
Таким органом является правительство. Поэтому для него в высшей степени важно группировать и объединять все попытки инициативы, проявляющиеся вокруг него. Это его обязанность как органа прогресса. Это его прямая выгода с точки зрения упрочения его авторитета и власти. Ни одно прогрессивное стремление, ни одна попытка нововведений не должна делаться мимо правительства и тайно от него. В древних государствах это осуществлялось очень легко, так как инициатива проявлялась в народных собраниях. Новейшие общества, многочисленные и расселенные на обширных пространствах, не знают собраний всего народа, но знают частные сходки и в особенности могущественную силу печати. Кроме того, автор предлагает еще одно средство, которое, по его мнению, может повести к весьма полезным результатам. Именно он предлагает учредить особенное установление, которое обязано было бы вызывать политическую инициативу в обществе, подобно тому как ученые академии (преимущественно во Франции) вызывают такую инициативу по вопросам чисто научным.
На первый взгляд кажется, что принятие легче организовать, чем инициативу. Это оказывается верным и при ближайшем исследовании. Тем не менее вопросы, возбуждаемые этою организациею, чрезвычайно сложны: например, сенат, палата пэров или аналогические установления, если, с одной стороны, они способны установить соотношение и связь между преданием и современным движением, то в то же время легко могут явиться преградою прогресса, сделаться центром всех ретроградных стремлений. История представляет много таких примеров. В Риме необходимо было исправить сенат учреждением трибунов, в Англии — предоставлением короне права назначать новых пэров. В сенате Северо-Американских Штатов эти невыгоды исправляются выборным началом. Впрочем, ретроградные стремления далеко не составляют удела только этих установлений, хотя общее мнение и укрепляет за ними эту привилегию. Часто народные представители, даже целый народ, отказывались сделать малейшее усилие, перенести малейшее беспокойство, уделить частицу своего времени для осуществления гражданского прогресса, для достижения величайшего блага. По лени, нетерпению и невежеству народ часто верит своим врагам больше, чем своим собственным стремлениям и инстинктам.
Опасность, следовательно, есть везде при отсутствии мудрости и чувства долга. Но «принятие» тем не менее остается существенным моментом каждого политического движения, подобно инициативе.
Еще подробнее развивает Бюше эти мысли в главе о суверенитете (II, с. 165—212). Он проверяет свои положения во всех их подробностях на исторических фактах. Но мы остановимся только на этих общих положениях, тем более что в этой главе автор затрагивает чрезвычайно важные вопросы об отношениях личной свободы к общественной власти, об источнике и идее суверенитета, которых мы не можем рассмотреть, не расширяя нашей статьи до непозволительных размеров.
Нетрудно заметить, что Бюше, начав рассматривать общие элементы всякого государственного устройства, в итоге пришел к идеализации одной из существующих форм — именно представительного правления. С какой точки зрения он рассматривает эту форму, какую роль он дает каждому из составляющих ее установлений — это другой вопрос, в исследование которого мы не намерены входить. Для нас важен тот результат, что автор, начав с исследования общественных элементов, сосредоточивается затем на исследовании государственных форм. Это происходит вовсе не потому, что он придает им первостепенную важность: он осудил это направление у древних писателей; это происходит именно потому, что он между человеком и государством не признает никаких посредствующих организмов. Вследствие этого каждая организация общественных сил должна необходимо принять государственный характер: обществу негде организоваться, кроме государства; всякая сила общественная должна стать государственною властью. Вот почему оба момента принятия называются у него властями.
