Господин кюре
правитьОслепительно яркое солнце сияло на безоблачном небе, немилосердно накаляя белую дорогу маленькой Арденнской деревни. Белые домики, ярко зеленые луга, красная черепичная крыша старой церкви, все блестело и горело в знойный августовский полдень. Посреди этой атмосферы тепла и света, внезапно появилась фигура, как бы набросившая темную тень на окружающую обстановку. Это был — господин кюре, высокий, угловатый, сутулый; заложив руки за спину, он медленно вышел из своего дома и начал ходить взад и вперед по пестревшему цветами садику, поджидая, когда старая Жанна-Мари, исполнявшая тройную обязанность кухарки, экономки и садовницы, позовет его обедать. Пока он разгуливал, на дороге показался человек в одежде туриста. Кюре тотчас приметил его. Это был красивый и статный англичанин, покручивавший свои золотистые усы и напевавший веселую песню с уверенным, самодовольным видом. Пройдя мимо садика, он еще раз обернулся, чтобы взглянуть на черную фигуру священника, провожавшего его глазами и, засмеявшись, продолжал путь.
Кюре показался ему жалким, и он со снисходительным пренебрежением подумал, что только донельзя тупой человек может довольствоваться прозябанием в этой глуши. Между тем, пока эти двое людей обменивались взглядами и мысленно оценивали друг друга, на горизонте выползло крошечное облако, единственное на чистом небосклоне.
Двое суток спустя, в маленькой спальне дома кюре лежал безмолвно и бессознательно, очевидно умирающий человек. Сонная деревушка кипела оживлением, и Жанну-Мари почти ежечасно вызывали любопытные, в сотый раз расспрашивавшие, как это случилось, и жив ли еще незнакомец. Все знали, что он англичанин; это разумелось само собою, так как никто кроме англичанина не вздумал бы путешествовать по такой невыносимой жаре, когда всякий разумный бельгиец сидит дома. Должно быть, от солнца у него запруживалась голова, он оступился и упал на краю дороги как раз в канавку, жестоко разбившись виском об острый камень. Бедняга пролежал так до вечера, не приходя в сознание, а между тем разразилась страшная гроза с ливнем. Уже поздно вечером на него наткнулся деревенский мальчик и тотчас побежал сообщить об этом кюре, который приказал немедленно перенести к себе полумертвого путника. О! У этого Кюре истинно христианские чувства! Положим, он мало вмешивается в обыденную жизнь своей паствы и перед ним не очень-то ловко раскрывать сердце, но все-таки он строго выполняет все свои обязанности и у него душа святого. Как он взволновался и огорчился, при взгляде на бледное, залитое кровью лицо несчастного! Как он сам побледнел и забормотал что-то на неуклюжем английском языке, к которому он до того пристрастен, что, по уверению Жанны-Мари, даже во сне бредит на нем. Незнакомец не мог бы попасть в лучшие руки!
Так толковали поселяне, в то время как кюре, у постели больного, отвоевывал его у смерти.
— Доктора не нужно, я сделаю сам все что следует, — спокойно отвечал он на предложение одного из поселян отправиться за доктором, жившем за двадцать миль. Никто не осмелился противоречить, и кюре с настойчивым терпением и искусством боролся за жизнь своего пациента.
За исключением одного часа утром и вечером, когда нужно было служить обедню и вечерню, Кюре не отходил от больного и, не сводя глаз с его неподвижного лица, жадно прислушивался к его бессвязному, дикому бреду.
На девятый день, наконец, в широко открытых голубых глазах больного мелькнул луч сознания, и внезапный ужас выразился в его взгляде, упавшем на худое, темное лицо священника. Но постепенно припомнив все, что случилось с ним, он слабо улыбнулся.
— Кажется, я был на волосок от смерти, — медленно и едва слышно произнес он по-английски, но, п одумав, прибавил: --Pardon, monsieur…
— Вы можете говорить по-английски, я понимаю, — коротко ответил Кюре.
— Вы англичанин?
Кюре с минуту колебался.
— Наполовину, — ответил он наконец.
— Я припомнил теперь все, — продолжал больной после некоторого молчания, --Вы спасли меня. Я бесконечно обязан вам.
