В одном из самых отдалённых кварталов Петербурга, в большом и многолюдном доме, жила мещанка Прасковья Ивановна. В продолжение четырнадцати лет сряду помещалась она в двух комнатках подвального этажа, в самой глубине двора. Такое постоянство вполне оправдывалось удобством квартиры: кроме двух комнаток, занятых самою хозяйкой, была ещё и третья, которую она могла отдавать внаём.
Прасковья Ивановна была женщина не первой молодости — лет, пожалуй, за сорок; она обладала несокрушимым здоровьем и таким твёрдым характером, что муж её, чахоточный человечек, годами десятью моложе жены, не смел пошевелиться под её увесистым башмаком: если б не кашель, голоса Алексея, верно, никогда и не услыхать бы в доме. Прасковья Ивановна была ремеслом прачка; чахлый её супруг добывал копейку портняжным делом, в котором смыслил очень мало.
Разные жильцы бывали у Прасковьи Ивановны — и чиновники и мещане, и квартира её никогда не оставалась пустою дольше недели. Только в исходе четырнадцатого года по водворении её в доме случилась такая беспримерная оказия, что комната целые два месяца не приходилась по вкусу никому из смотревших её.
Дело было осенью. Сначала Прасковья Ивановна не унывала и даже отказала двум женщинам, желашим поселиться у неё, потому что хотела иметь не жилицу, а жильца (с бабами возни много); но вот, видит, и осень уже подходит к концу, а постояльца нет как нет. И прачка решилась отдать квартиру с уступкой первому желающему или даже (так уж и быть) первой желающей.
Несмотря на решение это, только скрепя сердце допустила она в домашний круг свой особу женского пола. Новая жилица Прасковьи Ивановны была женщина молодая, лет двадцати, никак не больше, очень красивая блондинка, с большими светлыми глазами.
Она пришлась очень по нраву хозяйке: выходила из дому редко, только тогда, как нужно было отнести шитьё, за которым она сидела с утра до вечера; к ней никто не заглядывал; за квартиру платила она аккуратно.
Месяца через четыре Прасковье Ивановне пришлось немного похлопотать около своей постоялки, но она не оказала при этом большой строптивости.
Постоялка родила дочь.
Происшествие это не произвело никакого изменения в быту прачки: её нисколько не беспокоил крик или плач ребёнка, как не беспокоил громкий и резкий кашель, душивший Алексея.
Впрочем, как только начала Фрося (так назвали девочку) понимать, что попусту плакать и кричать нехорошо, её не было слышно в доме.
Рассказывая об удобствах своей квартиры, прачка могла уже говорить, что она живёт тут двадцатый год, когда жилица её простудилась и сильно захворала. Подождав с неделю и видя, что больной становится хуже и хуже, Прасковья Ивановна явилась к ней и объявила своё желание отвезти её в больницу: люди они бедные, не за лекарствами же посылать. Больная, однако, упросила хозяйку оставить это намерение: ей казалось, что она тотчас же умрёт, как переедет в больницу и расстанется с маленькой дочерью. Фрося не отходила от её постели; она и не вспоминала о своей кукле, о пёстрых лоскутках, которыми любила играть, и голубые глазки её следили за каждым движением матери, пока сон не смежал их и малютка не свёртывалась в клубочек у её ног.
Давно уж сильно кашлял и худел с каждым днём портняга Алексей; но ещё очень бодро сидел он на столе, подвернув под себя ноги калачиком, и усердно штопал чей-то вывороченный кафтан, когда мать Фроси умерла, оставив на руках хозяйки свою семилетнюю сиротку.
Прасковья Ивановна заахала и заохала.
— Ах ты, господи боже праведный! Кабы знать, в больницу бы хоть отвезти, что ли: похоронили бы даром; а то вот и денег-то не оставила ни копейки — свои выкладывай. Да ты-то что молчишь? Слова не скажет… Точно и нет его. Мог бы, кажется…
И сердито махнув рукой, прачка бросала самый презрительный взгляд на смиренного сожителя.
