Валерий Брюсов.
Голубочки — это непорочность
править
В окно виднелись уродливые московские крыши; вдали неясно рисовались главы собора; у самого стекла мелькали голуби.
— Ты что там делаешь, Анюточка? — позвал старик.
— Мне, дедушка, велели прошение переписать.
— Ну, успеешь, поди, посиди со мной.
Она села на ручку кресла, совсем прижавшись к деду и обняв его рукой.
— Вот этот вид в окно, он тоже символ, — говорил старик. — Это высоты жизни, им и приходится встречать непогоду, но рядом главы собора. А голубочки — это непорочность. Анюточка, брось им крошек.
Девочка отыскала кусок хлеба и стала крошить его в форточку. Приятная свежесть ранней весны проникла в душную комнату.
— В деревне теперь, — опять заговорил старик, — хорошо: пахнет весной, разгребают снег, все тает. Эх, вот не думал я, что старость придется тянуть в городе.
Анюта опять присела на ручку кресла.
— Дедушка! ведь и здесь все тает. Слышите, вода каплет из желобов. А вот посмотрите: вчера эта крыша была вся в снегу, а сегодня железо видно.
Старик покачал головой, он не хотел и слушать о городе.
— А помнишь, Анюточка, как у меня в «Новоселье» описана деревенская жизнь?
— Конечно, помню! А мы теперь одни, можно почитать.
Старик как-то беспокойно задвигался.
— Да что читать… ты ведь ничего не понимаешь… нет, не надо.
— А вы мне объясните. Дедушка, милый, хороший! ну, пожалуйста. Я достану, да?
— Да нет… я решил.
Но Анюта уже спрыгнула с кресла, выдвинула из-за комода тяжелый чемодан и, раскрыв его, стала перебирать лежавшие там бумаги. Стоя на коленях, низко наклонив русую головку, несмотря на свои одиннадцать лет, она казалась совсем маленькой.
— Смотри… не перепутай там.
— Что вы, дедушка! Я стихи достану?
— Ну хоть стихи… Синяя тетрадь с разводами; сестра-покойница переписывала.
— Знаю, дедушка, знаю.
Анюта уже достала объемистую тетрадь в синей обертке. Отдав ее деду, она так поместилась на ручке кресла, чтоб читать через плечо. Дед нерешительно перелистывал страницы.
— Да ведь ты все уж знаешь.
— Нет, что вы! да мне и еще раз…
— Ну разве что-нибудь попроще.
Старик поднес тетрадь ближе к глазам. Эта рукопись была собранием его стихов, которые так никогда и не были напечатаны. Еще вчера он с горечью в сотый раз повторил самому себе обещание никогда не прикасаться к ней, а сегодня опять не устоял перед искушением…
Анюта слушала, притаив дыхание. Старик сначала читал свои шутливые произведения, эпиграммы, басни. Потом незаметно перешел к своим любимейшим стихам, к тем, которые он писал еще юношей, почти шестьдесят лет назад, в годы Пушкина, Баратынского, Дельвига, Крылова…
Читая, он увлекался; его голова с седыми прядями волос гордо закинулась назад; сухие руки часто подымались для угловатого, но смелого и выразительного движения. Анюта слушала, притаив дыхание, хотя все, что читал дед, уже знала наизусть.
Когда она что говорит,
Гляжу я, глаз с ней не спуская.
Когда задумчиво молчит,
Я думаю: ты дева рая!
Взор, полный нег, ее блестит,
Как в небе звездочка ночная,
А звук из уст ее летит,
Как песня птички неба, рая…
— Дедушка! это вы написали к бабушке?
Этот робкий вопрос прервал чтение. Старик повернулся и взглянул на личико своей юной слушательницы. Он тихо улыбнулся.
— Нет, Анюточка, это не к ней.
Анюте было уже стыдно за свой вопрос, она не знала, как загладить его.
— Ведь вы же любили бабушку?
Вместо ответа старик перевернул несколько листов.
Я помню ту… люблю и эту.
