Голубые конверты (Левин)

Голубые конверты
автор Борис Михайлович Левин
Опубл.: 1930. Источник: az.lib.ru

Борис Михайлович Левин

править

Голубые конверты

править

Жена Дмитрия Павловича Непряхина получила письмо:

"Сонечка, родная!

Я долго думал, прежде чем написать эти два слова. Но, честное слово, нет ничего, что лучше выразило бы мое отношение к вам. Впрочем, это не важно. Завтра неделя, как я живу здесь. Я поселился в «Доме приезжих». Это на самой постройке, в четырнадцати километрах от города. Место выглядит, как после землетрясения. Всюду ямы, котлованы, песок, цемент, кирпич, железо.

Стройка работает круглые сутки. Ночью все залито светом, стучат пневматические молоты, свистят паровозы, гремит железо. Завод растет, как в сказке.

Здесь была голая степь. Сейчас стоят уже два готовых цеха и почти готовые корпуса главных цехов — механического, кузницы и литейного.

Механический цех — полкилометра длиной — самый большой в СССР. Живу я очень одиноко — почти все наши инженеры живут в городе. Встаю рано, с работы прихожу поздно, для себя остается часа три в день. В это время я читаю, пью чай и хожу по комнате. Жене я написал, что больше к ней не вернусь. У меня с ней ничего общего не было. Нас связывал только сын, но он умер прошлой весной. Теперь я опять один, ни с кем не связанный и ничего не ожидающий. Внутри меня тишина, немного кладбищенская. Единственно хорошо, что увлекает работа. Ваша карточка… помните, где вы сняты в гимназическом платье с перекинутой косой, ну, та самая карточка, которую я выменял у вашего братца за перочинный ножичек и книжку Майн Рида.

Эту карточку я все годы таскаю с собой. И сейчас она лежит у меня в письменном столе, и каждый раз, когда я вынимаю пачку папирос, я вижу ее, мне становится теплее и радостнее. Это оттого, Соня, что я вас, должно быть, еще до сих пор люблю.

Узнал я ваш адрес случайно. Когда ехал сюда, то в Козлове (у меня там была пересадка) я встретил Назарова, — помните, долговязый заика, он вместе со мной же учился в реальном? Сейчас он врач. Не видал его лет десять. Стали вспоминать мы с ним товарищей нашего выпуска, их оказалось очень мало. Из тридцати шести человек в живых насчитали что-то около семи-восьми. Остальные убиты. И, конечно, вспомнили и знакомых гимназисток. Вот он мне и рассказал, что вы вышли замуж и живете в Москве.

Сначала думал не писать вам. Ведь однажды, еще с фронта, я послал вам письмо, но вы не изволили ответить. И сейчас было решил вырвать вас навсегда из сердца и не писать… Но вот, видите, пищу и об этом нисколько не жалею. Я много о вас думал и думаю. Вы мне часто снитесь. Был бы очень рад, Софья Яковлевна, если бы вы черкнули пару слов вот по этому адресу.

Ваш В. Гурьин".

Софья Яковлевна показала письмо мужу и похвасталась:

— Смотри, Дима, какие я еще письма получаю, а ты говоришь, что я старуха.

Дмитрий Павлович внимательно прочел письмо и спросил!

— Напишешь ему?

— Нет, — ответила Софья Яковлевна, — терпеть не могу переписываться. Потом все это было так давно, и я так мало знаю его, что мне абсолютно неинтересно.

Писать письма Софья Яковлевна действительно не любила.

И, главным образом, потому, что она писала безграмотно, хотя в свое время и прошла курс гимназических наук. Всякий раз, когда ей приходилось с кем-нибудь переписываться, она просила мужа, чтоб он выправил ошибки.

— А то напиши, — предложил Дмитрий Павлович, — я исправлю.

— Нет. Не буду. Неинтересно, — категорически сказала Софья Яковлевна.

— Кто он такой?

— Это Боря Гурьин. Один из товарищей моего брата Вити.

Он учился вместе с Витей в реальном и был в меня влюблен.

Раз он из-за меня даже выпил десять стаканов воды.

— Что за чепуха! Зачем? — недоумевая, спросил Дмитрий Павлович.

— Как зачем? Ведь я же тебе говорю, что он был в меня влюблен. И вот однажды он пришел — брата дома не было, я ему открыла дверь, а он попросил стакан воды. Я принесла, он попросил второй. Я ему второй, третий, четвертый. Так он выпил десять стаканов у меня на глазах. Потом уж Витя мне рассказал, что это он нарочно, чтобы дольше на меня смотреть…

Вот мальчишка! — заметила кокетливо Софья Яковлевна и продолжала: — Я его терпеть не могла. Во-первых, он некрасивый, всегда краснеет, губы толстые и уши торчат, как у зайца. Потом меня домашние им дразнили. Особенно Витя изводил: «Мадам Гурьина», «гурьина каша». А, во-вторых, я была старше его и по возрасту и по классу, и за мной уже тогда ухаживали студенты.

Слово «студенты» прозвенело синим колокольчиком из далекого прошлого.

— А то, может быть, Сонечка, все-таки напишешь? — спросил Дмитрий Павлович. — Жалко его. Человек на стройке, много работает, одинок, сын умер. Я знаю, ему будет очень приятно получить от тебя письмо. Напиши, — уговаривал муж. — Давай вместе сейчас сядем и накатаем. Жалко же, надо его поддержать.