Нам кажется это мнение неверным и несогласным с понятиями самого Бюше. Если они власти, если они правительство, то задача правительства из чисто прогрессивной делается охранительною. В самом деле, что представляют собою власти Бюше, из которых он слагает правительство? Инициатива, принадлежащая короне, ее непосредственным органам и нескольким сгруппированным подле них гениальным личностям из массы; затем принятие, принадлежащее двум представителям двух общественных элементов, из которых одни представляют собою прошедшее, другие — настоящее. Из этих двух моментов только один имеет в виду будущее, и он принадлежит правительству в тесном смысле, без администрации, следовательно, меньшинству. Напротив, принятие имеет в виду или прошедшее, или настоящее, следовательно, во всяком случае, охранительные задачи. Им соответствуют два могущественных политических тела, вооруженные материальным могуществом: одно для охранения предания, другое — современных интересов, как бы они ни были преходящи и мелки. Нетрудно понять, каких результатов должно ожидать от такой организации. Складывая сильные охранительные элементы со слабым элементом прогрессивным, мы в результате получим по меньшей мере неподвижное государственное устройство. Неудивительно, если Конт назвал политику новейших конституционных государств неподвижною, т. е. охранительною по преимуществу — politique stationnaire. Иначе и нельзя назвать политику стран, усваивающих себе формальную сторону английских учреждений. Удивительно только, что даже глубокий ум Бюше остановился на поверхности вопроса. Причины этого, повторяем, заключаются в его незнакомстве с германскою теориею общества. Рассмотрим с этой точки зрения различные элементы правительства, выставленные автором.
Нет сомнения, что охранительные начала, подобно всякой общественной силе, сильно влияют на правительственную деятельность; нет сомнения, что каждое правительство соразмеряет свои действия с состоянием и направлением этих начал. Но в чем будет выражаться это влияние одного элемента на другой: в непосредственном ли участии в правительственной деятельности или только в заявлении своих желаний, требований, нужд, причем действия правительства останутся совершенно свободными? Если, подобно Бюше, не принимать никаких посредствующих организмов между отдельным человеком и государством, если в противоположность индивидуальной сфере с ее разнообразными подразделениями и стремлениями принимать только одну социальную сферу, действительно объединяющую человеческие стремления, сферу государственную, тогда остается принять только вывод Бюше. Вывод этот, как мы видели, заключается в том, что участие охранительных начал в общей жизни государства должно проявляться в непосредственной деятельности общества или его представителей в правительственной сфере. Действуя вместе с властью, они сами должны являться властью, так как участие в государственных организмах является единственною формою коллективной деятельности. Напротив, ближайшее изучение общественных элементов открывает возможность других комбинаций, способных найти применение сообразно условиям места и времени. Так, многие элементы общества по своему экономическому положению и нравственному влиянию представляют сами по себе условие достаточно сильной организации, независимо от того, составляют ли они часть правительства или нет. Таковы сословия, церковь, общины. Составляя сильный общественный организм, они легко могут производить давление на все части правительственной деятельности, даже не участвуя в ней. Много есть способов удовлетворить потребностям проверки, принятия, мимо палат. Сам Бюше сводит вопрос о политической организации на такое обширное поле, что непонятно, каким образом он в результате остановился именно на палатах. Нам кажется, например, что одно из средств, относимое им в сферу инициативы, могло бы точно так же, если не в большей степени, пригодиться для проверки. Это именно печать с ее необходимым условием — свободою слова. Нам кажется даже, что для задач проверки она идет больше, чем для проявления инициативы. В самом деле, если мы беспристрастно сведем результаты деятельности прессы в каждой стране, то нельзя будет не согласиться, что истинно плодотворная сторона ее деятельности более выражается во всестороннем обсуждении мер, уже предпринятых или предположенных правительством, чем в предложении новых мер, в инициативе. Иначе это и быть не может. В журналистике могут только обсуждаться идеи, принявшие сколько-нибудь ясное