— Что же мне, примерно, говорить? — замечал сожитель, поднимая голову от работы. — Дело, точно, выходит самое несообразное…
— Полно ты! завывать-то, — обращалась Прасковья Ивановна к девочке, не перестававшей плакать, — и без вою твоего тошно. Можешь, чай, и про себя хныкать?
Фрося старалась плакать потихоньку; но когда гроб поставили на извозчичьи сани (это было в конце зимы), она с громким воплем бросилась влед за ним.
— Куда? куда? Пропасть вздумала?
— Пустите, пустите! — кричала девочка, вырываясь.
— Как же, сейчас!
— Я хочу с мамой…
— Куда с мамой? ноги ознобить?.. Что ты рвёшься, шальная? Сказано, не пустят. Иди в горницу.
Сани с гробом выехали за ворота; девочка отчаянно взвизгнула и верно упала бы наземь, если б не удержала её Прасковья Ивановна.
Тёмные, грустные дни потянулись над головкой сиротинки, и часто голубые глазки её переполнялись слёзами. Прачка, прежде почти не обращавшая внимания на Фросю, теперь беспрестанно находила повод поворчать. Девочка была постоянно у неё на глазах: уголок покойницы занял новый жилец.
Прасковья Ивановна была очень скупа, и только этим можно объяснить, что она находила стеснительным для себя проживание Фроси в её квартире. И, как нарочно, девочку некуда было деть. Прачка плакалась на неё и на бедность свою встречному и поперечному, но должна была держать сиротку.
Фрося жила у Прасковьи Ивановны год, жила другой; она донашивала последние платья свои, сшитые ей матерью, и жалко было смотреть на хорошенькую девочку, одетую бедно, неопрятно.
Долго соображала прачка, как бы скачать девочку с рук, и наконец придумала отдать её в учение. Это было года через три после смерти Фросиной матери. Прасковья Ивановна давно уже стирала бельё на содержательницу золотошвейной мастерской у Красного моста и сюда-то решилась пристроить сиротку.
Анна Карловна, высокая, прямая и плоскогрудая немка средних лет, выслушав желание прачки, отвечала, что может исполнить его, хотя, признаться, не имеет большой надобности в девочке. За первые годы житья и ученья у немки взималась какая-то, незначительная впрочем, плата; но Прасковья Ивановна так удачно разжалобилась и расхныкалась и такими яркими красками изобразила свою крайнюю нищету, что немка, по сострадательности и врождённой доброте, решилась принять к себе Фросю без всякого возмездия.
Когда Прасковья Ивановна объявила сиротке, что не дальше как завтра ей предстоит поступить в немецкую золотошвейную, Фрося так испугалась, что до самого вечера дрожала как в лихорадке, а улёгшись спать, долго не могла сомкнуть глаз. Конечно, житьё у прачки очень непривольное; но тут девочке было по крайней мере известно, что каково сегодня, таково и будет завтра, здесь она привыкла к своему положению, привыкла к самой грубости Прасковьи Ивановны… А бог ещё знает, каково будет там! Фрося никак не могла вообразить, что где-нибудь в ином месте ей будет лучше жить, и упрямо плакала да плакала, пряча лицо в подушку.
Прачка разбудила её рано; велела ей чисто-начисто умыться, гладко-нагладко причесаться и надеть платье поновее; наконец связала в узелок постель, бельё и платье девочки и отправилась с нею к немке. Дорога была некоротка; но девочка почти не заметила этого: так всю её поглотило смутное ожидание чего-то совершенно для неё нового. Прасковья Ивановна шла очень поспешно; но не от этой поспешности захватывало дух у Фроси. Когда же путеводительница её сказала: «Ну, вот и пришли!» и прибавила: «Обдёрни платье-то!», Фросю словно кто за сердце схватил; ни жива ни мертва следовала она за Прасковьей Ивановной.
— Что рот-то разинула? — заметила прачка, поднимаясь по лестнице, — ползёт не ползёт.
Фрося едва передвигала ноги от страха.
— Толком тебе говорят: иди скорее!
Пришлось взять девочку за руку и хорошенько дёрнуть её к стеклянной двери, сквозь которую видна была внутренность магазина.