— Да, я вас спас и вы бесконечно обязаны мне, — механически повторил кюре своим глухим, монотонным голосом.
С этого дня, выздоровление незнакомца быстро пошло вперед. Кюре не сидел больше над ним по дням и по ночам, но, предоставив свое жилище в распоряжение гостя, отправлялся в далекие прогулки, уходя тотчас после обедни и возвращаясь к вечеру.
Однажды когда он пришел весь измокший от дождя и усталый, Жанна-Мари передала ему о желании англичанина переговорить с ним. Кюре тотчас же отправился к нему.
— Вот вы наконец! — весело воскликнул его пациент. — Когда о вас ни спросишь, вас все нет да нет! Мне право совестно стеснять вас собою, но, к сожалению, я еще слишком слаб для того, чтобы пуститься в путь…
— Зачем же вам спешить? — прервал его кюре. — Я рад, что вы поправляетесь, и вы не стесняете меня нисколько. Я желал бы предоставить вам всякие удобства, но у нас их нет здесь. Я понимаю, что вам хочется поскорее выбраться отсюда, однако, если вы последуете моему совету, то не станете торопиться: наберитесь прежде сил. Если желаете, мы уведомим ваших друзей о вашем приключении. Наверное, они тревожатся о вас…
— О, нет, нисколько! — возразил англичанин. — Но я именно затем и просил вас зайти, чтобы сообщить вам, кого вы так великодушно приютили. Меня зовут Валентин Ферли.
— Да? — спокойно отозвался кюре, и по голосу его можно было подумать, что уже знает это.
— Я журналист, взял отпуск в своей редакции, и отправился в пешеходное странствие, обещав вернуться домой к октябрю. Теперь скажите, как вас зовут?
— Отец Урикс. Но народ по всей окрестности называет меня просто господин кюре.
— Давно вы здесь?
Кюре как будто не слыхал вопроса,
— Не будет ли тревожиться ваша жена? — спросил он.
— Моя жена? Почему вы знаете, что я женат? Верно, я говорил о ней в бреду? Нет, она не будет тревожиться, бедняжка. Она умерла в прошлом году.
Кюре коротко и прерывисто вздохнул и не сказал ни слова.
— О чем еще я бредил? — спросил Ферли.
Кюре молчал, и Ферли беспокойно завозился в постели.
— Полагаю, священники не имеют право рассказывать о том, что им приходится иногда слышать? — резко спросил он.
— Нет, мы, духовные, не имеем этого права, к счастью для многих мирян, — отвечал кюре.
Ферли вздохнул с облегчением.
— Приятно сознавать, что можно иногда облегчить душу без опасения огласки своих тайн, — заметил он. — Скажите, о чем еще я бредил?
— О Джоне Рейнере, — отвечал кюре.
Ферли порывисто вскочил, и тотчас же со стоном опрокинулся на подушки.
— Молчите! Проклятие на вас! — крикнул он, хватаясь за голову. — Простите! — через секунду прибавил он — Я не хотел оскорбить вас, но при всяком резком движении у меня в голове точно огненный молот стучит.
— Вы должны лежать спокойно, — невозмутимо отвечал священник, оправляя его подушки. — Не уйти ли мне? Может быть, вы заснете.
— Нет, нет, — с живостью вскричал Ферли, — сядьте и расскажите мне, что я говорил о Рейнере. Вот когда откликается эта история! Четырнадцать лет спустя!
— Пятнадцать лет, — поправил кюре, — Кажется, история эта известна мне не хуже чем вам, так как я… встретил Джона Рейнера после его освобождения из тюрьмы.
— Вы встретили его? — с недоверчивым изумлением спросил Ферли. — Как он попал сюда?
— Это было не здесь, а в Брюсселе. Не волнуйтесь, иначе вам опять будет дурно. В жизни случаются иногда престранные вещи. Когда вы бредили о Рейнере, Изабеле и бумагах в столе, мне не трудно было догадаться, что ваш бред составляет первую главу его истории.
Кюре встал, подошел к открытому окну и долго глядел в темную сентябрьскую ночь.
— Вы должны считать меня негодяем, — после продолжительного молчания произнес Ферли.