очертание, укрепившиеся в общих основаниях, получившие уже, так сказать, официальный склад. Изобретение идей совершенно выходит из ее сферы. Если там или здесь, в том или другом журнале иногда и промелькнут новые соображения, то они или не имеют достаточной общности, так как статьи эти обыкновенно пишутся по поводу частных случаев, или слишком неопределенны, так как статьи имеют в виду совершенно другие обстоятельства, не имеют живой связи с практическою жизнью и так как они высказываются в форме простого намека, желания, без выяснения средств к его осуществлению. Словом, в прессе все новые мысли не выходят из сферы чувства и фантазии. Это скорее зародыши мысли, чем самая мысль; они не выработались до чистоты и определенности истинной идеи. Такое изобретение идей составляет удел научных обобщений нескольких возвышенных умов в сфере чистого знания или практической государственной деятельности, т. е. того небольшого кружка лиц, куда Бюше помещает свою инициативу. Первоначально идея зарождается в самых отвлеченных сферах знания, является продуктом кабинетной деятельности гениального мыслителя. Здесь вырабатываются ее общие основания, здесь принимает она сколько-нибудь определенный вид. Но она далека еще от практического осуществления; обыкновенно при появлении ее в свет никто не замечает ее связи с будничною жизнью. Журналистика первая приводит ее в столкновение с будничными интересами; она специализирует, ставит в соотношение с разнообразными практическими вопросами, группирует страсти подле отдельных ее формул. Здесь идея не совершенно еще теряет свою строгую форму, свой отвлеченный характер; ей дается только большее практическое содержание. Это и делается в статьях, брошюрах, книгах. Наконец, эта идея, принявшая тысячу разнообразных форм, воплотившаяся в массу разнообразных интересов, породившая сотни формул, лозунгов, выходит на улицу, делается достоянием непосредственного движения страстей. Вместо книг и брошюр появляются памфлеты, живущие один день, но оставляющие следы на несколько поколений; ораторская трибуна, газетные статьи разносят во все концы земли готовые уже формулы в применении их к частному практическому случаю. Подготовленная таким образом масса готова, наконец, действовать. Таково поступательное движение идеи. Роль прессы оказывается чисто практическою; изобретение идей редко может быть ее уделом. Но зато проверка, выражение мнений страны по поводу известных вопросов, весьма плодотворно в политике, как это доказывает история всех народов. Относительно этой задачи мы не видим необходимости сделать ее уделом какой-нибудь определенной корпорации, какого-нибудь очерченного установления. Если Бюше замечает, что изобретательная деятельность, инициатива, не может быть заключена в заранее определенное установление, то тем менее можно допустить подобное ограничение относительно деятельности охранительной — проверки, принятия. Она должна быть уделом всех охранительных элементов страны во всей их совокупности. Между тем корпоризация этих элементов всегда имеет в результате исключение многих элементов, которые рано или поздно будут стремиться войти в состав этих корпораций, следовательно, составят революционный элемент. Между верховною властью и народом легко может установиться непроницаемая стена du pays legal, причем правительство, сознающее свое национальное назначение, будет искать поддержки общественного мнения вне палат, а правительство недальновидное или своекорыстное успокоится на привилегированной корпорации, что и приведет его к падению. Несмотря на блестящий состав английских палат в XVIII столетии, Георг III сказал глубокую истину, что голос народа не слышен уже в них. Наполеон III прислушивается к газетным толкам и сходкам рабочих больше, чем к болтовне законодательного корпуса. Падение парламентаризма во Франции не есть одно и то же, что падение свободы, ибо горький опыт доказал, что свобода — одно, а парламентаризм — совершенно другое. Это есть перенесение того, что Бюше называет «проверкою», из узкой сферы палат, скопированных с английских учреждений, где они являются остатком средневекового корпоративного устройства, на более широкую, общественную почву. Если охранительная деятельность есть общественная задача, если проверка есть одно из важнейших проявлений этой деятельности в области политической, то для нас несомненно и то, что эта деятельность должна быть так же разнообразна, так же бесформенна, так же свободна, как само общество, где свобода и разнообразие являются главным условием