— Глупости, — сказала Софья Яковлевна. — Я и не знаю, что ему писать. Потом, какое мне дело до него. Нет. Не буду. Ну его! Если тебе жалко, то пиши сам, я ни за что не стану, — и Сонечка резко закачала головой.

Письмо осталось на столе у Дмитрия Павловича. Он еще раз прочел его, и ему больше стало жаль Бориса Гурьина. Он увидел стройку, залитую светом. Он услыхал грохот железа и тревожный свист паровоза. Он увидел, как некрасивый, но энергичный инженер носится мимо ям и балок. Руки у него в мазуте, лицо в копоти, измазался, лазая под машины.

А ночью ходит инженер один по темной комнате и курит.

Ему грустно. Одинок. Он вспоминает Соню. Он помнит ее семнадцатилетней девушкой, когда у нее были длинные косы и синие глаза. Глупый, влюбленный инженер — он не знает, что она сейчас толстая старая баба, у которой осыпается пудра с обвисших щек, и что она весит пять с лишним пудов. Ну да, ничего этого он не знает.

Он влюблен. Он, усталый, не раздеваясь прилег на кровать, и ему мерещится девичья улыбка, легкий стан, веселый каштановый локон. Он не знает, что косы давным-давно отрезал парикмахер и девичья улыбка запаяна рыжим металлом…

«Между прочим, терпеть не могу, когда старухи красят губы, — подумал злобно Дмитрий Павлович. — Сколько раз я об этом говорил Соне, — бесполезно, как об стену горох… Ничего он этого не знает. А может, ему и не надо знать? Нет, пусть знает. Вот напишу ему письмо со всеми подробностями, и он успокоится. Войдет в рамку, не будет мучиться. Нет, — возразил сам себе Дмитрий Павлович, — так не надо. Это хорошо, что он влюблен. Наоборот, надо ему написать письмо от имени Сони. Таким, как он, нужна нежность, и для дела это пользительней. Напишу ему длинное теплое письмо — пусть радуется, сучья лапа, лучше работать будет», — подумал любовно об инженере Дмитрий Павлович.

И, как всегда в минуты хорошего настроения, он снял очки, долго протирал кулаками близорукие глаза и улыбался. Его очень развеселила мысль написать Борису Гурьину письмо от имени Сони. Ему захотелось сейчас же написать, немедленно.

И уж начало вертелось в голове: «Дорогой Боря! Я получил ваше письмо». Не «получил», а «получила». Ты, конспиратор!

В этот вечер он все-таки не написал Борису Гурьину. Письмо его он положил в верхний ящик письменного стола и решил завтра или послезавтра обязательно написать.

«А сейчас, — сказал Дмитрий Павлович громко самому себе, — хватит, товарищ Непряхин, пустяками заниматься, а извольте-ка составить конспект — не забудьте, что завтра в десять часов утра заседание в институте».

Дмитрий Павлович был чрезвычайно загружен. Он читал лекции, он вел семинар по философии среди аспирантов-зоологов, он писал статьи в научных журналах, и, кроме еще многих других общественных обязанностей, он работал в институте методов дошкольного воспитания. Там была его основная работа.

Только через три дня вечером он вспомнил об инженере.

Вспомнил, улыбнулся и, на этот раз не откладывая, написал письмо Борису Гурьину:

«Дорогой Боря!

Простите, что я вам не сразу ответила. Ваше письмо застало меня врасплох. Четырнадцать лет мы не виделись с вами.

Кажется, так? Да. Четырнадцать лет прошло! Как много! И какое время! За эти годы люди так сильно переменились, в том числе и я. К лучшему ли? По-моему, к лучшему. Если тогда моя жизнь, так же, как и жизнь моих подруг, ограничивалась пустяками, то сейчас об этом времени стыдно вспомнить. Революция очень многое заставила переоценить и многому научила („Черта с два она тебя научила, — подумал про свою жену Дмитрий Павлович, — какой была дурой, такой и осталась“).

Лично я собою недовольна. И, главным образом, недовольна потому, что у меня нет никакой специальности. Когда я читала ваше письмо, я завидовала. Вы счастливый человек, Борис. Вы строите, вы увлечены. Это очень хорошо. А я — домашняя хозяйка. Это меня угнетает. Правда, я много читала, читаю („Много ты читаешь! Газету до сих пор не могу заставить ее прочесть!“). Но ведь это не то! Я не чувствую живого дела.

Все заняты полезным делом, а я одна в стороне. Это очень обидно. Вот и муж, Дмитрий Павлович, я его целыми днями не вижу. У него лекции, заседания, собрания, а станешь говорить ему о себе, он только отмахивается — женские капризы. Ну какие же это капризы? Он меня любит, но что мне с того! Ведь сейчас любовь не заключается в том, чтоб кормить и одевать свою жену. Не правда ли, Боря? Вот видите, в первом же письме как я с вами разоткровенничалась. Это потому, что я чувствую, что такие люди, как вы, которые находятся в самом пекле строительства, меня скорей поймут. Ладно. Хватит ныть!

Пишите чаще, я вам с удовольствием буду отвечать. Пишите о себе и о своей работе.

Всего доброго.

С. Н.

P. S. Кладбищенскую тишину гоните ко всем чертям, она вам не к лицу».

И затем, немножечко подумав, прибавил:

"Пишите до востребования, мне. На этот счет у меня коекакие соображения, когда-нибудь при встрече объясню.

С."

«До востребования! — это я здорово придумал, — похвалил сам себя Дмитрий Павлович. — Влюбленные любят такие штучки».