Его раздражала угрюмая невозмутимость этого деревенского священника. Привыкший повсюду встречать любезности и восхищение своей изящной особой, он не мог переварить мысли, что есть лицо, имеющие о нем далеко не такое хорошее мнение, как то общество, среди которого он постоянно вращался.
— Я хотел бы также рассказать вам эту историю по-своему, — прибавил он, тщетно подождав ответа. — Выслушайте меня.
Кюре вернулся в постели и сел в кресло у изголовья, сгорбившись и опустив голову. Стоявшая позади него на столе свеча освещала его неуклюжую фигуру в черной одежде, и на стене черным пятном обрисовывалась его угловатая тень. Ферли с досадой и невольным страхом поглядел на него. Право, как это неудачно вышло! Нужно же было ему попасть в руки этого бирюка вместо того, чтобы благодушествовать на попечении какой-нибудь румяной девушки или хорошенькой бабенки! И когда это Рейнер рассказывал ему свои приключения? Ферли знал, что Рейнер был католик; не на исповеди ли он передал кюре всю эту историю?
— Говорите, — холодно произнес кюре.
Эта холодность так подзадоривала самолюбивого журналиста, что он решился во что бы то ни стало заставить смягчиться сурового слушателя, и пустив в ход свое самое увлекательное красноречие.
— Рейнер и я, мы были школьные товарищи, — начал он, — и хотя нас считали друзьями, в душе я ненавидел его, также как он, полагаю, ненавидел меня. Он был необычайно умный и способный мальчик, но гордый как Люцифер, и не в меру щекотливый. Однажды, я помню, когда я что-то нашалил, и мне удалось выйти сухим из воды с похвальною ловкостью, он заявил, что если я тотчас не пойду и не признаюсь во всем начальству, то он не станет дружить со мною. Точно будто кто-нибудь нуждался в его дружбе! Мы здорово подрались тогда и… пока этим я закончу акт первый.
Ферли остановился и самодовольно засмеялся было своему краснобайству, но при взгляде на сидевшую возле него сумрачную фигуру веселость его мигом завяла.
Кюре молча ждал продолжения.
— Так прошло несколько лет, — заговорил снова Ферли. — Вероятно, вы слышали все это от Рейнера; едва ли он пощадил меня, когда исповедовался вам. В конце концов, после многочисленных столкновений и неприятностей, мы оба очутились в Париже, он как атташе английского посольства, а я также на службе, но в качестве баловня судьбы, ожидающего ее дальнейших даров. Мне было тогда двадцать четыре года, я был красивый молодец и победил сердце жены одного из наших начальников. Через нее, я тотчас же мог бы сделать блестящую служебную карьеру, но предпочел не спешить в эту кабалу и пока занимался журналистикой. Так, пока я жил припеваючи, Джон Рейнер работал как негр.
Он славился своими необычайными лингвистическими познаниями, и ему предсказывали блестящую будущность. Но тут мы опять столкнулись: он полюбил племянницу моей перезрелой подруги и стал ее женихом. Я также влюбился в эту девушку и решился отнять ее у него. Тогда произошла эта история с бумагами; я завоевал себе жену и в тоже время расквитался за все с Джоном: он попал под суд, а Изабела превратилась в миссис Ферли. Конец второго акта.
— Объяснитесь относительно бумаг, — резко сказал Кюре. — Я не ясно понимаю, в чем тут суть.
— Любезный сэр, — небрежно отвечал Ферли, — я не имею намерения повторять вторично то, что вы наверное слышали от Рейнера во всех подробностях. Да и к чему это? Вы уже знаете ровно столько, сколько знают все. Тайное сообщение, дипломатически переданное в чужие руки, сломанное бюро — самое некрасивое обстоятельство во всей истории — запутанное расследование дела, жертвою которого оказался Рейнер; вот и все тут. Конечно, во всем этом Рейнер не мог не заподозрить меня, но единственное, оставшееся неизвестным ему, это то, что я не преднамеренно подвел его. Я был пылкий молодой безумец и в тот вечер пил до самозабвения, а когда это все случилось, и я понял, что с его исчезновением Изабела будет моей, то предоставил его на волю судьбы. Право, я не видел никакого средства помочь ему, не разрушив собственного счастья, посылаемого мне фортуной.
