Голубой конь (Осоргин)

Голубой конь
автор Михаил Андреевич Осоргин
Опубл.: 1930. Источник: az.lib.ru

М. А. Осоргин
Голубой конь

Осоргин М. А. Воспоминания. Повесть о сестре

Воронеж: Изд-во Воронежск. ун-та, 1992.

Когда я напечатаю этот рассказ, несколько человек вспомнят, что такой случай действительно был, что юношу звали Мишей, но только не очень правильно изображен его характер, и самое событие произошло не совсем так.

Я это знаю. Я жил в том самом местечке и купался на том самом пляже в то самое лето. Я смог бы подробно расспросить кое-кого из старых друзей, собрать материал и точно описать, каков был Миша и как все произошло. Но мне это не кажется нужным и важным — ведь я пишу не о нем, а о том, как странно судьба поступает с людьми: переносит из ада в рай и, едва приотворив двери рая — набрасывает на голову черное покрывало.

Мише было двадцать шесть лет, из которых пять ушло на партийное подполье, тюрьмы, этапы и безнадежность. На каторгу он попал за то, что одни называли преступлением, а другие подвигом; сила же была на стороне первых. Здесь я сделаю маленькое и единственное отступленье: когда сила перешла ко вторым, то переменились и названья, и сколько бы ни переходила власть из рук в руки — всегда будет так. Но если бы такую мысль высказать в те времена Мише, он бы страшно возмутился, потому что был настоящим идеалистом и верил в торжество справедливости и права и в самые прекрасные девизы, а жизнь свою считал искупительной жертвой.

Собственно он жизни, конечно, и не знал, некогда было узнать ее, обычную, из сегодня в завтра, тускленькую, рабочую, мирную, какою живут люди, не метящие в герои, а старающиеся как-нибудь так, сторонкой и с оглядкой, добрести от колыбели до гроба, любя умеренно и кушая по потребности. Его завертело с гимназических лет, а студентом — подняло и унесло далеко от домов и домиков, от церквей и церковок, от театров, музеев, манежей, площадей, рынков и тех двух Садовых колец, смотря на которые с Воробьевых гор, люди ласково и проникновенно говорили: вон она, наша Москва! Унесло по путям и дорогам, через тайгу., этапами, в те края России, где когда-нибудь будет цвести богатая, деловая, изумительная жизнь, а пока стоит село от села на сотни верст и люди живут не всегда по своей охоте; люди, надо сказать, неплохие — выносливые и сообразительные — сибиряки.

В двадцать шесть лет так жить невозможно; хочется дела, и хочется видеть людей, спорить, воевать, убеждать, слушать, смотреть; особенно нужно много смотреть, потому что мир велик — и не успеется. В каторгу попадал иногда номерок журнала, с запозданием, но такой интересный: описывалось, что вот там-то делается то-то, что в Европу приехали туристы из Америки, что в Берлине ученый съезд, а в Париже выставка, что было маленькое извержение Везувия, и в Мексике, по обыкновению, революция. И еще приходили письма, и оказывалось, что кое-кто из нашей братии пережидает погоду за границей, кто в больших городах, а кто и в местечках у моря. Было странно и чудесно, что вот здесь снег и стужа, а там, пожалуй, апельсинный цвет; здесь на сотни верст кругом тайга и пустыня, — а там на каждую версту веселый и светлый городок, и главное — полная свобода.

Однажды дежурные вывезли с тюремного двора бочку с кислой капустой; сомнения никакого: бочка полна доверху и не закрыта крышкой. Конвойный проводил до погребов, и там трое сняли бочку с телеги; была бы забита — можно бы просто скатить ее в погреб, а теперь пришлось снимать осторожно. Уставив бочку в ряд других, постучали в нее трижды — и бочка трижды ответила. Так как конвойный остался за дверью, то один из рабочих нащупал сбоку бочки небольшое отверстие, наклонился и шепнул:

— Жив, Миша?

— Жив.