Через четыре дня от Бориса Гурьина пришло письмо в голубом конверте:

"Сонечка, родная! Я сегодня утром, когда был на работе, получил ваше письмо. Вы не знаете, как я обрадовался. Я весь день чувствовал себя, как на качелях. Мне работалось легко и весело. Ведь я уже думал, что вы не ответите. И вдруг — письмо. И какое прекрасное письмо!

Я так рад, я прыгал от радости. Я так волновался, что даже не мог есть. Это у меня еще с детства — перед экзаменами, перед поездкой и вообще накануне каких-нибудь событий я ничего не ем. Одно плохо — не с кем поделиться своей радостью, а так хотелось бы. Но все очень заняты. Из Америки уже начали прибывать станки. Четыре станка установлены и на следующей неделе начинают работать — изготовлять пробные тракторы. К апрелю мы установим около половины, а к октябрю 1930 года — всю тысячу. В первый год нам предложено выпустить двадцать пять тысяч тракторов. Это страшно много для нового, только что пущенного завода, и у нас есть сомнения на этот счет. Боюсь, справимся ли мы. Хотя все зависит от темпа работы. Наши инженеры и рабочие каждое утро идут на работу, точно в драку. И лично я сегодня дерусь за десятерых, и это все потому, Соня, что в боковом кармане моей тужурки лежит ваше письмо.

Мне очень жаль, что вас угнетает состояние домашней хозяйки. Это действительно нехорошо. Но я удивлен, почему ваш муж не помогает вам приобрести самостоятельность («Еще мной недоволен», — подумал Дмитрий Павлович). Ведь вы могли бы, наконец, учиться. В Москве так много возможностей.

Я вам очень сочувствую, Соня, и думаю, что не все еще потеряно, особенно если вы это сами сознаете.

Конечно, ваше призвание — это не роль домашней хозяйки.

Ведь вы когда-то пели. По-моему, вы даже собирались в консерваторию. Вы бросили петь? Почему? Напишите. Напишите больше, и о себе как можно больше. Вы не отчаивайтесь, Соня.

Я убежден, что вы еще найдете себя. Будьте здоровы. Целую руки.

Ваш Б. Гурьин.

Теперь, когда я уже одно письмо от вас имею, то надеюсь получить и второе. Не правда ли, Соня?

Б. Г."

«Обязательно подучишь, голубчик, — усмехнулся Дмитрий Павлович. — Сегодня же ночью нацарапаю».

Но выполнить данное обещание Дмитрию Павловичу не пришлось. Он вернулся поздно, усталый. Было начал писать письмо, но не оказалось нежных слов. Он даже искал их почему-то в энциклопедическом словаре. На букву «л» он нашел «Люблино», но это просто город. Вот есть еще «Любим». Про это словарь сообщал кратко — ст. Сев. ж.-д.; 4 т. ж. Лесопильный завод.

Он искал на букву «м» и на букву «р». Там не было нежных слов. Там все было: и Мария Стюарт, и Марк Аврелий, и марказит, и Марица, и маринад, а нужных слов не было. Тогда он вынул из письменного стола пачку Сониных писем и подумал: «Может быть, отсюда что-нибудь украду». Но украсть ничего нельзя было. Не писать же ему: «Внутри тяжелая тоска. Серо и слякотьно. Так скучно, что плачу. В общем нервы крутят. Хочу весны и мимозь».

«Боже мой, — подумал Дмитрий Павлович, — какая безграмотная и пошлая галиматья, и почему это она так мягкий знак любит…» Все письма кончались: «Обнимаю и целую, крепенько-крепенько».

«Это бы ничего, — рассуждал Непряхин, — но со второго письма уже „крепенько-крепенько“ не слишком ли рано?.. „Мне так хочется, чтобы вы приехали. Я очень хочу вас видеть…“

Этого ему писать ни в коем случае нельзя. Да еще „очень“ большими, жирными буквами, да еще с многоточиями… Ни в коем случае нельзя. Эта сучья лапа моментально сорвется с работы и прискочит в Москву. Что я тогда буду с ним делать?»

Из Сониных писем украсть ничего не удалось. И так как уже был поздний час, Дмитрий Павлович спрятал письма и сказал: «Ничего не выходит, Боричка, придется тебе немножечко потерпеть. На влюбленных это тоже хорошо действует».

Но Гурьин не терпел. Через неделю, когда Непряхин зашел на почту, он получил сразу два письма.

Первое:

"Сонечка, родная!

Что случилось? Почему вы не пишете? Одно письмо прислали и замолкли. Это же нехорошо. Ведь вы обещали писать. Ведь вы же знаете, как мне дороги ваши письма. Я по-прежнему много работаю, но последние дни мне что-то скучно, я быстро устаю, и ничего не хочется делать. Вы не пишете. Холодно. Потом бытовые условия у нас плохи. Особенно на постройке (в городе лучше). Все это, конечно, мелочи, но это раздражает. Мне, например, мало одной пачки папирос, а их нет. Я курю много.

В столовой грязно. Все это бесит и волнует. А тут еще и вы не пишете.

Вчера вечером я был в городе у одного приятеля инженера.

Пили, пели песни. И вот когда один инженер затянул: «Стояли мы с тобой на берегу Невы… — он пел очень хорошо. — Вы руку жали мне! Промчались безвозвратно…» — я так ярко вас вспомнил. Ведь этот романс вы пели у нас в реальном на вечере. Вы тогда были в синем платье, и к черному переднику была приколота красная роза. Я никогда не забуду, как вы пели! Ах как вы пели, Соня! Если бы вы мне тогда приказали броситься с шестого этажа вниз, все, что угодно, я бы выполнил. Ведь я вас так любил. И вот пел этот инженер, и мне стало чертовски грустно.