Колокольчик закачался и пронзительно зазвенел; Фрося вздрогнула — и очутилась у самого прилавка. Она боялась поднять глаза и ничего не видела, кроме чёрного передника немки, стоявшей за прилавком.
— Вот, матушка Анна Карловна, привела вам работницу, — сказала прачка, взяв Фросю за плечо.
— Хорошо, — проговорила сухим тоном немка. — Как твоё имя? — обратилась она к девочке.
Фрося смотрела на её передник и молчала.
— Афросинья, матушка, Афросинья, — отвечала прачка и крепко сжала плечо девочки. — Немая ты, что ли? кажется, тебя спрашивают… Что нос-то повесила?
— Как? — спросила немка.
— Афросинья, Анна Карловна, Афросинья.
— Эфрозинэ?
— Точно так, матушка. Дома-то Фросей больше звали.
— Хорошо, иди с ней в кухню.
Тут только Фрося подняла голову и решилась осмотреться кругом, взглянуть на свою новую хозяйку. В шкафу, занимавшем одну стену комнаты, было столько всяких бархатов, расшитых золотом и серебром, и солнце, глядя в окно, так ослепительно играло в этих ярких узорах, что тёмная фигура немки казалась как-то особенно жёсткою и вовсе неуместною посреди блестящей обстановки. Чёрное поношенное платье Анны Карловны было совсем не под лад её дорогому товару.
Идя с Прасковьей Ивановной через мастерскую, где сидело девушек десять — кто за пяльцами, кто просто с шитьём в руках, — Фрося тоже была невольно поражена противоположностью между богатым и блестящим рукоделием и так скудно и невзрачно одетыми рукодельницами.
И вот девочка остановилась подле плиты, у которой хлопотала, засучив рукава, толстая кухарка.
— Здравствуйте, Аксиньюшка! — обратилась к ней прачка.
— А! Прасковья Ивановна! Как поживаете? Про эту сиротку-то говорили?
— Про эту, про эту. Вот привела. Годится вам на посылки.
— Как не годится?
Фрося, оставшись в кухне, не могла победить в себе безотчётного страха, и неимоверных усилий стоило ей удержать слёзы, то и дело просившиеся на глаза. Аксинья продолжала стряпать; она не обращала ни малейшего внимания на девочку, которая робко прижалась в уголке и только изредка осмеливалась взглядывать исподлобья при скрипе двери мастерской. Кухарка не скоро вспомнила о присутствии сиротки.
— А что? поесть не хочешь ли?
— Нет…
— Да что ты не сядешь-то? Чай, ноги отстояла?
— Ничего.
Бесконечно длинным показался Фросе первый день на новоселье. Дико смотрела она на Аксинью, которая в другое время и в другом месте показалась бы ей очень доброю бабой — гораздо добрее, снисходительнее Прасковьи Ивановны; сердце Фроси сжималось, когда в кухню заходила хозяйка мастерской, хотя Анна Карловна смотрела на девочку очень благосклонно, даже ласково, и поручила Аксинье хорошенько накормить её. Обедала Фрося как будто поневоле; каждый кусок останавливался в горле. Особенно неприятное впечатление произвела на неё старшая мастерица, которую все именовали Катериной Захаровной: когда девушки из мастерской явились под её предводительством в кухню обедать, Катерина Захаровна, несмотря на свои двадцать пять, двадцать шесть лет (возраст, кажется, солидный), принялась смеяться над Фросей и дразнить её, словно маленькая. Если б Аксинья не сжалилась и не заступилась за бедную девочку, старшая мастерица непременно довела бы её до слёз.
Насилу-то дождалась Фрося, что наступил вечер. Она приготовила себе постель — кусок войлока и маленькую, жёсткую и раздавленную подушку, которыми наградила её Прасковья Ивановна, и, утомлённая тревогами дня, не успела лечь, как и уснула крепким детским сном.
Покидая кровлю Прасковьи Ивановны, Фрося думала, что её ведут чуть не на смерть; оказалось, однако ж, что в золотошвейной жизнь гораздо привольнее, чем у прачки. И девочка очень скоро привыкла к своему новому положению.