Но той уж нет…
— Не будем, Анюточка, говорить о старом… Да!., той уж нет… Но и этой нет… Ничего не осталось. Вот так и сижу я никому не нужный, сыновья кормят да попрекают. Без толку жизнь прожил. Говорила мне она частенько: чем бы бумагу изводить, ты в хозяйство заглянул бы; а то срам, не знаешь, твое это поле или чужое. А ведь кроткая была. Ах, боже мой господи! что за душа у нее была. Светлая, как свеча теплилась. Помилуй, господи, рабу твою… При ней все словно жизнь была, а теперь…
Дед говорил это, совсем забыв о своей слушательнице. Минуту подумав, он начал тихо, наизусть.
Я слышу благовест… Народ идет молиться,
А я лишь думаю, зачем еще живу!
За живо погребен, я не могу стремиться
К тому, что грезилось когда-то наяву.
Душа отягчена тяжелыми цепями —
Нуждой, безволием житейской суеты,
Как незаметно я терял год за годами
И силы лучшие, и светлые мечты.
Простился я давно с надеждами живыми,
Теперь прощаюся с заветнейшей из дум.
Я расстаюсь теперь с твореньями своими
И усыпить хочу свой беспокойный ум.
Тетрадь выпала из рук старика и бессильно раскрылась на полу; его голова опустилась на грудь, и челюсть как-то жалко повисла; глаза были бессмысленны. То был одряхлевший, разбитый старик.
Анюта охватила его руками, на ее глазах были слезы, она покрывала лицо деда поцелуями.
— Дедушка! милый! что вы! ну что ж, что вас забыли. Это ничего. Вы мне рассказывали вот про Кальдерона. Вас еще вспомнят. Вы пишете такие хорошие стихи.
Дед медленно улыбнулся, приходя в себя.
— Полно, Анюточка, разве мне это горько? Стихи все равно не умрут, хотя бы их и никто никогда не прочитал. Что написано, то навеки живо. Да и разве это такие хорошие стихи?
Он оживлялся, говоря.
— Вот у Пушкина, у Державина — вот это стихи. У Державина в кантате «Христос»:
О Сый! которого пером,
Ни бренным зрением, ни слухом,
Нише витийства языком
Не можно описать, а духом
И верой пламенной молить…
Или это:
Кто Ты? — и как изобразить
Твое величье и ничтожность,
Нетленье с тленьем согласить,
Слить с невозможностью возможность?
А! какие стихи! Мицкевич говорил, что «Христос» лучшее, что написано на славянских языках…
Стук с силой распахнувшейся двери прервал старика. Послышались голоса и шум снимаемых калош. Анюта одним прыжком вернулась к столу, где она списывала прошение. Старик остался в кресле один, кивая головой и про себя договаривая стихи кантаты.
Две женщины вошли в комнату. Обе уже не молодые, лет за тридцать, с сухим и угрюмым выражением лица. То были две тетки Анюты, Леночка и Юлечка.
— Ну радуйтесь, папаша, — заговорила Юлечка злобным голосом, — ничего не удается. Смотрецкий говорит, что мы пропустили срок и теперь уже нельзя подавать в Сенат.
— И все вы, — вмешалась Леночка. — Мы вам говорили, надо спешить, а вы то да то, посоветоваться надо, поговорить…
— Ну вот теперь все и провалилось, и нет ничего, — дополнила Юлечка.
Старик беспомощно смотрел на них.
— Да может быть, оно еще и не так, — слабо возразил он.
— Да не так! — взвизгнула Юлечка. — Как бы не так! совсем так! Вот это вы всегда. Да может быть, да не может быть. А дело верное. Нам должны были выдать двенадцать тысяч. А теперь…
— Да ведь там завещание было, — вымолвил старик.
— Завещание! Что вы нам колете глаза завещанием, — затараторила Леночка. — Не умели своих дел устроить, оставили дочерей ни с чем! Помните, сын Политковского ко мне сватался, а узнав, что у вас ничего нет, он и не мог.