Я ушел и долго бродил по городу. Было холодно, и ветер свистел вокруг. Но я ничего не замечал. Я с вами разговаривал, и вы мне отвечали. Я говорил: «Соня, уедем со мной». А вы отвечали: «А муж?» А я говорил: «Плюньте. Так, как я вас люблю, вас никто не любит. Это самое важное. Что ваш муж? Не спорю, он умный, хороший, культурный. Но он чрезвычайно загружен, он занят. Он не видит вас. Вы для него домашняя хозяйка, коммунальные услуги. Самое главное для него работа, а потом уже вы». Вы кричали: «Замолчите! Кто вам позволил так говорить!» — «Я сам себе позволил», — отвечал я и смиренно просил у вас прощения: «Простите, если я вам сделал больно.

Простите, Соня». И от нежности, и от водки, и от ветра, и от любви я плакал. Вас не было возле. Никого не было. Была черная ночь, и ветер выл и стонал.

Я пришел домой и долго не мог заснуть. Мне казалось, что кто-то стучит в дверь. Я спрашивал: «Кто там? войдите!» — Я думал — вдруг вы. Но этого не могло быть. Вы в Москве, и это очень далеко, Соня. И кто-то опять царапался в окно и стучал в дверь. «Войдите», — просил я, но никто не входил. Это просто ветер, просто я забыл закрыть форточку. Надо спать — завтра рано вставать. А мне не хочется вставать, я не хочу работать. Я хочу вас видеть, Сонечка, родная моя! Как я хочу вас видеть!

Ваш Б. Гурьин".

И второе письмо краткое.

"Уважаемая Софья Яковлевна!

Ну что же, не пишете, и не надо! Я жалею только о том, что в последнем письме я, кажется, написал много глупостей. Но это спьяна, Софья Яковлевна, так что простительно. Живу по-прежнему, много работаю. Хотя к чему это я? Ведь вас это так мало интересует. Будьте здоровы.

Б. Гурьин".

Прочитав письма, Дмитрий Павлович подумал: «Вот, сучья лапа, зря я с ним связался, черт бы его драл. А теперь надо отвечать, а то он еще там сопьется». И, не откладывая этого дела, он тут же на почте написал инженеру:

"Дорогой Боря!

Я была больна. У меня был грипп — вот почему я не отвечала. А вы тоже хорош дядя, сразу же запузырились: «Не пишете и не надо…» «Вас это мало интересует…» Нехорошо, Борис. Если бы меня это мало интересовало, я бы на первое же ваше письмо не ответила б — вот и все. Значит, меня это интересует.

И еще мне разрешите вас чуточку поругать. Я думала, что у вас твердый характер, а вы человек настроений. Чуть что не так, и вы киснете: «Я не хочу работать, я не хочу вставать».

Из первых ваших писем у меня создалось впечатление, что вы действительно идете на работу, как в драку. Я даже гордилась, что у меня есть где-то друг, который так много работает и все-таки находит время мне писать. Честное слово, Борис, я гордилась и даже, признаюсь вам, слегка хвасталась своим приятельницам. А последние ваши письма меня рассердили. Пожалуйста, не смейте больше пить. Я запрещаю вам. Слышите?..

Правда, Боря, не надо.

Сейчас время суровое, и нужно быть абсолютно трезвым.

Особенно на таком ответственном деле, как ваше. Вы там у себя даже хорошенько не представляете, какую огромную махину вы строите. Шутка ли сказать — ежегодно двадцать пять тысяч тракторов. Ведь это же взроет наново не только поля и степи, но и мозги и сердца у людей. Это черт знает что такое. Это асфальт, электричество, булки, колбаса, папиросы высший сорт.

Между прочим, папиросы я вам вышлю. Дмитрий Павлович получает, но он курит очень мало. Я для вас у него стащу. Может быть, вам еще что-нибудь надо? Не стесняйтесь, черкните, и я пришлю. Может быть, книги? Надеюсь, на меня сердиться не будете и напишете. Всего доброго.

С. Н.

P. S. Только не смейте пить, а то я рассержусь,

С."

«Вот дела-то, — думал Дмитрий Павлович, наскоро запечатывая конверт. — Какой-то новый вид шефства».

"Соник, родной мой, простите и не сердитесь. Конечно, я виноват перед вами. Я — свинья. Но мне показалось вдруг, что вы мне больше писать не будете, и я с ума сходил. Как вы себя чувствуете после гриппа? Смотрите, осторожней, а то, не дай бог, еще простудитесь. Этот проклятый грипп особенно мешает нам на стройке. Тут и так некогда, тут черт знает как работать надо, каждый человек на учете, и вдруг, пожалуйста, ложись и укутывайся. Нам хворать никак нельзя. Нам нужно выпустить двадцать пять тысяч тракторов. Нам нужно к октябрю установить тысячу станков. И мы установим эти станки, и тракторы выйдут в поле. Правда, трудно, тяжело, но мы это выполним.

Сейчас у нас здесь довольно много иностранных инженеров.