Сначала она была только на побегушках: её посылали и кухарка, и мастерицы то в булочную, то в мелочную лавку за свечкой, за цикорием; потом стала она греть и подавать утюги, сучить и мотать шёлк. Наконец начали её учить держать в руках иголку. Это случилось года через полтора по вступлении Фроси в заведение Анны Карловны, в то именно время, как Таня, одна из учениц, перешла в разряд мастериц с определённой платой.
В эти полтора года Фрося крепко подружилась с ученицей Сашей. Они поверяли друг другу свои неприязненные чувства к злой старшей мастерице, делились каждым лакомым куском, вместе бегали взапуски по большому двору и вместе получали строгие за то выговоры от Катерины Захаровны. По праздникам к ним нередко присоединялась младшая сестра Саши, находившаяся тоже в ученье, в одном из модных магазинов на Большой Морской. Сёстры вовсе не походили друг на друга: старшая была черноволоса, вырастая, становилась всё некрасивее; младшая, напротив, была белокура и очень хорошенькая.
Ученье шло довольно успешно; Фрося росла и хорошела быстро, что сильно раздражало Катерину Захаровну, которая чувствовала, что всё больше и больше превращается в старую деву. Из учениц Фрося и Саша сделались мастерицами, из девочек — взрослыми девушками и оставались по-прежнему дружны; по-прежнему довольно часто к ним присоединялась сестра Саши.
— Ах, какая же у вас, как я посмотрю, тоска! — говорила бойкая Груша, — вот уж, кажется, суток бы здесь не прожила.
— Да, — подтверждает Фрося, — днём-то хоть работаешь, а как придёт вечер, так не знаешь, куда и деться. Мастерицы все приходящие; здесь живём мы только трое — я вот, Саша да Катерина Захаровна…
— Хоть бы вы гулять куда ходили.
— Велика ли приятность и гулять-то! Пошли мы как-то, да воротились поздно — часов в одиннадцать, так потом такой был нагоняй! Катерина Захаровна изволила выдумать, что мы дома не ночевали.
— Да как она смеет распоряжаться? Ведь не дочери вы её?
— А вот поди спроси!
— А я третьего дня на свадьбе была.
— У кого?
— У мамзель Жюли; продавальщицей у нас была; вышла за приказчика из рижского магазина. Уж как же мы натанцевались. Воротились часов никак в пять. Утром села за работу — ничего не вижу: так глаза и слипаются.
Саша слушала довольно равнодушно все рассказы Груши, но Фрося втайне очень завидовала жизни мастериц в магазине мадам Эме. Ей хотелось бы и на свадьбе потанцевать; и на гулянье поехать, и принарядиться так, как Груша, на которой всегда была новенькая шляпка, хорошо сшитое платье, свежие перчатки; но Фрося не могла и думать о таком туалете (Груше он стоил, конечно, недорого): плата за такую трудную и кропотливую работу, как шитьё золотом, была очень мала.
Однажды весной (Фросе было уже шестнадцать лет) Груша пришла к сестре и подруге с предложением ехать куда-то на загородное гулянье. Она говорила, что у неё есть кавалер, который берёт на себя все издержки по этой поездке. Саша решительно отказалась, говоря, что ей не во что одеться.
— Да и я-то как поеду? — сказала Фрося, — я только сраму вам наделаю: шляпка у меня старая, а уж про мантию и говорить нечего.
— Ничего, шляпку я принесу тебе свою… а вместо мантильи платок мой надень. Теперь тепло.
— Перчатки надо покупать.
— Об этом не беспокойся; я скажу моему: станет мне покупать, и тебе купит.
Фрося решилась ехать.
У Катерины Захаровны разлилась желчь, когда она увидала нарядившуюся на гулянье Фросю: ничто так не кололо ей глаз, как чужая красота и молодость.
— Ах-с, какая моднейшая причёска! — заметила Катерина Захаровна.