успеха. Этот закон, сколько нам кажется, проявляется в слабости всех континентальных конституций и в равнодушии к ним народа. Конституция, как бы ни были гениальны ее составители, в отношении важнейшей своей части — органов проверки — может наделать грубейших ошибок. Начнем с самого капитального вопроса: с устройства двух палат. Бюше весьма основательно доказывает, что эти две палаты соответствуют двум необходимым логическим моментам проверки — проверки с преданиями прошедшего и с интересами настоящего. Вследствие этого все конституции, отвергавшие двухкамерную систему, усиливали значение последнего момента, т. е. все вопросы обсуждались только с точки зрения потребностей минуты; вследствие этого палата пэров всегда должна существовать для поддержки предания, палата представителей — для защиты современных интересов. Автор, следовательно, замыкает предание в палату пэров или вообще в аристократическую организацию. Почему? Очевидно потому, что он на охранительность элементов смотрит с точки зрения количества и качества собственности, а потому представители крупной поземельной собственности являются у него главными представителями национальных преданий. Мы видели, насколько это верно относительно стран, обладающих, например, общинною формою землевладения. В таких странах, следовательно, предания пришлось бы искать в народных представителях, а об интересах настоящего спрашивать у верхней палаты. Но почему в таком случае и представители народа не могли бы говорить о современных интересах? Таким образом, явились бы две палаты; из них одна была бы устроена в консервативном смысле, но по сущности прогрессивна, другая для прогрессивных задач, но в сущности консервативна, а обе вместе по необходимости должны исполнять и ту и другую задачу. От этого необходимо произошло бы странное смешение понятий, борьба, взаимное непонимание, столкновения. Затем каждый элемент не действует в течение всей истории с одним и тем же характером. Ни один из них не бывает неуклонно прогрессивен или консервативен. Незначительное изменение условий экономических и юридических, большая или меньшая доля образования, тот или другой характер воспитания могут повести к самым непредвиденным результатам.
Вот почему нам кажется, что правительство никогда не должно лишать себя возможности пользоваться заявлениями всех народных охранительных элементов во всем их объеме и разнообразии; это одно дает ему возможность понять истинный смысл своей эпохи и установить прочную цель для себя и для управляемого им общества. Напротив, замкнув все общественные начала в какую-нибудь коллегию, корпорацию, палату, прислушиваясь только к их толкам, правительство отнимает у себя значительную долю своих средств. Новое общество стоит выше средневекового, между прочим, потому что больше его имеет средств для обмена и выражения мыслей, а потому не нуждается уже так в официальной трибуне, как древность или средние века. Газеты, телеграфы, железные дороги, громадное развитие книжной торговли, конгрессы, митинги поддерживают непрерывную связь между людьми, вырабатывают общественное мнение в полном смысле этого слова. Средние века, не знавшие ничего подобного, не видели других способов дойти до какого-нибудь общего результата, как послать доверенных людей на один общий съезд, перетолковать и решить известный политический вопрос. Разумеется, эти съезды вскоре приняли форму корпорации, так как тогда все принимало эту форму и нуждалось в ней. Сравните общественное мнение, вырабатываемое этим путем, и сравните его с тем, которое родится и развивается на вольном воздухе, в прессе, на конгрессах, на митингах! Вследствие этого мы думаем, что право петиций, сходок, адресов, свобода печати — гораздо надежнейшие условия хорошей проверки, чем пресловутые палаты. Невыгода последних заключается и в том, что они составляют сами власть или стремятся ее составить, следовательно, предоставляют правительству лишь ограниченную свободу выбора, что, конечно, невыгодно для него как для прогрессивного органа. Оно обязано принимать суждения этих палат за действительное мнение страны, хотя из заявлений неофициальных, из газет и митингов, оно имеет право думать противное. Наконец, подобная организация ведет к тому, что общественные элементы, господствующие в данную минуту, возводятся на степень государственного устройства. Государственная власть по своей природе должна отвлечься от всех общественных элементов, дать всем равное право на развитие и объединить под своею равною для всех волею.