— Все в порядке, прощай. Смотри, выжди полчаса, раньше не вылезай.

Дверь хлопнула, и щелкнул замок.

Чтобы не задохнуться, Миша дышал в дырочку, приложив к ней губы. На волосы и за ворот ему капал рассол, и в теплый день было зябко. Минуты тянулись — может быть, и пора вылезать, чтобы успеть, пока конвой обедает. Оторвавшись от дырочки, Миша вынул часы и решил зажечь серничек, а как чиркнул — понял, что сейчас задохнется. Тогда, задержав дыханье, налег руками на верхнюю доску, поднял вместе с ней слой капусты и, держа над головой, вылез из бочки. Помнил, что все нужно положить, как было. В дальнем углу нащупал бревно, толкнул — и стало светло. Тогда, еще раз взглянув на часы, он высунул голову в отверстие, огляделся, тихо выполз и старательно заложил отверстие упавшим бревном. Затем лег в траву и пополз в сторону опушки недальнего леса.

Едва в лесу — зашагал быстро, стараясь не отдаляться от опушки, параллельной дороге. Хотелось бежать, но он себя сдерживал, внимательно смотря под ноги, чтобы не пропустить тропинки. Так шел с полчаса, пока не набрел; если будут зарубки, значит — та самая. И с радостью, свернув на тропинку, увидал на нескольких деревьях свежие насечки. Тогда зашагал прямо и быстро, зная, что на верном пути; идти же было до заката.

Лес был высок и густ, и тропинка вилась в зарослях. Лес был прекрасен, как воля. Миша знал, что до вечерней переклички хватиться его не могут, а на перекличке товарищи обещали за него ответить; надо, чтобы не заметили его бегство двое суток — тогда спасен, если не попадется в пути.

Пока шел, иногда ему казалось, что вот за спиной крики и погоня; невольно пускался бежать — но снова сдерживал себя, потому что нужно было беречь силы. Все равно в лесу не найти, а и найдут, — хуже, чем было, не будет. Страхи напрасны.

Шел без устали семь часов по неясной тропе, только раз присевши отдохнуть и закусить. В маленьком мешке был хлеб, кусок мяса, соль и отточенный простой кухонный нож; его он обратно не положил, а заткнул за пояс.

Где солнце — в лесу не видно, но стало уже темнеть, а с темнотой опять закралось беспокойство. И вот тут вдруг совсем близко заржала лошадь, и спокойный голос сказал: н-но-о! Миша спрятался за ствол дерева и, вглядевшись, увидал в просвете деревьев крестьянскую лошадь, запряженную в телегу, а в телеге бородатого старика. Это было на полянке, а за полянкой светлела дорога. Тогда, стараясь не хрустеть ветками, он стал тихо приближаться, а подойдя шагов на двадцать, крикнул:

— Федор?

Старик поднял голову и спокойно ответил:

— Он самый. Иди садись, барин, ехать пора. Вот тут тебе мешок, и пишша и все снаряженье.

Когда Миша уселся, старик прибавил:

— Кланяться приказали. А ты ляг да спи, ничего не опасайся. Езды нам сутки с половиной.

Голос его был спокоен, и на Мишу он смотрел ласково, как на знакомого.

— Молод ты. Ну, молодому-то легче. Коли кого встретим — ты завались мордой в сено. Да некого тут встретить, разве что завтрешной день.

И телега пошла, подпрыгивая на корнях, по заросшей колее.

Сказка началась сразу за воротами тюрьмы. Ночью, лежа на сене и смотря на светлое от луны небо, Миша еще чувствовал капустный запах и морщился, вспоминая о серничке. Теперь лес сменялся полянками и выжженными пространствами, а каторжная тюрьма была забытым прошлым. Вот так, трюхая в телеге, доехать до итальянской Ривьеры! Но, может быть, конечно, поймают и вернут; тогда он будет думать о новом побеге, гораздо труднейшем. В лесу не найти, а арестуют, как обычно, в городе или на пароходе, или же в России на какой-нибудь неожиданной станции, Но и Сибирь и Россия так велики — неужели он не затеряется среди людей и пространства? Вот они едут уже часов пять или шесть, а лошадь идет все так ровно и без видимой усталости; луна скоро должна зайти. И когда он подумал об этом, старик, дремавший спиной к нему, сказал:

— Коли не спишь — слезай, хворосту наберем и огонь вздуем.