Фрося, по совету Груши, расположила свою пышную косу вокруг головы: иначе маленькая шляпка свалилась, бы ей на спину.
— А что? — простодушно спросила Фрося, — разве нехорошо этак?
— Напротив-с, — отвечала старшая мастерица, скривив губы улыбкой, — самая моднейшая причёска.
Какова бы ни была эта причёска, она очень шла к свежему, белому лицу девушки.
На гулянье Фросе было очень весело. В саду, где гремела музыка и сновали взад и вперёд пёстрые пары; кавалер Груши встретил одного из своих приятелей. Это был красивый молодой человек. Он предложил Фросе опереться на его руку.
— Вот неожиданное счастье! — сказал он золотошвейке, когда та, порядком сконфузившись, решилась подать ему руку, — мне уж давно хотелось встретиться с вами поближе.
— А разве вы прежде встречали меня?
— Нет, в окно видел.
— Где?
— В мастерской. Вы не замечали меня… А я каждый день прохожу мимо ваших окон.
— Не может быть.
— В самом деле.
— Да ведь окна из мастерской во двор. Разве вы тут в доме живёте?
— Моя квартира над мастерской.
— Я не видала вас.
— А я вас почти каждый день вижу.
— Ну, где я сижу?
— У самого окна.
— А рядом со мной кто?
— Этого не замечал…
— Когда же вы проходите мимо?
— Утром часов в девять, когда иду со двора, и в пятом часу, когда возвращаюсь к обеду. А вы всегда так усердно работаете!.. И глаз не подымаете. Нет, чтобы взглянуть в окно. А ещё глазки такие хорошенькие.
— Ах, какие вы!.. Я не знала, что вы такой насмешник.
— Я насмешник?
— Да.
— А что? увижу я завтра ваши голубые глазки?
— Ах, опять вы об моих глазах!
— Увижу?
— Когда?
— Когда буду проходить мимо.
— Не знаю.
— Отчего же не знаете? Ведь вам стоит только захотеть этого.
— Нет не только.
— Как так?
— А может быть, надо будет пристально смотреть на шитьё, чтобы не сбиться.
— Отговорка.
— Вовсе нет, вы думаете, шить золотом легко?
— Мне хотелось бы, чтоб вы чаще сбивались.
— Покорно благодарю; значит, вам хотелось бы, чтоб меня выгнали из мастерской?
— Нет, мне жаль, что вы портите зрение. Такие глазки…
— Перестаньте вы об моих глазках!
— Их надо беречь.
— Нечего их беречь. Я и так уж их испортила.
— Зачем это напраслину-то на себя взводить?
— Я вам правду говорю. Когда встаю утром, так больно глазам… Насилу промоешь их.
— Фрося! — окликнула золотошвейку Груша, давно уже высматривавшая её в толпе.
— Что?
— Хочешь мороженого?
— Хочу.
И вся компания отправилась в беседку.
Возвратясь домой, Фрося не переставала думать, как это приятно ездить на гулянья, какой красивый и любезный был у неё спутник…
На следующее утро, сидя за работой, она никак не могла взглянуть на него, хотя чувствовала, что сосед проходит мимо и смотрит в окно. Катерина Захаровна стояла перед Фросей и делала ей какие-то замечания относительно начатой работы.
К счастью, в пятом часу старшую мастерицу что-то отвлекло из мастерской в магазин. Сосед, возвращаясь, шёл тихо и пристально глядел на окно. Фрося подняла глаза, посмотрела и улыбнулась.
Каждый день стала она обмениваться с соседом беглым взглядом или улыбкой; стала одеваться с гораздо большею тщательностью, чем прежде; лучшие платья, которых было у неё немного, которые она берегла и надевала только по праздникам, носила она теперь и в будни; волосы её были всегда особенно хорошо убраны.
Сильно порывалась Фрося съездить хоть ещё разок на гулянье, и когда, через неделю после первой поездки, в золотошвейную пришла Груша, первым вопросом Фроси было:
— А что, не собираешься ли ты за город?
— Нет, — отвечала Груша, — разве на той неделе.
Под вечер девушки вышли на крыльцо и весело болтали.