Я их не люблю. Они так высокомерно обращаются с нашими инженерами, что иногда хочется им плюнуть в морду. Получают они жалованье половину долларами, а половину советскими деньгами. Для них все лучшее — и еда, и квартира. Это, конечно, обидно. Честное слово, я нашего инженера никогда не променяю на ихнего. Это люди очень узкие, кроме своей специальности, они ничем не интересуются. И вот, когда это гладкое животное, чисто выбритое и одетое в шевиот, еще с тобой разговаривает, как дама с лорнетом, то приходишь в такое бешенство! Вне работы мы с ними совершенно не сталкиваемся. Они живут особняком. Конечно, не все такие, есть среди них и более симпатичные.

Так-то дела, Соня. Что у вас нового? Почему вы так мало пишете о себе? Что слышно в Москве? Где вы бываете? Ходите ли в театр? Я уже забыл, и как выглядит театр. В киношку как-то забрел, но там шла такая дрянь, что я прекрасно выспался. Если пришлете папиросы — спасибо. А книги не надо, мне их все равно некогда читать. Я еле-еле газету успеваю просмотреть. У меня к вам просьба, — только если это вас не затруднит, — купите мне свитер. Деньги я вам сейчас же вышлю.

Но условие, слышите, Соня, если это для вас составит хоть малейшее затруднение, то ни в коем случае не надо. Как ваше настроение? Пишите обо всем и подробно. Жду с нетерпением писем. Будьте здоровы. Целую руку.

Ваш Б. Гурьин". "Дорогой Боря!

Вчера получила ваше письмо, а сегодня уже пишу ответ — видите, как аккуратно. Мне кажется, это нехорошо, что вы и остальные ваши инженеры чуждаетесь иностранных специалистов. Наоборот, надо чаще с ними встречаться, чтобы больше от них узнать. А то, что они дорого обходятся, — это ничего.

Уверяю вас, Борис, что когда-нибудь им это гораздо дороже обойдется. Сейчас, по-моему, нашему инженеру нужно как можно скорее научиться тому, что знают иностранные специалисты, и чем скорее, тем быстрее мы от них избавимся.

Свитер я вам завтра же пошлю и папиросы тоже, это для меня не составляет никаких затруднений («Как же, есть у тебя время ходить по магазинам и на почту, — недовольно пробурчал Дмитрий Павлович и сам себя успокоил: — Ничего не поделаешь, на то ты и шеф»). Вы спрашиваете, как я живу. Так, по-прежнему. В театре бываю, но редко. Начала изучать стенографию. Пока успешно. Вы как-то спрашивали в одном из ваших писем относительно моего пения. О, Борис, это так было давно, что я даже забыла, что я когда-то пела. И как это вы помните все эти мелочи? Даже удивляюсь. У вас, вероятно, удивительная память. Я, например, очень мало что помню. А вы — и в. каком платье, и что роза была. Удивительная у вас память!

Почему вы не пишете никогда о прошлой своей жизни? Это интересно. Что же вам еще написать? В Москве ничего особенного. Сейчас самое интересное в провинции — вот в таких местах, где вы. Хотя и в Москве работают все, и, надо сказать, здорово работают.

Вот мне пришлось быть в компании вузовцев — я прямо удивлялась, какое растет у нас прекрасное поколение. Там были мальчики и девочки, самому старшему из них не больше девятнадцати лет. А какие они умные и все знают, черт возьми, даже завидно. Мы в их годы, кажется, только умели целоваться и глупые песни петь, вот, вроде «Стояли мы на берегу Невы».

Они, ж спортом занимаются, и учатся прекрасно, и языки знают.

Вот будут инженеры! Однако заболталась я с вами сегодня и у вас время зря отнимаю. Вам надо хорошенько выспаться, чтоб завтра стать на работу свежим и бодрым. Правильно, Боря? Конечно, правильно. Всего доброго.

С. Н.

P. S. А у меня для вас сюрприз. Угадайте!

С." "Дорогая Соня!

Получил папиросы и свитер. Как я вам благодарен! Теперь мне тепло. И еще теплей от ваших писем. То, что вы сказали про иностранцев, «что это им дороже обойдется», — мне очень понравилось. Я это использовал при разговоре с нашими инженерами. Все остались довольны, за исключением Панаева. Это очень хороший, старый инженер, но только невозможный циник.

Один он не улыбнулся и заметил: «Может быть, это им когда-нибудь и обойдется дорого, только я предпочел бы, чтоб за меня расплачивались наши потомки, нежели мне сейчас расплачиваться за них».

Верно, Соня, здорово сказано? Довольно ехидно, но очень не плохо. Панаев вообще умный человек, и его все уважают как ценного специалиста. Но циник — невозможный. Например, сейчас уже ясно, что мы дадим в первый год двадцать пять тысяч тракторов. А до этого сколько он по этому поводу острил и смеялся. Раз тоже вот мы сидели, и он говорит вдруг: «Да здравствует пятилетка в один год». Спрашиваем: «Почему в один год?» А он отвечает: «Так уже очень она надоела». Ко мне он все время пристает, что я влюблен, и издевается. И, черт его знает, откуда он догадывается? О вас никогда ни с кем ни одного слова не проронил. Он зовет меня «влюбленный индекс», при этом прибавляет — «индекс от слова индюк», Я краснею, как дурак. Смешно, верно. Соня?

Вас интересует моя прошлая жизнь. Она очень обыкновенна.

До 1921 года я был в Красной Армии. В 1921 году я демобилизовался и поступил в Ленинградский техникум. Вот и вся жизнь.

Женился, но неудачно. Был ребенок, это еще нас связывало.

Умер — и ничего не осталось.