Когда запылал костер, ночь сразу стала темной. При огне Миша увидал, что старик на один глаз слеп, а на лбу у него глубокий заросший шрам. Закусивши, улеглись спать в телегу, а лошадь пустили кормиться. Миша заснул сразу, а — старик несколько раз слезал и подкладывал в костер валежнику. В каждом его движении была старость и было полное спокойствие.

Едва начало светать, телега опять зашаталась по кочкам и корням заросшей дороги. Миша видел во сне, что его качает на волнах Средиземного моря и что берег еще далек. Он поеживается от сырости и во сне почесывал лоб, искусанный комарами. Когда он проснулся — по верхушкам деревьев скользило солнце.

На рассвете второго дня они доехали до реки, за которой виднелся поселок изб в пять. Проехав вдоль берега еще с полверсты, старик указал Мише:

— Тут, как спустишься, будет тебе лодка. Там и снасти, черпачок приспособлен. Плыть тебе, милый барин, не менее, как десять ден, а то и все две недели, как поедешь. Плыви спокойно, никого не встретишь, да не пропусти села.

Миша сказал:

— Я знаю. Спасибо тебе, Федор.

— Не на чем. Куда теперь, в Расею?

— В Россию.

Старик потер здоровый глаз и прибавил в раздумьи:

— А что в ней, в Расее? Ну, с Богом! Твое дело молодое. Все же в жилых местах по сторонам поглядывай.

— Спасибо, знаю.

Сколько можно, все было раньше изучено, и была У Миши даже карта, хотя трудно по ней разобраться в такой глуши и бездорожье. Главное — чутье и зоркий глаз. Еще важнее — счастье.

А как, если не счастьем, называется привольная река с зелеными лесными берегами, да грубая, топором тесаная лодка с рыбным ящиком на корме, да немудреные снасти для ловли, четыре каравая хлеба, берестяной коробочек луку, котелок, топор и запас смоленой пакли на случай течи, и рваный брезент, могущий послужить и для палатки. Еще — два весла и свобода.

Миша оттолкнулся веслом — и лодку понесло теченье. Сначала держался тени высокого берега, а после выплыл на среднее теченье — скорее понесет; веслами помогал без особой спешки.

В берегах, то крутых, то отлогих, потекли дни и таинственные, странные ночи. Об опасности от людей не было времени думать, потому что донимала мошкара; от нее спасался, держась середины реки. Но ночью, если задремлешь, прибивало к берегу, в камыши и заросли. Тогда Миша выходил на берег и раскладывал костер, экономя сернички. Лес становился вокруг костра и смотрел волчьими и совьими глазами на юношу, пустившегося в далекий путь: с востока Сибири в Италию. Когда костер прогорал, Миша сгребал к одному месту головни, ставил палки и вешал котелок. Стол был рыбный: уха на первое и на второе. Рыбы в реке было так много, что не было даже забавы в ее ловле; но зато был выбор.

И казалось Мише, что так он плывет вечность. Главное — всегда было какое-нибудь дело и очередная забота, так что и много думать было некогда. Дни он отмечал черточками на борту лодки, делая зарубки ножом. Только раза два-три, по явным признакам — по ряду высоких сопок и по двухдневному перегону вдоль выгоревших берегов — сверился с картой. Не пройдено еще и полпути.