Таким образом, Бюше желает внести организацию с самыми исключительными, замкнутыми формами в такую сферу, где должны господствовать полный простор и разнообразие. С другой стороны, он исключает общественные элементы из такой сферы, где они часто бывают необходимы, — из сферы инициативы. Совершенно правильно замечает он, что инициатива — дело отдельных личностей, как составляющих правительство, так и группирующихся вокруг него. Но в какой сфере вырабатываются эти личности, прежде чем они сделаются органами прогресса? «Если прогресс, — говорит Дюпон-Уайт,* — не есть дело масс, из этого не следует, чтоб он непременно был делом одних правительств. Общество не разделяется только на народ и власти, на силу слепую и силу официальную. Есть классы, одаренные независимым положением, просвещением, которых содействие необходимо даже наиболее развитому народу… Кто признает могущество идей, тот должен признать влияние высших классов. Идеи могут родиться только здесь. Кто, например, заботился бы о науках и свободе, как не те, за которыми обеспечены уже другие блага жизни? Во Франции религиозные и политические нововведения прежде всего поддерживались высшею аристократией. В XVI столетии протестантские вожди были Бурбон, Реган, Шатильон, Бульон. „Энциклопедия“ прежде всего завоевала аристократию. Недоставало только короля, но ведь этот король был Людовик XV!».
______________________
- [Dupont-White Ch. В.] L’Individu et l’letat. [2 ed. Paris, 1858. P. 1].
Из этого не следует, конечно, чтобы какой-нибудь класс мог взять на себя великое дело прогресса. Только власть государственная может быть его органом. Прогресс не всегда совершается государством, но не иначе как чрез государство. Бюше вполне принимает это положение, но дает ему слишком узкую формулу. Все, что не государство или не выделяется из толпы какими-нибудь необыкновенными способностями и развитием, есть только охранительный элемент. Но, как мы видели, инициатива не должна ограничиваться тесным кружком правительственных лиц или отдельных выдвигающихся личностей из общества. Мы полагаем, что в этом деле возможно участие целых классов, прогрессивных по самому своему положению. Нет сомнения, что проверка требует большего простора, самой обширной сферы; поэтому мы и считаем неосновательным стремление замкнуть ее в узкую сферу палат. Инициатива, всегда требующая сильного умственного развития и некоторого самоотвержения, не может осуществляться на таком обширном поле; тем не менее устранить от этой деятельности все общественные элементы, даже те, прогрессивное значение которых доказано историей, значит жертвовать сущностью дела форме, чего менее всего можно ожидать от глубокого ума и широкого миросозерцания Бюше.
О. Конт заканчивает первую главу своей позитивной философии следующим образом: «Никто больше меня не убежден в недостаточности моих умственных сил, хотя бы они были и бесконечно выше их настоящего достоинства, для выполнения обширной и возвышенной задачи установления новой философии. Но то, что не может быть выполнено одним умом и в течение одной жизни, то может быть предложено ясно и просто; такова моя задача»*. Бюше с большим основанием мог бы сказать это про себя. Если он не разрешает как следует всех сложных политических вопросов, то по крайней мере он умеет показать все стороны вопроса, поставить исследование его на настоящую почву или затронуть его так глубоко, что основательное изучение его делается потребностью каждого, кто прочтет его книгу. Она по преимуществу шевелить мысль — редкое достоинство в труде, лишенном всякого полемического характера, избегающем парадоксов, излагающем вопросы догматически и объективно. Поразительное богатство мыслей, удачных сравнений, сближений, глубина анализа — отличительное свойство автора. Смеем думать, каждый читатель придет к этому заключению, прочитав эту статью. Из всей массы вопросов, поднятых Бюше, мы выбрали только один, и он разросся в статью настолько обширную, что мы боимся, не слишком ли мы положились на внимание читателя.
______________________
- Cours de phil. pos. I, p. 46 [Конт О. Курс положительной философии: В 6 томах. СПб., 1990. Т. 1. С. 24].
1867 г.
Источник текста: Градовский А. Д. Собрание сочинений в 9 т. СПб, 1899—1904.
Оригинал здесь: http://dugward.ru/library/gradovskiy/gradovskiy_gos_progress.html