Худые пальцы кюре крепко сжались на его темной рясе.
— Очень интересно слышать такое простое объяснение этого вопроса с вашей стороны, очень интересно, — медленно заметил он. — Доселе, видите ли, я смотрел на дело с точки зрения Джона Рейнера. Угодно вам узнать его взгляд, или вам это будет скучно? Быть может, это представит материал для вашего следующего романа!
— Быть может, — равнодушно отвечал Ферли. — Ведь на свете главное — случай и удача. Судьба для других — мать, для других-- мачеха.
— Да, она мачеха, вы правы, — с горечью сказал кюре. — И Рейнер испытал это на себе. Подумайте только! У него был острый ум и безграничное честолюбие; пред ним раскрывалась блестящая карьера; несмотря на его молодость, слава и могущество были почти в его руках; в течение года он намеревался жениться и уже мечтал о чистой семейной жизни. И вдруг, разом все оборвалось, все погибло. На руках его зазвенели кандалы, плечи заныли под ударами плети и он очутился среди отвратительнейших подонков общества!
Ферли лежал с раскрытыми глазами и с легкой усмешкой на губах. Наконец-то ему удалось расшевелить угрюмого кюре! Повествуя о несчастиях Джона Рейнера, он разгорячился почти до страстности. Это немного странно!
— После пяти лет, проведенных в земном аде, каторжник был освобожден и снова вернулся в общество, разбитым, отчаявшимся существом. Отец отказался видеть его; Изабела была женою погубившего его человека. Несколько месяцев спустя, он встретился со священником, который спас его от овладевшего им дьявола.
— Это были вы, господин кюре? — с едва уловимой насмешкой, вежливо произнес Ферли.
— Нет, — коротко ответил кюре. — Благодаря стараниям этого доброго старика, Джон Рейнер принял духовное звание и вместе с своим мирским именем отрекся от своей прежней жизни и прежних связей.
— Какой странный финал! — воскликнул Ферли, когда кюре умолк. — Я не знал, что святая церковь принимает в лоно свое каторжников!
— Она и не принимает их заведомо, — сухо отвечал кюре. — Но в этом исключительном случае святая церковь имела своим представителем не кабинетного ученого, а умудренного житейскою опытностью старика, верившего в невинность Рейнера и считавшего его более пригодным для служения Господу, чем диаволу.
— Что же было с ним потом? — с любопытством спросил Ферли.
— Потом его назначили священником в отдаленный, бедный приход, где он старается исполнять свой долг и где вот уже восемь лет он изнывает от своей сердечной раны.
Ферли не слушал его; его ослабевший мозг усиленно работал, широко раскрытые глаза напряженно смотрели в темное, высохшее, морщинистое, суровое лицо кюре, стараясь отыскать в нем знакомые черты.
Кюре встретил его пристальный взгляд, и губы его сложились в злобную усмешку.
— Зачем вы так смотрите? Зачем так улыбаетесь? Что вам до горестей Джона Рейнера? — дрожащим голосом спросил Ферли.
Кюре взял со стола свечу и, подойдя вплотную к постели, откинул со лба нависшие седые волосы.
— Смотри, смотри хорошенько, — сказал он, устремляя на Ферли взгляд полный злобного торжества. — Ты должен знать меня!
— О, Боже! Джон Рейнер! — вырвался крик из груди Ферли, в невыразимом ужасе смотревшего на кюре.
— Наконец-то! — с тихим, презрительным смехом сказал кюре, — знаешь ли ты, зачем я спас тебя, зачем просиживал над тобою дни и ночи, зачем отнял тебя у смерти? затем, что мне нужна была твоя жизнь. Теперь она принадлежит мне.
Он говорил спокойно и тихо.
— Ты разбил мою жизнь, ты украл у меня все, что есть дорогого в мире для человека, ты вырыл бездонную пропасть между мною и людьми. Ты… но этого тебе ведь не понять… Одно ты поймешь: в бреду ты не произнес ни слова ни обо мне, ни о Париже. Это я нарочно заставил тебя собственными устами осуждать себя самого. Все эти годы я был в твоей власти, теперь ты в моей. Я убью тебя.