И дальше все было, как сон. Затерялся в необъятной Сибири, в местах нежилых, пустынных и неведомых, где никакой помощи быть не может и нужно надеяться на себя. Остаться тут жить было бы невозможно — обомшаешь и станешь зверем. Он уже и теперь был обожжен солнцем и искусан сибирским гнусом, хотя в эти месяцы мошкары сравнительно еще немного.

К концу пути он перестал спать на ходу лодки — боялся пропустить село — и днем шел в тени крутого берега. А когда затревожился — помогла одна примета, нанесенная на самодельную карту. Тогда он выждал заката и высадился пониже села. Продравшись через заросли, потом едва не затонув в болоте, — выбрался и без труда нашел крайнюю избу. За плетнем залаяла собака, и вышедший на крыльцо человек, увидав незнакомого, спросил:

— Какой человек? С реки?

Миша ответил:

— С реки. Свой человек.

Хозяин избы весело приветствовал:

— Ну, так проходите скорей. Бояться здесь нечего, все свои.

Дальше все было опять как будто просто — если просто шагать несчитанные версты по нетоптанным дорогам, голодать, прятаться от случайного человека и доверять зверю. То пешком, то на лошади, то неделями не видя приветливого лица, то ночуя у ссыльного товарища, с которым продолжал спор, начатый в Москве года три назад. Оброс Миша бородой и ничем не отличался от заправской шпаны. Вошло в привычку шагать по дорогам и без дорог, мокнуть под дождем и сушиться на солнце. На последнем перегоне, подходя к городу, почистился, вымыл сапоги, повязал шею белым мытым платком. Вспомнил, что в пути второй месяц. Теперь дальше ноги отдохнут — есть отсюда железная дорога.

В городе было опасно, но была верная явка. Будет и паспорт. И под вечер, не спрашивая улицы, спокойно и умело разыскал, что нужно. Здесь о его побеге не знали, и пришлось помогать вывести со случайного паспорта чернила марганцем и щавелевой кислотой. Лучше документа в запасе не было; с этим ехать до самой Москвы. С деньгами устроилось.

Когда минуло самое опасное — посадка в. поезд — и ровно застучали колеса, Миша лег на верхнюю полку вагона. И только тут впервые подумал о будущем и вспомнил, как разделался с прошлым. Труднейшее сделано, помогли его здоровье и выносливость. Но сколько еще пройдет времени, пока удастся ему перевалить границу — и уж тогда наверное стать свободным? Но, конечно, ненадолго: только отдохнуть, запастись силами, побывать в Париже, где теперь самый Центр, выправить себе самый лучший документ — и тогда опять в Россию, на работу, а может быть, и на скорую смерть. Но непременно, хоть один месяц, прожить в чудесной стране, у моря, купаться, есть апельсины, учиться болтать на чужом языке. Счастье должно быть полным и чудесным, — а что же чудеснее его пути из самой сибирской глуши, с каторги, — в свободную страну, где и зимой тепло и где он встретит старых друзей, слишком долго там загостившихся,

В вагоне дни казались ему особенно долгими и путешествие тяжелым. Усталость прежнего его пути только притаилась — и теперь сказывалась мучительно. А среди людей было страшнее, чем в лесу, — и Миша избегал разговоров, повторяя в памяти — при виде жандарма — свое новое имя, званье, город и год рождения и придуманный род занятий.

Когда он приехал в Москву, жизнь его сразу завертелась, хотя, из опасения, он жил на даче у друзей и в город заглядывал не часто. Пришлось с неделю ждать, пока соберутся все сведения и связи, и еще нужны были деньги. И тут, как в тюрьме, он изучал на память фамилии, клички, условные слова, — все, что было нужно, чтобы перейти границу. Быть арестованным по оплошности — страшнее, чем сразу умереть. Да он живым и не сдался бы. Но тут нужна не смелость, а выдержка, терпение, великая осторожность.

Однажды в Москве он заметил за собой слежку — или ему показалось. Он взял извозчика, заплатил вперед, выпрыгнул у проходного двора и скрылся. Тогда он решил ускорить отъезд, хотя бы и с риском.