Старик безмолвно опустил голову.
— А ты что здесь делала? — накинулась Юлечка на Анюту. — Как! не готово! да ведь мы два часа ходили! Видно, болты била, слонов продавала.
Тут она заметила на полу тетрадь, и ее голос сразу перешел в крик.
— А вот что! Это все ваше дело! Вы ее развращаете. Загубили век маменьки! а потом наш! а теперь вот ее погубить хотите. Тут ваше бумагомаранье не нужно. Тут работать надо.
Старик возвысил голос.
— Юлия, я, кажется, отец тебе.
— А ну что ж, что отец, — вставила Леночка. — Разве вы о нас заботились? Замуж выдать нас не сумели. Без куска хлеба оставляете, кабы не братья…
Юлия тем временем схватила с полу тетрадь за отдельный листок и швырнула ее в угол. Анюта спрыгнула со стула, чтобы убрать ее.
— Что? Куда? Так-то ты работаешь.
— Да я уже кончила, тетя, — мне всего две строчки оставалось.
— Кончила? Ну, живо, собирайся. Отнеси это Николаю и скажи, чтобы он непременно сегодня же зашел к Ореневу, слышишь?
Анюта юркнула в маленькую переднюю и поспешно натягивала свою шубку. Она так рада была ускользнуть от этого шума. Через минуту она была уже за дверью. Голоса теток, которые вступили было в спор между собой, стихли.
Анюта почти не помнила деревни. Она уже шесть лет как живет в Москве. Она полюбила Москву. В этих грязных улицах, в этих неровных домах чудилась ей странная красота. Этими мечтами она не смела поделиться с дедушкой.
Они жили на (Остоженке), а ей надо было пройти через Кремль. На мосту через Александровский парк она остановилась. Она любила смотреть отсюда на Замоскворечье. Видны сначала спутанные ветви бульвара, потом река и дальше целая панорама домов и церквей, исчезающая в тумане. Анюта любовалась долго.
Потом она прошла через Боровицкие ворота со страшными, окованными железом воротами, прошла вдоль решетки Кремля, любуясь с нагорного берега другим, низким. Башенки Кремля, старые, с полинявшей краской еще казались легкими и воздушными; их итальянские верхушки придавали какое-то новое освещение всему кругом.
Вот наконец через Спасские ворота с их расписным потолком она вышла на Красную площадь. Обширное поле, обставленное зданиями в старорусском стиле, с одной стороны кремлевская стена, напротив здание новых рядов с пузатенькими колонками; налево Исторический музей, а направо стародревний храм Василия Блаженного. И в этой старинной, древней обстановке, в этом мире старой Москвы — тянулся длинный ряд электрических фонарей. Как большие бабочки, качающиеся высоко над землей, они медленно вспыхивали месячным светом.
В этом сочетании старины и новизны было какое-то несказанное обаяние. Анюточка чувствовала, что вся горечь, переполнявшая ее детское сердце, куда-то уходила; даже образ дедушки бледнел и отступал; в душе было — мир и успокоение…
Бедный дедушка! Когда ты умрешь, твои дочери и сыновья разбросают дорогие тебе бумаги с твоими стихами; иные будут уничтожены, иные сохранит (Анюточка) и будет, может быть, хранить долгие годы; потом и они там затеряются, там пропадут, рассеются все… Исполнится ли твое чаянье, и правда ли, что стихи все равно не умрут, хотя бы никто никогда и (не) прочитал их?
20 сент<ября 18>9;
(первые наброски в феврале 97)
ГБЛ, ф. 386. 34. 14, л. 1—6. Беловой автограф с правкой Брюсова.
Источник текста: Валерий Брюсов. Сборник материалов / АН СССР, Ин-т мировой литературы им. А. М. Горького; Вступ. статья С. В. Шервинского. — Москва: Наука, 1976. — 854 с., 1 л. ил.; 26 см. — (Литературное наследство; Т. 85). С. 83—87.