Ферли лежал недвижимо, с замиравшим сердцем и пересохшими губами.
— Священник… может убить? — едва пролепетал он.
— Нет, не священник — человек, — угрюмо отвечал кюре.
Наступило долгое молчание. Кюре опять поставил свечу на стол и начал расхаживать взад и вперед по комнате. Он точно сбросил с плеч давившую его тяжесть: стан его выпрямился, голова поднялась, он словно помолодел.
— Ты дрожишь, — снова заговорил он, подходя к постели. — Неужели смерть так страшна тебе? Или ты боишься ножа или отравы? Успокойся, ты умрешь под моей кровлей самым естественным образом. Я доведу тебя до лихорадки, сдерну повязку с твоей заживающей раны и оставлю тебя без помощи денька на два — вот и все… А потом моя благочестивая паства будет вместе со мною оплакивать тебя на твоих похоронах. Если бы я знал… где теперь дружище Фред… Я пригласил бы его па погребение.
Последнюю фразу он произнес нерешительно и в глазах его выразилась тревога. Пораженный ужасом, онемеший и неподвижный Ферли с мгновенно возродившийся надеждой приметил эту перемену в его лице. Фред был беспутный молодой шалопай, которого Рейнер едва и знал в Париже и, в нормальном состоянии, конечно, наверное не вспомнил бы о нем. Потерял ли он память, или сходит с ума? Может быть, все эти годы он уже был помешан на одном этом пункте? При таких страданиях и при такой жизни немудрено помешаться; как только соображение это мелькнуло в голове Ферли, он ободрился. Конечно, невозможно предположить, чтобы человеку в здравом уме пришла чудовищная идея вылечить умирающего для того, чтобы убить его, предварительно измучив. Сумасшедшего всегда можно перехитрить так или иначе. Инстинкт самосохранения подсказал Ферли именно тот путь к спасению, который лучше всего годился в данную минуту. Почти полубессознательно он прошептал одно только слово: — Изабела!
Кюре слышал; остановившись возле постели, он крепко скрестил на груди руки и долго молчал; на лбу его обозначились глубокие поперечные складки, как бывает при усиленном размышлении или припоминании чего-нибудь давно забытого.
— Изабела умерла, — произнес он наконец печально, без следа прежней злобы. — Нет, я не могу сделать это, хотя мне казалось, что могу. Даже будь она жива, все-таки я отпустил бы тебя. Я не разбил бы ее сердце так, как она разбила мое.
— Не думаю, чтобы моя смерть очень огорчила кого-нибудь, — отвечал Ферли сам удивляясь своему спокойному голосу и пристально наблюдая за кюре, — разумеется кроме моей маленькой дочки… ребенка Изабелы.
--Ребенок Изабелы? — быстро, хрипло воскликнул кюре, весь оживляясь и простирая к нему руки, — что ты сказал? Разве у Изабелы был ребенок?
— Да, дочка. Вторая Изабела, — также спокойно продолжал Ферли. — Ты разве не заглянул в мою котомку? Там есть карточка Изы.
Кюре и подошел к шкапу, открыл его и вынул котомку.
— Я знал, кто ты, и поэтому не счел нужным раскрывать ее, — сказал он, подавая котомку.
Ферли отыскал портрет девочки в плюшевой рамке и протянул ее священнику.
— Вот ребенок Изабелы, — сказал он нарочно этими словами, для того, чтобы хорошенько запечатлеть этот факт в памяти коре.
Тот взял карточку и подошел к свечке.
Десятилетняя девочка с большими невинными глазами и длинными кудрявыми волосами была вылитый портрет матери. Расстроенный мозг кюре долго отказывался воспринять понятие о том, что это изображение дочери Изабелы. Как это не странно, но он никогда не представлял себе Изабеду в роли матери, нянчащую прелестного ребенка. Теперь он пожирал глазами хорошенькое личико и в сердце его невольно шевелилось доброе чувство.
— Конечно, сначала она погорюет, — продолжал Ферли, — но я могу быть спокоен за нее. И я уверен, что ты будешь заботиться о ней.