В Варшаву он выехал хорошо одетым, немножко под иностранца, с запасным платьем и шляпой в чемодане. Дальше ехал местными поездами — опять настороженный, как в тайге, и опять не думая о будущем и не вспоминая о пройденном пути, потому что об этом думать было некогда.

Ему явно везло, — все случилось, как было условлено, и ни в чем он не сбился. Только одну ночь проспал в пограничном городке, на чьем-то чердаке, а на заре выехали, потом шли не больше часу, потом, расплатившись с провожатым, Миша недолго полз по траве до лесочка, за которым будто была уже не Россия. И странно, что страх обуял его в первый раз только тогда, когда он был уже на чужой земле, на улице чужого городка. Все было заперто и спало — дома, люди, лавочки и кафе. Увидав вывеску на чужом языке, он понял и зашатался от слабости. Не зная, куда идти, присел на лавочку и задремал, — пока его не разбудили голоса просыпавшегося местечка. Тогда, покраснев, и тихим голосом, словно о секретном деле, он спросил по-немецки, как пройти на вокзал, — н мальчик удивленно показал рукой на здание невдалеке. Миша подумал, что и сам мог догадаться, — не нужно было спрашивать. До поезда было часа два, и все это время он просидел в станционном буфете, попивая тепловатый и жидкий кофий и щупая рукой маленький дорожный саквояж.

И только когда тронулся поезд — Миша вдруг понял, что все опасности кончены и что он, беглый каторжанин, занятная дичь для каждого сыщика, — свободен, свободен, свободен.

Со странной быстротой мелькали станции, городки и города Европы. Чудеснее всего было то, что никому не было до Миши никакого дела, и даже таможенные чиновники, не шаря руками, чиркали крест или делали наклейку на его чемоданчике. Еще чудеснее было, что все люди здесь приветливы, вежливы и здоровы на вид, а поезда чисты и аккуратны. Имея денег в обрез, Миша без остановки ехал на юг и с радостью услыхал, как немецкий говор сменился речью латинской, хоть и непонятной, а ласкавшей ухо. В Местре, зная, что очень близка Венеция, он жадно смотрел в окно, но видел только невеселый пейзаж. Зато видел красоту мелькнувшего озера Гарда, когда проезжал Дезензано. Рано утром приехал в Геную, где нужно было пересесть на местный поезд, и только вышел из вагона, как попал в объятья старых друзей и соратников, выехавших его встретить. Часом позже были уже в местечке на берегу моря, пили красное кислое вино и таким же закусывали виноградом. Пробовали рассказывать друг другу о приключившемся и испытанном за эти годы, — но ведь мудрено рассказать все в порядке, когда у каждого случилось свое, и невозможно слушать другого, не вставляя ежеминутно о себе. В сумбуре болтовни вспомнили, что Миша, конечно, утомлен дорогой и что пора спать. Перед сном вышли полюбоваться ровным светом звезд на небе и вспышками огоньков среди темной зелени земли: все было полно светлячками. И не нужно было убеждать беглого каторжанина, что он попал в рай: он и сам это чувствовал.

— Жаль только, что море сейчас неспокойно; в пене купаться можно, а плавать нельзя. Слышишь — как шумит?

— Но все-таки пойдем завтра на море.

— Завтра — конечно; а сейчас спать.

Его уложили на широкой постели, на мягких подушках, в комнате, потолок которой был расписан цветами и амурами. И когда он, потушив свет, закрыл глаза, — кровать легко поднялась на воздух и поплыла, покачиваясь, в неизвестном направлении и к неведомым берегам. Едва он успел улыбнуться, как все исчезло. Только под уч-ро вдруг он оказался верхом на высоком голубом- коне с белой гривой, несущемся в тумане; он не знал, нужно ли сдерживать коня или дать ему волю, — но конь сразу вонзился передними копытами в землю, и перед Мишей открылась пропасть. Он громко вскрикнул, проснулся — и с радостью увидел настойчивый луч солнца, сверливший ставни. А когда открыл окно — был ослеплен светом, красками и сияньем морской дали. Вряд ли все это могло быть действительностью!