Еще вы спрашиваете, почему помню, в каком вы платье были и всякие мелочи. Какая вы странная — ведь я вас до сих пор люблю. Вот закрою глаза и слышу ваш голос. Мою жену также звали Соня, и, честное слово, когда я с ней только познакомился, это безусловно сыграло некоторую роль в нашем сближении. Ведь имя Софья я с ученических лет ношу в себе.

Пришлите вашу фотографию. Мне это будет приятно. А я специально снимусь и пришлю, а то вы, вероятно, и не помните, как я выгляжу. Когда вы были гимназисткой, вы всегда от меня отворачивались, а я, специально опаздывая на уроки, шел вас встречать. Боже мой, сколько раз мне из-за вас влетало! Витя забирал у меня все завтраки, карандаши и резинки только за право входа в ваш дом. Будьте здоровы, Сонечка. Целую руку.

Ваш Б. Гурьин.

P. S. Не вздумайте вновь захворать гриппом, а то я опять останусь без писем. Какой сюрприз? Страшно интересно.

Б."

«Теперь еще вмешался какой-то Панаев, черт бы его драл. На такого фрукта не жалко и часа потратить». Дмитрий Павлович писал:

"Боря, на этот раз я с ответом опоздала на два дня — и надеюсь, ничего плохого с вами не случилось. Я немного из-за вас беспокоюсь. Все-таки мне кажется, что вы очень добрый и слабохарактерный и легко можете попасть под влияние Панаева.

Вот вы и в письме пишете о нем и, по-моему, слегка восторгаетесь им. Я не спорю, может быть, он и прекрасный инженер и очень умный, но в одном я убеждена, что он старый и желчный человек. Я таких людей на стройке не держала бы.

На стройке нужны энтузиасты, крепкие, мускулистые.

А это — какой-то дряхлый слизняк, каламбурист. Такие, как Панаев, — они вредные. Он все высмеивает. Да? Верно ведь?

Для них трактор, революция, пятилетка, любовь — все это мишень для плоских острот. Я знаю, под их влияние частенько подпадают молодые люди, и это уже совсем противно. Панаеву больше ничего не остается делать, как зубоскалить, но молодым это, конечно, непростительно. Если бы мне, на одну минуту, показалось, что в вас есть хоть намек от Панаева, я, честное слово, Боря, как хорошо к вам ни отношусь, все равно прекратила бы всякую переписку. Я не могу представить вас таким жалким брюзгой.

Я вижу вас вот каким: вы в длинных сапогах и кожаной куртке. Руки у вас в мазуте. Лицо в копоти. Вы шагаете уверенно. С машиной вы обращаетесь, как укротитель. Хотите — пускаете, хотите — останавливаете. Машина вас боится и слушается вашего окрика. И, кроме того, что вы в совершенстве знаете свое дело, вы еще убеждены в том, что строите социализм, что переделываете страну нашу, вшивевшую сотни лет под соломенными крышами, где кишели болезни и смрад, в страну с железной крышей и окнами, большими, как озера.

И поэтому, когда в спину раздаются смешки и плевки Панаевых, надо обернуться и посмотреть строго, — это уже достаточно, чтоб они замолкли. Но ни в коем случае не поступать так, как вы: слегка одобрительно, слегка укоризненно.

Правильно ведь, Боря? Конечно, правильно! Тут идет борьба на жизнь или на позорную смерть, так что таким змеиным шуточкам не место. Вы от него подальше, Борис. К вам цинизм совершенно не идет. Вы героическая фигура. Карточку свою я вам скоро пришлю. Это и есть сюрприз. Присылайте скорей вашу. Мне что-то сегодня очень грустно («Не мешает немножко похныкать: влюбленным это нравится»). Вчера много раз перечитывала ваши письма. Почему же мне грустно, Боря?

Я сама не знаю. Так что-то взгрустнулось. А самое главное это потому, что я недовольна собой. Ах, если б я была инженером, как прекрасно я себя чувствовала бы!

Всего доброго, а то разнюнилась и только вам настроение порчу. А вы должны быть бодрым, трезвым, свежим и умытым.

Слышите, Боря, бодрым и трезвым. Всего доброго,

С. Н.

P. S. Пишите скорее, а то грустно.

С."

«Сонечка, родная! Боже мой, какое сердитое письмо я от вас получил, даже страшно. Нет, серьезно, хорошее письмо, настоящее. Относительно Панаева — вы совершенно правы. Я с вами вполне согласен, что яд цинизма на стройке — это ржавчина. Но зачем вы так сердитесь и топаете ногами? Вы очень нервная, Сонечка.

На стройке у нас сейчас все идет хорошо. Установку намеченных станков к апрелю, безусловно, выполним. Теперь уж осталось очень недолго. Апрель это вообще переломный месяц в нашей стройке. Самое трудное до апреля, а с апреля все пойдет, как надо, и план будет выполнен. Зима была очень суровая. Дороги были тяжелые и грязные. Мне бы хотелось, чтобы вы приехали к нам и посмотрели, вам очень понравится.

Я вам рассказал бы о каждом участке, о каждом клочке земли. Как оглянешься назад, так не верится, что мы все это сделали. Я бы вам показал места наших побед и отступлений.

Но, увы, о вашем приезде можно только мечтать. Почему Вам грустно, Соня? А может быть, вы все-таки приехали бы. Или муж не пустит? Впрочем, простите, это глупости, я ведь знаю, что вы человек самостоятельный, и если у вас будет желание, то приедете.