— Здравствуйте, голубые глазки! — раздался вдруг знакомый голос за спиной Фроси.
Фрося оглянулась.
— Ах, как вы испугали меня!
Сосед поздоровался и с Грушей, и с Сашей.
— Когда же вы нас свозите на гулянье? — очень развязно спросила его Груша.
— А вам хочется?
— Не столько мне хочется, сколько вон голубым-то глазкам.
— Ах, Груша! полно, пожалуста!
— Вот перед самым приходом вашим говорила… «Что это, говорит, скука какая! хоть бы Николай Петрович, говорит, пригласил в Новую деревню!»
— Неправда, не слушайте её! я и не думала говорить.
— Говорила, говорила, Николай Петрович.
— А что, в самом деле! — сказал сосед, — поедемте на той неделе во вторник.
— Да зачем же так долго ждать? — спросила Груша.
— Мне раньше нельзя.
— А фейверк будет во вторник?
— Великолепный.
— Ах, это отлично!
— Что же вы ничего не скажете? Вы, может быть, не хотите ехать?
— Хочет, хочет, — воскликнула Саша, предупреждая ответ приятельницы.
— Ещё как хочет-то! — подтвердила и Груша.
— А вы всё-таки не говорите ничего, — сказал сосед, наклоняясь к Фросе.
— Отчего же не поехать? — отвечала она, — я с удовольствием…
— Вот и прекрасно! Значит, мы опять отправимся вчетвером?
— Да.
— Превосходно.
В это время кто-то отворил окно из мастерской, и девушки, думая, что это старшая мастерица, молча кивнули головой соседу и оставили его на крыльце одного.
Ровно за неделю до предположенной поездки в Новую деревню, то есть во вторник, утром вошла в мастерскую Анна Карловна с большою выкройкой и узором в руках.
— Как ты думаешь, — спросила она старшую мастерицу, — можно взяться вышить это к пятнице?
И хозяйка развернула узор.
— Трудновато, Анна Карловна, — ответила Катерина Захаровна. — Узор большой, и работа мелкая.
— Нельзя ли шить двум?
— Нет, двум и взяться негде. Головами будут стукаться. Вот разве каёмку… Да, правда, это пустяки: за ней работы всего на два часа.
— Ты сама не возьмёшься?
— Нет, Анна Карловна, не могу: не по глазам — мелко очень. А непременно надо к пятнице?
— Да. Утром в пятницу непременно.
— Кабы прежние глаза, можно бы успеть… Фрося вот разве не возьмётся ли. Она скоро шьёт.
— Посмотри! — сказала Анна Карловна, обращаясь к Фросе.
Девушка подошла.
— Успеешь?
— Можно успеть, — отвечала Фрося, — надо пораньше вставать да подольше сидеть.
— Если сделаешь, получишь за это шесть рублей. Только непременно к пятнице.
Фрося вспомнила о будущем вторнике и о том, что у неё недостаёт только четырёх рублей, чтобы поехать на гулянье в новом платье… Свежий наряд, весёлая музыка, любимый кавалер — всё это мелькнуло такой отрадной картиной перед её глазами, что девушка несказанно обрадовалась возможности заработать шесть рублей.
— Пожалуйте, — сказала она Анне Карловне.
И Фрося принялась за работу.
Кажется, никогда ещё не работала она так усердно: только на несколько минут вышла из мастерской к обеду и пообедала наскоро. Сосед, возвращаясь домой по обыкновению в пять часов, видел в окно только большую косу Фроси, потому что головка её была низко наклонена к пяльцам. Как ни медленно шагал он, не долждался-таки ни обычного взгляда, ни обычной улыбки.
Уже заметно смеркалось, все рукодельницы оставили своё шитьё, а Фрося всё ещё сидела за иглой.
— Будет тебе шить! — сказала, подходя к ней, Саша, — успеешь кончить — два дня впереди.
— Ещё светло.
— Как светло? ничего не видать.
— Нет, надо ещё немного пошить.
— Да посмотри, ты и так уж половину вышила?
— Как же, не половину… тут, я думаю, и четверти нет.