В костюмах и купальных халатах они втроем сбежали вниз, прошли под мостом железной дороги и оказались на мягком песке, который к воде переходил в некрупный гравий. Пляж был вымыт и вылизан, вода и пена очень сильного прибоя заливались далеко и наносили мертвых медуз и какие-то обтесанные деревяшки.

Люди тут превращаются в детей: дразнят волну, обманывают ее злость и, быстро отбежав обратно, катятся в ее обессилевшей пене; а когда вскакивают на ноги — обратная вода вымывает ямки под ступенями и щекочет кожу мелким бегущим песком.

— Неужели нельзя поплавать? Я отлично плаваю.

— Не стоит, Миша, успеется; видишь, какие волны иногда набегают.

Отойдя на сухой песок, грелись и сохли, распластавшись медузами и чувствуя свет сквозь закрытые веки. Затем снова шли дразнить набегавшую высокую волну.

Вышло все просто. Миша, пьяный от солнца и соленой пыли, крикнул им:

— А ну вас, разве вы понимаете, что это такое. Ведь это до сумасшествия прекрасно!

И, как опытный пловец, знакомый с шутками волны, бросился не грудью, а головой в ее подножье. Его ударило вихрем камней, — но сильными взмахами рук он выплыл и оказался за чертой прибоя. Повернувшись к берегу — увидал друзей, которые махали ему руками и кричали, но крика не было слышно. Он знал, что они испугались — и уже жалел о своем дерзком поступке. Но здесь, среди пены, держаться было можно: бросало, качало, подымало щепочкой — и прекрасно, и, конечно, страшно. Все-таки лучше было не делать этого!

Догадался переждать и пропустить несколько высоких волн: но все-таки лучше поторопиться на берег. Когда подумал об опасности даже и для хорошего пловца, то сказал себе отчетливо: «этого не может быть». И ему, действительно, казалось, что этого сегодня не может быть, что так на свете не бывает.

Он осторожно подплыл ближе к черте прибоя и на пути махнул в воздухе рукой, чтобы они знали, что Миша не потерялся и сумеет выйти на берег. Затем, падая и подымаясь к небу так, что щемило сердце, бросил вперед ноги, зная, что так делает опытный пловец. Первой волной его поднесло к берегу, ноги коснулись пляжа — и теперь пена должна вынести его невредимым. Но тут он не совладал с силой обратной воды, очутился как бы под аркой, снова пробил ее головой — и вдруг увидел себя высоко над землей, верхом на голубом коне с седой гривой, несущемся в пропасть. Подбежав к пропасти, голубой конь с разбега уперся копытами, и всадник вылетел из седла. Он взмахнул руками — и кипящая волна бросила его плашмя вниз, на оголившийся пляж, мгновенно придавив многопудовой тяжестью. В тот миг он не успел подумать о том, что так не бывает, потому что так не должно быть, потому что так слишком жестоко.

Те, кто знали близко Мишу, лучше рассказали бы о его побеге и гибели. И еще они рассказали бы, как двое его товарищей, женщина и мужчина, бросились спасать его тело из волн и едва не погибли сами. Я знаю их имена, и я прошу их извинить меня за неточный мой рассказ — как бы совсем о другом. Так оно и есть — я писал не о нем, а о странной судьбе человека.

Того, настоящего Мишу похоронили тут же, в итальянском местечке на восточной Ривьере, на маленьком кладбище, которое видно с дороги неподалеку от станции. Оно красиво и тенисто, но слишком уж непохоже на наши, ненарядные, мирные, заросшие деревьями, травой и простыми луговыми цветами. Но все равно где спать вечным сном — только бы под небом, а не в склепе.

ПРИМЕЧАНИЯ править

Голубой конь
(1930, 29 июня, № 3385)