Посылаю вам свою фотографию и жду вашей. Не грустите, Соня, я уверен, что все идет к лучшему. Я совсем не такой, каким вы меня представляете. Когда читал в вашем письме о человеке в сапогах, в кожаной куртке, у которого руки в мазуте и лицо в копоти — мне стало жалко, почему я не похож. Руки у меня действительно частенько грязные, но хожу я в валенках, кожаной куртки у меня нет, а лицо мою аккуратно. Сейчас даже каждое утро бреюсь.

Но почему вам грустно, Соня? По письмам вашим я чувствую, как вы выросли. Какая огромная дистанция между ученицей Соней и теперешней Софьей Яковлевной. Это я чувствую из каждой вашей строчки, из каждого слова. Ваши письма я читаю по многу раз и всегда нахожу что-то новое. До свиданья, Сонечка. Будьте здоровы.

Ваш Б. Гурьин.

P. S. С Панаевым я стараюсь не встречаться. А может быть, все-таки приедете, Соня?»

«Теперь можно немножечко и отдохнуть от подшефного, — подумал Дмитрий Павлович после этого письма. — Кажется, там все сейчас идет гладко, можно и не спешить с ответом. А быть может, вообще больше не писать, это было бы не плохо».

Но через неделю или больше от Бориса Гурьина получилось тревожное письмо:

"Сонечка, радость моя, светлая девушка моя, почему вы не пишете? Я с ума схожу от тревоги и желания вас видеть. Нам нужно встретиться, во что бы то ни стало нам нужно встретиться. Хотите, я приеду в Москву, мне обещали десятидневную поездку, это за одну сверхударную работу. Я эту работу выполнил. И об этом даже заметка в газете, где меня хвалили.

Если хотите, я сейчас же приеду. Но почему же вам этого не хотеть? Я вас так хочу видеть, что от одной мысли о возможности встречи с вами меня лихорадит: я дрожу, и губы запекаются. Соник, родной мой Соник, разрешите — и я приеду.

Сейчас весна. Вчера был такой теплый солнечный день.

Ночью я открыл окно, и в мою одинокую комнату вплыли такие большие, мохнатые, голубые апрельские звезды. Я бегал по комнате. Я перечитывал ваши письма. Я ложился на кровать и вновь вскакивал. Я не могу заснуть, Соня. Я больше не могу!

Слышите? Не могу без вас, не могу больше жить. Разрешите — я приеду.

Ну что вам стоит сказать — приезжайте. Напишите эти десять букв. Я приеду к вам, моя светлая девушка. «Он вернется сюда, когда придет весна», — помните? Это тоже одна из ваших песен.

Вчера застрелился Панаев. Жалко, хороший инженер был.

Застрелился в городе. Наша бригада как раз в это время мылась в бане. Мы все такие грязные и усталые. Мыться было страшно приятно. Я так усердно мыл голову, что волосы пищали, словно поросята.

Все это неважно, глупости. Самое главное для меня — это вы, Соня. Вы, вы, вы! Я действительно, кажется, начинаю с ума сходить. Я все чаще и чаще разговариваю с вами. Даже вслух говорю. Я говорю — приезжайте, вы говорите — нет. Тогда я говорю, что я приеду, вы говорите — не надо. Так знайте же, что все равно я приеду и увижу вас.

Сонечка, разрешите приехать к вам. Я очень хочу вас видеть! Я умоляю вас!

Я вас так люблю! Если бы вы только знали, как я вас люблю! Я с ума схожу! Будьте здоровы. Целую руки.

Ваш Б. Гурьин".

«Черт возьми, как далеко все зашло, — подумал с досадой Дмитрий Павлович, и ему стало неловко за свою переписку. — Придется написать ему обо всем. Я ему напишу. Я ему опишу его „светлую девушку“ так, что ему тошно станет, и он успокоится. Самое главное, надо, чтоб он женился, и все пройдет.

А то он так бурится, что страшно за человека…» И вечером Дмитрий Павлович писал в намеченном плане письмо Гурьину:

"Уважаемый Борис, простите, отчества не знаю. Давайте просто — дорогой товарищ Гурьин. Дело-то вот какое. Когда получилось первое ваше письмо, то Соня — моя супруга, дала мне его прочесть. Вообще-то я не читаю жениных писем, но если она сама просит, то не могу ей в этом отказать. Я прочел и попросил ее, чтоб она вам обязательно ответила, но она категорически ответила — нет. Я очень просил ее. Мне вас было жалко. Но Соня, ведь она капризная баба, ее уговорить трудно.

Потом и возражения у ней были довольно веские — ей неинтересно вам писать. И тогда я решил написать вам письмо от имени Сони.

Может быть, это грубо, нехорошо. Возможно, я сам в этом несколько раскаиваюсь. Но как бы то ни было, переписка между нами началась. За это время я к вам привык, и вы мне были очень дороги, как инженер, как один из наших командиров.

Я часто думал о вас, и в тяжелые минуты, вспоминая, что где-то там на стройке действует Борис Гурьин, мне становилось радостней и легче.

Теперь самое главное — о Соне, моей жене.

Я женат уже девять лет, это срок, вполне достаточный для того, чтобы узнать человека. Вначале я много усилий приложил к тому, чтобы Соню научить чему-нибудь, но ив этого ничего не вышло. Она даже не научилась газеты читать. Особенно возиться с нею мне просто времени не хватало.