— Заботиться о ней? Я? Я? Да я никогда не; подойду к ней, ни за что! — с горячностью воскликнул кюре.
— Не вижу этому причины, — возразил Ферли хладнокровно, между тем как сердце его неистово колотилось, — ведь ты говоришь, никто не узнает, что ты меня убил. Ты непременно должен заботиться о маленькой Изабеле после моей смерти: у нее нет никого в мире, кроме меня.
— Хорошо. Хорошо.
Кюре уселся на прежнее место, машинально повторяя это слово раз двадцать кряду. Вдруг он остановился, как бы опомнившись, и искоса взглянул на Ферли,
— Поговорим серьезно о деле, — резко сказал он, с видимым усилием собираясь с мыслями. — Какое материальное значение будет иметь для дочери твоя смерть?
— Пока она будет просто тосковать по своем папе, к которому она сильно привязана и который один балует ее. Но впоследствии, когда она вырастет, ей придется тяжело. Я зарабатывал очень много, но до сих пор еще ничего не скопил для нее, все думал, что еще успею. Теперь же она останется без гроша и ей придется добывать себе хлеб. Мне страшно представить себе, сколько на ее долю выпадет лишений, труда, унижения… Она ведь будет очень хороша, точно так же хороша, как была ее мать. Помнишь, ей было восемнадцать лет, когда мы познакомились с нею? В этом возрасте Иза, наверное, будет ее живой портрет. Ты должен обещать мне заботиться о моей девочке. Она ведь не будет знать, что ты убил ее отца…
Дикий, животный крик вырвался из груди кюре; вскочив с кресла, он стоял с протянутыми руками, горящим взглядом, и тяжело дышал. Потом быстро повернулся и выбежал из комнаты.
Когда захлопнулась входная дверь, Ферли свободно перевел дух: сражение было выиграно. Ночь была темная, бурная, дождь лил как из ведра, и ветер яростно потрясал высокие деревья. Спотыкаясь, иногда падая, ни на минуту не останавливаясь, кюре бежал, сам не зная куда, но чувствуя, что должен бежать от этого места и от самого себя. Смутные воспоминания о далеком прошлом, о былых надеждах и страданиях вихрем проносились в его голове. Он вспомнил о своей первой встрече с Изабелой на блестящем балу; ему слышались звуки вальса, под которые он, несколько месяцев спустя, говорил ей о своей любви. Он видел ее кроткое, прелестное личико и полные глубокой нежности большие темные глаза.
— Милая! Дорогая! — воскликнул он громко, руками стараясь схватить любимый признак.
Что-то резко ударило его по пальцам и он опомнился: это был металлический крест, висевший у него на шее, подброшенный порывом ветры. Он крепко зажал крест в руке и не выпускал его больше, привычное движение вызвало соответствующие последствия: губы его зашептали молитву, сначала машинально, потом он начал молиться сознательно и, наконец, упав на колени, бичуемый ветром и дождем, с горячими слезами вознесся душою к Богу. Он сам не знал, долго ли он молился и как добрался до маленькой придорожной часовни; но он проснулся там на рассвете, на холодном полу успокоенный и примиренный.
Опять заработали праздные языки деревенских жителей: только и разговоров было, что о причудах этих сумасшедших англичан. Пациент господина кюре вдруг забрал себе в голову непременно переехать в городок за двадцать миль, где живет доктор и перебрался таки туда, несмотря на то, что после ночной грозы повсюду стояли огромные лужи и местами дорога была размыта. Сущий безумец! И неблагодарный к тому же: даже не захотел дождаться возвращения господина кюре, который куда-то отлучился, чтобы проститься с ним. Правда, ждать пришлось бы ему довольно долго, так как кюре вернулся домой только через сутки, но все-таки, к чему такой спех: Впрочем, в сущности, поселяне радовались его отъезду, потому что он поглощал все время господина кюре, которого должно быть ухаживанье за больным несколько утомило, так как он сделался еще тише и молчаливее. За исключением этой маленькой перемены, он такой же как был всегда и по-прежнему исполняет обязанности к пастве, глубоко уважающей своего «доброго господина кюре».
Источник текста: журнал «Вестник моды», 1891, № 31. С. 298—300.