— Право, оставь, глаза только заболят.
— Сейчас.
Фрося шила до тех пор, пока можно было отличать петлю от петли.
— Вот теперь довольно, — сказала она Саше, вставая.
— Да если ты будешь этак сидеть, так и не к пятнице кончишь, а к четвергу.
— Что же! тем лучше.
— А устала?
— Да, немножко. Глаза вот больно.
И Фрося прикрыла ладонями свои голубые глазки.
— Охота была работать до потёмок!
— Ничего.
Рано поднялась на другое утро Фрося и с тем же жаром принялась за шитьё. Анна Карловна, зашедшая в мастерскую около полудня проведать об успехе работы, была просто поражена, когда взглянула на пяльцы Фроси: почти половина узора былу уже перенесена на бархат, и какое шитьё!.. чистое, ровное.
— Очень хорошо, очень хорошо.
Но в этот день глаза уставали у Фроси чаще, чем накануне, и она была принуждена несколько раз выходить из-за пялец и примачивать их водой. Это, однако ж, не помешало работе успешно подвигаться к концу, и когда Фрося оставила её вечером, Саша сказала, взглянув на пяльцы:
— Тут теперь шитья всего часа на три.
— На четыре.
— Ну, хоть бы и на четыре! всё же на целый день; а ведь пятница-то ещё послезавтра. Какие, однако, красные у тебя глаза!
— Ничего, пройдёт. Как кончу, дня два ничего в руки не возьму.
— Ты хоть бы розовой воды попросила у Анны Карловны.
— Вот очень нужно!
Не без испуга вспомнила Фрося замечание Саши о красноте своих глаз, когда, проснувшись утром, в четверг, почувствовала в них небывалый жар и небывалую резь. Она долго мочила глаза холодной водой, наконец, села к пяльцам. Ещё чаще, чем вчера, приходилось ей оставлять работу; она поставила около себя на окне тарелку со льдом, беспрестанно мочила в ней носовой платок и прикладывала его к глазам.
Когда старшая мастерица позвала всех к обеду, Фросе оставалось сделать не больше десяти стежков; но после каждого стежка глаза у ней застилало жёлтым туманом.
— Что же ты нейдёшь, Фрося? — сказала Саша, уходя обедать.
— Я сейчас кончу.
Едва успели рукодельницы разместиться за обеденным столом, как в мастерской раздался глухой крик…
— Что это такое? — воскликнула изумлённая Катерина Захаровна.
У Саши замерло сердце, и она стремглав бросилась из кухни.
Фрося стояла перед окном и смотрела в него.
— Что с тобой? что с тобой, Фрося? — вскричала, бросаясь к ней, Саша.
— Не вижу… не вижу… — проговорила плачущим голосом Фрося.
Жёлтые звезды и пёстрые радуги мелькали у неё перед глазами.
В эту минуту Саша увидала, что в вороты входит молодой сосед. Она обхватила стан своей подруги и отвела её шага на два от окна. Но Фрося, словно догадалась, быстро оборотилась лицом к окну с громкими рыданиями, которых не могла больше удержать.
«Ослепла! Фрося ослепла!» Эти слова повторились всеми устами в золотошвейной, и скоро весь дом знал о несчастии, случившемся с молодой девушкой.
Её отвезли в больницу, и с отсутствием её водворился в мастерской какой-то безмолвный ужас.
Только Катерина Захаровна говорила с возмутительным хладнокровием:
— Экая редкость, что ослепла! У нас не в первый раз эти оказии.
И из-за чего потухли эти голубые глазки, которым только бы весело смотреть на божий свет да улыбаться?
Мозглый старичишка, подагрик с трясущимися коленями, остался недоволен доставленным ему из золотошвейной шитьём.
— Ну что это такое? что это за работа?
Девушка, принёсшая шитьё, заметила, что работа стоила глаз швее.
— Будто бы?
— Точно так-с.
— Гм…
Старичишка с улыбкой покачал головой. Он нашёл, что цена очень невысока и что нечего быть слишком требовательным к такой дешёвой работе…