Она-то своим состоянием не особенно огорчалась, так что все шло, как полагается. Она толстела и красила волосы. Вокруг нее всегда какие-то хахали и до сих пор увиваются — и пожалуйста. Не жалко. Домашним хозяйством она занимается с большой любовью, она очень довольна, когда я хвалю обед или печенье ее собственного изделия.

Меню она обсуждает за неделю вперед. Так что все в порядке.

Одно неприятно, что она сварливая и с каждым днем делается все скупее — это, должно быть, от старости, особенно противно по утрам, когда она спорит с молочницей. По-Сониному всегда выходит на одну кружку молока меньше. Спорит она отвратительно, ругается, топает ногами, как барыня. Я тогда натягиваю на голову одеяло и затыкаю уши, потому что если я вмешаюсь в разговор, то это будет лишний скандал, слезы, истерика. Я этого с некоторых пор просто избегаю. Так спокойней.

Я вам посылаю ее карточку, чтобы вы убедились, что это не та Соня, которую вы помнили с юношеских лет. Вы видите, сколько морщин и какой тяжелый подбородок.

Ваша светлая девушка, Борис, сильно потемнела, волосы, о которых вы так часто писали, у нее от перекиси стали огненно-гнедыми. Ваша светлая девушка весит сейчас пять с лишним пудов.

Единственно, что осталось в Софье. Яковлевне от прежнего, — это голос. И она действительно частенько садится за пианино, инструмент она берет напрокат, хотя он ей абсолютно ни к чему, ведь играть-то не умеет, и вот она садится за пианино и открывает золотую пасть. Поет она до сих пор вот эти самые песенки, о которых вы писали: «Вы руку жали мне» и «Он вернется сюда». Когда она поет, мне страшно. Я умоляю ее и унижаюсь: «Сонечка, не пой», потому что она так ревет, так ревет, что мне приходится бежать из дому.

Такие-то дела, товарищ Гурьин. Мне всегда было очень обидно читать ваши письма к ней. Она не заслужила их, Я старше вас, товарищ Борис, и в данном случае говорю с вами очень искренне, верьте мне, что все это так, улыбнитесь и плюньте.

Вам нужна молодая, умная, сильная подруга, а не старуха с крашеными губами. Будьте здоровы. Надеюсь, останемся друзьями. Продолжайте работать так же хорошо, как работали.

Д. Непряхин".

В конце апреля Дмитрий Павлович уехал в командировку.

Возвратился он 9 мая. Утро было морозное. Лениво падал снег.

Непряхин ехал домой на извозчике — и трамвай и автобус пришлось бы долго ждать. Ему хотелось скорее домой, где его ждет Соня, чистые носки, белье и ванна.

«Сразу же полезу в ванну. Потом выпью кофе с этими сдобными штучками, — подумал он. — Сонечка, наверное, напекла, она знает, что я их люблю».

Ему хотелось скорее увидеть Соню. «Все-таки она хорошая, и я к ней привык». Он вспомнил о последнем своем письме к Гурьину, и стало совестно. «Так не надо было писать о ней.

Нехорошо. Зря я ее описал такой шкурой. Она вовсе не так безнадежна. Во многом я сам виноват. У Сони много и положительных сторон». Ему было стыдно. Утешал он себя тем, что «надо же было этого сумасшедшего привести в нормальное состояние…

Интересно, есть ли от него ответ», — продолжал он думать о Гурьине. И опять подумал о Соне, о своем кабинете. «Перед отъездом Соня обещала новые полки заказать для книг, наверное, уж готовы… Жалко, что никакого подарка не везу ей… Ничего, дам ей денег, сама купит. Это еще лучше, а то она всегда пилит — и переплатил, и купил то, что не надо… Ах ты, свинья моя толстенькая».

Он волновался. Ему очень хотелось скорей увидеть Соню.

— Может быть, немножечко быстрей, товарищ извозчик, — попросил Дмитрий Павлович.

И вот, наконец, извозчик свернул влево и остановился возле нового серого шестиэтажного дома с продолговатыми балконами. Дмитрий Павлович быстро вбежал на третий этаж, открыл дверь французским ключом и радостно закричал:

— Сонечка, ау!

Никто не откликался, — Соня, ау!

Тишина. И когда он вошел к себе в кабинет, то на письменном столе нашел письмо в голубом конверте. Письмо было от Софьи Яковлевны.

"Дмитрий Павлович, — писала она, — я уехала с Борисом Гурьиным. Мне будет с ним лучше, потому что он меня больше и лучше любит. Он мне показал твои письма. Я не сержусь.

Ты прав, когда в одном из своих писем пишешь: «Ведь сейчас любовь не заключается в том, чтобы кормить и одевать свою жену». Правильно. Совершенно правильно. Бориса сейчас перебрасывают на новое строительство, и я очень рада с ним ехать туда. Обидно было, очень обидно читать твои письма.

Я много плакала. Теперь нисколько. Наоборот, чувствую себя прекрасно. Любовь возвращает молодость. Я не сержусь. Только зачем ты много преувеличил? Ведь я вешу, как тебе известно, не пять пудов и морщин у меня не так уж много,

Всего доброго.

Соня".

Дмитрию Павловичу стало жарко. Он снял очки, долго протирал близорукие глаза и спрашивал самого себя:

— Как же так случилось? Как же так случилось?

И, сомневаясь в происшедшем, он, как ребенок, громко и жалобно звал:

— Соня! Со-оня!

Никто не отвечал. Была тишина, паркет блестел, как медь.


Впервые опубликован в журнале «30 дней», 1930, № 10 — 11.